Гефсиманское время (сборник)

Павлов Олег

Манифесты совести

 

Как узнать не то что обо всем, а хотя бы услышать ближнего? А какая польза от одного человека? Но миллионы раз люди, вовсе-то невеликие, с мыслью о самом насущном, а не о бессмертии, обращались друг к другу, нуждаясь в изъяснении себя.

Написанное в письмах или в дневниках запечатывают, прячут. Человеку свойственно при жизни хранить тайну о себе и о своих делах, чего-то стыдясь или опасаясь, – и только правдоискатель не терпит ничего тайного. Есть бунт кровавый и открывающий нараспашку все, скопленное в душах. И есть бунт жертвенный, открывающий точно так же скопленное в душе. Жертвенный бунт – обличение. Принесение себя в жертву во имя открытия правды. Во имя слова правды. Открытие слов, волевое превращение личного в общую боль – и есть русское письмо . Философский, социальный – все едино… Бунт.

Россия на многие века – страна «воровских грамот», «подметных писем», «прокламаций», «листовок», «самиздата». Русские пишут открыто, протестуют веков пять кряду, и Россия – огнедышащий вулкан человеческого протеста. Вулкан то тлеет, то извергается, – и с той же неотвратимостью наш бунт метафизический из тлевшего извергает расплавленные взрывы крови да огня. Что было твердью – дрожит под ногами, ломается от цивилизационных, подобных тектоническим, сдвигов. Счастливый билет в Царство Божие возвращают тоже не один век. Возвращает его Курбский, открыто письмами обратившийся не иначе-то против помазанника Божьего на земле – и о том, о божественном праве и о «слезинке», Иван Грозный с Курбским уже вели свой спор. Карамазовский и вопрос, и разговор – суть русский, вневременной.

Поучения да слова о благодати, что полны были христианского смирения и тайны, в русской истории так скоро кончаются, как скоро обрушился закон. Закон – это «Суд от Бога, а не от тебя». А братоубийство, всевластие – все то, что движет ходом истории – русский человек однажды и уже навсегда осознал Концом, Судом не от Бога. «Некуда жить» – вот русский апокалипсис. И не грядущий, а давно в сознании человека наступивший. Вот и русские письма – все возникают, как человеческие голоса, из пустот не мирных времен, а самых трагических. Это письма от жертвы к палачу, в которых обличение и покаяние – одной крови. Приносящий себя в жертву возвышается покаянием, ведь никогда покаянием не возвысится настоящий или будущий палач: «…не хотел ведь я крови твоей видеть; но не дай мне Бог крови ни от руки твоей видеть, ни от повеления твоего…». Пафос открытости русского письма задан обращениями. Протопоп Аввакум, сидя в яме земляной, волен был обратиться и к Богу, и к Царю. В письмах же к царю Алексею Михайловичу частенько поминает он о том, сидя в яме, что молится за него, но само его письмо не есть молитва. Обратить волю свою только в молитву, слышную только Богу, но не людям, и оказывается для русского человека невозможно. Даже о молитве, как о тайне, он откроет в письме, ведь и ощущает неведомую новую силу слов, какую обретают они, когда тайное становится явным. Какую? Самую великую! Писавший и обращавшийся к «чтущим и слышущим», воплощал то общее , ради чего и жертвовал собой. Воплощался душой в своем народе.

Век просвещенных людей и философского бунта – это «Философические письма» Чаадаева, письмо Белинского к Гоголю. Появились «общественные вопросы», и ни для кого они не были тайной. Поэтому и правдоискатель – не обличал, а вступал в открытый спор. Философская переписка сменилась открытыми обращениями к обществу по острейшим социальным вопросам. Это обращение к людям не делало Достоевского или Толстого писателями, но если в России слово становилось поступком – то для писателя; а если в слово писателя верили – то оно увлекало за собой людей. Но есть вредная глупость, заявляющая, будто бы эта вера подменила собой веру в Богу и увлекла к бунту. Прежде всего, Толстой или Достоевский сами верили в Бога – и увещевали своими обращениями от кровопролития и казней, но их никто не слышал! Царское правительство казнило революционеров, революционеры казнили министров, градоначальников, готовили смерть царям.

Особая личная нравственная позиция уже-то становилась в подобной атмосфере поступком. Русский писатель призывал: вопросы устройства общества не могут быть решены насилием или произволом. Это было обращением к совести человеческой, с мыслью, что и в главное в человеке – это не бунтующий ум, не оскорбленная душа, а совесть. Новая нравственность, разрешающая казнить во имя установления на земле справедливости, рождала страстную отповедь в защиту человека вообще, потому как именно человеческую жизнь готовы были принести в жертву: на крови, как на основании, строить новый справедливый мир. Только человечность, обращенность к совести человеческой, окружила писателя русского мифом заступника. Таковым он не был, не мог быть, – ну разве только Толстой, вступившийся за духоборов и старообрядцев. Горький, хотевший быть духовным учителем, веруя в знание, единственный сознательно посвятил себя этому мифу – но спасая по человеку людей себе близких и помогая миру искусства, миссию свою не исполнил. Его трагическое двойство обнажило этот моральный надлом: видел перед глазами и сталинские лагеря с миллионами узников, и парадные массы новообращенных советских людей, – поделенный надвое, как на плахе, свой народ, но оказался не в силах быть заступником и учителем, а совершил выбор, который, что и внушил себе, совершила сама история.

Но в будущем именно миф о народном заступнике превратит русского писателя в ответственного уже и не перед историей, а перед людьми: обращавшийся прежде сам к людям, он станет маяком для нуждающихся в помощи, в заступничестве, так что потекут к нему реками полные боли и открытости письма. А после революции уже русский писатель пишет полные боли, но и гнева, письма к палачам… Новой власти пишет с обличением Короленко. Сталину – Раскольников. Но потом писать станут с просьбой о заступничестве – не обличая уже, а с мольбой за себя или самых близких… Такие письма Сталину напишут Замятин, Булгаков, Ахматова, Платонов… Да кто их не писал – за сыновей, с просьбой о помиловании или с последней верой что «он ничего не знает!». Их писала массово вся приговоренная Россия, умоляя своего палача о пощаде. Русские письма – не бунтующие, а умоляющие – рождаются миллионами обретших свой голос в слове человеческих душ. Миллионы писем… Это и потому, что уже всеобщей стала грамотность. Но и потому, что миллионы теряют кто свободу, кто родных – и вот ищут в письмах друга друга или добиваются правды. Такой же утратой личной свободы и близких становится для миллионов людей война. Миллионы писем на фронт, миллионы – с фронта. А были и такие, которые писались кровью…Кто писал с фронта, знал, что письмо может быть вскрыто в особом отделе, и если что – окажешься в лапах смершевцев. Поэтому писали – одно для цензуры; а зная наверное, что письмишко смершевцев обманет, проскользнет, – всю правду.

Книга, которой суждено было скорбно разделить новый кровавый век на две эпохи – это «Архипелаг ГУЛАГ». Арест… Фронтовой офицер был арестован – перехвачено крамольное письмо к другу. А в офицерском планшете бунтарская «Резолюция № 1». Найдут при обыске еще дневник, писавшийся не для чужих глаз. Его случай – судьба, но вот судьба – не случай. Все должно было случиться именно так: «Мы переписывались с ним во время войны между двумя участками фронта и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих политических негодований и ругательств, которыми поносили Мудрейшего из Мудрейших, прозрачно закодированного нами из Отца в Пахана». В тюрьме над наивностью заговорщиков смеялись: «Говорили мне, что других таких телят и найти нельзя. И я тоже в этом уверился». Но однажды откроет для себя с удивлением еще одну похожую судьбу: «Вдруг, читая исследование о деле Александра Ульянова, узнал, что они попались на том же самом – на неосторожной переписке, и только это спасло жизнь Александру III 1 марта 1887 года». Спасло жизнь царю, и отняло другую – Ульянова, а брат казненного отнял жизнь – у последнего русского царя.

Солженицын писал «Архипелаг ГУЛАГ» с опорой на читательские письма, что хлынули к автору повести об одном дне Ивана Денисовича. Письмо освобождало от немоты. Ни одно произведение не рождало еще такого стихийно-сплоченного обращения людей, пробуждения веры в справедливость, в победу добра, духа человеческого над злом. Слово его было услышано! Читая открытые обращения Солженицына того времени, читая «Жить не по лжи», удивительно понимать, что всего десяток лет тому назад все безмолвствовало.

Когда голос самого Солженицына будет заглушен, а потом и смолкнет в изгнании, советские люди будут продолжать писать… Люди верили тем, к кому обращались. Пробуждена вера в литературу – и письма читателей не одно десятилетие откликаются на журнальные публикации. А уже в нарушение запретов в СССР возникает самиздат; переписанные от руки или в машинописи, тайно от человека к человеку ходят листы художественных и публицистических произведений, которые читают как письма. Обращения людей в газеты, в органы власти были также массовыми. Письма трудящихся всячески поощряются властью. Письма с жалобами на произвол инстанций или даже на качество товара посылали в газету – и газета, почти каждая, будто уполномоченная государством, отсылала письмо на проверку. Вера и отзывчивость людей были массовыми: газеты открывали тематические рубрики, где письма публиковались как монологи – а в ответ шли сотни, а когда и тысячи писем, обращенные к этим людям с предложениями дружбы, помощи, со своими мнениями.

Эту силу доверия, отзывчивости подхлестнуло гласностью, когда и тиражи массовых изданий в стране достигли миллионных отметок. Явилось понятие «общественное мнение», что было символом поначалу нового порядка вещей – того, что власть оборачивается к человеку и осознает себя зависимой от его мнения или же выбора. Обличения насыщали это мнение как губку. И если поначалу общественное мнение казалось силой самостоятельной – перед которой заискивали, на которую опирались, то скоро научились управлять, а потом и помыкать. Управляли – чтоб прийти к власти. Помыкали – придя к власти.

Последний всплеск веры людской – 1991 год. Впервые за всю историю народ получил свободу выбора. С 1989 года власть избирается – и президенты, и депутаты, – а важнейшие вопросы решаются на всенародных референдумах. И новая конституция, сменившая экономический и политический строй, была одобрена народом. То есть свершились по воле большинства все исторические перемены.

Тот или иной общественный выбор теперь – это не нравственный вопрос, так как он совершается волей обычного большинства, то есть волей аморфной, обобществляющей сумму самых обывательских предпочтений да интересов. Прежде он свершался как нравственный волей открыто протестующего меньшинства и люди следовали за ним, движимые только верой, как за обращением, к ним посланным. Этот нравственный выбор меньшинства мог быть по сути бесчеловечным – как выбор революционный. А мог быть вовсе выбором одиночки – как в одиночку, только своей волей, Солженицын рушил фундаменты лжи под коммунистическим зданием.

Сегодня все свершается из того или иного корыстного интереса. Общественное мнение ничего не решает, презирает само себя и его едва-едва возбуждают мерзкими сексуальными скандалами. Между людьми в России почти прекратилась даже личная, семейная переписка – не от нищеты, очевидно, а от неверия в ее смысл. Мало кто верит, что он живет и что кругом продолжается жизнь. Люди никому и ничему не верят, но и нет глубокой жажды правды, воли к сопротивлению, потому что большинство, если способно еще бороться, так только за физическое существование. Хоть все покрыто снова коростой лжи, но это ложь дарованная вседозволенностью, которую даже не обличишь, потому как все мы сегодня – все наше общество – живем во лжи животных инстинктов, законов собственного выживания, массовых вкусов.

Но сегодня, сегодня вдруг восклицает в письме человек: «Нет бога, нет! Если б он был, он бы заплакал от такой ужасной несправедливости…» А другие восклицают: «Пусть придет скорей Страшный Суд!» – и взывают так вот истово к Богу.

В них, в русских письмах, сегодня мало есть возвышенного, но они все обращены под духу своему именно к Богу, а не к тем, кому отправлены были по почте, к таким же людям – на звук или свет их имен. Они, наверно, и написаны были и отосланы, когда в людях совершенно истратилась хоть какая-то вера. Но жить без надежды невозможно. Без нее – только умирать. А люди хотели и хотят жить, не могут смириться с мыслью, что должны исчезнуть бессмысленно, бесцельно и упрямо цепляются за последнюю возможность кому-то верить, будто эта вера и продлевает жизнь.

В современной России такую последнюю надежду смогли пробудить в людях всего несколько человек. Один – это президент страны, которому кто-то все еще верил. Второй – это не солгавший ни в одном своем слове русский писатель. Писали еще ссутуленному тихому человеку, будто святому, а когда он ушел из жизни, то люди продолжали писать уже его жене, не желая смиряться с тем, что один из адресов был вычеркнут смертью.

Писали: «Кремль, Ельцину…», «Москва, телевидение, Солженицыну»… Люди писали с последней верой: «Спасите! Бейте в набат!» Но ведь и Сахарова, и Солженицына захлопывали, осмеивали, когда поднимались они на народную трибуну , и это избранники народные не желали их слушать. Тогда кого и как могли они спасти? Солженицын в очерках изгнания рассказывает: отвечал на письма раковым больным, что обращались к нему, зная о его собственном излечении от рака благодаря настою трав – самодельному, им же изобретенному лекарству – и раковым больным высылал его рецепт.

ОДИН ЧЕЛОВЕК НЕ В СИЛАХ ОТВЕТИТЬ ВСЕМ, КАК НЕ МОЖЕТ ОН ОТВЕТИТЬ ЗА ВСЕХ, И ТОЖЕ ПОНЕСЕТ СВОЮ ДУШУ НА СУД НАРАВНЕ СО ВСЕМИ, ДЕРЖА ОТВЕТ ЗА СВОИ ПОСТУПКИ И НЕПОСТУПКИ.