День пламенеет

Лондон Джек

В романе «День пламенеет» рассказывается история преуспевающего дельца, который решает отказаться от завоеванного с огромным трудом богатства ради счастья, покоя и семейного благополучия с любимой женщиной на одиноком ранчо.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава I

Спокойно и тихо было этой ночью в Тиволи. У стойки, тянувшейся вдоль одной из стен большой бревенчатой комнаты, стояли, облокотившись, человек шесть; двое обсуждали сравнительные лечебные достоинства соснового чая и лимонного сока как средства против цинги. Разговор шел вяло, то и дело прерываясь мрачными паузами. Остальные почти не обращали внимания на спорящих. У противоположной стены в ряд разместились столы для азартных игр. Стол для игры в крэп пустовал, а за «фараоном» сидел один-единственный человек. Даже шарик рулетки не вертелся, а крупье, стоя у шумящей, докрасна раскаленной печки, болтал с молодой черноглазой миловидной женщиной. От Джуно до Форт-Юкона ее знали под именем Мадонна. Трое мужчин сидели за покером, но они играли по маленькой и без всякого энтузиазма, так как зрителей не было. В танцевальной комнате медленно вальсировали три парочки под звуки скрипки и рояля.

Сёркл не был заброшен, и денег в нем было немало. Золотоискатели уже вернулись с Лосиной реки и других рудников, расположенных на западе; летняя промывка прошла хорошо, и карманы были набиты золотым песком и самородками. Клондайк еще не был открыт, а золотоискатели Юкона пока не научились закладывать шахты, оттаивая землю. Зимой работы не было, и они привыкли зимовать в небольших лагерях, вроде Сёркл, в течение долгой арктической ночи. Время тянулось медленно, карманы были полны, а развлечение можно было найти только в питейных и игорных домах. И все же в ту ночь Тиволи пустовал. Мадонна, стоявшая у печки, зевнула, не прикрывая рта, и сказала Чарли Бэйтсу:

— Если ничего не случится, я пойду спать. Что такое делается с лагерем? Все поумирали?

Бэйтс даже не потрудился ответить; он продолжал угрюмо свертывать папиросу. Дэн Макдональд, пионер-трактирщик и игрок верхнего Юкона, хозяин и собственник Тиволи со всеми игорными предприятиями, бродил, как потерянный, по большой пустынной комнате. Наконец он подошел к двум, стоявшим у печки.

— Кто-нибудь помер? — спросила его Мадонна.

— Похоже на то, — последовал ответ.

— Ну, так, должно быть, весь лагерь вымер, — решительно сказала она и снова зевнула.

Макдональд усмехнулся, кивнул головой и открыл рот, чтобы ответить, но в эту минуту входная дверь распахнулась настежь и в полосе свете показался человек. Налет инея, которым он был покрыт, в жаркой комнате превратился в пар, завился вокруг него, опускаясь к его коленям, и, редея, разливался по полу, совершено исчезая футах в двенадцати от печки. Сняв метелку с гвоздя на внутренней стороне двери, вновь прибывший обмахнул снег со своих мокасин и длинных немецких носков. Он мог бы показаться крупным мужчиной, если бы к нему не подошел от стойки огромный француз из Канады.

— Здорово, Пламенный! — сказал он, хватая его за руку. — Черт побери, без тебя мы совсем закисли.

— Здорово, Луи! Когда вас всех сюда принесло? — ответил вновь прибывший. — Идем к стойке и выпьем, ты нам расскажешь о Бон-Крике. Дай мне еще раз пожать твою лапу. А где твой товарищ? Я его ищу.

Еще один гигант отделился от стойки, чтобы пожать ему руку. Олаф Хендерсон и француз Луи, вместе работавшие в Бон-Крике, являлись самыми крупными мужчинами в этой местности; хотя вновь прибывший был всего на полголовы ниже их, но рядом с ними он казался совсем малорослым.

— Здорово, Олаф, ты — моя добыча, знаешь ты это? — спросил тот, кого называли Пламенным. — Завтра — мое рождение, и я собираюсь всех вас положить на лопатки, слыхал? И тебя тоже, Луи. Я вас всех могу положить на лопатки в день своего рождения — слыхали? Иди сюда, Олаф, и пей, а я вам об этом расскажу.

Казалось, вновь прибывший излучал тепло, распространившееся по всей комнате.

— Это — Пламенный! — крикнула Мадонна.

Она первая узнала его, когда он вступил в полосу света. Суровое лицо Чарли Бэйтса смягчилось, а Макдональд перешел через комнату и присоединился к трем у стойки. С приходом Пламенного весь трактир сразу оживился и повеселел. За стойкой закипела работа. Голоса звучали громче. Кто-то смеялся. А когда скрипач, заглянувший в переднюю комнату, сообщил пианисту: «Это — Пламенный» — темп вальса заметно ускорился, а танцующие, заразившись общим настроением, стали кружиться с таким видом, словно это им действительно нравилось. Им с давних пор было известно, что с приходом Пламенного никто не скучает.

Пришедший отвернулся от стойки и заметил у печки женщину, приветствовавшую его страстным взглядом.

— Здорово, Мадонна, старушка! — крикнул он. — Здорово, Чарли! Что такое случилось с вами со всеми? Зачем разгуливать с такими лицами, когда гробы стоят всего три унции? Подходите сюда все и пейте! Подходите, непогребенные мертвецы, и говорите, какого хотите яду… Эй, вы, подходите все… Это моя ночь, и я хочу ее оседлать… Завтра мне стукнет тридцать лет, и стану я стариком. Это последняя вспышка молодости. Вы все со мной? Ну так вылезайте же… Шевелитесь, да поскорей…

— Сиди на месте, Дэвис! — крикнул он банкомету, сидевшему за столом, отведенным для «фараона»; тот собрался было отодвинуть стул. — Я хочу сделать одну пробу… Хочу узнать, кто платить будет за нашу выпивку — ты или я.

Он вытащил из кармана своего пальто тяжелый мешок с золотым песком и поставил его на «верхнюю карту».

— Пятьдесят, — сказал он.

Банкомет дал две карты — верхняя выиграла. Он нацарапал сумму на блокноте. Весовщик за стойкой отвесил на пятьдесят долларов золотого песку и высыпал его в мешок.

В задней комнате кончили танцевать вальс. Три парочки, а за ними скрипач и пианист двинулись к стойке. Пламенный заметил их.

— Валяйте сюда все! — крикнул он. — И говорите, кто чего хочет. Это моя ночь, а такая ночь бывает не часто. Подходите, вы, моржи и пожиратели лососей… Это моя ночь, говорю вам…

— И чертовски шелудивая ночь, — вставил Чарли Бэйтс.

— Ты прав, сын мой, — весело подхватил Пламенный. — Ночь-то шелудивая, но, видишь ли, это — моя ночь. Я — шелудивый старый волк. Послушайте, как я вою.

И он завыл, как одинокий серый волк, а Мадонна заткнула уши хорошенькими пальчиками и содрогнулась. Через минуту она уже неслась в его объятиях в танцевальную комнату; три женщины со своими партнерами последовали их примеру, и скоро все закружилось в веселом хороводе. Пламенный, мужчины и женщины танцевали в мокасинах, и скоро весь трактир наполнился шумом, а центром его был Пламенный. Насмешками, шутками, грубым смехом он подзадоривал всех и тащил из омута уныния, в каком они пребывали до его прихода.

Казалось, атмосфера в этих комнатах — и та изменилась. Он словно наполнил ее своей кипучей энергией. Люди, заходившие с улицы, сразу это ощущали, а в ответ на их вопросы половые кивали головой в сторону задней комнаты и выразительно говорили: «Пламенный разгулялся». Вошедшие оставались, и у половых была работа. Игроки снова заинтересовались жизнью, и скоро все столы были окружены, звон слитков и жужжание рулетного шарика монотонно и властно вздымались над гулом голосов, над проклятьями и смехом.

Мало кто называл Элема Харниша иначе чем Пламенный.

Это имя было ему дано в первые дни его пребывания в этой местности, так как у него была привычка поднимать своих товарищей с кровати криком: «Эй, вставайте! День пламенеет!»

Среди пионеров этой далекой полярной глуши, где, в сущности, все были пионерами, его признали одним из старейших. Такие люди, как Эль Майо и Джек Мак-Квещен, были его предшественниками, но он пришел в эту местность от берегов Гудзонова залива через Скалистые горы, а Элем Харниш первым прошел ущелья Чилкука и Чилката. Весной 1883 года, двенадцать лет тому назад, он восемнадцатилетним юношей перешел Чилкут с пятью товарищами. Обратный путь он совершил только с одним. Четверо погибли в холодных неисследованных просторах. И в течение двенадцати лет Элем Харниш искал золото в царстве тьмы у Полярного круга.

Ни один человек не искал с таким упорством и с такой выносливостью. Он сросся с этой страной. Он не знал никакой иной страны. Цивилизация была сновидением — сновидением далекой прошлой юношеской жизни. Лагеря, вроде Сороковой Мили и Сёркл, были для него столицами. И он не только вырос с этой страной: он помог и создать ее; он создал ее историю и географию, а те, кто следовал за ним, писали о его переходах и заносили на карту тропы, проложенные его стопой.

Герои редко бывают склонны к почитанию героев, но среди героических фигур этой молодой страны он, несмотря на свою молодость, был признан первым и выше всех. По времени он опередил их всех. Энергией и выдержкой он их превзошел. Что же касается его выносливости, то, по мнению всех, он превосходил самого крепкого из них. Наконец, он считался человеком сильным и честным, а ко всему этому был белый.

Всюду, где жизнь — игрушка в руках случая, легкомысленно отбрасываемая прочь, люди почти автоматически в минуту отдыха обращаются к азартным играм. В Юконе люди ради золота рисковали своей жизнью, а те, кто отнимал золото у земли, играли на него друг с другом. И Элем Харниш не был исключением. Он был первобытным человеком, и в нем силен был инстинкт вести игру, ставя на карту свою жизнь. Условия его жизни, вся среда определили форму, в какую вылилась эта игра. Он родился на ферме в Айове, затем отец его переселился в Восточный Орегон, и в этой стране рудников прошло детство Элема. Он знал только проигрыш на большие ставки. В этой игре значение придавалось мужеству и выносливости, но великий бог — случай — сдавал карты. Честный труд, приносивший верную, но тощую прибыль, в счет не шел. Человек вел большую игру. Он рисковал всем ради всего и, получая меньше, чем все, был в проигрыше. Итак, в течение двенадцати лет, проведенных им на Юконе, Пламенный проигрывал. Правда, прошлым летом в Лосиной реке он добыл двадцать тысяч долларов да в земле осталось еще столько же. Но, как сам он заявлял, этим он вернул только то, что вложено было раньше. Он отдал двенадцать лет своей жизни и сорок тысяч — маленький банк на такую ставку — цена выпивки и танцев в Тиволи, зимовки в Сёркл и запаса провианта на будущий год. Население Юкона перевернуло старую поговорку, и теперь она читалась так: «Горбом нажито — легко прожито».

По окончании танца Харниш предложил всем присутствующим повторить выпивку. Стакан стоил один доллар, золото расценивалось по шестнадцати долларов за унцию; в доме было тридцать человек, принявших его приглашение, и после каждого танца Элем угощал всех. Эта ночь принадлежала ему, и платить не мог никто. Нельзя сказать, чтобы Элем Харниш любил выпить. Виски большого значения для него не имело. Он был слишком здоровым и крепким человеком, — бодрый духом и сильный телом, — чтобы стать рабом алкоголя. Ему случалось проводить месяцы в пути, когда кофе являлся самым крепким его напитком; было время, когда целый год он обходился даже без кофе. Но он был животным стадным, а так как Юкон жил общественной жизнью только в трактирах, то Пламенный и проявлял себя там. Когда он еще мальчиком жил в лагерях рудокопов, мужчины всегда поступали именно так. Для него это был естественный путь, отвечающий желанию проявить себя в обществе. Иного пути он не знал.

Его внешность обращала на себя внимание, хотя одет он был так же, как и все остальные в Тиволи. На ногах были мокасины из тонко выдубленной оленьей кожи, украшенные бисером по индейским рисункам. На нем были шаровары и куртка, сшитая из одеяла. Сбоку висели длинные кожаные рукавицы, подбитые шерстью. По юконскому обычаю, они соединялись кожаным ремнем, проходившим вокруг шеи и через плечи. На голове была меховая шапка с поднятыми наушниками и болтающимися завязками.

В его лице, худом и удлиненном, с легкими впадинами под скулами, было что-то напоминающее индейца. Обожженная кожа и острые темные глаза подчеркивали это сходство, хотя бронзовый цвет кожи и такие глаза могли быть только у белого человека. В его лице, гладко выбритом и без морщин, было что-то юношеское, и однако он выглядел старше тридцати. Никаких ощутимых данных для такого заключения не было; оно вытекало из абстрактных фактов — из всего, что вынес и пережил этот человек, а его испытания бесконечно превосходили опыт обыкновенных людей. Он жил жизнью простой и напряженной, и это светилось в его глазах, вибрировало в его голосе — казалось, застыло вечным шепотом на его губах.

Губы были тонкие, плотно сжимавшиеся над ровными белыми зубами. Но их жестокость искупалась складкой в уголках губ, загнутых кверху. Эта складка придавала лицу какую-то особую мягкость, а маленькие морщинки в углах глаз таили смех. Эти черты спасали его от первобытной грубости, свойственной его натуре, смягчали характер, склонный к жестокости и горечи. Нос был тонкий, изящный, с широкими ноздрями; лоб, высокий и узкий, был великолепно обрисован и симметричен. Сходство с индейцами подчеркивалось его волосами, прямыми и черными, с блеском, какой бывает только у здоровых.

— Пламенный свечи палит, — засмеялся Дэн Макдональд, когда из танцевальной комнаты донесся взрыв восклицаний и хохота.

— И он как раз может это сделать, а, Луи? — сказал Олаф Хендерсон.

— Да, черт побери, за это можно поручиться, — сказал француз Луи. — Этот парень — чистое золото.

— А когда всемогущий Бог будет промывать душу Пламенного в день последней великой промывки, — перебил Макдональд, — ну, так всемогущему Богу придется тогда бросать вместе с ним и гравий в шлюзы.

— Это ошень карошо, — пробормотал Олаф Хендерсон, с глубоким восхищением глядя на игрока.

— Ошень, — подтвердил француз Луи. — Я думаю, по этому слюшаю мы можем выпить, а?

 

Глава II

Было два часа ночи, когда танцоры, проголодавшись, прервали танцы на полчаса. И как раз в эту минуту Джек Кернс предложил сыграть в покер. Джек Кернс был крупный мужчина с резкими чертами лица; это он, вместе с Беттлзом, сделал неудачную попытку основать почтовую контору в верхнем течении Койокука, далеко за Полярным кругом. Затем Кернс вернулся назад в свои конторы на Сороковой и Шестидесятой Миле и изменил планы, послав в Штаты за маленькой лесопильней и речным пароходом. Лесопильню уже везли на санях индейцы и собаки через Чилкутский проход; она должна была прибыть к Юкону ранним летом, после того как тронется лед. Позже, когда Берингово море и устье Юкона очистятся ото льда, ожидали прибытия парохода, нагруженного припасами.

Джек Кернс предложил покер. Француз Луи, Дэн Макдональд и Хэл Кэмбл (который прорезал канаву в Лосиной реке) — все трое не танцевали, так как для них не хватило женщин, — были склонны принять предложение. Они искали пятого партнера, когда из задней комнаты вынырнул Пламенный, держа в объятиях Мадонну, а за ним тянулся хвост танцоров. Услышав оклик игроков, он подошел к их столу в углу комнаты.

— Ты нам нужен, — сказал Кэмбл. — Везет тебе сегодня?

— Эту ночь счастье будет со мной, — с энтузиазмом ответил Пламенный; в ту же минуту он почувствовал, как Мадонна предостерегающе сжала его руку. Она хотела танцевать с ним. — Счастье-то со мной, но лучше я буду танцевать. Мне не хочется отбирать у всех вас деньги.

Никто не настаивал. Они приняли его отказ за окончательный, а Мадонна снова сжала его руку, чтобы увлечь вслед за остальными, отправившимися на поиски ужина. Но тут его настроение изменилось. Нельзя сказать, чтобы он не хотел танцевать, да и Мадонну обидеть он не намеревался, но это настойчивое пожатие возмутило в нем свободного мужчину. Он подумал, что совершенно не нуждается в том, чтобы какая-нибудь женщина им управляла. Сам он был любимцем женщин, хотя они в его глазах многого не стоили. Они были игрушками, отдыхом после крупной игры с жизнью. Он ставил женщин на одну доску с виски и картами и путем наблюдения выяснил, что значительно легче оторваться от выпивки и карт, чем от женщины, если только связался с нею по-настоящему.

Он был рабом самого себя, что естественно для человека со здоровым «я», но быть рабом кого-либо другого вызывало в нем бешеное возмущение и чуть ли не какой-то страх. Сладкое рабство любви было ему непонятно; влюбленные, каких ему случалось видеть, производили на него впечатление безумцев, а безумцы не стоили того, чтобы о них думать. Но товарищеские отношения с мужчинами отличались от любви к женщинам. В товариществе рабства не было. Товарищество — это честная деловая сделка между мужчинами. Мужчины друг друга не преследовали, вместе они несли риск путешествия по горам и рекам в погоне за жизнью и сокровищами. Не то в отношении между мужчиной и женщиной: один из них непременно должен был подчиниться воле другого. Товарищество — иное дело. В нем не было рабства; и хотя он — сильный человек — давал гораздо больше, чем получал, но он это делал не по обязанности, а великодушно отдавал свои дары — свой труд или героические усилия. Днями пробираться через перевалы, где бушует ветер, или брести по болотам, терпя укусы москитов, нести груз вдвое тяжелее, чем груз товарища, — во всем этом не было ни несправедливости, ни насилия. Каждый исполнял то, что мог. Такова была самая сущность дела. Одни люди сильнее других — верно; но поскольку каждый делает все, что в его силах, мена остается справедливой, деловой дух соблюден, и сделка никем не может быть опорочена.

Но с женщинами дело обстоит иначе. Женщины давали мало и требовали всего. Женщины готовы были привязать к себе тесемками от своего передника любого мужчину, дважды взглянувшего в их сторону. Взять, к примеру, Мадонну, которая зевала во весь рот, когда он завернул сюда, и пришла в восторг оттого, что он пригласил ее танцевать. Один танец — прекрасно. Но только потому, что он танцевал с ней один, два, несколько раз, — она ущипнула его за руку, когда ему предложили сесть за покер. Вот в этом-то — ненавистные тесемки от передника — первое из многих насилий, какие она совершит над ним, если он сдастся. Он соглашался с тем, что она славная женщина, здоровая, статная, красивая, и танцевала она прекрасно, но она была женщиной, с женским желанием пришпилить его к своему переднику, позорно связать по рукам и по ногам. Лучше покер. А кроме того, покер он любил не меньше танцев.

Он не поддался увлекающей его руке и сказал:

— Мне что-то захотелось дать всем вам взбучку.

Снова сдавили его руку. Она старалась обкрутить его своими тесемками. На секунду он стал дикарем, порабощенным вздымавшейся в нем волной страха и ярости. В этот бесконечно малый промежуток времени он походил на испуганного тигра, исполненного бешенства и ужаса в предвидении ловушки. Будь он только дикарем — он убежал бы прочь либо набросился на нее и уничтожил. Но в ту же самую секунду в нем шевельнулись зачатки дисциплины, с давних времен сделавшие человека несовершенным социальным животным.

Такт одержал верх, и, глядя в глаза Мадонны, он с улыбкой сказал:

— Пойди поешь. Я не голоден. А после мы опять будем танцевать. Время еще раннее. Ступай, старушка.

Он высвободил свою руку, шутливо подтолкнул ее в плечо и повернулся к игрокам.

— Чур, только без ограничений… Я буду жарить вовсю…

— Что нас ограничивает? Только крыша… — сказал Джек Кернс.

— К черту крышу…

Элем Харниш бросился на стул, хотел было вытащить свой мешок с золотом, но передумал. Мадонна секунду дулась, потом присоединилась к другим танцорам.

— Я принесу тебе сандвич, Пламенный, — крикнула она через плечо.

Он кивнул головой. Она улыбнулась в знак прощения. Он избежал тесемок и не слишком резко оскорбил ее чувства.

— Давайте играть на марки, — предложил он. — Эти зерна вечно звенят по столу. Как вы думаете?

— Я согласен, — ответил Хэл Кэмбл. — Моя пусть идет в пятьсот.

— Моя также, — заявил Харниш, а вслед за ним назначили цену на свои марки и остальные; француз Луи оказался самым скромным, оценив каждую в сто долларов.

В те времена на Аляске не было мошенников и шулеров. Игра велась честно, люди доверяли друг другу. Слово игрока значило не меньше его золота. Марка — плоский, продолговатый, сплавленный кусочек — стоила, быть может, цент, но если кто-либо, играя на марку, оценивал ее в пятьсот долларов — она шла в пятьсот. Тот, кто ее выигрывал, знал, что игрок, поставивший эту марку, выкупит ее, отвесив на весах золотого песку на пятьсот долларов. Марки были различных цветов, и не трудно было найти их владельцев. При этом в те ранние дни Юкона никому и в голову не приходило играть на наличные. Человек мог ставить на карту все, чем он владел, и не имело значения, где находится его имущество и в чем оно заключается.

Харниш снял колоду, и ему выпало сдавать. При этом в добром предзнаменовании он, тасуя карты, крикнул половых, чтоб поставили выпивку всем собравшимся. Сдавая первую карту Макдональду, сидевшему по левую руку от него, он закричал:

— Отправляйтесь в преисподнюю вы все, малемуты, бродяги и сивашские щенки! Принимайтесь за работу! Подтяните постромки! Навалитесь и натяните лямку! Хоп-ля! Уа! Трогаемся в путь! Говорю вам всем просто и ясно: сегодня ночью будет крутой подъем и славная гонка. И уже кто-нибудь из вас набьет себе шишек… здорово!

Усевшись за карты, игроки притихли; разговор почти прекратился, но вокруг них все галдели. Элем Харниш раздул искру. В Тиволи вваливались все новые и новые золотоискатели и оставались там. Когда гулял Пламенный, все старались такого случая не упустить. Танцевальная комната была битком набита. Женщин не хватало; многие из мужчин обвязывали платком руку и танцевали за дам. У игорных столов свободных мест уже не было, а голоса мужчин, разговаривавших у длинной стойки и толпившихся вокруг печки, сопровождались звоном золотых слитков и острым жужжанием шарика рулетки. Все атрибуты подлинной юконской ночи были налицо. Игра шла с переменным счастьем, хороших карт не было ни у кого. В результате большая игра шла с маленькими картами, и ни одна игра не затягивалась. Полная масть, оказавшаяся на руках у француза Луи, дала ему возможность объявить пять тысяч и снять у Кэмбла и Кернса по три. Банк в восемьсот долларов был выигран с открытыми картами. А один раз Харниш вызвал Кернса играть в закрытую на две тысячи долларов. Когда Кернс открыл свои карты, у него оказалась неполная масть, а карты Харниша показали, что он вызвал, имея на руках две десятки.

Но в три часа утра пошла настоящая карта. Такого момента игроки в покер ждут неделями. Новость распространилась по всему Тиволи. Зрители притихли. Стоявшие поодаль прекратили разговоры и приблизились к столу. Игроки бросили другие игры, танцевальная комната опустела. Все присутствующие — человек сто, если не больше — тесным молчаливым кольцом окружили стол.

Ставки уже повышались еще задолго до прикупа. Кернс сдал карты, а француз Луи открыл банк одной маркой — свои марки он оценивал в сотню долларов каждая. Кэмбл ограничился только тем, что остался в игре, но Элем Харниш добавил пятьсот долларов, заметив Макдональду, что тот в прошлый банк у него дешево отделался.

Макдональд, взглянув на свои карты, поставил марками тысячу. Кернс долго размышлял и наконец остался в игре. Тогда французу Луи, чтобы остаться в игре, пришлось уплатить девятьсот, что он и сделал после долгих колебаний. И Кэмбл должен был внести девятьсот, чтобы не выйти из игры и иметь право на прикуп, но, ко всеобщему изумлению, он повысил еще на тысячу.

— Наконец-то вы стали подниматься, — заметил Харниш, поднимая в свою очередь на тысячу.

Макдональд повысил еще на тысячу.

Тут игроки выпрямились, и всем стало ясно, что на руках настоящая карта. Хотя на их лицах не отражалось ничего, но все бессознательно напряглись. Каждый игрок старался держаться естественно, и каждый делал это по-разному. Хэл Кэмбл был подчеркнуто благоразумен. Француз Луи выглядел сильно заинтересованным. Макдональд сохранял свое обычное добродушие, слегка его утрируя. Кернс был холодно-бесстрастен и необщителен, а Элем Харниш по обыкновению смеялся и подшучивал. В банке было уже одиннадцать тысяч долларов; в центре стола громоздилась куча марок.

— У меня больше нет марок, — жалобно протянул Кернс. — Перейдем лучше на запись.

— Рад, что ты останешься, — сердечно отозвался Макдональд.

— Меня еще не укатали. Я уже внес тысячу. Как дела сейчас?

— Тебе будет стоить три тысячи, чтобы остаться, но никто не помешает тебе повысить.

— К черту повышение! Ты, должно быть, думаешь, что у меня такие же карты, как у тебя. — Кернс посмотрел на свои карты. — Но вот что я тебе скажу, Мак, — игра моя, и я вношу три тысячи.

Он нацарапал сумму на кусочке бумаги, подписал свое имя и бросил расписку на середину стола.

Центром внимания стал француз Луи. Некоторое время он нервно перебирал карты. Затем пробормотал: «Ах, шорт! У меньа нэт даше самой маленькой игры», — и с сожалением бросил карты.

В следующую секунду глаза всех уставились на Кэмбла.

— Я не подведу тебя, Джек, — сказал тот, удовольствовавшись объявлением следуемых двух тысяч.

Взгляды всех обратились на Харниша, который нацарапал что-то на листке бумаги.

— Я хочу показать вам всем, что у нас здесь не филантропическое общество воскресной школы, — я поднимаю еще на тысячу.

— А я на другую, — подхватил Макдональд. — Игра еще твоя, Джек?

— Моя. — Кернс долго крутил свои карты. — И я сыграю, но вам следует знать, каковы мои дела. У меня есть пароход «Бэлла» — цена ему двадцать тысяч, ни на унцию меньше. На Шестидесятой Миле запасов у меня на пять тысяч. И вы знаете, я получил лесопильню. Она сейчас у Линдерманна. Крепко я стою?

— Наваливайся; твои дела хороши, — ответил Пламенный. — А уж раз мы об этом заговорили, то я упомяну, что у меня в сейфе Мака лежит двадцать тысяч, да столько же осталось в земле в Мусхайде. Ты знаешь, где они, Кэмбл? Есть они там?

— Наверняка, Пламенный.

— Сколько сейчас ставить? — спросил Кернс.

— Две тысячи, чтобы остаться в игре.

— Мы тебе всыпем, — предостерег Пламенный.

— Очень уж игра хороша, — сказал Кернс, бросая расписку на две тысячи в растущую кучу. — Я так и чувствую мешок с песком за спиной.

— У меня нет игры, но карта сносная, — объявил Кэмбл, прибавляя расписку, — все же это не такая карта, чтобы можно было поднимать.

— А у меня такая… — Пламенный остановился и написал расписку. — Я поднимаю еще на тысячу.

Тут Мадонна, стоящая за его спиной, сделала то, что не разрешается даже лучшему другу. Перегнувшись через плечо Пламенного, она схватила его карты и, заслоняя их, внимательно вгляделась. У нее в руке было три дамы и две восьмерки, но никто не мог угадать, что она увидела. Глаза игроков внимательно впивались в ее лицо, пока она изучала карты, но, казалось, черты ее были высечены из льда — выражение лица оставалось неизменным во все время этой процедуры. Ни один мускул не дрогнул, ноздри не раздулись, даже глаза ее не блеснули. Она опустила карты на стол, и глаза игроков медленно оторвались от нее, ничего не узнав.

Макдональд благодушно улыбнулся:

— Я остаюсь и на этот раз — я кладу две тысячи. Как игра, Джек?

— Все ползет, Мак. Ты прижал меня, но эта игра все равно что ретивый конь; мой долг — ее оседлать. Я объявляю три тысячи. У меня недурная игра; Пламенный тоже объявит.

— Уж он-то объявит, — согласился Пламенный, после того как Кэмбл бросил свои карты. — Он знает, когда нужно действовать… Объявляю две тысячи и беру прикуп.

В мертвой тишине, нарушаемой лишь тихими голосами игроков, прикуп был сдан. В банке было уже тридцать четыре тысячи долларов, а игра наполовину еще не разыграна. К изумлению Мадонны, Пламенный оставил трех дам, сбросил две восьмерки и потребовал две карты. На этот раз даже она не осмелилась взглянуть на его прикуп. Она знала, что даже ее самообладанию бывает предел. Не посмотрел и он. Две новые карты остались лежать на столе, как были ему сданы.

— Карты нужны? — спросил Кернс Макдональда.

— С меня хватит, — был ответ.

— Ты можешь прикупить, если хочешь, — предостерег его Кернс.

— Нет, с меня довольно.

Сам Кернс взял две карты, но не взглянул на них.

Харниш все еще не трогал своих карт.

— Я никогда не перебиваю игры, — медленно сказал он, глядя на содержателя трактира. — Назначай, Мак.

Макдональд внимательно пересчитал свои карты, чтобы окончательно убедиться, правильна ли была сдача, написал сумму на клочке бумаги, сунул в банк и просто сказал:

— Пять тысяч.

Кернс, под взглядом всех присутствующих, взглянул на свой прикуп, пересчитал оставшиеся три карты и, убедившись, что на руках у него пять карт, написал расписку.

— Отвечаю, Мак, и добавляю еще тысячу только для того, чтобы Пламенный не вышел из игры!

Все уставились на Пламенного. Он в свою очередь посмотрел прикуп и пересчитал свои пять карт.

— Вношу эти шесть тысяч и поднимаю еще на пять… только чтобы попытаться высадить тебя, Джек.

— И я поднимаю еще на пять, чтобы помочь высадить Джека, — сказал Макдональд.

Голос его слегка хрипел, а когда он говорил, уголки рта нервно подергивались.

Кернс был бледен, и можно было заметить, что рука его дрожала, когда он писал расписку. Но голос звучал твердо.

— Поднимаю на пять тысяч, — сказал он.

Теперь Пламенный стал центром внимания. Керосиновые лампы сверху бросали свет на его лоб, покрытый каплями пота. Бронзовые щеки потемнели от прилива крови. Черные глаза сверкали, ноздри раздувались. У него были широкие ноздри — знак происхождения от диких предков, выживших благодаря сильным легким и совершенным дыхательным путям.

Но голос его звучал твердо — не то, что у Макдональда, и рука не дрожала, как у Кернса, когда он писал.

— Я поднимаю на десять тысяч, — сказал он. — Не то чтобы я тебя боялся, Мак. Это игра Джека.

— А я все-таки добавлю еще пять, — сказал Макдональд. — Я имел лучшие карты до прикупа, думаю — так оно и сейчас.

— Бывают и такие случаи, когда до прикупа карты лучше, чем после, — заметил Кернс. — Долг говорит: «Поднимай ее, Джек, поднимай», — и я поднимаю еще на пять тысяч.

Пламенный откинулся на спинку стула и, глядя вверх на керосиновые лампы, вслух стал высчитывать:

— До прикупа я внес девять тысяч, затем остался в игре и еще поднял на одиннадцать — это выходит тридцать. У меня остается только десять. — Он наклонился вперед и посмотрел на Кернса. — Отвечаю десятью тысячами.

— Ты можешь поднять, если хочешь, — ответил Кернс. — Твои собаки стоят добрых пять тысяч.

— Собак не тронь. Выигрывайте мой золотой песок, а собак не дам.

Макдональд размышлял долго. Никто не шевелился и не шептался. Зрители словно окаменели. Ни один не переступил с ноги на ногу. Стояла торжественная тишина. Слышалось только гудение ветра в гигантской печи, да снаружи доносился вой собак, заглушаемый бревенчатыми стенами. Не всякую ночь в Юконе играли на высокие ставки, а такой игры еще никогда не бывало в этой стране. Наконец содержатель трактира заговорил:

— Я ставлю закладную на Тиволи.

Два остальных игрока кивнули головой.

Макдональд прибавил свою расписку на пять тысяч.

Больше никто уже не продолжал игры и не объявлял ставок. Одновременно в глубоком молчании они выложили свои карты на стол. Зрители поднялись на цыпочки и вытянули шеи. У Пламенного было четыре дамы и туз; у Макдональда — четыре валета и туз; у Кернса — четыре короля и тройка. Кернс вытянул руку и придвинул к себе банк, рука его дрожала.

Пламенный вытащил своего туза и бросил его рядом с тузом Макдональда, воскликнув:

— Вот что меня все время подзадоривало, Мак! Я знал, что побить меня могут только короли, а они были у него. А что у тебя было? — с живейшим интересом спросил он, поворачиваясь к Кэмблу.

— Неполная масть — хорошая карта для прикупа.

— Ну конечно! Ты бы мог получить полную масть.

— Я и сам так думал, — грустно сказал Кэмбл. — Мне это стоило шесть тысяч, прежде чем я вышел из игры.

— Жаль, что ты не взял прикупа, — засмеялся Пламенный. — Тогда я не подцепил бы этой четвертой дамы. Теперь мне придется подписать с Билли Роулинсом почтовый контракт и ехать в Дайя… Какова добыча, Джек?

Кернс пытался сосчитать банк, но был слишком возбужден. Пламенный придвинул к себе банк, спокойно отделил марки от расписок, пересчитал и сложил в уме.

— Сто двадцать семь тысяч, — объявил он. — Теперь ты можешь выйти из дела, Джек, и ехать домой.

Выигравший улыбнулся и кивнул головой; он не в силах был говорить.

— Я бы заказал выпивку, — сказал Макдональд, — да только дом-то уже не мне принадлежит.

— Нет, тебе, — возразил Кернс, раньше смочив языком губы. — Твоя расписка годится на долгий срок. Но выпивку должен заказать я.

— Эй, вы, кто хочет змеиного соку — победитель платит! — громко крикнул Пламенный, вставая со стула и хватая за руку Мадонну. — Идем плясать, танцоры! Время еще раннее, а утром я поеду с почтой. Слушай, Роулинс, я беру этот контракт и в девять утра отправляюсь к морю — понял? Вперед, ребята! Где скрипач?

 

Глава III

Ночь эта принадлежала Пламенному. Он был центром и душой разгула — неутомимый и жизнерадостный, заражавший всех неподдельным весельем. Он был в ударе. Самые дикие выходки его вызывали подражание, за ним следовали все, за исключением тех, кого виски превратило в идиотов, валяющихся на полу и горланящих песни. Однако до драки дело не дошло. По всему Юкону было известно: когда Пламенный гуляет, никто безобразничать не может. В такие ночи люди не смели ссориться. Прежде бывало, что кое-кто затевал драку, но драчуны узнали, что значит подлинный гнев: они получили взбучку, какую мог задать один только Пламенный. В те ночи, какие принадлежали ему, все должны были громко смеяться и радоваться или тихонько расходиться по домам.

Пламенный был неутомим. Между танцами он выплатил Кернсу двадцать тысяч золотым песком и передал ему свои права на золото в Лосиной реке. Кроме того, он подписал с Билли Роулинсом контракт на перевозку почты и сделал приготовления к отъезду. Он послал человека поднять с кровати Каму, своего погонщика собак. Кама был индейцем из Тананау, он ушел от родного племени, поступив в услужение к белым пришельцам. Кама вошел в Тиволи, высокий, сухощавый, мускулистый — лучший экземпляр своей варварской расы и сам варвар; никакого внимания он не обращал на кутил, оравших вокруг него, пока Пламенный отдавал ему приказания.

— Хм… — сказал Кама, считая распоряжения по пальцам. — Брать письма у Роулинс. Грузить сани. Провиант до Селькирк… Вы думаете, в Селькирк будет много провиант для собак?

— Много, Кама.

— Хм… Привезти сани на это место к девяти час. Брать лыжи. Не нужно палатка. Может, принести брезент?

— Не нужно, — решительно сказал Пламенный.

— Много холодна.

— Мы едем налегке, понимаешь? Мы повезем массу писем туда, массу писем обратно. Ты — сильный человек. Мороз лютый, путь длинный, все в порядке.

— В порядок, — покорно пробормотал Кама. — Много холодна, мне наплевать. К девяти час готовым.

Он повернулся на каблуках и вышел, невозмутимый, похожий на сфинкса, ни с кем не обмениваясь приветствиями, не глядя ни направо, ни налево. Мадонна отвела Пламенного в уголок.

— Слушай, Пламенный, — начала она тихим голосом. — Ты проигрался?

— В пух и прах.

— У меня есть восемь тысяч в несгораемом сундуке Мака, — продолжала она.

Но Пламенный перебил ее. Ему померещились совсем близко тесемки передника, и он встрепенулся, словно неукрощенный жеребенок.

— Это неважно, — сказал он. — Голым я пришел в мир, голым я уйду, а проигрываю я все время с тех пор, как пришел сюда. Идем танцевать!

— Но послушай! — настаивала она. — Мои деньги лежат без дела. Ты можешь взять их в долг — на первое время, — поспешно прибавила она, заметив его встревоженный вид.

— Я ни у кого не беру денег, — был ответ. — Я достаю их сам, и если я получу добычу — она уже моя. Нет, спасибо тебе, старушка. Очень обязан. Я добуду денег, проехав с почтой туда и обратно.

— Пламенный… — прошептала она тоном нежного протеста.

Но он с искусственным увлечением потащил ее в танцевальную комнату, и пока они кружились в вальсе, она размышляла о железном сердце человека, державшего ее в своих объятиях и не шедшего на все ее уловки.

В шесть часов утра, обожженный виски, но вполне владея собой, он стоял у стойки, предлагая всем померяться с ним силой. Борьба была такова: двое мужчин становились друг против друга, локти правых рук опирались на стойку, кисти были сцеплены и каждый пытался опустить вниз руку противника. Один за другим люди подходили к нему, но никому не удавалось опустить его руку; даже гигант Олаф Хендерсон и француз Луи потерпели неудачу. Когда они заявили, что это — трюк, требующий навыка и сноровки, он предложил другое испытание.

— Слушайте, вы все! — крикнул он. — Я думаю вот что сделать: во-первых, свешаю свой мешок с золотом; а затем тащите сюда мешки с мукой — вы по очереди будете их поднимать; когда вы сдадите, я положу на кучу еще два мешка и подниму всю груду. Ставка — мой мешок с золотом!

— Идет! Принял пари! — заревел француз Луи, покрывая своим голосом все возгласы.

— Подошти! — крикнул Олаф Хендерсон. — Я нишем не хуше тебя, Луи. Я тоше принимаю.

Мешок Пламенного положили на весы; золотого песку в нем было на четыреста долларов, а Луи с Олафом вносили залог пополам. Из погреба Макдональда притащили пятидесятифунтовые мешки с мукой. Все стали пробовать свою силу. Поставили два стула, между ними на пол положили мешки, связанные веревкой. Многим удалось таким образом поднять четыреста-пятьсот фунтов, кое-кто осилил шестьсот. Затем взялись за дело два гиганта; они привязали еще два мешка. Француз Луи поднял семьсот пятьдесят фунтов; Олаф от него не отстал, но обоим не удалось поднять восьмисот.

Снова и снова повторили они свои попытки, пот крупными каплями выступал на лбу, кости трещали от напряжения. Сдвинуть груз удалось обоим, но они не в состоянии были отделить его от пола.

— Черт, Пламенный, на этот раз ты сделал большую ошибку, — сказал француз Луи, выпрямляясь и спрыгивая со стульев. — На эту штуку способен только шелезный шеловьек. Прибавь еще сто фунтов, дружище, не десять, а сто.

Мешки развязали, но когда к ним прибавили еще два, Кернс вмешался:

— Только один мешок.

— Два! — крикнул кто-то. — Пари было на два.

— Они не подняли этого последнего мешка, — возразил Кернс. — Они подняли только семьсот пятьдесят.

Но Пламенный величественно прекратил спор:

— О чем вы все кричите? Какое значение имеет один лишний мешок? Если я не смогу поднять еще три, то я, конечно, не подниму и двух. Валите их в кучу.

Он поднялся на стулья, присел на корточки и стал наклоняться, пока его руки не коснулись веревки. Он слегка передвинул ноги, напряг мускулы для пробы, затем снова ослабил напряжение, выискивая совершенное положение для всех частей тела.

Француз Луи, скептически поглядывавший на него, крикнул:

— Тяни, как черт!

Мускулы Пламенного напряглись вторично, и на этот раз дело шло всерьез. Вся энергия его великолепного тела была пущена в ход; незаметно, без всякого толчка, огромный груз в девятьсот фунтов оторвался от пола и стал раскачиваться между его ногами, наподобие маятника.

Олаф Хендерсон протяжно вздохнул. Мадонна, бессознательно напрягая мускулы до боли, облегченно потянулась, а француз Луи благоговейно прошептал:

— Monsieur Пламенный, salut! Я — большой младенец. Ти — большой человек.

Пламенный опустил свою ношу, спрыгнул на пол и направился к стойке.

— Насыпай! — крикнул он, протягивая свой мешок весовщику, который сейчас же пересыпал туда четыреста долларов из мешков обоих проигравших.

— Вылезайте все! — продолжал Пламенный. — Говорите, какого вам зелья! Выигравший платит!

— Это моя ночь! — кричал он десятью минутами позже. — Я — одинокий волк, я видел тридцать зим. Сегодня мое рожденье, мой единственный день в году, и любого из вас я могу положить на лопатки. Выходите вы все! Я хочу всех вас повалить в снег. Выходите, неженки и ветераны, примите крещение!

Шумная толпа потекла на улицу, шли все, за исключением поклонников Бахуса, оравших во всю глоту. Макдональд, желая поддержать собственное достоинство, приблизился к Пламенному с протянутой рукой.

— Как? Ты первый? — засмеялся Пламенный, хватая его руку, словно желая поздороваться.

— Нет, нет, — поспешно запротестовал тот. — Я хочу только принести поздравления по случаю дня рождения. Конечно, ты можешь повалить меня в снег. Какие могут быть у меня шансы против человека, поднимающего девятьсот фунтов?

Макдональд весил сто восемьдесят фунтов, а Пламенный схватил его только одной рукой; резким, прямым толчком он свалил содержателя трактира и бросил его лицом в снег. Быстро хватая близстоящих людей, он повалил еще с полдюжины. Сопротивляться не имело смысла. Они в беспорядке летели во все стороны, в причудливых позах падая в мягкий снег. Скоро стало трудно определить при тусклом свете звезд, кто из них уже был сброшен, а кто еще ждал своей очереди. Пламенный стал ощупывать их плечи и спины: если они были засыпаны снегом — значит, человек прошел через испытание.

— Еще не крещен? — задавал он все один и тот же вопрос, протягивая свои страшные руки.

Несколько десятков мужчин валялись в снегу, многие с насмешливой покорностью становились на колени и посыпали голову снегом, крича, что обряд совершен. Но группа в пять человек не выказывала желания валяться в снегу; это были пограничники и жители девственных лесов, готовые померяться с любым человеком, празднующим день своего рождения.

Люди, блестяще выдержавшие испытание в самой суровой школе жизни, ветераны многих и многих побоищ, люди выносливые, знакомые с кровью и потом, — все же они были лишены того, чем обладал Пламенный: почти совершенной координации мозга и мускулов. Эта особенность Пламенного отнюдь не являлась его заслугой: скорее это был дар от рождения. Его нервы проводили сигналы мозга быстрее, чем их; его мыслительный процесс, переходивший в волевые акты, совершался скорее, чем у них; даже мускулы его быстрее повиновались волевым импульсам. Его мускулы были великолепны. Рычаги его тела работали словно челюсти стального великана. А кроме того, он владел той сверхсилой, какая дается одному человеку на миллионы, — силой, зависящей не от размеров, а от качества, — высшим органическим превосходством, пребывающим в самом веществе его мускулов. Он наносил удар так быстро, что достигал цели прежде, чем противник мог оказать сопротивление. И наоборот, он так молниеносно реагировал на нанесенный ему удар, что мог спасти положение, перейдя в контратаку.

— Чего вы там стоите? — обратился Пламенный к выжидающей группе. — С таким же успехом вы можете подойти и принять крещение… Повалить-то вы меня можете, но только в какой-нибудь другой день, не сегодня… В день моего рождения я хочу, чтобы вы знали все — я лучше всех… Да… Чья это там голодная морда выглядывает? Пат Хэнрехен? Подходи, Пат!

Пат Хэнрехен, бывший профессиональный боксер и трактирный завсегдатай, выступил вперед. Они сцепились, и, прежде чем ирландец успел развернуться, он оказался зарытым в снег по плечи. Джо Хайнс, бывший грузчик, был брошен с такой силой, словно слетел с крыши двухэтажного дома; его падение было вызвано здоровым ударом в зад, нанесенным, как он после заявил, раньше, чем он успел приготовиться.

Все это нисколько не утомляло Пламенного. Длительных усилий от него не требовалось. Его тело напрягалось резко и сильно на одну секунду, а в следующую секунду напряжение спадало. Седобородый Док Уотсон — человек, словно вылитый из железа, свирепый боец — был опрокинут в одну секунду. Он только что приготовился прыгнуть, как Пламенный налетел на него; этот скачок был так внезапен, что Уотсон упал навзничь. Олаф Хендерсон намотал это на ус и попытался застигнуть врасплох Пламенного, набросившись на него сбоку, когда тот наклонился с протянутой рукой, чтобы помочь Доку Уотсону подняться.

Олаф ударил его коленом в бок, и Пламенный опустился на четвереньки, а Олаф, по инерции, перелетел через него и упал плашмя. Не успел он подняться, как Пламенный, перевернув его уже на спину, натирал ему снегом лицо и уши и гостями запихивал снег за шиворот.

— Я нишуть не хуше тебя, Пламенный, — крикнул Олаф, поднимаясь, — но, клянусь Юпитером, я не встречал такой лапы.

Француз Луи был последним из этой пятерки: он видел достаточно чтобы принять все необходимые меры. Добрую минуту он кружил вокруг да около, не давая схватить себя; затем еще целую минуту они напрягали все силы и топтались на одном месте, и нельзя было определить, на чьей стороне преимущество. И как раз, когда поединок стал интересным, Пламенный в одно мгновение напряг мускулы, внезапно переменил тактику и одержал верх. Француз Луи сопротивлялся до тех пор, пока кости его не затрещали, а затем стал медленно опускаться в снег.

— Победитель платит! — крикнул Пламенный, вскакивая на ноги и вбегая назад в Тиволи. — Валите все! Сюда, к стойке!

Они выстроились вдоль длинной стойки, отряхивая иней со своих мокасин, ибо температура на дворе была до 60 градусов ниже нуля. Беттлз, тоже один из испытаннейших ветеранов, прекратил свою пьяную песню о «Сассафрасовом корне» и, спотыкаясь, подошел поздравить Пламенного. Но по дороге он вдруг решил произнести речь и начал, повысив голос:

— Говорю вам, парни, я чертовски горд, что могу назвать Пламенного своим другом. Немало мы с ним походили, и он — молодец с головы до пят, черт бы побрал его шелудивую старую шкуру. Он был мальчишкой, когда попал в эту страну. У вас-то у всех в его годы еще молоко на губах не обсохло. А он никогда не был младенцем. Он взрослым мужчиной родился. А я вам говорю, в те дни мужчина должен был быть мужчиной. Никакой такой цивилизации, какая пришла теперь, тогда и в помине не было. — Беттлз остановился, чтобы по-медвежьи обхватить рукой шею Пламенного. — Когда ты да я в те добрые старые дни каюрили по Юкону, суп с неба не падал, и не было полустанков, чтобы позавтракать. Костер мы разводили там, где попадалась нам дичь, и пробавлялись больше кроличьей икрой да лососиными лапками — разве не так?

Взрыв смеха приветствовал эту перестановку слов. Беттлз выпустил Пламенного из своих медвежьих объятий и свирепо повернулся к толпе.

— Смейтесь, вы, безрогие, шелудивые олени, смейтесь! Но я вам говорю просто и ясно: ни один из вас не достоин завязать мокасины Пламенного. Разве я не прав, Кэмбл? Не прав я, Мак? Пламенный — он из старой гвардии, он — чертовский молодец. А в те дни не было ни пароходов, ни станций, и мы частенько жрали лососиную икру и кроличьи лапки…

Он победоносно огляделся вокруг. Взрыв аплодисментов и крики требовали от Пламенного ответной речи. Он согласился. Принесли стул и помогли ему взобраться на него. Он был не менее пьян, чем толпа, над которой он сейчас возвышался, — дикая толпа в причудливых костюмах, все в мокасинах, либо мук-люках, с рукавицами, болтающимися на ремнях, и с меховыми наушниками, подвязанными наверху, так что шапки походили на крылатые шлемы древних скандинавов. Черные глаза Пламенного горели, от крепких напитков кровь прилила к щекам и просвечивала сквозь бронзовую кожу. Он был встречен приветственными криками — многие рычали совсем нечленораздельно, а глаза подозрительно увлажнились. Так велось исстари. С сотворения мира так вели себя люди, празднуя, сражаясь и бражничая; так поступали они всегда — в пещерах и у костров в новооткрытых землях, во дворцах императорского Рима и в неприступных замках грабителей-баронов, в современных отелях, вздымающихся к небу, и в кабаках приморских городов. Такими были и эти люди — строители империи арктической ночи, хвастливые, пьяные, крикливые, отдыхающие несколько мгновений от страшной реальности своего героического труда. Современные герои — они нимало не отличались от героев древних времен.

— Ну, парни, уж и не знаю, что вам сказать, — неловко начал Пламенный, все еще пытаясь контролировать ускользающие мысли. — Думаю рассказать вам одну историю, я слыхал ее от своего товарища — там, в Джуно. Он пришел из Северной Каролины и, бывало, частенько ее повторял. Случилось это в горах, у него на родине. Была свадьба. Все собрались — и семья и друзья. Пастор как раз кончил свое дело и сказал: «А кого Бог соединил, тех ни один человек да не разлучает».

«Пастор, — говорит жених, — я протестую против вашей грамматики в этой фразе. Я хочу свадьбы по всем правилам». А когда дым рассеялся, невеста огляделась — и видит мертвого пастора, мертвого жениха, мертвого брата, двух мертвых дядей да пятерых мертвых гостей. Вздохнула она тяжело и говорит: «Эти новоизобретенные самострельные револьверы послали мои планы ко всем чертям…»

— Так и я вам скажу, — прибавил Пламенный, когда замер взрыв хохота. — Эти четыре короля Джека Кернса послали мои планы ко всем чертям. Я проигрался в пух и прах, и приходится мне ехать в Дайя.

— Удираешь? — крикнул кто-то.

Судорога гнева на одно мгновение исказила его лицо, но через секунду он уже обрел свое добродушие.

— Я знаю, вы в шутку только задаете такие вопросы, — с улыбкой сказал он. — Конечно, я не удираю.

— Дай еще раз клятву, Пламенный! — крикнул тот же голос.

— Могу. Первый раз я перешел через Чилкут в 83-м году. Я ушел обратно через перевал с одной драной рубашкой да кружкой сырой муки. В ту зиму я запасался провиантом в Джуно, а весной снова перевалил через Чилкут. И опять голод меня выгнал. На следующую весну я пошел снова, и тогда я поклялся, что не уйду до тех пор, пока не набью себе кармана. Но мне не удалось — и вот я здесь. И сейчас я не ухожу. Я получаю почту и возвращаюсь назад. На ночь я не останусь в Дайя. Я перевалю через Чилкут, как только сменю собак и получу почту и припасы. И вот я клянусь еще раз жерновами преисподней и головой Иоанна Крестителя, что не уйду отсюда, пока не добуду себе деньжат. И говорю вам сейчас на этом месте: деньжата мои будут крупными.

— Какие же такие деньжата ты называешь своими? — спросил Беттлз снизу, любовно обнимая ноги Пламенного.

— Да, сколько? Что ты называешь деньжатами? — подхватили остальные.

Пламенный остановился на секунду и подумал.

— Четыре или пять миллионов, — медленно сказал он и вытянул руку, требуя тишины, так как заявление его было встречено насмешливыми криками. — Я буду осторожен: пусть низшим пределом будет миллион. И если окажется хоть на унцию меньше, я не уеду из этой страны.

И снова его заявление вызвало бурю насмешек. В те времена на Юконе вся добыча золота не достигала суммы в пять миллионов, и еще ни один человек не напал на жилу в тысячу долларов, не говоря уже о миллионе.

— Слушайте меня, вы все… Вы видели, как Джек Кернс сегодня поймал настоящую игру. Все мы считали его битым до прикупа. Какой толк был от его трех королей? Но он знал, что должен выйти еще один король, — вот где был его козырь — и он его получил. И говорю вам — у меня тоже есть козырь. С верховьев Юкона тянется большая жила; и так оно и должно быть. Я не говорю о какой-нибудь дутой жиле вроде как в Лосиной реке или в Бон-Крике. От этой жилы волосы у вас зашевелятся на головах. Говорю вам, дело чертовски на то похоже. Ничто ее не остановит; ее найдут в верховьях реки. Вот где вы найдете в недалеком будущем следы моих мокасин, если захотите меня разыскать, — я буду в этих краях, буду бродить вдоль всех этих рек: Стюарт, Индейской и Клондайк. Когда вернусь с почтой, я полечу туда так быстро, что вы не разглядите моих саней за облаками неба. Она идет, парни, идет золотая жила, снизу, из-под корней травы — сотни долларов за одну сковороду; и толпы повалят к нам, увидите, что будет, — вам покажется, что ад взорвался.

Он поднес свой стакан к губам.

— Пью за успех и надеюсь, что вы все получите свою долю в этой добыче.

Он выпил, спрыгнул со стула и снова попал в медвежьи объятия Беттлза.

— Будь я на твоем месте, Пламенный, я бы не поехал сегодня, — посоветовал Джо Хайнс, только что выходивший за дверь посмотреть на спиртовой термометр. — Будет резкий поворот к холоду. Сейчас шестьдесят два градуса ниже нуля, и температура все падает; лучше подожди, пока повернет к теплу.

Пламенный громко засмеялся; захохотали и окружающие его ветераны.

— Эх вы, коротконогие олени, — крикнул Беттлз, — боитесь маленького мороза! И чертовски мало вы знаете Пламенного, если думаете, что мороз может его остановить.

— Он застудит себе легкие, если поедет, — последовал ответ.

— Ни черта не застудит! Слушай, Хайнс, ты в этой стране всего только три года. Ты еще не прижился. Я видел, как Пламенный делал по пятидесяти миль в день вверх по Койокуку, когда термометр показывал семьдесят два.

Хайнс горестно покачал головой.

— Вот так-то и отмораживают себе легкие, — вздыхал он. — Если Пламенный поедет раньше, чем спадет мороз, он никогда не пробьется, а ведь он едет без палатки и брезента.

— До Дайя тысяча миль, — объявил Беттлз, влезая на стул и обнимая за шею Пламенного, чтобы поддержать свое колеблющееся тело. — Тысяча миль, я говорю, и дорога почти нигде не проложена, но я готов биться об заклад с любым неженкой, на что угодно — Пламенный приедет в Дайя на тридцатый день.

— В среднем это выходит тридцать три мили в день, — предостерег Док Уотсон, — а мне самому приходилось путешествовать. Метель в Чилкутском проходе задержит его на неделю.

— Да, — сказал Беттлз, — а Пламенный сделает обратный путь в тысячу миль еще в тридцать дней; готов побиться на пятьсот долларов, и к черту метель!

Чтобы подчеркнуть свои слова, он вытащил мешок с золотом, величиной с болонскую колбасу, и бросил его на стойку. Док Уотсон положил рядом свой собственный мешок.

— Держись! — крикнул Пламенный. — Беттлз прав; я тоже буду биться. Ставлю пятьсот, что через шестьдесят дней я остановлюсь у дверей Тиволи с почтой из Дайя.

Послышались недоверчивые возгласы, и человек двенадцать вытащили свои мешки. Джек Кернс пробился вперед и привлек внимание.

— Я принимаю, Пламенный, — крикнул он. — Два против одного, что ты этого не сделаешь… Даже в семьдесят пять дней.

— Не нужно благотворительности, Джек, — был ответ. — Пари по всем правилам, и срок — шестьдесят дней.

— Семьдесят пять, и два против одного, что ты проиграешь, — настаивал Кернс. — Река на Пятидесятой Миле не замерзла — и лед по краям хрупкий.

— Деньги, какие ты у меня выиграл, — твои, — продолжал Пламенный. — И клянусь адом, Джек, тебе не удастся вернуть их мне вот таким манером. Биться с тобой об заклад я не буду. Ты стараешься всучить мне деньги. А я тебе скажу, Джек, у меня — другой козырь. И я отыграю его на этих днях. Вы только подождите этой большой жилы с верховьев реки. Тогда мы сядем за игру еще разок, и тут уж игра у нас пойдет настоящая. Идет?

Они ударили по рукам.

— Конечно, он это сделает, — шепнул Кернс на ухо Беттлзу. — Ставлю пятьсот, что Пламенный вернется через шестьдесят дней, — прибавил он громко.

Билли Роулинс принял пари, а Беттлз восторженно обнял Джека Кернса.

— Клянусь Юпитером, я тоше буду дершать пари, — сказал Олаф Хердерсон, оттаскивая Пламенного от Беттлза и Кернса.

— Победитель платит! — крикнул Пламенный, ударив по рукам. — Я уверен, что победа за мной, а шестьдесят дней — срок большой, чтобы ждать выпивки, и я плачу сейчас. Берите водку, ребята! Пейте все!

Беттлз, со стаканом виски в руке, снова влез на стул и, покачиваясь взад и вперед, запел единственную песню, какую знал:

Учитель и Ворд-Бичер — У них такой обычай — Ругают корень сассафраса: Его мы запрещаем! Но мы-то, мы-то знаем, Не проведет сюртук и ряса!

Толпа подхватила хором:

Его мы запрещаем! Но мы-то, мы-то знаем. Не проведет сюртук и ряса!

Кто-то открыл наружную дверь. Смутный серый свет просочился в комнату.

— День уже пламенеет! — крикнул чей-то голос.

Пламенный моментально бросился к дверям, по дороге опуская наушники. Кама стоял снаружи подле длинных узких саней шестнадцати дюймов в ширину и семи с половиной футов в длину; их дно поднималось на шесть дюймов над подбитыми сталью полозьями. К саням были привязаны ремнями из оленьей кожи легкие брезентовые мешки с почтой, кое-какая одежда и припасы для людей и собак. Впереди, впряженные гуськом, лежали, свернувшись в снегу, пять заиндевевших собак. Это были волкодавы, отличающиеся невероятной силой, выносливостью и чутьем, необыкновенно крупные и серые, все как на подбор. Со своими страшными челюстями и пушистыми хвостами — похожие друг на друга, как горошины, — они напоминали волков. Они и были волками — правда, прирученными, но ничем не отличающимися от волков по внешнему виду и повадками. Сверху саней лежали подсунутые под ремни две пары лыж.

Беттлз указал на одежду из шкур полярных зайцев, выглядывавшую из мешка.

— Это его постель, — сказал он. — Шесть фунтов кроличьих шкур. Самое теплое его одеяло — но пусть меня повесят, если я смог бы под ними согреться, а я видывал виды. Пламенный сам пылает, как огонь в аду, — вот каков он.

— Не хотел бы я быть на месте этого индейца, — заметил Док Уотсон.

— Он его убьет, наверняка убьет! — с упоением воскликнул Беттлз. — Я знаю. Я с ним поездил. Этот человек ни разу в своей жизни не чувствовал усталости. Не знает, что это за штука. Я видел, как он ехал весь день в сырых носках при сорока пяти градусах ниже нуля. Не встречалось еще ни одного, кто мог бы это проделать.

Пока шли эти разговоры, Пламенный прощался с теми, кто толпился вокруг него. Мадонна пожелала его поцеловать, и, хотя мозг его был затуманен виски, он нашел способ выпутаться из затруднительного положения, не компрометируя себя завязками передника. Он поцеловал Мадонну, но так же сердечно наделил поцелуями остальных трех женщин. Затем натянул свои длинные рукавицы, поднял на ноги собак и занял свое место у шеста.

— Вперед, красавцы, — крикнул он.

Животные всей тяжестью налегли на грудные ремни, низко припадая к снегу и зарываясь в него когтями. С нетерпеливым видом они рванулись с места. Пламенному и Каме пришлось бежать, чтобы не отстать от саней. Люди и собаки взобрались на возвышенный берег, нырнули вниз, к замершему руслу Юкона, и скрылись из виду в серых сумерках.

 

Глава IV

На реке, где дорога была гладко убита и в лыжах надобности не было, собаки делали в среднем шесть миль в час. Чтобы держаться наравне с ними, оба должны были бежать; Пламенный и Кама регулярно сменялись у шеста, так как здесь работа была тяжелая: приходилось управлять летящими санями и держаться впереди них. Сменившийся бежал за санями, время от времени прыгая на них для отдыха.

Работа была тяжелая, но возбуждающая.

Они летели, преодолевая пространство, стараясь нагнать время на убитой дороге. Позже им предстояло вступить на непроложенный путь, а тогда три мили в час — хорошая езда; нельзя будет ни отдыхать на санях, ни бежать за ними, а править шестом окажется делом легким, и к нему будет возвращаться на отдых ходок, выполнивший свою очередную работу, заключающуюся в том, чтобы проложить лыжами тропу для собак. В такой работе нет ничего возбуждающего. А еще впереди расстилаются пространства, где на протяжении многих миль придется пробираться среди хаотических ледяных глыб; там они будут довольствоваться двумя милями в час. Неизбежны и такие скверные переходы, где миля в час потребует гигантских усилий; правда, такой тяжелый путь тянулся лишь на короткие расстояния.

Кама и Пламенный не разговаривали. Самый характер работы препятствовал беседе, да и не склонны они были болтать за делом. Изредка, в случае необходимости, они обменивались односложными словами, а Кама по большей части ограничивался ворчанием. Время от времени одна из собак взвизгивала или рычала, но в общем упряжка держалась спокойно. Слышался только резкий, дрожащий скрип стальных полозьев, врезающихся в твердый снег, да треск несущихся саней.

Словно сквозь стену прошел Пламенный из шума и рева Тиволи в другой мир — мир мертвого молчания. Ничто не шевелилось. Юкон спал под покровом льда в три фута толщиной. Ни малейшего дыхания ветра. Даже мязга застыла в сердцах сосен, окаймлявших оба берега реки. Деревья, отягощенные снегом, застыли в абсолютном оцепенении. Большего груза их ветви не могли бы вынести. Малейшая дрожь сбросила бы снег, но снежное покрывало возлегало непоколебимым слоем. Сани были единственной движущейся точкой в царстве торжественного спокойствия, и резкий скрип полозьев только подчеркивал прорезаемое ими молчание.

Это был мир мертвый и серый. Погода стояла резкая и ясная; воздух был сух — ни тумана, ни изморози, однако небо раскинулось словно серая мантия. Объяснялось это тем, что хотя небо было безоблачно и ничто не омрачало яркости дня, но не было и солнца, дарующего яркие краски. Далеко к югу солнце медленно ползло по меридиану, но между ним и замерзшим Юконом вздымалась выпуклость земли. Юкон лежал в ночной тени, и день был, в сущности, длинными сумерками. Без четверти двенадцать, когда за широким поворотом реки открылась дорога к югу, солнце показало над горизонтом свой верхний край. Но оно поднималось не перпендикулярно. Оно ползло по кривой, так что в полдень едва отделилось от горизонта. Тусклое, бледное солнце. Оно не излучало тепла, и человек мог смотреть на него в упор, не прищуривая глаз. Едва достигнув полуденной точки, оно стало склоняться вниз, скрываясь за горизонтом, и в четверть первого снова надвинулись сумерки.

Люди и собаки бежали вперед.

Пламенный и Кама — оба были дикарями, когда дело касалось их желудков. Они могли есть не регулярно, в любое время и в любом количестве, при случае наедались по горло, а иногда делали большие переходы, обходясь совсем без еды. Что касается собак, им еда полагалась раз в день — они редко получали больше фунта сушеной рыбы. Они испытывали волчий голод и, однако, были в превосходном состоянии. Как и у волков — их предков — пищеварительный процесс протекал у них совершенно экономно. Малейшая частица поглощенной ими пищи превращалась в энергию. И Кама и Пламенный были им подобны. Потомки выносливых людей, они сами были выносливы. Весь их организм работал, как и у их первобытных предков, в высшей степени экономно. Небольшое количество пищи снабжало их чудовищной энергией. Ничто не растрачивалось. Человек, изнеженный культурой, исхудал бы и зачах за своей конторкой, сидя на той порции, какой держались Кама и Пламенный в моменты высшего физического напряжения. Они знали то, чего никогда не узнает человек за конторкой: что значит голодать все время так, чтобы в любую минуту есть с жадностью. Аппетит никогда их не оставлял и всегда был волчий; они с жадностью хватали все, что им попадалось, не ведая о несварении желудка. В три часа пополудни сумерки перешли в ночь. Высыпали звезды, резкие и яркие, а собаки и люди шли и шли вперед.

Они оба были неутомимы, а это отнюдь не был рекордный день, но лишь первый из шестидесяти. Хотя Пламенный провел ночь без сна, — ночь с танцами и попойкой, — казалось, нисколько на нем это не отразилось. Объяснение можно привести двоякое: во-первых, он был исключительно вынослив, а во-вторых, такие ночи редко выпадали на его долю. Проведем еще раз параллель между ним и клерком за конторкой: на последнего чашка кофе, выпитая на ночь, оказала бы действие более вредное, чем на Пламенного целая ночь, проведенная за попойкой.

Пламенный путешествовал без часов, определяя время каким-то подсознательным чутьем. Когда — по его расчетам — было шесть, он стал подыскивать местечко для стоянки. Дорога на повороте пересекала реку. Не найдя подходящего места, они направились к противоположному берегу, находящемуся на расстоянии мили. По дороге они встретили ледяную гряду, и им понадобился час тяжелой работы, чтобы перейти ее. Наконец Пламенный увидел то, что искал: мертвое засохшее дерево у самого берега. Сани въехали наверх. Кама удовлетворенно заворчал, и началась работа по устройству стоянки.

Разделение труда было образцово. Каждый знал, что он должен делать: Пламенный срубил топором сухую сосну, а Кама, вооружившись лыжами и другим топором, расчистил снег, на два фута покрывший лед Юкона, и нарубил льда для варки пищи. Кусок березовой коры пошел на растопку, и Пламенный принялся за стряпню; тем временем индеец разгрузил сани и выдал собакам их порцию сушеной рыбы. Мешки с пищей он подвесил высоко на деревья, чтобы волкодавы не могли их достать. Затем он срубил молодую сосну и обрубил все ветви. У самого костра он утоптал ногами мягкий снег и покрыл утоптанное место ветвями, и на эту подстилку бросил свой мешок с одеждой и мешок Пламенного; у Камы было два тулупа из кроличьих шкур, а у Пламенного только один.

Они работали без передышки, не тратя времени на разговоры. Каждый делал то, что требовалось. Ни одному не приходило в голову свалить часть работы на другого. Кама, заметив, что не хватает льда, пошел нарубить еще, а Пламенный снова воткнул в снег лыжу, опрокинутую собакой. Пока варился кофе, жарилось сало и приготовлялись оладьи, Пламенный нашел время поставить большой котел с бобами. Кама вернулся, присел на сосновые ветви и — в ожидании еды — стал чинить упряжь.

— Я думая, Скукум и Буга будут много подраться, — сказал Кама, когда они принялись за ужин.

— Следи за ними, — был ответ Пламенного.

Это были единственные фразы, какими они обменивались за едой. Один раз Кама с проклятьем вскочил и, схватив горящую головню, разогнал сцепившихся собак. В промежутках между глотками Пламенный подбрасывал куски льда в жестяной горшок, где они превращались в воду. Покончив с едой, Кама подбросил хворосту в огонь, нарубил дров на утро и, вернувшись к постели из сосновых веток, снова принялся за починку упряжи. Пламенный щедрой рукой нарезал сала и бросил в горшок с кипящими бобами. Мокасины у обоих были сырые, несмотря на лютый мороз. Когда им не нужно было больше оставлять оазиса из сосновых веток, они стянули с себя мокасины и повесили их на коротких палках сушиться возле костра; время от времени они их поворачивали. Когда бобы наконец сварились, Пламенный высыпал часть их в длинный мешок трех дюймов в диаметре и положил на снег, чтобы они замерзли. Бобы, оставшиеся в котелке, предназначались на завтрак.

Был уже десятый час, и они стали готовиться ко сну. Драки и стычки собак давно уже прекратились; усталые животные клубочком свернулись в снегу, прикрывшись пушистым волчьим хвостом. Кама развернул свои меха для ночлега и зажег трубку. Пламенный скрутил из коричневой бумаги папиросу. Затем они обменялись фразами — второй раз за весь вечер.

— Я думаю, мы сделали около шестидесяти миль, — проговорил Пламенный.

— Хм… я тоже думаю, — сказал Кама.

Они сняли свои парки, в которых были весь день, заменив их шерстяными куртками, и завернулись в мех. Они заснули моментально, едва закрыли глаза. Звезды искрились и дрожали в морозном воздухе, а окрашенные полосы северного сияния разливались, как лучи огромных прожекторов.

Было еще темно, когда Пламенный проснулся и разбудил Каму. Хотя северное сияние еще пылало, но день уже занялся. Разогретые оладьи с бобами, поджаренное сало и кофе — таков был их завтрак. Собаки не получили ничего; они сидели на снегу, обернув хвостами лапы, и издали пристально следили за людьми. По временам они беспокойно поднимали передние лапы, словно мороз зудел в ногах. Холод был лютый, по крайней мере шестьдесят пять градусов ниже нуля, а когда Кама голыми руками стал запрягать собак, ему приходилось несколько раз подходить к костру, чтобы отогреть немеющие концы пальцев. Вдвоем они нагрузили и связали сани, в последний раз погрели руки у костра, натянули рукавицы и погнали собак вниз с берега, к руслу реки. По расчетам Пламенного, было около семи часов, но звезды по-прежнему искрились как брильянты, и слабые зеленоватые полосы северного сияния все еще трепетали над головой.

Два часа спустя стало темно — так темно, что только инстинкт помог им не сбиться с пути; Пламенный понял, что время он определил правильно. Это была тьма, предшествующая рассвету, и нигде не бывает она гуще, чем на Аляске зимой. Медленно пробился сквозь мрак сероватый свет — сначала едва заметный, — и они чуть ли не с удивлением разглядели смутные очертания пути под ногами. Затем они могли рассмотреть ближайшую собаку, а потом и всю вереницу бегущих собак и полосы снега по обеим сторонам тропы. На секунду вырисовался ближайший берег и исчез; затем выступил вторично и на этот раз больше уже не исчезал. Через несколько минут медленно обрисовались очертания отдаленного берега на расстоянии мили от их пути, и можно было рассмотреть впереди и позади всю замерзшую реку, а слева широко раскинувшиеся хребты покрытых снегом гор. Тем дело и кончилось. Солнце не взошло. Серый свет так и остался серым.

Один раз путь саням пересекла рысь, пробежавшая под самым носом передовой собаки и скрывшаяся в белых лесах. Дикие инстинкты собак проснулись. Они испустили охотничий вой стаи, рванулись в сторону и бросились в погоню.

Пламенный с криком «Уа!» боролся с шестом; ему удалось перевернуть сани в мягкий снег. Собаки отказались от погони, сани были выправлены, и спустя пять минут они снова неслись по плотно убитому пути. Рысь была единственным живым существом, какое они встретили за два дня: она так быстро мелькнула и исчезла, что казалась призраком.

В двенадцать часов, когда солнце проглянуло из-за выпуклости земли, они остановились и развели костер на льду. Бобы замерзли, превратились в сплошную массу, напоминавшую по форме колбасу; Пламенный разрубил эту колбасу на куски, и они пообедали бобами, разогретыми на сковороде. Кофе они не пили. Он считал это излишней роскошью средь бела дня. Собаки перестали драться и серьезно наблюдали за людьми. Только к ночи получали они свою порцию рыбы. Днем они работали.

Мороз держался. Только железные люди могли путешествовать при такой низкой температуре. Кама и Пламенный были лучшими экземплярами своих рас. Но Кама знал, что его спутник — человек более сильный, и сам он с первого же дня был обречен на поражение. Он нисколько не уменьшал своих усилий, но это сознание угнетало. Перед Пламенным он преклонялся. Стоический, молчаливый, гордый своей физической доблестью, он находил все эти качества воплощенными в своем белом товарище. Этот человек превосходил всех остальных, он был божеством, и Кама мог только ему поклоняться — впрочем, ничем не обнаруживая своего отношения. Неудивительно, что раса белых людей победила, думал он, если она рождает таких, как этот. Какие шансы у индейцев против такой настойчивой, выносливой породы? Даже индейцы не путешествуют при такой низкой температуре, а ведь за ними — мудрость тысячи поколений; но вот появился этот Пламенный с теплого юга — и он оказался крепче их, смеялся над их страхами и десять-двенадцать часов в сутки был в пути. И этот Пламенный думал, что ему удастся в течение шестидесяти дней делать в среднем тридцать три мили в день! Подожди, пусть только выпадет снег, пусть только потянется непротоптанный путь или хрупкий лед, обрамляющий открытую реку!

Между тем Кама не отставал от Пламенного. Он никогда не ворчал, никогда не уклонялся. Шестьдесят пять градусов ниже нуля — большой холод. Раз вода замерзает при тридцати двух выше нуля — шестьдесят пять ниже означает девяносто семь градусов ниже точки замерзания. Более ясное представление можно получить путем сравнения температур. Сто двадцать девять градусов тепла — сильная летняя жара, однако эта температура равна всего девяноста семи градусам выше точки замерзания. Путем такого сравнения можно получить слабое представление о холоде, в каком путешествовали Кама и Пламенный при дневном свете и в темноте.

Кама отморозил кожу на скулах, хотя он растирал все время щеки; они потемнели и болели. Кроме того, он застудил легкие — опасная штука, — основная причина, почему человек не должен слишком напрягаться на открытом воздухе при температуре шестьдесят пять ниже нуля. Но Кама никогда не жаловался, а Пламенный пылал, как доменная печь: под его шестью фунтами кроличьих шкур ему было так же тепло спать, как его спутнику под двенадцатью.

За второй день они сделали больше пятидесяти миль, а на ночь расположились неподалеку от границы между Аляской и Северо-Западной Территорией. Остальной путь, за исключением последнего короткого пробега по Дайя, находился на территории Канады. Пользуясь тем, что дорога хорошо утоптана и снег не шел, Пламенный рассчитывал на четвертую ночь разбить лагерь на Сороковой Миле. Он поделился своими соображениями с Камой, но на третий день температура стала подниматься, и они поняли, что нужно ждать снега: на Юконе всегда теплеет, когда идет снег. Кроме того, в тот день на пути попались хаотические ледяные глыбы, тянувшиеся на расстоянии десяти миль, и им без конца приходилось перетаскивать на руках через льдины нагруженные сани. Собаки почти никакой пользы не приносили, но они вместе с людьми были измучены тяжелым переходом. Им пришлось лишний час провести в пути и нагнать только часть потерянного времени.

Проснувшись наутро, они увидели, что одежда их покрыта слоем снега в девять дюймов толщины. Собаки были погребены под снегом и с большой неохотой покинули свои уютные гнезда. Этот выпавший снег затруднял путешествие. Полозья саней не скользили по нему, а один из людей должен был идти впереди и пробивать тропу лыжами, чтобы собаки не проваливались в снег. И снег этот отличался от снега в странах с умеренным климатом. Он больше походил на сахар. Подброшенный вверх — он разлетался со свистящим шумом, как песок. Жесткие сухие снежинки не сцеплялись между собой, и из них нельзя было скатать снежный шар. Снег состоял не из хлопьев, а из кристаллов, крохотных ледяных кристаллов. Скорей то был не снег, а иней.

Погода стояла теплая, не больше двадцати градусов ниже нуля, и путники, с поднятыми наушниками и болтающимися рукавицами, обливались потом. В ту ночь им не удалось попасть на Сороковую Милю, а когда на следующий день они прибыли в лагерь, Пламенный задержался там на одну минуту, чтобы захватить почту и добавочный провиант. На следующий день они расположились лагерем в устье реки Клондайк. Начиная с Сороковой Мили они не встретили ни одной живой души, и им проходилось самим пробивать себе тропу. В ту зиму еще никто не ездил по реке на юг от Сороковой Мили, и возможно, что за всю зиму они были единственными путешественниками. В те дни Юкон был пустынной страной. Между рекой Клондайк и Солт-Уотер у Дайя пролегло шестьсот миль покрытой снегом пустыни, и только в двух пунктах на протяжении пути Пламенный мог встретить людей: на Шестидесятой Миле и в Форте Селькирк — уединенных глухих торговых станциях. Летом можно было встретить индейцев в устьях рек Стюарт и Уайт и на озере Ле-Барж, но Пламенный знал, что зимой они уходят за стадами оленей назад в горы.

В ту ночь, расположившись в устье реки Клондайк, Пламенный, окончив вечернюю работу, не лег спать. Будь здесь белый человек, он поделился бы с ним своими ощущениями. Он привязал свои лыжи, оставил собак, свернувшихся в снегу, и Каму, тяжело дышавшего под кроличьими шкурами, и взобрался на плоскогорье, тянувшееся над высоким берегом. Но сосны мешали ему смотреть; он двинулся дальше и поднялся на склон горы. Отсюда он мог видеть Клондайк, текущий с востока, и величественный изгиб Юкона; вниз по течению высилась огромная белая масса — гора Мусхайд, ясно вырисовывающаяся при свете звезд. Лейтенант Шватка дал ей название, но он — Пламенный — первый увидел ее, задолго до того, как этот неустрашимый исследователь перешел Чилкут и спустился вниз по Юкону.

Но Пламенный лишь мельком взглянул на гору. Его внимание сосредоточилось на широком плато, окаймленном глубокой рекой, — здесь легко можно было бы устроить удобные пристани для пароходов.

— Славное местечко для города, — пробормотал он. — Можно разбить лагерь на сорок тысяч человек. А нужна только золотая жила. — Некоторое время он размышлял. — Десять долларов на сковороду — и здесь будет такая толкотня, какой Аляска еще не видывала. А не здесь, так где-нибудь поблизости должна появиться жила. Мысль недурная — присматривать местечко для города.

Он постоял еще немного, глядя на уединенное плато и рисуя в своем воображении картину будущего. Мысленно он строил огромные торговые склады, трактиры и увеселительные заведения, длинные улицы с хижинами золотоискателей. А по этим улицам шли тысячи людей, перед складами стояли тяжело нагруженные сани, запряженные длинной вереницей собак. Он видел, как тяжелые сани тянулись по главной улице и вверх по замерзшему Клондайку, к тому воображаемому месту, где должна открыться жила.

Он засмеялся, прогнал видение, пересек плато и вернулся к лагерю. Он закутался в мех, но через пять минут открыл глаза и сел, удивляясь, что еще не спит. Затем посмотрел на индейца, спавшего рядом, на золу умирающего костра, на собак, свернувшихся в снегу и прикрывших носы своими волчьими хвостами, посмотрел на четыре лыжи, стоймя воткнутые в снег.

— Черт возьми, как меня разобрала эта жила! — прошептал он. Мысли его вернулись к покеру. — Четыре короля! — Он усмехнулся своим воспоминаниям. — Вот это была игра!

Он снова лег, натянул на уши мех, закрыл глаза и на этот раз заснул.

 

Глава V

На Шестидесятой Миле они возобновили запас провианта, прибавили к своему грузу еще несколько фунтов писем и продолжали свой путь. Начиная с Сороковой Мили дорога была не проложена, и до самого Дайя они не думали найти утоптанную тропу. Пламенный великолепно выносил путешествие, но сумасшедшая скорость сказалась на Каме. Из гордости он молчал, но результатов легочной простуды скрыть было нельзя. Лишь микроскопический кусочек был затронут морозом, но болезнь развивалась, вызывая сухой частый кашель. Слишком сильное напряжение кончалось приступом кашля, и тогда он походил на припадочного. Глаза наливались кровью и выпячивались из орбит, а слезы сбегали по щекам. Дым от поджаривающегося сала вызывал пароксизм, длящийся полчаса; и он старался держаться в стороне, когда Пламенный занимался стряпней.

День за днем пробирались они по мягкому неутоптанному снегу. Это была тяжелая, однообразная работа; подъема, с каким они летели по твердому снегу, быть не могло. Здесь требовались тяжелые, непрерывные усилия. То один, то другой должен был идти впереди и утрамбовывать лыжами рыхлый снег. Под тяжестью человека лыжи погружались на добрых двенадцать дюймов в мягкую массу. При таких условиях передвижение на лыжах требовало иных мускульных усилий, чем при обыкновенной ходьбе. Ногу нельзя было поднимать и двигать, сгибая колено. Ее следовало поднимать перпендикулярно. Когда лыжа вдавливалась в снег, ее нос упирался в вертикальную снежную стену в двенадцать дюймов вышиной. Если нога при подъеме слегка сгибалась, нос лыжи проникал в эту стену и опускался вниз, а задний конец ударял по ноге. Таким образом, с каждым шагом приходилось поднимать ногу на двенадцать дюймов, а затем уже сгибать ее в колене.

По этому пути — отчасти проложенному — следовали собаки, человек у шеста и сани. В лучшем случае, напрягаясь так, как могли напрягаться лишь самые выносливые люди, они делали не больше трех миль в час. Приходилось увеличивать число рабочих часов, и Пламенный, зная, что в будущем может выйти задержка, был в пути по двенадцати часов ежедневно. Так как три часа уходило на устройство стоянки и приготовление бобов, на утренний завтрак и оттаивание бобов во время полуденной остановки, то для отдыха оставалось девять часов; и собаки и люди отдавали эти девять часов сну.

В Селькирке, торговом пункте близ реки Пелли, Пламенный предложил Каме отдохнуть и присоединиться к нему, когда он будет возвращаться из Дайя. Индеец, забредший с озера Лe-Барж, соглашался занять его место, но Кама уперся. Он недовольно заворчал, тем дело и кончилось. Но собак Пламенный переменил, оставив свою собственную измученную упряжку отдыхать до своего возвращения, а сам продолжал путь с шестью свежими собаками.

В Селькирк они прибыли в десять часов вечера, а в шесть часов на следующее утро уже неслись по пустыне, тянущейся от Селькирка до Дайя на протяжении пятисот миль. Снова хватили морозы, но ехать по непротоптанному пути было тяжело — и в холодную и в теплую погоду. Когда термометр показывал пятьдесят градусов ниже нуля, путешествие стало еще более затруднительным, так как в такой сильный мороз снег еще более походил на песок и не оказывал сопротивления полозьям саней. Собакам приходилось напрягаться сильнее, чем при температуре в двадцать либо тридцать градусов ниже нуля. Пламенный увеличил число рабочих часов до тринадцати. Он старался сберечь выигранное время, зная, что впереди их ждут тяжелые переходы.

Не было еще середины зимы, и бурная река на Пятидесятой Миле подтвердила его расчеты. Местами река текла свободно, обрамленная по обеим сторонам ненадежным льдом, а там, где вода бешено ударяла в отвесный берег, не было даже этой ледяной каймы. Они крутились, сворачивали в сторону, иногда возвращались назад; часто им приходилось делать с полдюжины неудачных попыток, пока не удавалось миновать особенно скверный перегон. Дело подвигалось медленно. Они должны были исследовать ледяные мосты; Пламенный и Кама поочередно шли вперед на лыжах, горизонтально неся в руках длинные шесты. Таким образом, проваливаясь, они могли держаться за шест, который ложился поперек ямы, образованной их телами. Такие случаи не раз выпадали на долю каждого из них. При пятидесяти градусах ниже нуля человек, мокрый до пояса, не может путешествовать, не рискуя замерзнуть; таким образом, каждое ныряние означало задержку. Выбравшись из воды, промокший человек начинал бегать взад и вперед, чтобы поддержать циркуляцию крови, а тем временем его товарищ, оставшийся сухим, разводил костер. Под защитой костра можно было переодеться и высушить мокрую одежду на случай нового приключения.

Дело ухудшалось еще и тем, что по этой опасной реке нельзя было путешествовать в темноте, и их дневная работа сводилась к шести часам. Каждая секунда была дорога, и они старались не терять ни одной. Еще до первых проблесков рассвета складывались вещи, грузились сани, впрягались собаки, а люди, скорчившись у костра, ждали. Днем они не делали привала для еды. Все же они сильно отставали, и каждый день поедал нагнанное ими раньше время. Бывали дни, когда они делали пятнадцать миль, а не то и двенадцать. А однажды выдались такие два дня, когда им удалось — за оба — пройти всего девять миль, так как три раза им приходилось поворачивать спиной к реке и тащить сани с грузом через горы.

Наконец они миновали страшную реку Пятидесятой Мили и выехали на озеро Ле-Барж. Здесь лед был крепкий, и не было ледяных гряд. На протяжении тридцати миль снег лежал ровной гладкой пеленой, зато слой был в три фута толщиной и мягкий, как мука. Здесь они не могли делать больше трех миль в час, но Пламенный отпраздновал законченный переход через реку Пятидесятой Мили тем, что значительно увеличил перегон. В одиннадцать утра они вынырнули у конца озера. В три пополудни, когда полярная ночь была уже близка, они впервые увидели истоки озера, а с первыми звездами переменили направление. В восемь вечера они оставили озеро позади и вошли в устье реки Льюис. Здесь на полчаса была сделана остановка: разогрели куски замерзших бобов; собаки получили двойную порцию рыбы. Затем до часу ночи они ехали вверх по реке и только в час расположились на ночлег.

В тот день они были в пути шестнадцать часов; собаки так измучились, что даже перестали рычать и не заводили драк, а Кама последние несколько миль заметно прихрамывал; однако на следующее утро Пламенный тронулся в путь в шесть часов. К одиннадцати он был у подножия Уайт-Хорс, а на ночь расположился лагерем у Бокс-Кэнон; последний тяжелый перегон остался позади — впереди тянулись озера.

Он не убавил скорости. Их рабочий день был по-прежнему двенадцать часов — шесть часов в сумеречном свете, шесть — в темноте. Три часа уходили на стряпню, починку упряжи и устройство ночлега, остальные девять часов люди и собаки спали как убитые. Железная сила Камы сломилась. День за днем чудовищная работа подтачивала его. День за днем он расходовал запасы своих сил. Он стал медлительнее в движениях, все время прихрамывал, а мускулы его потеряли упругость. Однако он работал стоически, ни от чего не отказываясь, никогда не жалуясь. У Пламенного осунулось лицо. Он выглядел усталым, но благодаря своему удивительному организму несся вперед — все время вперед, упорно и безжалостно. В эти последние дни пути он больше чем когда-либо казался Каме божеством; измученный индеец был поражен этой неистощимой выносливостью — он не подозревал, что в человеческом теле могут таиться такие запасы энергии.

Пришло время, когда Кама был уже не в силах пробивать тропу; очевидно, состояние его было очень скверно, если он позволил Пламенному весь день идти впереди, утаптывая снег лыжами. Они миновали ряд озер от Марша до Линдерманна и начали подъем на Чилкут. По всем правилам, Пламенному следовало к концу дня разбить лагерь у подножия Чилкута, но он продолжал путь, перевалил через гору и спустился к Шип-Кэмп, а за ним бушевала снежная буря, которая задержала бы его на двадцать четыре часа.

Это последнее напряжение окончательно сломило Каму. Наутро он не смог тронуться в путь. Когда Пламенный разбудил его в пять часов, он с трудом поднялся, застонал и снова лег. Пламенный — один — нагрузил сани, впряг собак и, готовый к пути, завернул беспомощного индейца в три меховых тулупа — все, какие были, — и привязал сверху к саням. Дорога была хорошая; это был последний перегон; он погнал собак вниз через Дайя-Кенон и по плотно убитому пути на Дайя-Пост. Кама стонал на верху поклажи, Пламенный прыгал у шеста, чтобы не попасть под полозья летящих саней; так они въехали в Дайя.

Верный своему слову, Пламенный не сделал здесь остановки. Через час сани были нагружены обратной почтой и провиантом. Пламенный впряг свежих собак и нанял нового индейца. С самого приезда Кама не говорил ни слова до тех пор, пока Пламенный не пришел к нему попрощаться, отправляясь в обратный путь. Они пожали друг другу руки.

— Ты убьешь этот бедный индеец, — сказал Кама. — Знаешь, Пламенный? Ты убьешь индеец.

— Ну, до Пелли-то его хватит, — усмехнулся Пламенный.

Кама недоверчиво покачал головой и в знак прощания повернулся к нему спиной.

В тот же день Пламенный перевалил через Чилкут, в темноте спустился с высоты пятисот футов и в метель расположился на ночлег на озере Кратер. Это была «холодная» стоянка; леса остались позади, а он не обременял саней топливом. В ту ночь их занесло снегом на три фута, а утром, в темноте, когда они откапывались, индеец попробовал удрать. Ему не улыбалось путешествовать с человеком, которого он считал сумасшедшим. Но Пламенный мрачно убедил его остаться на месте. Они миновали Глубокое и Длинное озера и спустились на уровень озера Линдерманн.

На обратном пути Пламенный развил ту же бешеную скорость, а индеец был менее вынослив, чем Кама. Он тоже никогда не жаловался и больше уже не пытался удрать. Он пробивал путь и делал все, что было в его силах, но решил держаться в будущем подальше от Пламенного. Дни сменялись днями, чередовались ночи и сумерки, холод уступил место снегопаду, потом снова хватил мороз, и все это время они покрывали огромные расстояния, оставляя позади бесконечные мили.

Но на Пятидесятой Миле их настигла катастрофа. Переходя ледяной мост, собаки провалились, и их затянуло под лед. Постромки, соединявшие упряжку с первой собакой, оборвались, и вся упряжка погибла. Осталась только одна собака; Пламенный впряг в сани индейца и впрягся сам. Но человек не может в такой работе заменить собаку, а эти двое пытались заменить пять собак. Через час Пламенный разгрузил сани. Он выбросил лишние вещи, провиант для собак и запасной топор. На следующий день собака от чрезмерного напряжения вытянула сухожилие. Пламенный пристрелил ее и кинул сани. Он взвалил себе на спину шестьдесят фунтов почты и провианта и навьючил на индейца сто двадцать пять фунтов. Большую часть припасов он выбросил без всякого сожаления. Индеец пришел в ужас, видя, что оставлена никому не нужная почта, а выброшены бобы, чашки, кастрюли, тарелки и запасная одежда. На каждого осталось по тулупу, по топору, жестяной котелок и незначительный запас муки и сала. Сало в случае надобности можно было есть в сыром виде, а мука, размешанная в горячей воде, могла поддержать силы. Даже ружье и несколько десятков патронов остались позади.

Таким образом они сделали двести миль до Селькирка. Пламенный вставал рано и шел до поздней ночи. Часы, уходившие раньше на устройство стоянки и кормежку собак, посвящались теперь пути. К ночи они разводили костер, завертывались в свой мех, пили навар из муки и оттаивали сало, надетое на концы палок. Утром, в темноте, они поднимались, не говоря ни слова, навьючивали на себя свою поклажу, завязывали наушники и пускались в путь. Последние мили до Селькирка Пламенный гнал индейца перед собой; тот походил на призрак со своими ввалившимися щеками и запавшими глазами; если бы за ним не следить, он повалился бы на снег и заснул либо бросил бы свою ношу.

В Селькирке Пламенный нашел свою старую упряжку собак отдохнувшей и в прекрасном состоянии. В тот же день он пустился дальше, чередуясь у шеста с индейцем с Ле-Баржа, который вызвался его сопровождать. Пламенный запаздывал на два дня, снегопад и неубитая тропа помешали ему нагнать расстояние до Сороковой Мили. Здесь погода ему благоприятствовала. Пришло время ударить морозам, и он, рассчитывая на это, урезал запас провианта для собак и людей. Обитатели Сороковой Мили зловеще покачивали головами и желали узнать, что он будет делать, если снегопад затянется.

— Мороз хватит наверняка, — смеялся он и отправился дальше.

За эту зиму немало саней пролетело уже туда и назад между Сороковой Милей и Сёркл, и путь был хорошо убит. И морозы действительно ударили, а до Сёркл было всего двести миль. Индеец с Ле-Баржа был молодым человеком, еще не испытавшим своих сил и исполненным гордости. Он с радостью отметил быстроту продвижения Пламенного и даже мечтал сначала проявить свое превосходство над белым человеком. Первые сто миль он присматривался к своему хозяину, стараясь подметить признаки усталости, и, не находя их, удивлялся. На второй сотне миль он стал замечать эти признаки у себя, но заскрежетал зубами и сдержался. А Пламенный все время несся вперед, то прыгая около шеста, то отдыхая на летящих санях. Последний день, самый холодный и ясный, дал им возможность покрыть семьдесят миль. Было десять часов, когда они въехали на берег и понеслись вдоль главной улицы Сёркл, а молодой индеец, несмотря на то, что была его очередь отдыхать на санях, спрыгнул и бежал позади саней. Это было почетное тщеславие; хотя ему открылся предел его выносливости и он отчаянно боролся с усталостью, но бодро бежал вперед.

 

Глава VI

В Тиволи набилась толпа — та же толпа, какая два месяца назад провожала Пламенного, ибо это была шестидесятая ночь, и мнения — выдержит ли он испытание или провалится — разделились. В десять часов все еще бились об заклад, хотя ставки против его успеха все время росли. В глубине души Мадонна думала, что он потерпел неудачу, но все же держала пари с Чарли Бэйтсом на двадцать унций против сорока, что Пламенный вернется до полуночи.

Мадонна первая услышала лай собак.

— Слушайте! — крикнула она. — Это Пламенный!

Все бросились к дверям, но когда наружная дверь распахнулась настежь, толпа отступила назад. Слышались визги собак, щелканье хлыста, ободряющие возгласы Пламенного, и усталые животные увенчали все свои подвиги, втянув сани на деревянный пол. Они ворвались в комнату, а вместе с ними ворвался мороз — белым дымящимся паром, сквозь который проглядывали их головы и спины; они налегли грудью на лямку и, казалось, плыли по реке. За ними, у шеста, появился Пламенный, скрытый до колен клубящимся паром, словно он пробирался через него вброд.

Это был тот же прежний Пламенный, только похудевший и выглядевший усталым, а его черные глаза горели ярче обыкновенного. Парка из бумажного тика окутывала его, как монаха, и прямыми складками падала к коленям. Одежда, почерневшая и опаленная дымом костра, красноречиво рассказывала историю его путешествия. Борода сильно отросла за два месяца; за последний пробег в семьдесят миль она переплелась со льдинками — его замерзшим дыханием.

Появление его было живописно, мелодраматично, и он это знал. Это была его жизнь, ей он отдавался всем своим существом. В среде своих товарищей он был великим человеком — полярным героем. Он гордился этим, для него это был великий момент — проделав путь в две тысячи миль, ввалиться в трактир с собаками, почтой, санями, индейцем и всеми атрибутами путешествия. Он совершил еще один подвиг, и имя его пронесется по всему Юкону — он, Пламенный, король путешественников!

Его охватило изумление, когда раздался взрыв приветствий, и его глазам предстала знакомая обстановка Тиволи — длинная стойка и батарея бутылок, игорные столы, большая печь, весовщик у весов, музыканты, мужчины и женщины, Мадонна, Селия и Нелли, Дэн Макдональд, Беттлз, Билли Роулинс, Олаф Хендерсон, Док Уотсон — все, все. Все было так, как он оставил: казалось, этот день был тем самым, в какой он уехал. Шестьдесят дней неимоверно трудного пути внезапно отодвинулись, перестали существовать во времени. Они были моментом, случаем — и только. Он проник в них через стену молчания и, казалось, в следующую же секунду прорвался назад, через ту же стену, и погрузился в шум Тиволи.

Ему нужно было взглянуть на сани, нагруженные брезентовыми мешками с почтой, чтобы убедиться в реальности этих шестидесяти дней и двух тысяч миль по льду. Как во сне, он пожимал тянувшиеся к нему руки. Он ощутил сильный подъем. Жизнь великолепна. Он любил это все. Чувство человечности и товарищества нахлынуло на него. Все они — его, его собственная порода. Он чувствовал, как сердце его растапливается, ему хотелось пожать им руки всем сразу, заключить их в одном мощном объятии и привлечь к своей груди.

Он глубоко вздохнул и крикнул:

— Победитель платит, а я — победитель. Верно? Поднимайтесь вы все, малемуты и сиваши, наливайте себе яду, вот вам почта из Дайя, прямо с самого моря — и никаких подвохов, развязывайте веревки и полезайте в мешки!

Десятки рук схватились за веревки саней, когда молодой индеец с Лe-Баржа, наклонившийся над санями, внезапно выпрямился. В его глазах мелькнуло сильное изумление. Он дико озирался по сторонам: то, что с ним происходило, было ему ново. Он был глубоко потрясен недостатком своей выносливости, раньше он этого не подозревал. Он закачался, словно его хватил удар, колени подогнулись, и, медленно опускаясь, он упал поперек саней. Непроницаемая тьма заволокла его сознание.

— Истощение, — сказал Пламенный. — Возьмите его, ребята, и уложите в постель. Он — славный индеец.

— Пламенный прав, — произнес секунду спустя свой вердикт Док Уотсон. — Парень вдруг выдохся.

Люди занялись почтой, собак отвели домой и накормили, и когда все выстроились вдоль стойки, чтобы выпить, поболтать и собрать долги, Беттлз затянул песню о «Сассафрасовом корне».

Через несколько минут Пламенный кружился по танцевальной комнате, вальсируя с Мадонной. Он заменил свою парку с капюшоном меховой шапкой и курткой из шерстяного одеяла, стянул замерзшие мокасины и танцевал в носках. В тот день он промок до колен, но продолжал путь, не снимая обуви, и его длинные немецкие носки были до колен покрыты льдом. В теплой комнате лед стал таять и разламываться на кусочки. Эти кусочки звенели, когда он танцевал, и то и дело сыпались на пол, а остальные танцоры скользили по ним. Но все прощали Пламенному: он один из немногих, кто творил в этой далекой стране законы, кто определял этические правила и своим поведением давал мерило для справедливых и несправедливых поступков, независимо от того, разрешалось ли другим совершать то же или нет. Конечно, этим редким смертным благоприятствует тот факт, что они почти всегда неуклонно поступают правильно, делая лучше и тоньше остальных людей. И Пламенный — старший герой в этой молодой стране, а по возрасту один из младших — был особой привилегированной, человеком, стоящим выше остальных людей; и неудивительно, что Мадонна склонилась в его объятиях, когда они танцевали танец за танцем, и терзалась мыслью, что он видит в ней только доброго друга и прекрасную танцоршу. Ее мало утешало сознание, что он никогда не любил ни одной женщины. Она изнемогала от любви к нему, а он танцевал с ней, как стал бы танцевать с любой женщиной или мужчиной, если бы этот последний был хорошим танцором, но с повязанным на руке платком, превратившим его на время танцев в даму. С одним из таких мужчин Пламенный танцевал в ту ночь. В этой стране мужчина считался сильным, если ему удавалось завертеть своего партнера в танце до головокружения, так что тот без сил падал на пол; и когда Бэн Дэвис, банкомет в «фараон», с пестрой повязкой на руке, подхватил Пламенного, потеха началась. Хоровод распался, все отступили назад и наблюдали. Двое мужчин кружились по комнате, оба в одном направлении. Слух распространился и в первой комнате, и игорные столы сразу опустели. Всем хотелось посмотреть, и толпа ввалилась в танцевальную комнату. Музыканты все нажаривали, а пара все кружилась и кружилась. Дэвис был в этом деле ловкач, на Юконе он немало сильных людей положил таким образом на лопатки. Но через несколько минут выяснилось, что начинает сдавать не Пламенный, а он сам.

Еще некоторое время они кружились, затем Пламенный неожиданно остановился, отпустил своего партнера, отступил назад и закружился один, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие. А Дэвис, со смущенной улыбкой на лице, отступил в сторону, повернулся, стараясь удержаться, но во всю длину растянулся на полу. Все еще кружась, шатаясь и ловя руками воздух, Пламенный схватил ближайшую девушку и завертелся в вальсе. Снова он совершил подвиг. Усталый, после двух тысяч миль по льду и последнего пробега в семьдесят миль, он довел до головокружения свежего человека, и этим человеком был Бэн Дэвис.

Пламенный любил быть на виду и занимать высокое положение, хотя его опыт был ограничен, — до сих пор он занимал первых мест немного, но стремился быть выше всех. Мир не знал его имени, но оно гремело по всему молчаливому Северу, о нем слыхали и белые, и индейцы, и эскимосы, от Берингова моря до Проходов, от верховьев далеких рек до тундр мыса Барроу. Жажда власти была сильна в нем, ему было все равно — бороться со стихиями, с людьми или со счастьем в азартной игре. Все было игрой — и жизнь и все житейские дела. А он был игроком до мозга костей. Риск и случай были для него насущным хлебом. Правда, здесь имел место не только слепой случай, так как на стороне Пламенного были ум, сила и ловкость. Но за всем тем скрывалось предвечное Счастье, какое по временам обращается против своих любимцев, сокрушая мудрых и благословляя глупцов, — Счастье, какое все люди мечтают завоевать. Мечтал и он. В глубине его существа Жизнь пела песню сирены о своем собственном величии, настойчиво нашептывая ему, что он может достигнуть большего, чем другие люди, выиграть там, где они терпят неудачу, добиться успеха, когда они погибают. Таково было настойчивое требование Жизни — здоровой и сильной, опьяненной великим самодовольством, влюбленной в свое «я», очарованной своим собственным могучим оптимизмом.

И вечно слышалось смутное нашептывание, а по временам ясный трубный глас, что рано или поздно — когда-нибудь и как-нибудь — он настигнет Счастье, станет его господином, свяжет его и заклеймит как свою собственность. Когда он играл в покер, голос нашептывал ему о четырех тузах и королевской игре. Когда он копался в земле, тот же голос шептал о золоте в корнях травы, о русле реки, устланном золотом, о золоте по всему пути. В минуты острой опасности, в пути, на реке, во время голодовки голос шептал, что другие люди могут погибнуть, но он — Пламенный — пробьется и восторжествует. Это была старая, извечная ложь Жизни, обманывающей самое себя, верящей в свое бессмертие, в свое предназначение одержать верх над другими жизнями и завоевать свое счастье.

Итак, вертясь по временам в обратную сторону, Пламенный в вальсе разогнал свое головокружение и повел всю компанию к стойке. Но тут поднялся общий протест. Нельзя было больше следовать его теории, по которой победитель платит. Она противоречила обычаю и здравому смыслу, и хотя подчеркивала добрые, товарищеские отношения, но тем не менее, во имя доброго товарищества, ее нельзя было допускать. По справедливости, выпивка должна быть поставлена Бэн Дэвисом, и Бэн Дэвис должен за нее уплатить. И, наконец, всякая выпивка и угощение, какие брал на себя Пламенный, должны идти за счет трактира, ибо Пламенный привлекает в дом массу посетителей всякий раз, как гуляет ночью. Оратором был Беттлз, и его аргументы на образном местном наречии были встречены единодушными аплодисментами.

Пламенный усмехнулся, подошел к рулетке и купил кучу золотых зерен. Через десять минут он уже стоял у весов, и две тысячи долларов золотым песком были пересыпаны в его два мешка. Счастье, маленький проблеск счастья, — но он овладел им. Возбуждение его усилилось. Он жил, и ночь принадлежала ему. Он повернулся к своим благожелательным критикам.

— Ну, уж теперь-то победитель платит, — сказал он.

И они сдались. Невозможно было противостоять Пламенному, когда он взнуздывал жизнь, вскакивал на ее спину и пришпоривал своего коня. В час ночи он увидал, как Элия Дэвис вместе с Генри Финном и Джо Хайнсом двинулись к двери. Пламенный вмешался.

— Куда вы все идете? — спросил он, стараясь подтащить их к стойке.

— Спать, — ответил Элия Дэвис.

Это был худощавый выходец из старой Англии, вечно жующий табак. Он один из своей семьи переселился в Америку.

— Нужно идти, — извиняющимся тоном прибавил Джо Хайнс. — Мы уезжаем утром.

Пламенный все еще удерживал их.

— Куда? Какую штуку затеяли?

— Никакой штуки, — объяснил Элия.

— Мы просто хотим сыграть на твоего козыря и пощупать Верхнюю Страну. Не хочешь ли отправиться с нами?

— Конечно, хочу, — заявил Пламенный.

Но вопрос был задан в шутку, и Элия не обратил внимания на его согласие.

— Мы исследуем Стюарт, — продолжал он. — Эль Майо говорил мне, будто видал хорошие местечки в тот раз, как спускался по Стюарту; вот мы и пощупаем их, пока река подо льдом. Слушай, Пламенный, и помни мои слова: близко время, когда разработка копей будет вестись главным образом зимой. И тогда нас на смех поднимут за наше летнее царапанье.

В те времена о зимних работах еще не мечтали на Юконе. Сверху, от мха и травы, земля промерзла до самых нижних пластов, и замерзший гравий, твердый, как гранит, не поддавался лопате и кирке. Летом люди раскапывали землю по мере того, как она оттаивала под лучами солнца. Это время и посвящалось разработке копей. Зимой люди заготовляли запас провианта, охотились на оленей, а приготовившись к летней работе, — бездельничали в течение холодных темных месяцев в таких крупных лагерях, как Сёркл и Сороковая Миля.

— Да, скоро будет зимняя работа, — согласился Пламенный. — Подождите, пока не откроют этой большой жилы в верховьях реки. Тогда вы все посмотрите, что такое зимняя разработка. Что помешает тогда оттаивать землю кострами, скважить и сверлить нижний пласт? И балок класть не понадобится. Мерзлый перегной и гравий выдержат и без балок, пока в преисподней лед не растопится. Придет время, когда станут прорезать канавы на сто футов в глубину. Я еду с вами, Элия.

Элия рассмеялся, подхватил своих двух компаньонов и снова попытался пройти к двери.

— Стой, — крикнул Пламенный. — Говорю тебе, что я иду с вами.

Все трое быстро обернулись; на их лицах отразились удивление, радость и недоверие.

— Ты нас дурачишь, — сказал Финн, человек спокойный и решительный.

— Здесь мои собаки и сани, — ответил Пламенный. — У нас будет две упряжки, а поклажу мы разделим пополам; вот только первое время нам нельзя будет гнать собак, так как они здорово устали.

Все трое были в восторге, но все еще не могли поверить.

— Слушай, — сказал Джо Хайнс, — не морочь нам голову, Пламенный. Мы дело говорим. Хочешь ты с нами?

Пламенный ударил по рукам.

— Ну так заваливайся спать, — посоветовал Элия. — Мы выезжаем в шесть, и поспать можно всего четыре часа.

— Может, нам переждать денек и дать ему отдохнуть, — предложил Финн.

Гордость Пламенного была задета.

— Не надо! — крикнул он. — Мы все отправимся в шесть. Когда вас разбудить? В пять? Ладно, я вас подниму с постели.

Пламенный устал, сильно устал. Даже его железное тело испытывало усталость. Каждый мускул молил об отдыхе и постели. Его мозг залила волна протеста. Но в глубине его существа голос Жизни, презрительный и вызывающий, нашептывал, что пришло время совершить подвиг за подвигом, еще раз блеснуть своей силой — все товарищи смотрят на него. И с Жизнью заодно было виски со всем его самохвальством и наглостью.

— Вы, может, думаете, что меня еще от груди не отняли? — спросил Пламенный. — Я не успел ни выпить, ни потанцевать, ни с кем двух слов не сказал. Отправляйтесь спать. Я разбужу вас в пять часов.

И остаток ночи он проплясал в своих носках, а в пять утра оглушительно барабанил в дверь хижины своих новых компаньонов, и слышно было, как он распевал:

— Эй, вставайте! День пламенеет!

 

Глава VII

На этот раз дорога была легче. Снег был лучше прибит, и им не нужно было тащить почту. Дневные перегоны были короче, а рабочий день кончался раньше. Во время своего путешествия Пламенный выбил из строя трех индейцев, но его теперешние спутники знали, что впереди их ждет работа, и передвигались медленнее. Тем не менее они уставали, зато Пламенный отдыхал и набирался сил. На Сороковой Миле они остановились на два дня, чтобы дать собакам передохнуть, на Шестидесятой Миле Пламенный оставил свою упряжку у торговца. После чудовищного пробега от Селькирка до Сёркл собаки не могли на обратном пути отдохнуть. Итак, все четверо покинули Сороковую Милю со свежими собаками, впряженными в сани.

Следующую ночь они провели на группе островов в устье реки Стюарт. Пламенный говорил о планировке городов, и хотя остальные смеялись над ним, он все же отметил кольями весь лабиринт высоких лесистых островов.

— Вы только подумайте, что будет, если большая жила окажется в верховьях Стюарта, — доказывал он. — Может, и вам всем перепадет кусочек, а может — и нет. Но уж я-то наверно получу. Лучше вы подумайте, да и сделайте по-моему.

Но те уперлись.

— Ты не лучше Харпера и Джо Ледью, — сказал Джо Хайнс. — Те вечно возятся с этим делом. Знаешь ты это большое плато как раз пониже Клондайка, у подножия горы Мусхайд? Ну, так регистратор на Сороковой Миле говорил мне, что они сделали на него заявку всего месяц назад… Город Харпера и Ледью! Ха-ха-ха!

Элия и Финн тоже захохотали, но Пламенный был очень серьезен.

— Вот оно! — крикнул он. — Почуяли! Это в воздухе носится, говорю вам! Зачем бы им было делать заявку на это плато, если б они не знали, что жила идет? Эх, жаль, что я не сделал заявки.

Это сожаление вызвало новый взрыв смеха.

— Смейтесь, смейтесь! Вот тут-то и беда с вами. Вы все думаете, что, только копаясь в земле, можно набить себе карман. Но подождите, когда откроется эта большая жила. Вы все будете тогда только по верхушкам да в грязи копаться, и мало же вы за это получите. Вы думаете, золотой песок создан всемогущим Богом специально для того, чтобы дурачить сосунцов да неженок. Вам подавай самородков, а вы и половины их из земли не достаете! Вот как вы работаете! А кто ведет крупную игру — те будут делать заявки на места для городов, организовывать торговые общества, учреждать банки…

Хохот заглушил его слова. Банки в Аляске! Можно лопнуть от смеха!

— Да, и биржи открывать…

От смеха с ними сделались конвульсии. Джо Хайнс схватился за бока и катался по своему меховому одеялу.

— А за ними придут крупные акулы и скупят все речки, где вы до сей поры как куры ковырялись, и летом они будут работать гидравлическими машинами, а зимой оттаивать землю паром…

Оттаивать паром! Дальше уж некуда было идти! На этот раз Пламенный превзошел самого себя! Оттаивать паром — когда даже кострами еще не умели пользоваться, а только болтали об этом!

— Смейтесь, черт с вами, смейтесь! У вас глаза еще не открылись. Все вы — слепые, мяукающие котята. А я вам говорю: если жила покажется в верховьях Клондайка, Харпер и Ледью будут миллионерами. А коли появится она на Стюарте, вы посмотрите, как вырастет город Элема Харниша. В те дни, когда вы будете бродить голодные…

Он вздохнул с покорным видом.

— Ну, что же… думаю, придется мне вам дать супу или еще чего-нибудь…

Перед Пламенным вставали видения. Кругозор его был резко ограничен, но то, что он видел, представлялось ему в крупном масштабе. Ум его работал методически, он был практичен и не тратил времени на несбыточные мечты. Воздвигая лихорадочную столицу на пустынном снежном плато, поросшем лесом, он ждал открытия золотоносной жилы, которая сделает возможным существование города. Затем ему мерещились пристани пароходов, лесопильни, склады товаров — все, что отвечает нуждам золотопромышленного города далекого Севера. Но и это, в свою очередь, было лишь предпосылкой для иной, более крупной и захватывающей игры. Великие возможности мерещились ему в социальных и экономических условиях города, о котором он грезил. Это было более широкое поле для игры. Границей было небо с Соутлэндом, с одной стороны, и северным сиянием — с другой. Игра будет большая, о такой игре не мечтал еще ни один юконец, и он — Пламенный — постарается в этой игре выиграть.

Пока не замечалось еще никаких признаков. Но игра близилась. И как в покере Пламенный ставил все до последней унции, так теперь ставкой были его жизнь и труд, а козырем, на какой он рассчитывал, — золотоносная жила, какая должна была появиться в верховьях реки. А пока он и его три товарища, с собаками, санями и лыжами, пробирались по замерзшему руслу Стюарта, прорезая белую пустыню, где бесконечная тишина никогда не нарушалась голосами людей, стуком топора или далеким выстрелом ружья. Они одни прорезали эти тихие замерзшие пространства, крохотные земные существа, проползающие в день свои двадцать миль, растапливающие лед, чтобы получить воду для питья, а ночью устраивающие стоянку на снегу. И по ночам их волкодавы свертывались в снегу заиндевевшими пушистыми клубками, а восемь лыж торчали стоймя перед санями.

Они не встречали следов других людей, хотя однажды проехали мимо грубой лодки, втянутой на возвышение у берегов реки. Тот, кто оставил здесь лодку, никогда за ней не вернулся. Они подивились и поехали дальше. В другой раз они наткнулись на индейскую деревню, но индейцы исчезли; наверно, они ушли в верховья Стюарта, преследуя стада оленей. Милях в двухстах от Юкона они достигли того места, где, по мнению Элия, и была та отмель, о какой говорил Эль Майо. Они разбили постоянный лагерь, вырыли на возвышении яму для провианта, чтобы сберечь его от собак, и принялись за работу на отмели, пробираясь к земле через слой льда.

Это была суровая, простая жизнь. Покончив с завтраком, они брались за работу при первых проблесках серого рассвета. Когда спускалась ночь, они стряпали ужин, курили, болтали, а затем заворачивались в свои меховые тулупы и засыпали. Над их головами пылало северное сияние, а звезды искрились и дрожали в морозном воздухе. Пища их была однообразна: хлеб из кислого теста, сало, бобы, иногда рис, сваренный с горсточкой чернослива. Свежего мяса им не удавалось достать. В ту зиму зверей попадалось необычайно мало. Изредка случалось напасть на след кролика или горностая, но в общем вся страна была совершенно безжизненна. Для них это было не ново; в их практике бывали такие случаи, когда, вернувшись через два-три года в страну, изобиловавшую раньше дичью, они не видели ни одного живого существа.

Золото на отмели они, правда, нашли, но очень мало. Элия, пустившись в погоню за оленем, удалился от лагеря на пятьдесят миль и, исследовав здесь в большом ручье поверхностный слой гравия, нашел гравий хорошей окраски. Они впрягли собак и с легкой поклажей отправились к ручью. Здесь, вероятно впервые в истории Юкона, они прибегли к кострам для пробуравливания скважин. Посоветовал это Пламенный. Они расчистили мох и траву и сложили костер из сухих сосновых веток. За шесть часов земля оттаяла на восемь дюймов, и кирки легко проникали в глубину. Расчистив оттаявшую землю, они разводили новый костер. Они работали с раннего утра и до самой ночи, возбужденные успехом эксперимента. Пробуравив шесть футов мерзлого перегноя, они добрались до гравия, также промерзшего. Тут дело пошло медленнее. Но они уже научились лучше поддерживать огонь и каждым костром оттаивали землю на пять-шесть дюймов. В этом гравии были крупинки золота, но слой гравия был в два фута толщиной, а ниже уступал место перегною. На глубине семнадцати футов они наткнулись на пласт гравия, где попадались крупные зерна золота — на сковороду приходилось золота на шесть-восемь долларов. К счастью, этот пласт был всего в дюйм толщиной. Под Ним снова был перегной, перемешанный с остатками ископаемых деревьев и костями забытых чудовищ. Но золото они кашли — зерна золота, и все говорило за то, что залежи окажутся в подпочвенном слое. Они доберутся до этого слоя, хотя бы его отделяли сорок футов! Разделившись на две смены, они работали днем и ночью в двух скважинах; дым костров все время вздымался к небу.

Скоро им не хватило бобов, и Элия был отправлен в главный лагерь за припасами. Он был старым опытным путешественником. Расстояние туда и обратно равнялось сотне миль, но Элия обещал вернуться на третий день — один день до лагеря налегке, два дня обратно с поклажей. Вместо того он прибыл к вечеру второго дня.

— Что еще за чертовщина? — осведомился Генри Финн, когда пустые сани въехали в круг, освещенный костром, и он увидел, что серьезное длинное лицо Элия вытянулось еще больше и казалось пасмурнее обыкновенного.

Джо Хайнс подбросил дров в костер, и мужчины, завернувшись в свои меховые тулупы, придвинулись ближе к огню. Борода и брови Элия были покрыты льдом, и в своем меховом одеянии он походил на карикатурного рождественского деда.

— Помните ту большую сосну, что поддерживала угол ямы ближе к реке? — начал Элия.

В нескольких словах он рассказал о катастрофе. Большое дерево, казавшееся таким крепким и обещавшее продержаться еще много веков, оказалось гнилым. Корни, впившиеся в землю, ослабели. Вес припасов и зимнего снега оказался слишком велик. Равновесие, так долго сохраняемое деревом, было нарушено; оно сломалось и повалилось на землю, разбив помост над ямой с провиантом и тем подвергнув риску жизнь четырех человек и одиннадцати собак. Запас провианта погиб. Росомахи пролезли в яму, съели и испортили все, что там было.

— Они сожрали все сало, и чернослив, и сахар, и еду для собак, — докладывал Элия, — и пусть черти заберут меня в преисподнюю, если они не прогрызли мешки и не рассыпали муку, бобы и рис на всем пути от Дэна до Биршеба. Я нашел пустые мешки, они их оттащили на четверть мили в сторону.

Долго все молчали. Это было дело не шуточное — в глухую полярную зиму, в местности, покинутой дичью, потерять весь провиант. Они не испытывали панического страха, а уяснили себе положение и обдумывали вывод. Джо Хайнс заговорил первый:

— Мы можем растапливать снег и промывать бобы и рис… хотя там осталось не больше восьми или десяти фунтов рису.

— А кто-нибудь должен взять упряжку и ехать на Шестидесятую Милю, — сказал Пламенный.

— Я поеду, — вызвался Финн.

Они снова задумались.

— Но как мы-то тут прокормимся со второй упряжкой, пока он будет в отъезде? — спросил Хайнс.

— Только одно можно сделать, — высказал, наконец, свое мнение Элия. — Тебе придется взять вторую упряжку, Джо, и ехать к верховьям Стюарта, пока не нагонишь индейцев. Ты заберешь у них мясо и вернешься. Ты будешь здесь раньше, чем Генри приедет с Шестидесятой Мили, а пока ты будешь в отъезде, тут останемся только я да Пламенный, а уж мы как-нибудь прокормимся.

— А утром мы все поедем к яме, сгребем снег и посмотрим, сколько провианта у нас осталось, — сказал Пламенный. Затем он лег на спину, завернулся в свой тулуп и прибавил: — Лучше завалимся спать, чтобы встать пораньше. Вы двое поедете на собаках, а Элия и я пойдем пешком и поодиночке; может, нам удастся спугнуть дорогой оленя.

 

Глава VIII

Времени они не теряли. Хайнс и Финн, с собаками, переведенными уже на уменьшенную порцию, прибыли на два дня раньше. В полдень третьего дня явился Элия, нигде не видавший следов оленя. Вечером того же дня пришел Пламенный — ему тоже не повезло; сейчас же все принялись оттаивать и процеживать снег вокруг ямы. Это отняло много времени, так как бобы попадались на расстоянии сотни ярдов от ямы. Два дня ушло на промывку снега. Результаты оказались плачевными, и при братском дележе нескольких фунтов спасенной пищи все четверо показали, из какого теста они сделаны.

Как ни ничтожно было количество провианта, но львиная доля досталась Пламенному с Элия. Те, кто отправлялся на собаках, — один вниз, а другой вверх по течению Стюарта, — должны были скорее добраться до пищи. Остающимся же приходилось протянуть до их возвращения. Далее: хотя собаки, получая в день несколько унций бобов, будут продвигаться медленно, однако те, кто с ними путешествовал, могут в случае крайней нужды съесть и самих собак. У остающихся же не было этого выхода в случае острого голода. Таким образом Пламенный и Элия подвергались большей опасности. Но уменьшить риск они не могли. Дни проходили, и зима стала незаметно склоняться к северной весне, которая разражается внезапно, как гроза. Близилась весна 1896 года. С каждым днем солнце описывало все большую и большую дугу и дольше оставалось на небе. Кончился март, настал апрель, а Пламенный и Элия, худые и голодные, недоумевали, что приключилось с их товарищами. Давно уже им следовало вернуться, даже принимая в расчет возможные задержки и медленное продвижение. Несомненно, с ними что-то случилось. Все они учли возможность катастрофы с одним человеком и, руководствуясь главным образом этими соображениями, отправили двух в различных направлениях. Но, видимо, несчастье настигло обоих, а это было для них последним ударом. Все же, вопреки всему, Пламенный и Элия продолжали надеяться. Они влачили голодное существование. Оттепель еще не началась, так что они могли собирать вокруг разрушенной кладовой снег и растапливать его в горшках, ведрах и сковородах. Дав воде отстояться, они сливали ее и находили на дне сосуда тонкий осадок слизи. Это была мука, рассыпанная по снегу на пространстве в несколько тысяч ярдов. Иногда в этой слизи попадались намокшие чаинки, кофейная гуща, а также песок и всякий сор. Но чем дальше от ямы — тем меньше в воде было следов муки, тем тоньше осадок слизи.

Элия был старше и первый ослабел; большую часть времени он проводил лежа, завернувшись в свой мех. Изредка им попадалась белка, и это поддерживало их существование. Охотился на нее Пламенный, а это было нелегкое дело. Имея всего тридцать патронов, он не смел идти на риск промахнуться; а так как ружье его было 45–90, он вынужден был целиться в голову зверька. Белок было очень мало, часто проходило несколько дней, а им не попадалось ни одной. Заметив зверька, Пламенный принимал бесконечные предосторожности. Он выслеживал его часами. Руки его дрожали от слабости. При виде белки ему стоило большого труда удержаться и сразу не спустить собачку? Его самообладание било безгранично. Он стрелял только тогда, когда был безусловно уверен в себе. Как ни остро терзал его голод и желание овладеть этим трепещущим кусочком жизни, он отказывался от малейшего риска. По натуре игрок — он вел сейчас большую игру. Ставкой была его жизнь, картами — патроны, и играл он так, как играют крупные игроки — с бесконечной обдуманностью, предосторожностями и осмотрительностью. В результате — он никогда не делал промаха. Каждый выстрел означал убитую белку, и хотя между выстрелами протекало несколько дней, он не изменял приемов игры. Белок они использовали целиком. Даже из кожи варился бульон, а кости они дробили на кусочки, чтобы можно было их жевать и проглатывать. Пламенный раскапывал снег и находил иногда местечко, поросшее брусникой. Ягоды брусники состоят из зернышек и воды в оболочке из толстой кожицы; но ягоды, попадавшиеся ему, были прошлогодние, сухие, сморщенные и вряд ли содержащие питательные вещества. Немногим лучше была кора молодых деревьев; они варили ее около часа, без конца пережевывали и глотали.

Апрель близился к концу, и весна уже давала о себе знать. Дни удлинились. Снег, пригреваемый солнцем, стал таять, а из-под снега пробивались крохотные ручейки. В продолжение двадцати четырех часов дул чунукский ветер, и за эти двадцать четыре часа снег стаял на добрый фут. К вечеру он снова подмерз, и его ледяная кора выдерживала человека. С юга прилетели крошечные белые подорожники, помешкали день и полетели дальше, на север. Однажды, опережая весну, высоко над землей пронеслась, ища открытое море, сплоченная стая диких гусей. Они тоже тянулись к северу. А внизу у берега реки карликовые ивы пустили почки. Казалось, в этих молодых почках содержалось много питательных веществ, и Элия воспрянул духом. Но Пламенному не удалось найти другой ивовой поросли, и его товарищ снова впал в уныние.

Сок поднимался в деревьях, с каждым днем журчание невидимых ручейков становилось громче, по мере того как возвращалась к жизни замерзшая страна. Но река все еще лежала в оковах льда. В течение долгих месяцев зима скрепляла эти оковы, и их нельзя было сломать в один день — даже под громовыми стрелами весны. Настал май, и прошлогодние москиты, крупные, но безвредные, выползли из расщелин скал и гнилых бревен. Затрещали сверчки, в небе потянулись вереницы гусей и уток. А река все стояла. Десятого мая лед на Стюарте с треском оторвался от берегов и поднялся на три фута. Но он не пошел вниз по течению. Прежде должен был тронуться лед на нижнем Юконе, куда впадал Стюарт, а до тех пор лед на Стюарте мог только подниматься все выше и выше, по мере того как снизу прибывала вода. Но когда тронется Юкон — предсказать было нельзя. Он впадал в Берингово море, за две тысячи миль отсюда, а состояние льда на Беринговом море определяло момент, когда Юкон сбросит несколько миллионов тонн льда, загромождающих его русло.

Двенадцатого мая, захватив свои меховые тулупы, ведро, топор и драгоценное ружье, Пламенный и Элия отправились по льду вниз по течению реки. Их план состоял в том, чтобы добраться до лодки, какую они видели дорогой, и как только река тронется, спустить лодку и плыть до Шестидесятой Мили. Ослабевшие, без всякого провианта, они продвигались медленно и с большим трудом. Элия то и дело падал и без посторонней помощи не мог подняться. Пламенный, выбиваясь из сил, поднимал его на ноги, тот, шатаясь, тащился вперед как автомат, потом спотыкался и снова падал.

В тот день, когда они должны были добраться до лодки, Элия окончательно ослабел. Когда Пламенный его поднял, он упал снова. Пламенный попробовал идти, поддерживая его, но сам был так слаб, что они упали оба. Подтащив Элия к берегу, он устроил стоянку и отправился разыскивать белок. Как раз в это время и у него развилась привычка валиться с ног. Вечером он увидел первую белку, но сумерки спустились раньше, чем он успел хорошенько прицелиться. С терпением первобытного человека он ждал до следующего дня и через час после рассвета застрелил белку.

Большую часть своей добычи он дал Элия, а себе оставил жесткие куски и кости. Но такова химия жизни, что это маленькое создание, этот движущийся кусочек мяса передал свою энергию съевшим его людям. Белка уже не перебегала по соснам, прыгая с ветки на ветку и взбираясь на головокружительную высоту. Вместо того та же энергия, заставлявшая ее проделывать эти прыжки, перешла в истощенные мускулы и ослабевшую волю двух людей, заставляя их двигаться, или, вернее, двигая ими. Шатаясь, прошли они несколько оставшихся миль до лодки, упали здесь и долго лежали без движения.

Нужно было спустить маленькую лодку с возвышения на берег. Как ни легка была эта работа для сильного человека, но Пламенный провозился над ней несколько часов. И еще много часов, день за днем, провел он подле нее, лежа на боку, затыкая щели мхом. Когда он покончил с этим, река все еще не шла. Лед поднялся на несколько футов, но не спускался вниз по течению. Впереди была еще работа — спуск лодки на воду, когда река освободится от льда. Тщетно бродил Пламенный, спотыкаясь, падая и ползком пробираясь по мокрому оттаявшему снегу или по ледяной его коре, скрепленной ночным морозом, в поисках еще одной белки. Так и не удалось ему добиться еще одного превращения прыжков и болтовни маленького зверька в энергию человеческого тела, которому надлежало втащить лодку на полосу прибрежного льда и спустить ее в поток.

Только двадцатого мая тронулась река. Движение льда вниз по течению началось в пять часов утра; было уже светло; Пламенный сел и стал наблюдать за ледоходом. Но Элия уже никакое зрелище интересовать не могло. В полубессознательном состоянии он лежал без движения, а лед раскалывался на части, огромные куски его ударяли о берег, с корнями вырывали деревья и открывали многотонные глыбы земли. Вокруг них земля дрожала и сотрясалась от этих страшных ударов. Через час лед остановился. Очевидно, где-то внизу был затор. Тогда река начала подыматься, вздымая на своей груди лед, пока он не поднялся выше берега. А с верховьев вода все прибывала, и громоздились все новые и новые миллионы тонн льда. Грохот был невероятный. Огромные глыбы льда вытеснялись с такой силой, что взлетали на воздух, словно зернышки дыни, пущенные вверх ребенком, а вдоль всего берега громоздилась ледяная стена. Когда ледяная гряда была пробита, шум и удары удвоились. Ледоход продолжался еще час. Река быстро спала, но стена льда на берегу, спускающаяся к самой воде, осталась.

Прошли последние льдины, и впервые за шесть месяцев Пламенный увидел реку свободной. Он знал, что лед с верховьев Стюарта все еще не прошел, что он скопился там глыбами и может прорваться и спуститься вниз в любое время, но положение было слишком отчаянным, чтобы можно было медлить. Элия в любой момент мог испустить дух, да и сам он был далеко не уверен, что сил, оставшихся в его ослабевших мускулах, хватит на спуск лодки.

Это была также игра. Если он станет ждать здесь второго ледохода, Элия умрет наверняка, да и сам он, вероятно, отправится за ним. Если ему удастся спустить лодку и опередить второй ледоход, если его нагонит лед с верховьев Юкона, если его-счастье будет на его стороне в преодолении этих существенных препятствий и еще сотни других помельче, они достигнут Шестидесятой Мили и будут спасены, если — и снова «если» — у него хватит сил пристать у Шестидесятой Мили, а не проплыть мимо.

Он принялся за работу. Стена льда возвышалась на пять футов над тем местом, где стояла лодка. Подыскивая удобное место для спуска, он заметил большую глыбу льда, отлого спускавшуюся к реке, протекавшей внизу, у подножия ледяной стены. Двадцать футов отделяли его от этого места, и через час ему удалось подтащить туда лодку. Его тошнило от напряжения, а по временам он почти терял сознание; он ничего не видел, перед глазами мелькали пятна и искры света, мучительно яркие, словно бриллиантовая пыль; сердце отчаянно билось, вызывая приступы удушья. Элия не проявлял ни малейшего интереса, не двигался, не открывал глаз. Пламенный один вел борьбу. Наконец, упав на колени от напряжения, он установил лодку в равновесии на вершине стены. Ползая на четвереньках, он перетащил в нее свой тулуп из кроличьих шкур, ружье и ведро. С топором он не стал возиться. Для этого ему нужно было проползти еще двадцать футов туда и обратно, а он знал, что, если топор и понадобится, все равно он не сможет им воспользоваться.

Справиться с Элия оказалось труднее, чем он предполагал. Отдыхая через каждые две минуты, он протащил его по земле и вверх на ледяную глыбу к лодке. Но поднять его в лодку он не мог. Гибкое тело Элия поднять было значительно труднее, чем груз такого же веса и таких же размеров, но твердый. Пламенному не удавалось его впихнуть, так как тело перегибалось посередине, словно неполный мешок с зерном. Тогда он влез в лодку и тщетно старался втянуть за собой товарища. Он мог только поднять голову и плечи Элия на верхушку шкафута. Когда же он отпускал руки, чтобы взяться за нижнюю часть туловища, Элия быстро сгибался посередине и опускался на лед.

Отчаявшись, Пламенный переменил тактику. Он ударил Элия по лицу.

— Черт бы тебя побрал, мужчина ты или нет? — крикнул он. — Вот тебе, проклятый! Получай!

Ругаясь, он бил его по щекам, по носу, по губам, стараясь этой болью от ударов вернуть сознание и ослабевшую волю человека. Элия открыл глаза.

— Слушай теперь! — хрипло крикнул Пламенный. — Когда я втяну твою голову на шкафут, держись за него! Слышишь меня? Держись! Зубами вцепись, но не выпускай!

Глаза Элия закрылись, но Пламенный знал, что он его слышал. Снова втянул он голову и плечи беспомощного человека на шкафут.

— Держись, проклятый! Хватай зубами! — крикнул он, отнимая руки.

Одна слабая рука скользнула с борта, пальцы другой разжались, но Элия повиновался и вцепился зубами. Когда Пламенный приподнял нижнюю часть туловища, голова Элия съехала вниз, а щепки ободрали кожу с его носа, губ и подбородка. Он соскользнул на дно лодки, тело перевесилось через борт, и ноги висели снаружи. Но с ногами Пламенный мог справиться. Он впихнул их в лодку и, тяжело дыша, перевернул Элия на спину и прикрыл меховой одеждой.

Оставалось выполнить последнее задание — спустить лодку. Эта работа оказалась самой тяжелой, ибо нужно было лодку приподнять. Пламенный напряг все силы и приступил. Должно быть, с ним случилось что-то неладное: очнувшись, он лежал, перегнувшись на остром борту лодки. По-видимому, первый раз в своей жизни он упал в обморок. Вслед за этим ему показалось, что песенка его спета; он не мог пошевельнуться, и странно — ему даже не хотелось делать никаких усилий. Видения встали перед ним, реальные и яркие, мозг прорезывали мысли, отточенные, как стальное лезвие. Он, всегда стоявший лицом к лицу с суровой жизнью, увидел ее сейчас во всей ее наготе. Впервые он усомнился в силе своего «я». На секунду Жизнь перестала лгать. В конце концов, он был только маленьким земляным червем, таким же, как те люди, какие на его глазах гибли и умирали, как Джо Хайнс и Генри Финн — оба они уже потерпели неудачу и, наверно, погибли, — как Элия, лежащий на дне лодки, ни о чем не беспокоясь, с ободранным лицом. Пламенный лежал так, что ему было видно верхнее течение реки до поворота, откуда рано или поздно нужно было ждать еще одного ледохода. Глядя перед собой, он, казалось, возвращался назад, в прошлое, когда в стране не было ни белых, ни индейцев; но и тогда и теперь эта река Стюарт оставалась все той же. Каждую зиму она покрывалась льдом и каждую весну дробила этот лед на куски и вырывалась на свободу. И Пламенный заглядывал в безграничное будущее, когда последние поколения людей исчезнут с лица Аляски, когда исчезнет и он сам, а та же река, замерзая и снова оживая, будет вечно течь вперед и вперед.

Жизнь — лжец и шулер. Она обманывает всех. Она обманула его, Пламенного — одного из лучших экземпляров человеческой породы. Он был ничем — куском мяса и нервов, ползающим в грязи в поисках золота. Он мечтал, стремился, вел азартную игру, потом прошел, исчез. Только мертвое остается — то, что не имеет мяса и нервов и не знает ощущений, — песок, перегной и гравий, пласты земли, горы и сама река, то замерзающая, то разбивающая лед из года в год, вечно. Когда все сказано и сделано, приходится сознаться, что игра была жалкая, а игральные кости поддельные. Тот, кто умирал, не выигрывал, а умирали все. Кто же выигрывал? Даже не Жизнь, эта приманка в игре, ибо Жизнь — вечно цветущее кладбище, вечная похоронная процессия.

Он вернулся на момент к настоящему и заметил, что река по-прежнему свободна от льда, а на носу лодки сидит птица и бесстыдно следит за ним. Затем он снова погрузился в свои размышления.

Конца игры не избежать. Он был приговорен выйти из нее. Ну и что за беда?

Снова и снова он задавал себе этот вопрос.

Условная религиозность не коснулась Пламенного. У него была своеобразная религия, какой он следовал в своих поступках и в честной игре с другими. Он не занимался бесплодными размышлениями о будущей жизни. Со смертью кончалось все. В это он верил всегда — и не боялся. И в этот момент, когда лодка неподвижно лежала на высоте пятнадцати футов над водой, а сам он, обессиленный, от слабости теряя сознание, — он по-прежнему верил, что со смертью кончается все, и по-прежнему не боялся. Его взгляды были слишком просты и слишком прочно обоснованы, чтобы первый, а быть может, и последний вопль жизни, убоявшейся смерти, мог их опрокинуть.

Он видал, как умирали люди и животные, и теперь эта смерть встала в его видениях. Теперь он снова видел ее так, как видел тогда, и не чувствовал никакого волнения. Ну что же? Они мертвы, умерли давно. Они из-за этого не мучились. Они не лежали на животе поперек лодки и не ждали конца. Смерть легка — легче, чем он когда-либо себе представлял; и теперь, когда она была близка, мысль о ней радовала его.

Новое видение встало перед ним. Он увидел лихорадочный город своих грез — золотую столицу Севера, выросшую на высоком берегу Юкона и раскинувшуюся по всему плоскогорью. Он видел пароходы, выстроившиеся в три ряда у пристани, видел работающие лесопильни и длинные упряжки с двойными санями, нагруженными провиантом для рудников. Затем он увидел игорные дома, банки, биржу — словом, все возможности самой крупной азартной игры — такой, в какую ему никогда не приходилось играть. Проклятье, подумал он, вот теперь, именно теперь, когда скоро откроют эту золотоносную жилу, выйти из игры! Жизнь затрепетала при этой мысли и снова стала нашептывать свою извечную ложь.

Пламенный перекатился через борт и сел на лед, прислонившись спиной к лодке. Он хотел быть здесь, когда откроется эта жила. А почему ему и не быть? Где-то в этих истощенных мускулах еще осталось достаточно сил, чтобы приподнять и спустить лодку, — только бы ему удалось собрать эти силы! Совсем некстати у него мелькнула мысль купить у Харпера и Джо Ледью свою долю участия в будущем городе на берегу Клондайка. Третью часть они, наверное, продадут дешево. Тогда, если жила обнаружится в верховьях Стюарта, он войдет в игру со своей заявкой для города Элема Харниша; если она появится на Клондайке, его тоже из игры не вытеснят.

Тем временем он набирался сил. Он растянулся на льду во весь рост, лицом вниз, и с полчаса лежал и отдыхал. Затем поднялся, прогнал с глаз слепящие пятна и взялся за лодку. Положение представлялось ему вполне ясно. Если первая попытка не удастся, последующие усилия обречены на неудачу; он должен напрячь все оставшиеся силы для этого одного-единственного усилия; он должен исчерпать их в себе, ибо если ничего не выйдет, последующие попытки все равно будут бесполезны.

Он стал приподымать лодку, напрягая все свое существо, сжигая себя в этом усилии. Лодка поднялась. Ему казалось, что он теряет сознание, но напряжения он не ослаблял. Он почувствовал, что лодка начинает скользить вниз по откосу. Изнемогая, он бросился в нее и беспомощно свалился на ноги Элия. Он не пытался подняться. Лежа, он услышал и почувствовал, как лодка коснулась воды. Следя за верхушками деревьев, он понял, что она кружится на одном месте. Затем она с силой ударилась о берег, и во все стороны разлетелись осколки льда. Еще несколько раз она ударялась о берег и кружилась на месте, потом поплыла легко и плавно.

Пламенный пришел в себя и решил, что он спал. По солнцу видно было, что прошло несколько часов. Было за полдень. Он дополз до кормы и сел. Лодка неслась на самой середине реки. Мимо проплывали лесистые берега, окаймленные полосами блестящего льда. Вблизи неслась огромная сосна, вывороченная с корнем. По прихоти течения лодка прибилась к ней. Пламенный прополз вперед и привязал лодку канатом к одному из корней. Дерево глубже сидело в воде и двигалось быстрее; канат натянулся, и лодка пошла на буксире. Преодолевая головокружение, Пламенный еще раз огляделся. Ему показалось, что берега колышутся, а солнце раскачивается в небе, словно маятник. Он завернулся в свой кроличий тулуп, лег на дно лодки и заснул.

Когда он проснулся, была темная ночь. Он лежал на спине и мог видеть сияющие звезды. Слышалось слабое журчание полой воды. По резкому толчку он понял, что канат, раньше, видимо, ослабевший, снова натянулся, когда сосна поплыла быстрей. Глыба льда, унесенная течением, терлась о борт лодки.

Был яркий день, когда он снова открыл глаза. По солнцу был полдень. Оглядевшись на далекие берега, он понял, что плывет по мощному Юкону. По-видимому, Шестидесятая Миля была недалеко. Он чувствовал невероятную слабость. Движения его были медленны, неловки и неточны. Задыхаясь и испытывая головокружение, он дотащился до кормы, сел и положил подле себя ружье. Он долго глядел на Элия, но не мог определить, дышит он или нет; ближайшего осмотра он делать не стал, ему казалось, что их разделяет бесконечно большое пространство.

Он снова погрузился в мечты и размышления. Мысли его часто прерывались, меняясь какой-то пустотой; он не спал и сознания не терял, но тем не менее совсем не давал себе отчета в окружающем. Ему казалось, что мысль его застревает в мозгу на каких-то зубцах. В светлые промежутки он старался разобраться в своем положении. Он все еще был жив, и, вероятно, будет спасен, но как же это случилось, что он не лежит мертвый поперек лодки на вершине ледяной гряды? Тут он вспомнил о последних великих усилиях, какие он сделал. Зачем он это делал? — спрашивал он себя. Не смерти он страшился, в этом он был уверен. Ему вспомнилась золотоносная жила, в которую он твердо верил, и он понял, что его подстрекнуло желание принять участие в крупной игре. И снова встал вопрос: зачем? Что толку, если он добудет свой миллион? Он все равно умрет, как умирают те, кто никогда не выигрывал больше горсти золотого песку. В таком случае — зачем? Но мысли его все чаще прерывались каким-то забытьем, и он отдался приятной усталости, оплетающей его своей паутиной.

Вздрогнув, он поднялся. Какой-то голос шепнул ему, что он должен проснуться. На расстоянии ста футов он внезапно увидел Шестидесятую Милю. Течение принесло его к берегу. Но то же течение уносило его дальше и дальше, вниз по пустынной реке. Никого не было видно. Казалось, местечко было покинуто, только из кухонной трубы вырывался дым. Он пробовал крикнуть, но у него не хватило голоса. Какой-то гортанный, хрипящий свист вырвался из его горла. Он нащупал ружье, поднял его на плечо и спустил собачку. Отдача ружья пронзила его тело мучительной болью. Ружье упало на колени, и ему не удалось снова поднять его на плечо. Он знал, что должен спешить, и чувствовал, что сознание оставляет его. Не поднимая ружья с колен, он спустил собачку. На этот раз ружье подскочило и упало через борт. Но перед тем, как тьма окутала его, он увидел, что дверь кухни распахнулась и из большого бревенчатого дома, плясавшего среди деревьев чудовищную джигу, выглянула женщина.

 

Глава IX

Десять дней спустя Харпер и Джо Ледью прибыли на Шестидесятую Милю, и Пламенный, все еще ощущая некоторую слабость, вступил с ними в переговоры. Он уступил им третью долю в своем будущем городе на реке Стюарт, получив взамен третью долю на плато у Клондайка. Они верили в Верхнюю Страну, и Харпер отправился в путь на плоту, нагруженном запасами, намереваясь основать маленький пост в устье Клондайка.

— Почему бы тебе не захватить Индейскую реку, Пламенный? — посоветовал Харпер, прощаясь. — Туда впадает столько речек, а золото, ей-богу, прямо вопит, чтобы его нашли. Вот на что я бью. Большая жила придет, а Индейская река будет от нее не так уж далеко.

— И вся местность кишит оленями, — добавил Джо Ледью. — Боб Хендерсон сейчас где-то там, в верховьях, — вот уже три года, как он ушел. Клянется, что скоро приключится что-то особенное, пробавляется оленьим мясом и копается в земле, как помешанный.

Пламенный решил «махнуть» на Индейскую реку, как он выразился; но ему не удалось уговорить Элия с ним отправиться. Элия отупел от голода, он смертельно боялся повторения этого испытания.

— Никак не могу расстаться с жратвой, — объявил он. — Знаю, что глупо, но ничего не могу поделать. Я и от стола-то отхожу только тогда, когда набиваюсь так, что чуть не лопаюсь, и ни один кусок больше в рот не лезет. Я возвращаюсь в Сёркл и расположусь лагерем подле ямы с припасами, пока окончательно не вылечусь.

Пламенный помедлил еще несколько дней, набираясь сил и делая приготовления к отъезду. Он решил отправиться налегке, таща на себе поклажу в семьдесят пять фунтов и навьючив, по индейскому обычаю, на каждую из своих пяти собак по тридцати фунтов. Полагаясь на слова Ледью, он намеревался следовать примеру Боба Хендерсона и питаться оленьим мясом. Когда большая плоскодонка Джека Кернса, везущая лесопильню с озера Линдерманн, прибыла на Шестидесятую Милю, Пламенный погрузил на нее свою поклажу и собак, поручил Элия зарегистрировать свою заявку на острова в низовьях Стюарта и в тот же день высадился в устье Индейской реки.

Пройдя сорок миль вверх по течению реки на Куору-Крик, он напал на след работы Боба Хендерсона; то же было и тридцатью милями выше, у Австралия-Крик.

Проходили недели, но Пламенный так и не повстречался с Бобом. Оленей он находил в изобилии, и он и его собаки благоденствовали. На мелководье ему попадалось золото, но в незначительном количестве, а золотая пыль в перегное и гравии в руслах речек окончательно укрепила его веру в то, что золотоносный пласт ждет, чтобы его откопали. Часто он смотрел на северную гряду холмов и размышлял, не оттуда ли придет золото. Наконец он поднялся к истокам Доминион-Крик, перешел водораздел и спустился вниз по притоку Клондайка, названному впоследствии Ханкер. Возьми он другое направление, он вышел бы к Золотому Дну, названному так Бобом Хендерсоном, и застал бы там Боба за работой, впервые на Клондайке промывающего золото в большом количестве. Вместо того Пламенный продолжал идти вниз по течению Хенкера до Клондайка, к летней рыболовной стоянке индейцев на Юконе.

Здесь он остановился на один день у Кармака, женатого на индианке, и его шурина — индейца Скукум Джима, — купил лодку и, погрузив собак, отправился вниз по Юкону к Сороковой Миле. Он все еще безгранично верил в то, что жила появится в Верхней Стране, и намеревался собрать компанию из четырех-пяти человек, а если это не удастся — взять хотя бы одного компаньона и до заморозков подняться по течению реки для зимних разведок. Но обитатели Сороковой Мили ему не верили. Они довольствовались разработками на Западе.

Как раз в это время на Сороковую Милю прибыли в лодке Кармак, его шурин Скукум Джим и еще один индеец, Култус Чарли, и немедленно отправились в управление по заявкам, где и зарегистрировали три заявки и открытие рудного местонахождения на Бонанза-Крик. В ту же ночь в трактире «Кислое Тесто» все они демонстрировали чистое золото перед скептически настроенной толпой. Зрители усмехались и покачивали головами. Такие шутки были им знакомы. Все это, конечно, придумали Харпер и Джо Ледью, старавшиеся затянуть людей по соседству к их торговому посту и будущему городу. А кто такой этот Кармак? Ведь он был женат на индианке. Слыханное ли дело, чтобы такой человек мог что-нибудь открыть? И что это за Бонанза-Крик? Водопой для оленей, простая речонка, впадающая в Клондайк и известная старожилам под именем Кроличьей реки. Вот если бы Пламенный или Боб Хендерсон сделали заявки и показали золото, все бы знали, что тут что-то есть. Но Кармак! И Скукум Джим! И Култус Чарли! Нет, нет, не на таковских напали, нас не проведешь!

Пламенный тоже был настроен скептически, несмотря на свою веру в Верхнюю Страну. Ведь он всего несколько дней назад видел, как Кармак шлялся со своими индейцами, и даже в мыслях у него не было делать разведки. Но в одиннадцать часов вечера, когда он сидел на своей койке и развязывал мокасины, ему пришла в голову новая мысль. Он надел куртку и шапку и вернулся в «Кислое Тесто». Кармак все еще был там, показывая золото недоверчивым зрителям. Пламенный подошел к нему и начал внимательно это золото исследовать. Он долго изучал его. Затем высыпал из своего мешка несколько унций золота из Сёркл и с Сороковой Мили. И снова долго изучал его и сравнивал с золотом Кармака. Наконец он вернул ему золото и поднял руку, требуя тишины.

— Ребята, вот что хочу вам сказать, — начал он. — Она пришла, эта жила, с верховьев реки. И говорю вам просто и ясно — это она и есть. Никогда не бывало раньше в этой стране такого золота. Это новое золото. Оно содержит больше серебра. Вы все можете судить по цвету. Кармак сделал хорошую заявку. Кто из вас верит и пойдет со мной?

Охотников не оказалось. Раздался смех, со всех сторон посыпались насмешки.

— Может, и у тебя есть там местечко для города? — крикнул кто-то.

— Конечно, есть, — последовал ответ, — я внес третью долю в дело Харпера и Ледью. И скоро мое местечко будет стоить больше, чем все, что вы, жалкие куры, за всю свою жизнь выкопаете на Берч-Крик.

— Ладно, ладно, Пламенный, — вмешался Керли Парсон, стараясь его утихомирить. — Мы тебя знаем, и игру ты ведешь по-честному. Но ведь и ты можешь пойти на удочку, а эти бродяги городят ерунду. Я спрошу тебя прямо: когда делал Кармак эти разведки? Ты сам говорил, что он бездельничал в лагере, ловил лососей со своими сивашскими родственниками, а это было всего пару дней назад.

— Пламенный говорил правду, — с жаром перебил Кармак. — И я говорю правду, чистую правду. Я не делал разведок. И мысли такой в голове не было. В тот самый день, как Пламенный уехал, смотрю, спускается вниз по реке сам Боб Хендерсон на плоту с провиантом. Он вылез тут и хотел подняться к верховьям Индейской реки, перенести провиант через водораздел между Куору-Крик и Золотым Дном.

— Что за чертовщина? Где оно — это Золотое Дно? — спросил Керли Парсон.

— В низовьях Бонанзы, что звалась раньше Кроличьей рекой, — ответил тот. — Это приток большой реки, впадающей в Клондайк. Этим путем я сам шел, но, дойдя до водораздела, вернулся назад. «Идем со мной, Кармак, и сделаем заявку, — говорит мне Боб Хендерсон. — На этот раз, — говорит, — я на нее наткнулся — на Золотом Дне. Я уже выкопал оттуда сорок пять унций». Я и пошел, а со мной Скукум Джим и Култус Чарли. И все поставили заявочный столб на Золотом Дне. Назад я шел берегом Бонанзы, думал выследить оленя. Тут мы остановились и стали варить обед. Я завалился спать, а Скукум Джим возьми да и попробуй вырыть яму. Он видел, как Хендерсон делал разведку. Он стал рыть у корней березы, выгреб первую сковороду с грязью и промыл золота больше чем на доллар. Тут он меня разбудил, и я тоже принялся за работу. Я с первой же промывки получил на два с половиной доллара. Тогда я назвал речку «Бонанза», поставил заявочный столб и пришел сюда зарегистрировать заявку.

Он с беспокойством огляделся по сторонам, ища сочувствия, но все смотрели на него недоверчиво, — все, за исключением Пламенного, который в течение всего рассказа внимательно следил за выражением его лица.

— Сколько тебе заплатили Харпер и Ледью за то, чтобы ты дурачил людей? — спросил кто-то.

— Они об этом ничего не знают, — ответил Кармак. — Я вот сказал правду, как перед Богом. Я промыл три унции за один час.

— А вот и золото, — вмешался Пламенный. — И говорю вам, ребята, такого золота мы раньше не видали. Посмотрите, какой цвет.

— Чуть потемнее, — сказал Керли Парсон. — Должно быть, Кармак нес в том же мешке пару серебряных долларов. А если здесь есть хоть слово правды, почему же Боб Хендерсон не пришел зарегистрировать заявку?

— Он там, на Золотом Дне, — объяснил Кармак. — Мы нашли золото на обратном пути.

Его наградили взрывом хохота.

— Кто хочет быть моим компаньоном и завтра же отправиться со мной в лодке на Бонанза-Крик? — спросил Пламенный.

Желающих не было.

— Тогда, кто хочет наняться ко мне на работу, тащить тысячу фунтов провианта? Жалованье плачу вперед наличными.

Керли Парсон и еще один парень, Пат Монехен, откликнулись на это предложение. Со свойственной ему стремительностью Пламенный сейчас же уплатил им жалованье вперед и сговорился о поставке провианта; его мешок с золотом сразу опустел. Он уже собирался покинуть «Кислое Тесто», но потом неожиданно снова вернулся к стойке.

— Еще что-нибудь надумал? — окликнули его.

— Да, — последовал ответ. — Мука будет наверняка эту зиму в цене на Клондайке. Кто даст мне денег в долг?

В ту же секунду человек двадцать, отказавшихся принять участие в его несбыточном предприятии, обступили его, предлагая свои мешки с золотом.

— Сколько муки тебе нужно? — спросил заведующий складами Коммерческой Компании на Аляске.

— Около двух тонн.

Никто не подумал убрать мешки с золотом, но владельцы их разразились диким хохотом.

— Что ты будешь делать с двумя тоннами? — спросил заведующий складами.

— Сынок, — ответил Пламенный, — ты еще недавно в этой стране и не знаешь всех здешних штучек. Я думаю открыть фабрику кислой капусты и лекарства от перхоти.

Он брал деньги направо и налево, нанял и уплатил жалованье еще шестерым, которые обещали доставить ему муку на лодках. Снова мешок Пламенного быстро опустел, а сам он по уши погряз в долгах.

Керли Парсон с отчаянным видом опустил голову на стойку.

— Хотел бы я знать, — застонал он, — что ты будешь делать со всем этим?

— Я вам скажу начистоту. — Пламенный поднял один палец и стал перечислять: — Первое — большая жила идет с верховьев. Второе — Кармак открыл ее. А коли это так, то мука взлетит к небесам. Эту зиму ее будут продавать на вес золота. И говорю вам, ребята: не зевайте и ловите случай. Оседлайте его и скачите как тысяча чертей. Я несколько лет жил в этой стране и все ждал, когда же пойдет, наконец, крупная карта. И вот она пришла. Ну, уж теперь-то я хорошо сыграю, вовсю сыграю! Вот и все, ребята. Спокойной ночи.

 

Глава X

Люди все еще не верили в золотоносную жилу. Когда Пламенный прибыл со своим тяжелым грузом муки в устье Клондайка, большое плато было по-прежнему пустынно и заброшено. Внизу у самой реки расположились лагерем вождь Исаак и его индейцы и занимались сушкой лососей. Еще несколько человек из старых обитателей Юкона устроили здесь стоянку. Закончив летние работы на реке Десятой Мили, они спустились вниз по Юкону, направляясь в Сёркл, но на Шестидесятой Миле услыхали о жилье и решили сделать привал и исследовать местность.

Они как раз вернулись к своей лодке, когда Пламенный выгружал муку, и отчет их был самый пессимистический.

— Проклятое оленье пастбище, — заявил один из них, Длинный Джим Харни, остановившись, чтобы подуть в свою жестяную кружку с чаем. — Не связывайся с этим делом, Пламенный. Оно не стоит мыльного пузыря. Заварили его Харпер и Ледью, а Кармак служит приманкой. Слыханное ли дело — копаться на оленьем пастбище!

Пламенный сочувственно кивнул и задумался.

— А из вас никто не промыл золота? — спросил он наконец.

— Черта промывал! — последовал негодующий ответ. — Думаешь, я вчера родился! Новички только и могут валять дурака на этом пастбище и наполнять сковороду грязью. Мне довольно было раз взглянуть. Утром мы уезжаем в Сёркл. Я никогда не верил в эту Верхнюю Страну. С меня хватит и истоков Тананау; помни мои слова: если придет большая жила, она появится в низовьях реки. А вот Джонни вбил столб двумя милями пониже этой заявки — умней ничего не мог придумать!

Джонни выглядел пристыженным.

— Я это только так, для потехи, — объяснил он. — Я бы отдал свое право за фунт табаку.

— По рукам, — быстро сказал Пламенный. — Но после не поднимай воя, когда я выручу за это двадцать или тридцать тысяч.

Джонни беззаботно ухмыльнулся.

— Эх, беда! И чего я не сделал заявки! — жалобно пробормотал Длинный Джим.

— Еще не поздно, — ответил Пламенный.

— Но туда и обратно двадцать миль.

— Я поставлю за тебя разведочный столб, — предложил Пламенный. — А ты делай то же, что Джонни. Получи табак у Тима Логана. Он держит стойку в трактире «Кислое Тесто» и даст его мне в долг. Потом зарегистрируй заявку на свое имя, переведи на меня, а бумаги передай Тиму.

— И я тоже, — подхватил третий ветеран Юкона.

И за три фунта табаку Пламенный скупил три заявки на Бонанзе, в пятьсот футов каждая. Он мог сделать еще одну заявку на свое собственное имя, так как те были передаточными.

— Очень уж ты щедр на свой табак, — ухмыльнулся Длинный Джим. — Фабрика, что ли, у тебя есть?

— Нет, но у меня на руках козырь, — последовал ответ, — и, скажу вам, три фунта табаку за эти три заявки — дешевая цена.

Час спустя в лагерь прибыл Джо Ледью, прямо с Бонанза-Крик. Сначала он не заикался о жиле Кармака, затем скептически упомянул о ней и наконец предложил Пламенному сотню долларов за его долю в месте для города.

— Золото на стол? — осведомился Пламенный.

— Конечно. Вот оно.

С этими словами Ледью вытащил свой мешок. Пламенный рассеянно его взвесил на руке, с тем же рассеянным видом развязал и высыпал немного золотого песку на ладонь. Он был темнее любого песка, какой ему приходилось видеть, за исключением кармакского. Он высыпал золото обратно, завязал мешок и вернул его обратно.

— Может, оно тебе нужнее, чем мне.

— Нет, у меня много, — заверил его Ледью.

— А откуда оно?

Пламенный задал вопрос с самым невинным видом, а Ледью выслушал со стойкостью и невозмутимостью индейца. Но на одну секунду они заглянули в глаза друг другу, и в этот момент словно какой-то неосязаемый ток пробежал между ними. И Пламенному показалось, что он все же поймал нить и раскрыл какие-то тайные планы Ледью.

— Ты знаешь реку лучше меня, — продолжал Пламенный. — И если моя доля стоит, по твоему мнению, сотню долларов, так ведь она стоит сотню и для меня, хотя я этого места и не знаю.

— Я дам тебе триста, — с отчаянием предложил Ледью.

— Э, какая разница. Не важно, что я не знаю этого места, — оно стоит столько, сколько ты готов за него заплатить.

И тут Джо Ледью, пристыженный, должен был сдаться. Он увлек Пламенного подальше от лагеря и от людей и посвятил его в свою тайну.

— Жила здесь наверняка, — сказал он в заключение. — Я не промывал его ни в шлюзах, ни в люльке. Я просто сгреб его в этот мешок вчера, на высоком берегу. И говорю тебе, ты можешь вытрясти его у корней травы. А что делается на дне реки, этого я тебе и сказать не могу. Но жила большущая, уж это верно. Держи все в тайне и делай заявки. Золото рассеяно местами, но я нисколько не удивлюсь, если какие-нибудь из этих заявок поднимутся до пятидесяти тысяч. Одна беда — золото рассеяно гнездами.

Прошел месяц, а на Бонанза-Крик по-прежнему все было спокойно. Несколько человек поставили заявочные столбы, но почти вслед за этим уехали на Сороковую Милю и в Сёркл. Те немногие, у которых хватило веры остаться, занялись постройкой бревенчатых хижин ввиду наступающей зимы. Кармак и его родственники-индейцы взялись за постройку шлюзов. Работа подвигалась медленно, так как готового материала у них под рукой не было и приходилось пилить доски ручным способом в соседнем лесу. Дальше, вниз по течению Бонанзы, расположились четверо, приехавших с верховьев: Ден Макгилвари, Дэйв Маккей, Дэв и Гарри Вог. Все они были молчаливы, никого не расспрашивали, не посвящали в свои планы. Они держались особняком.

Пламенный, исследовавший место заявки Кармака и вытряхивавший золото из корней травы, сделал разведки во многих местах вдоль берега реки и ничего не нашел. Теперь он хотел узнать, что лежит на дне реки. Он заметил, как четверо молчаливых людей пробили скважину у самой реки, и слышал визг пилы, когда они делали доски для шлюзов. Он не стал ждать приглашения, а явился в первый же день промывки. И через пять часов он увидел, как они промыли тринадцать с половиной унций золота. Здесь попадались самородки величиной с булавочную головку и самородки ценой в двенадцать долларов; все это пришло со дна реки. В тот же день выпал первый снег, надвигалась полярная зима, но Пламенный не обращал внимания на серую тоску умирающего короткого лета. Его предсказания оправдались, и на большом плато снова вырастал его золотой город снегов. Золото открыли в породе — вот что было чрезвычайно важно. Заявка Кармака была не впустую. На свое имя Пламенный сделал еще одну заявку, примыкавшую к тем трем, какие он выменял на табак. Таким образом, он владел теперь пространством, тянувшимся в длину на две тысячи футов, а в ширину — от одного берега Бонанзы до другого.

Вернувшись в тот вечер в свой лагерь при устье Клондайка, он нашел там Каму, которого оставил в Дайя. Кама приехал в лодке и привез последнюю почту за этот год. С ним было на двести долларов золотого песка. Пламенный сейчас же взял у него взаймы. В благодарность он условился сделать для него заявку, какую тот должен был зарегистрировать на Сороковой Миле. Уезжая на следующее утро, Кама взял с собой письма Пламенного, адресованные золотоискателям с низовьев реки. В них он убеждал немедленно явиться сюда и делать заявки. Остальные обитатели берегов Бонанзы нагрузили Каму такими же письмами.

— Подымется такая чертовская суматоха, какой мы еще и не видывали, — усмехнулся Пламенный, стараясь представить себе возбужденное население Сороковой Мили и Сёркл, грузящееся в лодки и летящее сотни миль вверх по Юкону; он знал, что теперь его словам поверят безоговорочно.

С прибытием первых лодок Бонанза-Крик проснулась. С этого момента истина и выдумки стали гнаться наперегонки, но как ни лгали люди, истина всегда нагоняла их и опережала. Те, кто не верил раньше Кармаку, получившему два с половиной доллара на одну сковороду, сами теперь выкапывали столько же; но они лгали и говорили, что выкапывают унцию. А ложь еще не успевала распространиться, как они уже добывали на сковороду не унцию, а пять. Тогда они заявляли, что получили десять, и в доказательство своей лжи наполняли сковороду грязью, а в ней оказывалось после промывки — двенадцать.

И так было все время. Люди продолжали храбро лгать, а истина каждый раз опережала их.

Как-то в декабре Пламенный наполнил сковороду на своей собственной заявке и отнес ее в свою хижину. Там горел огонь, и вода в чане не замерзла. Присев на корточки перед чаном, он начал промывку. Казалось, сковорода была наполнена землей и гравием. Он стал вращать ее, и более легкие частицы поднялись наверх и осели по краям. Время от времени он проводил рукой по поверхности, снимая пригоршни гравия. Содержимое сковороды уменьшалось. Почти добравшись до дна, он, чтобы лучше исследовать осадок, подтолкнул сковороду и выплеснул воду. И обнаружилось дно, затянутое чем-то маслянистым. Это вспыхнуло желтое золото. Золото — золотой песок, золотые зерна и самородки, крупные самородки. Он был один. Он опустил сковороду и глубоко задумался. Потом он закончил промывку и взвесил осадок на весах. При расценке унции в шестнадцать долларов на сковороде было семьсот с лишним долларов. Это превосходило самые смелые его мечты. Он представлял себе, что цена на заявки не может подняться выше двадцати или тридцати тысяч долларов, а оказывается, были здесь заявки ценой не ниже, чем в полмиллиона — даже если золото встречалось гнездами.

В тот день он не вернулся работать к своей скважине; не пошел он и на следующий день. Вместо того он надел свою меховую шапку и рукавицы, взвалил на спину легкую поклажу, не забыв захватить кроличий тулуп, и отправился бродить по всей соседней территории, внимательно изучая все небольшие реки и ручейки. На каждой реке он имел право сделать одну заявку, но он был очень осторожен в выборе мест. Он сделал заявку только на Ханкер.

Бонанза-Крик от устья до истоков вся была помечена заявочными столбами, а также заняты были все речонки и ручейки, впадавшие в нее. Большой веры в эти притоки не питал никто, но несколько сотен должны были ими удовлетвориться, так как они не успели сделать заявки на Бонанзе. Самым излюбленным из этих притоков был Адамс; меньше всего привлекал Эльдорадо, впадающий в Бонанзу ниже заявки Кармака. Даже Пламенному не понравился вид Эльдорадо; тем не менее он купил право на половину заявки за полмешка муки. Месяц спустя он заплатил восемьсот долларов за прилегающее место, а еще через три месяца, увеличивая свои владения, заплатил сорок тысяч за третью заявку. В будущем ему было суждено заплатить сто пятьдесят тысяч за четвертую заявку на той же реке, казавшейся самой ненадежной из всех притоков Бонанзы.

Между тем с того самого дня, когда он промыл семьсот долларов с одной сковороды и долго просидел над ней, погруженный в глубокие размышления, — он больше ни разу не притрагивался к кирке и лопате.

В ночь чудесной промывки он сказал Джо Ледью:

— Джо, больше я никогда не стану работать, как мы работали. Пора мне пошевелить мозгами. Я собираюсь землю возделывать. Поглядишь, золото вырастет, если у тебя есть мозги в голове и запас на семена. Когда я увидел на дне сковороды эти семьсот долларов, я сразу же понял, что семена, нужные для посева, я наконец добыл.

— Где же ты думаешь его сеять? — спросил Джо Ледью.

А Пламенный широким взмахом руки очертил всю местность и все реки, протекающие за водоразделом:

— Здесь оно, а вы только следите за мной. Здесь на миллионы — для того, кто может их увидеть. А я их видел, эти миллионы, сегодня, когда семьсот долларов глянули на меня со дна сковороды и чирикнули: «Эге, а вот наконец пришел и Пламенный».

 

Глава XI

Герой Юкона в те ранние дни до кармакской заявки — Пламенный сделался теперь героем золотоносной жилы. Рассказ о том, как он рискнул оседлать подвернувшийся ему случай, ходил по всей стране. Оседлав его, он, конечно, оставил далеко позади самых отважных, так как не набралось бы и пятерых счастливчиков, сосредоточивших в своих руках столько заявок, сколько забрал себе он. И он продолжал свою скачку, а отвага его не уменьшалась. Рассудительные люди покачивали головами и предсказывали, что он потеряет весь свой выигрыш до последней унции. «Он спекулирует так, — заявляли они, — словно вся страна сделана из золота, а ведь ни один человек не выиграет, ведя такую игру с заявками».

С другой стороны, его владения оценивались в несколько миллионов, и находились такие легковерные, которые считали дураком всякого, выступавшего против Пламенного. За его великолепной щедростью и беззаботным пренебрежением к деньгам скрывался трезвый практический ум, пылкое воображение и смелость крупного игрока. Он предвидел то, чего никогда не видел собственными глазами; играл так, чтобы выиграть много или потерять все.

— Слишком уж много золота здесь, на Бонанзе; это не случайно, — рассуждал он. — Наверняка где-то пролегает золотоносная жила, и скоро она покажется и в других речках. А вы следите за Индейской рекой. В реках, какие текут по ту сторону Клондайкского водораздела, быть может, не меньше золота, чем в реках, текущих по эту сторону.

И он подкрепил свое убеждение, снабдив провиантом несколько групп, отправлявшихся за горный хребет производить разведки в бассейне Индейской реки. Других, не успевших сделать заявки на счастливых реках, он поставил на работу на своих заявках на Бонанзе. Он платил им хорошо — шестнадцать долларов в день за восьмичасовую работу, а работа шла в три смены. Для начала у него был провиант, а перед тем как река стала, прибыла «Бэлла», нагруженная съестными припасами, и Пламенный продал Джеку Кернсу место для постройки склада, а взамен получил запас провианта, каким и кормил своих людей всю зиму 1896 года. И в эту зиму, когда настал голод и мука продавалась по два доллара фунт, у него все время работали в три смены на всех четырех его бонанцских заявках. Другие золотоискатели платили своим людям пятнадцать долларов в день; но он первый поставил людей на работу и с самого начала давал им унцию в день; в результате у него были лучшие рабочие, с лихвой отрабатывавшие свое жалованье.

Ранней зимой, как только стала река, Пламенный выкинул одну из самых диких своих штучек. Сотни золотоискателей, потерпевших неудачу на Бонанзе и сделавших заявки на других реках, недовольные возвращались с верховьев на Сороковую Милю и в Сёркл. Пламенный заложил одну из своих бонанцских заявок в Коммерческой Компании Аляски и сунул аккредитив в карман.

Затем он впряг своих собак и понесся вниз по реке с той скоростью, с какой он один мог ездить. Он побил рекорд, сменив дорогой двух индейцев и четыре упряжки. И на Сороковой Миле и в Сёркл он десятками скупал заявки. Многие впоследствии оказались ничего не стоящими, но некоторые взлетели еще поразительнее, чем заявки на Бонанзе. Он покупал направо и налево, платил от пятидесяти долларов и до пяти тысяч. Самую высокую цену он уплатил в трактире Тиволи, это была верхняя заявка на Эльдорадо, а когда он согласился уплатить требуемую сумму, Джекоб Уилкинс, только что вернувшийся с разведок на оленьем пастбище, вскочил и направился к выходу со словами:

— Пламенный, я тебя знал семь лет, и до сего дня ты мне всегда казался человеком разумным. А теперь ты даешь себя грабить всем, кому не лень. Ведь это чистый грабеж. Нельзя запрашивать пять тысяч за заявку на этом проклятом оленьем пастбище. Я не могу оставаться в комнате и смотреть, как тебя обдирают.

— Вот что я тебе скажу, Уилкинс, — ответил Пламенный. — Жила Кармака так велика, что мы и представить себе не можем. Это — лотерея. А каждая заявка, какую я покупаю, — билет. И наверняка выйдут крупные выигрыши.

Джекоб Уилкинс, остановившийся в дверях, недоверчиво фыркнул.

— Представь себе, Уилкинс, — продолжал Пламенный, — представь себе, будто ты знаешь, что с неба польется суп. Что все будут делать? Конечно, покупать ложки. Ну, вот и я покупаю ложки. А суп пойдет там, в верховьях Клондайка, и у кого будут одни вилки, те ничего не подцепят.

Но тут Уилкинс ушел, хлопнув дверью, а Пламенный вернулся окончить сделку.

В Доусоне он остался верен своему слову и не притрагивался ни к кирке, ни к лопате; он работал напряженнее, чем когда-либо в своей жизни. Железо раскалилось, и нужно было его ковать. Работа требовала больших затрат, и он часто вынужден был путешествовать по различным рекам, определяя, какие заявки можно продать и какие следует удержать. В ранней молодости, до приезда на Аляску, он работал в кварцевых рудниках и теперь мечтал найти месторождение жилы. Он знал, что золотоносный рудник — вещь эфемерная, а золотоносная кварцевая жила весьма и весьма прочна, и в течение нескольких месяцев рассылал десятки людей искать основное месторождение золота. Но оно так и не было найдено, и уже много лет спустя он подсчитывал, что эти разведки стоили ему пятьдесят тысяч долларов.

Но он вел крупную игру. Как ни велики были его расходы, выигрывал он еще больше. Он бился об заклад, скупал участки, делился с людьми, которых снабжал провиантом, и делал заявки лично. День и ночь его собаки стояли наготове, а упряжки у него были самые быстрые; когда поднялась суматоха и толпы снова повалили к вновь открытой россыпи, Пламенный летел впереди, прорезая длинные холодные ночи, и сделал заявки вблизи места открытия. Тем или иным способом (не говоря о многих ничего не стоящих заявках) он приобрел ценные участки на таких речках, как Сульфур, Доминион, Эксельсис, Сиваш, Кристо, Альгамбра и Дулитл. Тысячи, какие он тратил, возвращались к нему десятками тысяч. Жители Сороковой Мили передавали историю его двух тонн муки, и по их расчетам выходило, что эта мука принесла от полумиллиона до миллиона. Одно было твердо известно: половина участка в первой заявке на Эльдорадо, купленная им за полмешка муки, стоила теперь пятьсот тысяч. И еще рассказывали: когда танцовщица Фреда приплыла с ледоходом по Юкону и предлагала тысячу долларов за десять мешков муки, но нигде не могла найти продавца, — Пламенный, даже ни разу ее в глаза не видав, послал ей эту муку в подарок. Такие же десять мешков были отправлены одинокому католическому священнику, который хлопотал над устройством первой больницы.

Щедрость его доходила до расточительности. Кое-кто называл это безумием. Когда полмешка муки дали ему участок в полмиллиона, разве не безумие отдавать целых двадцать мешков танцовщице и священнику? Но таков был его нрав. Деньги были для него только фишками, а значение имела игра, только игра. Добившись миллионов, он мало изменился, но игру стал вести с еще большей страстью. Воздержанным он был всегда — разве только за редчайшими исключениями, а теперь, когда у него были возможность и средства пить в любом количестве, он стал пить еще меньше. Самая радикальная перемена заключалась в том, что он уже не стряпал сам себе обед; только во время путешествий он занимался стряпней. Теперь с ним в его бревенчатой хижине поселился рудокоп и готовил еду. Но пища оставалась той же: сало, бобы, мука, чернослив, сушеные фрукты и рис. Он все еще одевался, как в старые времена: шаровары, немецкие носки, мокасины, фланелевая рубаха, меховая шапка и куртка, сшитая из одеяла. Он не прельстился сигарами, из которых самые дешевые стоили полдоллара или доллар за штуку; он по-прежнему довольствовался папиросами, скрученными из коричневой бумаги. Правда, теперь он держал больше собак и платил за них огромные суммы, но это была не роскошь, а необходимость. Ему нужны они были для быстрой гонки, нужны, чтобы опередить толпы. И повара он нанял по необходимости. Он был слишком занят и сам стряпать уже не мог. Ведя игру на миллионы, он не мог тратить время на растопку печи и кипячение воды.

За эту зиму 1896 года Доусон быстро разрастался. Деньги текли к Пламенному от продажи городских участков. Он немедленно помещал их туда, где они могли принести еще больше. Он вел опасную игру, громоздя пирамиду; а нельзя себе вообразить большей опасности такой игры, чем в лагере золотоискателей. Но глаза его были открыты.

— Вы подождите только, пока слухи о жиле перевалят за горы, — говорил он своим старым приятелям в трактире «Олений Рог». — Слух не дойдет туда до весны. А вот тогда ждите трех наступлений. Летом — подойдут налегке, осенью — уже с поклажей и со всем прочим, а на следующую весну, через год, — повалит армия в пятьдесят тысяч. Новички запрудят всю страну. Начнем с лета и осени 1897 года — как вы думаете к ним готовиться?

— А ты что думаешь делать? — спросил один из приятелей.

— Ничего, — ответил он. — Я уже все сделал. Я поставил в верховьях Юкона двенадцать артелей, чтобы сплавлять бревна. Вы увидите эти плоты, когда вскроется река. Хижины! Уж они-то будут стоить столько, сколько смогут заплатить за них в будущую осень. Строевой лес! Он взлетит до небес. У меня две лесопильни уже погружены за проходами. Они прибудут, как только вскроются озера. А если вам понадобится лес для построек, я хоть сейчас готов заключить контракт, — триста долларов за тысячу бревен — необтесанных.

Угловые участки в любой части поселка стоили в ту зиму от десяти до тридцати тысяч долларов. Пламенный дал знать за горы вновь прибывающим сплавлять бревенчатые плоты, и в результате летом 1897 года его лесопильни работали день и ночь в три смены, и, несмотря на это, у него еще оставались бревна для постройки хижин. Эти хижины, вместе с землей, шли от одной до нескольких тысяч долларов. Двухэтажные бревенчатые строения в деловой части поселка Пламенный продавал по сорока и пятидесяти тысяч, и все, что на этом зарабатывал, немедленно помещал в другие предприятия. Он продолжал загребать деньги, и казалось — все, к чему он ни прикасался, превращалось в золото.

Но эта первая дикая зима после открытия Кармака многому научила Пламенного. Несмотря на свою расточительность, он не лишен был выдержки. Следя за безумным мотовством новоиспеченных миллионеров, он не совсем их понимал. По его мнению, можно было вышвырнуть во время ночной пирушки свой первый выигрыш. Так он сам поступил в ту ночь в Сёркл, спустив в покер пятьдесят тысяч — все свое состояние. Но на эти пятьдесят тысяч он смотрел только как на первый заработок. С миллионами дело обстояло иначе. Такое состояние было крупной ставкой, его нельзя было сеять по полу трактира, а эти пьяные миллионеры, потерявшие всякое чувство меры, буквально рассыпали его из своих кожаных мешков. Был тут некто Макманн, пропивший в трактире тридцать восемь тысяч долларов; был Джимми Грубиян, распутничавший в течение четырех месяцев, прокучивая в месяц по сто тысяч долларов; затем, в одну мартовскую ночь он свалился пьяным в снег и замерз; был тут Быстроногий Билл, который надебоширил и спустил три ценные заявки, так что ему пришлось взять в долг три тысячи долларов, чтобы выехать из страны; из этой суммы он скупил на доусонском рынке сто десять дюжин яиц только потому, что его возлюбленная, водившая его за нос, любила яйца; он платил по двадцать четыре доллара за дюжину и сейчас же скормил все своим волкодавам.

Шампанское стоило от сорока до пятидесяти долларов бутылка, а устрицы в жестянках — пятнадцать долларов. Пламенный не позволял себе подобной роскоши. Он не задумывался поставить виски по пятьдесят центов за рюмку всей компании, собравшейся в трактире, но, несмотря на свою расточительность, не был лишен чувства меры, и что-то в нем возмущалось, когда он видел, как платят пятнадцать долларов за содержимое жестянки устриц. С другой стороны, быть может, помогая неудачникам, он тратил больше денег, чем самые дикие из новоиспеченных миллионеров могли выбросить в безудержном кутеже. Священник в госпитале мог бы порассказать о более значительных пожертвованиях, чем первые десять мешков муки. А старые приятели, навещавшие Пламенного, неизменно уходили от него, успокоенные и довольные. Но пятьдесят долларов за бутылку шампанского! Это его возмущало.

И тем не менее он все же иногда закатывал свою ночку, как в былые времена. Но он делал это по другим основаниям. Во-первых, этого от него ждали, ибо так он поступал в старину. А во-вторых, такую забаву он мог себе позволить, хотя теперь подобные развлечения его не так уже прельщали. У него по-новому проявилась жажда власти. Самый богатый золотоискатель на Аляске, он захотел стать еще богаче. Эта была крупная игра, и ему она нравилась больше всех прочих игр. Отчасти его роль была творческой. Он нечто создавал. И радость, вызываемая в нем миллионными россыпями Эльдорадо, совершенно тускнела в сравнении с той, какую он испытывал, следя за работой своих двух лесопилен и наблюдая, как несутся вниз по течению огромные бревенчатые плоты и прибиваются к берегу около горы Мусхайд. Золото, даже на весах, было в конце концов лишь абстракцией. Оно символизировало вещи, власть. Но лесопильни были сами по себе вещами конкретными и осязательными и давали возможность творить новые вещи. Это были сны, воплотившиеся наяву, — ясная и несомненная реализация волшебных грез.

Летом, с новыми партиями золотоискателей, прибыли специальные корреспонденты крупных газет и журналов. Все они отводили Пламенному длинные столбцы в своих газетах, и, поскольку дело касалось внешнего мира, Пламенный вырос в крупнейшую фигуру на Аляске. Конечно, спустя несколько месяцев мир заинтересовался испанской войной и позабыл о нем, но на Клондайке Пламенный по-прежнему оставался самой выдающейся личностью. Когда он проходил по улицам Доусона, все головы поворачивались в его сторону, а в трактирах новички следили за ним с благоговением, почти не отрывая от него глаз. Он не только был самым богатым человеком в этом краю, помимо этого он был Пламенным, пионером, тем, кто, чуть ли не в древние века этой молодой страны, перешел Чилкут и спустился вниз по Юкону, навстречу двум старым богатырям — Эль Майо и Джеку Мак-Квещен. Он был Пламенным, героем десятков невероятных приключений, человеком, который через дикие тундры домчался к китобойному флоту, затертому льдами в полярном море. Он был тем, кто сделал перегон с почтой от Сёркл до Солт-Уотер и обратно в шестьдесят дней, кто спас от гибели тананское племя в зиму 91-го года, короче, — тем, кто поражал воображение новичков сильнее, чем могли это сделать десятки других, вместе взятых.

Он отличался поразительной способностью приобретать известность. Все его поступки, как бы случайны и непроизвольны они ни были, казались необычайными. Люди постоянно говорили о последнем его подвиге: то он опередил бешеные толпы и первый явился на Дэниш-Крик, то убил огромного серого медведя на Сульфур-Крик или выиграл первый приз в гонке одновесельных гичек, когда его в последний момент принудили принять участие в состязании, так как один из участников не мог явиться. Как-то ночью, в трактире «Олений Рог», он засел с Джеком Кернсом за покер. Это был давно обещанный реванш. Ставки не были ограничены, играть условились до восьми часов утра, и к концу игры Пламенный выиграл двести тридцать тысяч долларов. Джеку Кернсу, крупному миллионеру, этот проигрыш большого ущерба не нанес, но весь город ужаснулся размерам ставок, а все двенадцать корреспондентов, присутствующих на поле сражения, отправили сенсационные статьи.

 

Глава XII

Несмотря на свои многочисленные источники доходов, Пламенный первую зиму нуждался в наличных деньгах, так как воздвигаемая им пирамида требовала больших затрат. Золотоносный гравий оттаивали и выгребали на поверхность, но он снова немедленно замерзал. Таким образом, шахты, содержавшие золото на много миллионов, были недоступны. Только с весной они оттаяли и растаяла вода для промывки; тогда Пламенный мог использовать содержавшееся в них золото. Вскоре на руках у него появилось слишком много золота, и он поместил его в два только что открытых банка. Сейчас же ему пришлось выдержать осаду со стороны отдельных лиц и обществ, убеждавших его поместить капитал в их предприятия.

Но он предпочел вести свою собственную игру и вступал лишь в те общества, какие носили характер оборонительный или наступательный. Так, хотя он платил самое высокое жалованье, он вступил в члены Ассоциации золотопромышленников, организовал атаку и буквально сломил нарастающее недовольство рабочих. Времена изменились. Старые дни миновали безвозвратно. Наступила новая эра, и Пламенный, богатый золотопромышленник, был верен своему классу. Правда, старожилы, работавшие на него, чтобы спастись от компании организованных собственников, были сделаны надсмотрщиками над артелью новичков; но тут Пламенный руководствовался чувством, а не рассудком. В глубине души он не мог забыть старых дней, хотя рассудок его вел экономическую игру, руководствуясь новейшими и наиболее практичным методами.

Однако, в противоположность групповым объединениям эксплуататоров, он отказывался принимать участие в чужой игре. Он один вел крупную игру, и ему нужны были все его деньги для своих собственных комбинаций. Только что основанная биржа сильно его заинтересовала. Ему никогда еще не приходилось видеть подобного учреждения, но он быстро определил его положительные стороны и сумел их использовать. Прежде всего, это была игра, и игра крупная. Частенько он заглядывал на биржу, исключительно для забавы и развлечения, в тех случаях, когда это отнюдь не требовалось ходом его дел.

— Она наверняка побьет фаро, — заявил он однажды, загребая сумму, которая для всякого другого составила бы целое богатство; предварительно он продержал доусонских спекулянтов целую неделю в лихорадочном состоянии и тогда только открыл свои карты.

Многие, сделав себе состояние, отправлялись на юг, в Штаты, на отдых после суровых полярных битв. Но когда его спрашивали, скоро ли он уедет, Пламенный только смеялся и говорил, что еще не кончил игры. Тут же он добавлял, что только дурак выходит из игры, когда ему сданы крупные карты.

Тысячи новичков, преклонявшихся перед Пламенным, утверждали, что он — человек, не ведающий страха. Но Беттлз, Дэн Макдональд и другие ветераны покачивали головами, смеялись и вспоминали о женщинах.

И они были правы. Он всегда боялся женщин, еще с тех времен, когда был семнадцатилетним юношей, и Королева Анна из Джуно открыто преследовала его своей любовью. Поэтому-то он и не знал женщин. Он родился в лагере золотоискателей, где женщин было мало; мать умерла, когда он был ребенком, а сестер у него не было, и ему никогда не приходилось с женщинами сталкиваться. Правда, убежав от Королевы Анны, он встретил их позднее на Юконе, — тех, кто первыми перешли горы по следам мужчин, начавших первые разведки. Но ягненок, прогуливаясь с волком, трепетал бы не больше, чем Пламенный, вынужденный беседовать с женщиной. Мужская гордость требовала поддерживать с ними общение, что он и делал; но женщины оставались для него закрытой книгой, и он предпочитал вести игру solo либо с шестью товарищами.

И теперь, превратившись в Короля Клондайка, нося еще несколько королевских титулов — Король Эльдорадо, Король Бонанзы, Барон Строевого Леса, Принц Заявок и — самый почетный титул — Отец Ветеранов, — он больше чем когда-либо боялся женщин. А они, как никогда раньше, простирали к нему руки, и с каждым днем все больше женщин стекалось в страну. Где бы он ни находился, за обедом ли у комиссара по золотым заявкам, или в танцевальном зале, заказывая выпивку, либо выдерживая интервью одной из представительниц нью-йоркского «Солнца», — все они одна за другой простирали к нему руки.

Было только одно исключение — Фреда, танцовщица, которой он дал муку. Она была единственной женщиной, в чьем обществе он чувствовал себя свободно, ибо она не простирала к нему рук. Именно из-за нее-то ему и суждено было пережить одно из самых сильных потрясений. Случилось это осенью 1897 года. Он возвращался после одной из своих поездок. На этот раз он делал разведки на Хендерсоне — речке, впадающей в Юкон немного ниже Стюарта. Зима наступила внезапно. Ему приходилось плыть пятьдесят миль вниз по Юкону в хрупком челноке, среди плавучих льдин. Он держался берега, уже окаймленного прочным бордюром льда. Проскочив устье Клондайка, извергавшего лед, он увидел одинокого человека, возбужденно скачущего по прибрежной полосе мыса и показывающего на воду.

Затем он увидел закутанное в мех тело женщины, погружавшееся в воду — в самую кашу мелкого льда. Быстрое течение пробило здесь ледяной покров. В одну секунду он направил лодку к месту катастрофы и, погрузившись по плечи в воду, вытащил женщину на борт лодки. Это была Фреда. И все бы еще могло кончиться прекрасно, если бы она позже, придя в сознание, не сверкнула на него сердитыми голубыми глазами и не спросила:

— Зачем? Ох, зачем вы это сделали?

Это его мучило. По ночам, вместо того, чтобы, по своему обыкновению, немедленно заснуть, он лежал без сна, видел перед собой ее лицо и гневный блеск голубых глаз и снова и снова повторял ее слова. Они звучали искренне. Упрек был неподделен. Да, она действительно думала то, что сказала. И он недоумевал.

В следующий раз, при встрече, она гневно и с презрением отвернулась от него. А потом пришла к нему просить прощения и намекнула на какого-то человека, где-то, когда-то, — она стала объяснять, — который бросил ее, не хотел с ней больше жить. Она говорила откровенно, но несвязно, и он понял только, что это событие случилось несколько лет назад. И еще он понял, что она любила этого человека.

Вот она — эта любовь! Она причиняла мучение. Она — страшнее мороза или голода. Все женщины были очень славными и симпатичными, на них приятно было смотреть, но вместе с ними приходило то, что называлось любовью. И любовь иссушала их до костей, они теряли рассудок, и никогда нельзя было предсказать, что сделают они через минуту. Эта Фреда была великолепной женщиной — женщиной красивой и неглупой; но пришла любовь — и все ей в мире опостылело; любовь загнала ее в Клондайк, побудила покончить с собой и возненавидеть человека, спасшего ей жизнь.

До сей поры он избежал любви так же, как избежал оспы; любовь — не выдумка; она действительно существует — не менее заразительная, чем оспа, и еще более опасная. Она заставляла мужчин и женщин совершать ужасные и безрассудные вещи. Она походила на белую горячку; нет, была страшней горячки. И он, Пламенный, рискует ею заразиться, а тогда и он будет болеть так же, как и все. Это было безумие, страшное и заразительное. Несколько молодых людей сходили с ума по Фреде. Все они хотели на ней жениться. А она сходила с ума по какому-то человеку, жившему там — за горами, и не хотела иметь с ними никакого дела.

Но кто привел его действительно в ужас — это Мадонна. Как-то утром она была найдена мертвой в своей хижине. Она покончила с собой выстрелом в голову и не оставила никакой записки, никакого объяснения. Потом пошли толки. Какой-то остряк, выражая общественное мнение, бросил, что ей «пламя обожгло крылья». Иными словами — она будто бы покончила с собой из-за него, Пламенного. Все так говорили. Корреспонденты оповестили об этом случае, и еще раз Пламенный — Король Клондайка — вызвал сенсацию, появившись в воскресных приложениях газет Соединенных Штатов. Мадонна изменилась к лучшему, говорили все, — и это была правда. Она никогда не посещала Доусон-Сити. Приехав из Сёркл, она стала зарабатывать себе на жизнь стиркой. Затем купила себе швейную машину и стала шить тиковые парки, теплые шапки из оленьего меха. Позже она поступила конторщицей в первый юконский банк. Все это и еще многое другое было известно, но все соглашались, что Пламенный неповинен в ее безвременной кончине, хотя она покончила с собой из-за него.

Хуже всего для Пламенного было сознавать, что все это правда. Всю жизнь он будет вспоминать ту ночь, когда видел ее в последний раз. Тогда ничто не остановило его внимания, но теперь его мучила каждая подробность этой последней встречи. В свете трагического события он мог понять все: ее спокойствие, ту тихую уверенность, словно все мучительные вопросы жизни сгладились и исчезли, какую-то нежность во всем, что она делала и говорила, — нежность почти материнскую. Он вспомнил, как она смотрела на него, как она смеялась, когда он рассказывал о неудаче Мики Долэна с заявкой на Скукум-Гельч. Смех у нее был веселый, но ему не хватало прежней заразительности. Она не казалась серьезной или подавленной; напротив, она выглядела довольной и успокоенной. Она его одурачила. Каким он, однако, был дураком! В ту ночь он даже подумал, что чувство ее к нему прошло, и эта мысль его порадовала; он даже размечтался о будущей их дружбе, когда устранится с пути эта надоедливая любовь.

А потом он стоял в дверях с шапкой в руке и прощался. Тогда она наклонилась к его руке и поцеловала ее, а ему стало смешно и неловко. Он чувствовал себя дураком, но сейчас он содрогался, вспоминая об этом, и снова ощущал прикосновение ее губ к своей руке. Она прощалась, прощалась навеки, а он ничего не подозревал. Именно в тот момент, хладнокровно и обдуманно, как делала она все, она решила умереть. Если б он только знал! Сам не затронутый этой заразительной болезнью, он тем не менее женился бы на ней, если бы только почуял, что она задумала. Но он знал ее непреклонную гордость. Ни за что она не приняла бы от него согласия на брак, данного им только из человеколюбия. В конце концов ее действительно нельзя было спасти. Любовь оказалась сильнее ее, и с самого начала она была обречена на гибель.

Что могло ее спасти? Только одно — его ответная любовь. Но он не заразился. А если бы он и полюбил, то скорее Фреду или какую-нибудь другую женщину. Был тут, например, Дартуорти — человек, окончивший колледж. Он захватил богатый участок на Бонанзе выше открытой россыпи. Всем было известно, что дочь старика Дулиттля Берта безумно в него влюблена. Однако Дартуорти влюбился не в нее, а в жену полковника Уолтстона, эксперта на рудниках Гугенхаммеров. В результате — три безумства: Дартворт продает свой прииск за десятую часть его стоимости; бедная женщина жертвует своим добрым именем и положением в обществе, чтобы бежать с ним в открытой лодке вниз по Юкону; полковник Уолтстон, пылая жаждой мести, отправляется за ними в погоню в другой лодке. Вся компания понеслась вниз по мрачному Юкону и миновала Сороковую Милю и Сёркл; трагедия разыгралась где-то в низовьях. Вот она, любовь! Разбивает жизнь мужчин и женщин, обрекает их на гибель и смерть, превращает добродетельных женщин в распутниц или самоубийц, а из мужчин, бывших всегда прямыми и честными, делает убийц или негодяев!

Первый раз в жизни Пламенный пал духом. Он был сильно перепуган. Женщины были ужасными созданиями, и преимущественно среди них бродила зараза любви. И они были так беспечны, так равнодушны к опасности. Их не испугало то, что случилось с Мадонной. Они еще соблазнительнее, чем раньше, простирали к нему руки. Он был приманкой для большинства женщин, даже не принимавших в расчет его богатства, а оценивавших его просто как мужчину, которому едва перевалило за тридцать, — сильного, великолепно сложенного, красивого и добродушного. Но ведь к этим природным качествам присоединялся ореол романтизма, связанного с его именем, и его огромное состояние. И в результате — каждая свободная женщина встречала его восхищенным взглядом, не говоря уже о многих несвободных. Других мужчин это могло испортить и вскружить им голову, но он испытывал совершенно иное: страх его усилился. В результате — он перестал ходить почти во все дома, где мог встретить женщин, и посещал только холостяцкую компанию и трактир «Олений Рог», где не было танцевального зала.

 

Глава XIII

В 1897 году в Доусоне зимовало шесть тысяч человек; на берегах рек кипела работа; все знали, что по ту сторону гор, за перевалами, еще сто тысяч ждут весны. Однажды, после полудня, по дорогам между Френч-Хилл и Скукум-Хилл, перед Пламенным предстало новое видение, расширившее его кругозор. Внизу под ним лежала самая богатая часть Эльдорадо-Крик, а Бонанза была видна на много миль. Везде было полное опустошение. До самых вершин холмов деревья были срублены; на обнаженных склонах зияли пробоины и скважины, даже мантия снега не могла их скрыть. Ниже, по всем направлениям, он видел человеческие жилища. Но людей почти не было видно. Покрывало дыма затянуло долины и превратило серый день в меланхолические сумерки. Дым поднимался из тысячи ям в снегу, где глубоко внизу, в замерзшем перегное и гравии, копошились, скреблись и копались люди, разводя все новые и новые костры, чтобы сломить оковы мороза. Там и сям, где закладывались новые шахты, эти костры пылали красным пламенем. Фигуры людей то выползали из ям, то снова исчезали, и на возвышенных платформах, сбитых из бревен, воротом поднимали оттаявший гравий на поверхность, где он немедленно замерзал. Всюду видны были следы весенней промывки — шлюзы, сваленные в кучу, обломки шлюзных желобов, огромные гидравлические колеса — остатки, брошенные армией людей, помешавшихся на золоте.

— Все это чертовски нелепо! — вслух пробормотал Пламенный.

Он поглядел на обнаженные холмы и представил себе, какая масса леса здесь истреблена. Здесь, на высоте птичьего полета, ему стала ясна вся чудовищная бестолочь этой лихорадочной работы. Всюду и везде видна была величайшая неприспособленность, неумение рационально работать. Каждый работал только для себя, и в результате получился хаос. На самых богатых участках приходилось затрачивать один доллар, чтобы выкопать два; а на каждый доллар, извлеченный этим лихорадочным, нелепым методом, один доллар безнадежно оставался в земле. Еще один год, и большинство участков будет разработано, а количество извлеченного золота, в лучшем случае, будет равно тому, что останется в земле.

Организация! Вот что здесь было необходимо — решил он; его живому воображению уже представился Эльдорадо-Крик в руках одной мощной компании, знающей свое дело, захватившей реку от устья до истоков и от одной горной вершины до другой. Даже оттаивание паром — способ, еще не использованный, — казалось ему лишь вспомогательным средством. Здесь нужно было поставить гидравлические машины в долинах и по берегам, а на дне реки пользоваться золоточерпательными машинами, какие, как он слышал, работают в Калифорнии.

Вот где можно было сыграть вкрупную! Раньше он недоумевал, чем руководствуются Гугенхаммеры и крупные английские концерны, посылающие сюда своих экспертов, которым они прекрасно платят. Так вот каковы были их планы! Вот почему подбивали они его продать уже разработанные участки! Они предоставляли мелким золотопромышленникам выгрести из земли все, что те смогут. Они знали — на их долю останется в земле немало миллионов.

И глядя вниз на дымящийся ад, где шла беспорядочная работа, Пламенный начертал план новой игры — игры, в которой Гугенхаммеры и все остальные должны будут с ним считаться. Но вместе с творческой радостью он ощутил какую-то усталость. Долгие годы в полярных краях его утомили. В нем разгорелось любопытство: что же делается во внешнем мире, в том великом мире, о каком он знал только понаслышке? Несомненно, там можно было вести игру. Игорный стол был больше, чем здесь, — почему бы ему со своими миллионами не сесть за него и не взять карт? В этот день, на склоне Скукум-Хилл, он решил сыграть на последние крупные клондайкские козыри и уехать на юг.

Однако игра отняла немало времени. Он разослал надежных агентов по следам крупных экспертов, и везде, где покупали они, покупал и он. Всякий раз, когда они пытались захватить разработанную реку, он становился им поперек дороги — ему принадлежали большие пространства и отдельные участки, так искусно разбросанные, что все их планы рушились.

— Я играю в открытую, чтобы выиграть, — разве я не прав? — сказал он однажды во время бурного совещания.

Последовали войны, перемирия, компромиссы, победы и поражения. В 1898 году в Клондайке находилось шестьдесят тысяч человек, и их состояния и дела колебались в зависимости от битв, какие вел Пламенный. А вкус к крупной игре все сильнее и сильнее подстрекал его.

Наконец он схватился врукопашную с великими Гугенхаммерами — и выиграл, бешено выиграл. Пожалуй, самая жестокая борьба завязалась на Офире, настоящем оленьем пастбище, ценившемся только благодаря его величине. Овладев семью заявками в самом центре его, Пламенный получил крупный козырь, и они не могли прийти к соглашению. Эксперты Гугенхаммера заключили, что ему все равно с этим делом не справиться; они предъявили ему соответствующие условия, он их принял и скупил все.

Итак, он одержал верх, но для осуществления своего плана послал в Штаты за компетентными инженерами. На Ринкэбилли, горном хребте между двумя бассейнами, он построил свой резервуар, и огромные деревянные трубы несли воду на протяжении восьмидесяти миль к Офиру. По смете, резервуар и водопровод должны были стоить три миллиона, а обошлись около четырех. Но он на этом не остановился. Были установлены мощные динамо, работы эти происходили при электрическом освещении, машины приводились в движение электричеством. Прочие старожилы, пораженные такой экстравагантностью, мрачно покачивали головами, предостерегая его, что он разорится, и отказывались помещать деньги в столь рискованные предприятия. Но Пламенный улыбался и распродавал оставшиеся городские участки. Он продал их в самый подходящий момент, в период расцвета золотого прииска. Когда он предсказывал своим старым приятелям в трактире «Олений Рог», что через пять лет нельзя будет продавать городские участки в Доусоне, а хижины пойдут на топливо, над ним смеялись. Все утверждали, что к этому времени золотая жила будет найдена. Но он продолжал идти своим путем и, не нуждаясь больше в строительном лесе, продал лесопильни. Затем он стал распродавать свои участки, разбросанные по течению различных рек, закончил водопровод, соорудил землечерпалки, ввез машины и добрался до золота Офира. И он, кто пять лет назад перешел через хребет, отделяющий бассейн Индейской реки, и путешествовал по молчаливой пустыне, навьючив поклажу на своих собак и питаясь, по индейскому обычаю, одним оленьим мясом, — слушал теперь хриплые гудки, призывающие к работе сотни его рабочих, и смотрел, как они трудятся под ослепительно белым светом дуговых ламп.

Закончив это дело, он приготовился к отъезду. Когда это стало известно, Гугенхаммеры, английские концерны и новая французская компания предложили купить Офир со всеми его машинами. Они наперебой набавляли цену, но выше всех предложили Гугенхаммеры; цена, предложенная ими, дала Пламенному миллион чистого дохода. Ходили слухи, что состояние его равняется двадцати или тридцати миллионам. Но ему одному известно было его положение: продав последний участок и собрав со стола выигрыши, он получил капитал, немногим превышающий одиннадцать миллионов.

Его отъезд был событием, перешедшим в историю Юкона вместе с прочими его подвигами. Весь Юкон был его гостем, а Доусон местом празднества. В эту последнюю ночь только он платил своим золотым песком. Никто не смел платить за выпивку. Все трактиры были открыты, на помощь измученным трактирщикам были даны свежие резервы, а напитки даром раздавались всем, кто хотел пить. Человек, отказывающийся от угощения и настаивавший на плате, рисковал быть побитым. Даже неженки и новички поднимались на защиту доброго имени Пламенного от подобных оскорблений. А среди пирующих бродил он сам — добродушный, со всеми запанибрата, хохочущий, воющий по-волчьи и славящий свою ночку. На нем были мокасины, шаровары и куртка из одеяла; наушники его развевались, а рукавицы болтались на ремне, переброшенном через плечи; черные глаза его сверкали, бронзовое лицо раскраснелось от вина. Но на этот раз он выбрасывал не крупную ставку и не все свое состояние, а только марку в игре: марок же у него было столько, что одна выброшенная не имела никакого значения.

Эта ночь затмила все, что видел когда-либо Доусон. Пламенный хотел, чтобы она навсегда осталась памятной, и старания его увенчались успехом. Добрая часть всего населения Доусона в ту ночь перепилась. Была осень, и хотя Юкон еще не замерз, но термометр показывал двадцать пять градусов ниже нуля, и температура продолжала падать. Поэтому необходимо было организовать спасательные артели, которые ходили дозором по улицам и подбирали пьяных, свалившихся в снег, ибо сон мог окончиться очень плачевно. Пламенный, по прихоти которого сотни и тысячи людей перепились в ту ночь, сам подал мысль организовать такие отряды. Он хотел, чтобы Доусон хорошо этой ночью покутил, но он не был легкомысленным и принял меры, чтобы ночь прошла без инцидентов.

Как и в былые такие же ночи, он издал приказ избегать ссор и драк, а с обидчиками пригрозил расправиться самолично. Но таковых не оказалось. Сотни преданных приверженцев следили за порядком: забияк валяли по снегу и затем укладывали в кровать.

Там, во внешнем мире, когда умирают крупные промышленные тузы, все машины на их заводах останавливаются на минуту. Но Клондайк, по случаю отъезда своего полководца, был охвачен такой веселой печалью, что в течение двадцати четырех часов никакие колеса не вращались. Даже великий Офир, где работали на жалованьи тысяча человек, застыл. Наутро после той ночи ни один человек не явился на работу.

На рассвете Доусон распрощался с Пламенным. Тысячи людей, выстроившихся на берегу, натянули рукавицы, а наушники были спущены и завязаны. Было тридцать градусов ниже нуля; лед вдоль берегов утолщался, по Юкону неслись ледяные глыбы. Стоя на палубе «Ситтля», Пламенный махал рукой и кричал последнее «прости». Когда канаты были отданы и пароход понесся по течению — те, кто стоял подле Пламенного, могли видеть на его глазах слезы. Для него это было прощанием с родиной: этот мрачный-арктический край был единственной страной, какую он знал. Он сорвал свою шапку и замахал ею.

— Прощайте! — крикнул он. — Прощайте все!

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава I

Пламенный прибыл в Сан-Франциско не в ореоле славы.

Не только он был забыт, но и Клондайк вместе с ним. Мир интересовался другими вещами, а события на Аляске, подобно испанской войне, утратили аромат новизны. Многое произошло с тех пор. Каждый день преподносил что-нибудь новое, и пространство, уделяемое газетами сенсационным известиям, было ограничено. Однако его радовало, что о нем не знают. В арктической игре он был крупной величиной, но насколько же эта новая игра крупнее, если человек с состоянием в одиннадцать миллионов и с таким прошлым, как у него, проходил незамеченным!

Остановившись в отеле «Сент-Фрэнсис», он был проинтервьюирован мелкими репортерами, бегавшими по гостиницам, и на двадцать четыре часа привлек внимание, благодаря коротким заметкам в газетах. Он усмехнулся про себя и стал осматриваться и знакомиться с новым порядком вещей. Он был очень неловок, но в совершенстве владел собой. К сознанию, что он является обладателем одиннадцати миллионов, — сознанию, позволявшему ему высоко нести голову, — примешивалась еще огромная самоуверенность. Ничто его не смущало; внешний блеск культуры и власти не пугал его. Это был лишь иной лик неисследованной глуши, и ему предстояло изучить ее обычаи, приметы и тропы, где могла быть хорошая охота, и дурные полосы воды и суши, которых следовало избегать. По обыкновению, женщины внушали ему страх. Он все еще был слишком напуган, чтобы приблизиться к этим лучезарным, ослепительным созданиям, которых делали доступными его миллионы. Они смотрели на него и томились, а он так искусно скрывал свою робость, что казалось, будто он держится среди них совершенно свободно. Но их привлекло не только его богатство. Он был подлинный мужчина и слишком для них необычный. Еще молодой — ему едва исполнилось тридцать шесть лет, — очень красивый, великолепно сложенный и исполненный мужественности, бьющей через край, со своей свободной походкой, приобретенной им не на тротуарах и мостовых, с черными глазами, охватывающими широкие пространства и не стесненными узким горизонтом жителей города, — он привлекал взимание женщин, бросавших на него исподтишка любопытные взгляды. Он это замечал, усмехался про себя с видом человека, которого не проведешь, и смотрел на них как на серьезную опасность. В данном случае его хладнокровное самообладание стоило ему дороже, чем борьба с голодом, холодом и наводнением.

Он приехал в Штаты не для женщин, а вести игру с мужчинами. Но мужчин он еще не изучил. Они производили впечатление мягких, физически мягких; однако он угадывал, что на деле они жестки, только эта жесткость была скрыта под внешней оболочкой мягкости. И ему казалось, что в них было что-то кошачье. Он встречал их в клубах и недоумевал, поскольку реальны добрые товарищеские отношения, скоро ли они выпустят когти, бросятся и растерзают добычу. «Интересно было бы знать, — повторял он про себя, — что сделают они все, если игра пойдет всерьез?» Он относился к ним с непонятной подозрительностью. «Они наверняка хитрецы», — решил он и по обрывкам сплетен, то и дело выслушиваемых, чувствовал, что его подозрения весьма основательны. С другой стороны, они излучали атмосферу мужественности, а ей всегда сопутствует дух честной игры. Они могли драться и пускать в ход когти во время сражения — это было вполне естественно; но почему-то ему казалось, что при этом они не отступят от правил игры. Таково было создавшееся у него впечатление — обобщение, сдерживаемое сознанием, что среди них, несомненно, имеется известный процент негодяев.

Несколько месяцев в Сан Франциско он изучал игру и ее правила и готовился сам взять в руки карты. Частным образом он даже взял несколько уроков английского языка, и ему удалось устранить самые худшие свои ошибки, хотя в момент возбуждения у него все еще срывались с языка «лишку», «наверняка» и тому подобные простонародные словечки. Он научился есть и одеваться и вообще вести себя, как подобает культурному человеку; но, несмотря на это, он остался самим собой: не слишком рассудительным, не слишком почтительным и никогда не колебался пойти наперекор условностям, если они попадались на его пути и в достаточной мере его подзадоривали. Резко отличаясь от более слабых людей, приехавших из далеких стран, он не мог почитать своеобразных оловянных богов, которым по-разному поклонялись культурные племена людей. «Тотемы» он видывал и раньше и знал им цену.

Наконец ему наскучило играть роль зрителя, и он отправился в Неваду, где в то время поднялся шум вокруг новой золотой россыпи, — «немножко их расшевелить», как он выразился. Биржу в Тонопе он шевелил всего десять дней, и за это время его бешеная игра разорила немало привычных игроков. Под конец, зажав в кулак Флориделя, он его выпустил, причем от этой операции ему очистилось полмиллиона барыша. Затем, облизнувшись, он отправился в Сан-Франциско, в отель «Сент-Фрэнсис». Кусочек показался ему вкусным, а желание участвовать в игре обострилось.

И снова газеты подняли шум вокруг его имени. Снова «Пламенный» крупными буквами красовалось в заголовках. Его окружили толпы репортеров. Были извлечены старые кипы журналов и газет, и историко-романтическая фигура Элема Харниша, Героя Снегов, Короля Клондайка и Отца Ветеранов, снова расселась на столе в миллионах домов рядом с поджаренным хлебом и завтраком. Раньше чем истек назначенный им срок, он был насильно втянут в игру. Финансисты и всякого рода дельцы — все эти отбросы, плавающие по морю спекуляции, — выползли на берега его одиннадцати миллионов. В целях самозащиты он вынужден был открыть конторы. Он их заставил насторожиться, и теперь — хочешь не хочешь — они сдавали ему карты и требовали, чтобы он вел игру. Ну что ж, играть он будет! Он им покажет, где раки зимуют, несмотря на гордые пророчества о том, как быстро его обкорнают, — пророчества, связанные с описанием его буколических способов игры и его внешности дикаря.

Сначала он вмешивался только в мелкие дела — «выжидал», как объяснил он это Хольдсуорти, приятелю, обретенному им в клубе Альта-Пасифик. Хольдсуорти выставил его кандидатуру, и Пламенный стал членом клуба. Хорошо, что вначале он играл осторожно: он был поражен множеством акул — «земных акул», как он их называл, — обвивших его кольцом. Он легко раскусывал их тайные планы, не переставая удивляться, как может находить себе добычу такое огромное число этих типов. Их нечистоплотность и мошенничество были столь очевидны, что он недоумевал, каким образом удается им подцепить кого-нибудь на свою удочку.

А затем он обнаружил, что акулы бывают разные. Хольдсуорти относился к нему скорее как к брату, чем товарищу по клубу, следил за ним, давал советы, представил его магнатам местного финансового мира. Семья Хольдсуорти жила в очаровательном бунгало около Мэнло-Парк, и сюда Пламенный приезжал в конце недели и встречал такое радушие и семейный уют, о каком никогда и не мечтал. Хольдсуорти восторженно любил цветы и был помешан на разведении премированных кур. Эта мания, поглощавшая его целиком, являлась для Пламенного поводом для постоянных шуток. К таким слабостям он относился со снисходительным добродушием; они, по его мнению, свидетельствовали о здоровой натуре человека и побуждали его сблизиться с Хольдсуорти. Преуспевающий делец, лишенный неумеренного честолюбия, — таково было мнение Пламенного о своем приятеле, — словом, человек, слишком легко удовлетворяющийся маленькими ставками, чтобы броситься когда-либо в крупную игру.

Как-то в конце недели Хольдсуорти уговорил его вступить в дело, славное маленькое дельце, кирпичный завод в Глен Эллен. Пламенный внимательно выслушал ответ своего приятеля о положении дел. Предприятие было вполне надежным, и Пламенный возражал только, что дело слишком маленькое и совсем не в его вкусе. Он вступил в него исключительно по дружбе, так как Хольдсуорти объяснил, что и сам он в нем участвует, а раз дело хорошее, то для его развития он был бы вынужден ограничить свои другие операции. Пламенный внес капитал в пятьдесят тысяч долларов. Позже он, смеясь, объяснил: «Что и говорить, меня поддели, но тут действовал не столько сам Хольдсуорти, сколько эти его проклятые цыплята и фруктовые деревья».

Все же урок был хороший; он понял, что в деловом мире на вере ничего не построишь и даже самая простая вера в хлеб-соль, съеденный вместе, не устоит перед лицом ничего не стоящего кирпичного завода и пятидесяти тысяч долларов наличными. Но он решил, что акулы самых разнообразных видов и степеней кишат только на поверхности. Там, в глубине, он угадывал, все было устойчиво и честно. Эти крупные промышленные магнаты и тузы финансового мира были теми людьми, с какими, по его мнению, следовало работать. Самый характер их крупных предприятий и дел вынуждал их играть честно. Здесь не было места для трюков и плутней мелких шулеров. Так и следовало ожидать, что мелкие людишки будут хитрить и навязывать своим друзьям ничего не стоящие кирпичные заводы, но в крупном финансовом мире не имело смысла прибегать к подобным приемам. Там люди были заняты развитием производительных сил страны, организацией ее железных дорог, разработкой рудников; они делали доступными ее природные богатства. Их игра должна была быть крупной и устойчивой. «Уж они-то не могут допустить шулерские приемы», — таков был вывод, к какому он пришел.

Итак, он решил оставить Хольдсуорти и мелких людишек; встречаясь с ними, он держался по-товарищески, но не сближался ни с кем и не завязывал дружеских отношений. Он не чувствовал неприязни к мелким людишкам, например к посетителям клуба Альта-Пасифик. Он лишь не хотел брать их партнерами в крупной игре, какую думал вести, и только. Что это будет за крупная игра, он и сам не знал. Он ждал ее. А пока играл по маленькой, помещая деньги в различные предприятия по орошению безводных местностей и выжидая момента, когда придет крупная игра.

Тут-то он встретился с Джоном Доусеттом, с великим Джоном Доусеттом. Встреча была случайна — в этом нельзя было сомневаться. Находясь в Лос-Анджелесе, Пламенный неожиданно поехал на остров Санта-Каталина, вместо того чтобы вернуться пряма в Сан-Франциско, как он раньше предполагал. Тут он встретил Джона Доусетта, остановившегося на несколько дней отдохнуть во время своей поездки на Запад. Доусетт, конечно, слыхал о Короле Клондайка и его прославленных тридцати миллионах, а познакомившись, разумеется, им заинтересовался. Должно быть, в это время в мозгу его и зародилась одна идея. Но он о ней не заикался, предоставляя ей созреть, и вел разговоры общего характера, делая все возможное для того, чтобы быть любезным и завоевать дружбу Пламенного.

Это был первый крупный магнат, с которым Пламенный встретился лицом к лицу; он был польщен и очарован Доусеттом. В этом человеке было столько гуманности и искреннего демократизма, что Пламенный недоумевал, действительно ли перед ним тот самый Джон Доусетт, представитель целого ряда банков, державший в своих руках страховые общества, один из главных пайщиков Нефтяной Компании и известный союзник Гугенхаммеров. И внешность его соответствовала его манерам и репутации.

С внешней стороны он подтверждал все, что знал о нем Пламенный. Несмотря на свои шестьдесят лет и белоснежные волосы, он не проявлял ни малейших признаков дряхлости. Руку он пожимал крепко, ходил твердым, быстрым шагом, все его движения были определенные и решительные. Кожа у него была здорового розоватого оттенка, а тонкие губы умели отвечать искренней улыбкой на шутки. Честные бледно-голубые глаза смотрели пристально и прямо из-под нависших седых бровей. Ум его был строго дисциплинирован; Пламенному казалось, что он работает с уверенностью стального капкана. Он был человеком, который знал и который никогда не декорировал своего знания нелепой бахромой чувства или эмоций. Было очевидно, что он привык повелевать, и в каждом его слове и в каждом жесте просвечивала властность. Вместе с тем он был любезен и тактичен. Пламенный легко мог заметить все признаки, какие отличали его от мелких людишек калибра Хольдсуорти. Знакома была Пламенному и его биография: его происхождение из старинного американского рода, его личные заслуги на войне, роль, какую играл в создании Союза его предок — Джон Доусетт, оказавший в свое время мощную финансовую поддержку Союзу; знал он и о командоре войны 1812 года, генерале Доусетте, овеянном революционной славой, и о том первом далеком Доусетте, владельце земель и рабов на заре Новой Англии.

— Уж он-то наверняка порядочный человек, — говорил он одному из своих товарищей по клубу в курительной комнате Альта-Пасифик. — Говорю вам, Галлон, он меня здорово удивил. Я знал, что эти птицы большого полета и должны быть такими, но мне нужно было его увидеть, чтобы знать наверняка. Он — один из тех парней, кто делает дела. По всему видно. Он — один на тысячу, уж это верно; с таким человеком надо связаться. Какую бы игру он ни повел, размах у него очень большой, и можно биться об заклад, что игру он ведет по всем правилам, начистоту. Готов поручиться, что он может потерять или выиграть несколько миллионов и глазом при этом не моргнуть.

Галлон затянулся сигарой и по окончании этого панегирика с любопытством поглядел на своего приятеля; но Пламенный заказывал коктейль и не заметил этого любопытного взгляда.

— Полагаю, что вы с ним вступаете в какое-нибудь дело, — заметил Галлон.

— Нет, ничуть не бывало. Вот тут-то он и показал себя. Я как раз объяснил ему, что хочу понять, как это крупные дельцы делают большие дела. И, знаете, у меня получилось такое впечатление, будто ему решительно все известно; мне просто-напросто стыдно стало за самого себя.

— А все же, думаю, я б его одолел, если б дело шло о поездке с собачьей упряжкой, — заметил Пламенный, подумав. — И в покере, и на золотом прииске я мог бы его обставить, да и с березовой лодкой справился бы лучше. Как знать, возможно, я научусь его игре лучше, чем он научился бы моей — той, какую я вел на Севере.

 

Глава II

Вскоре после этого Пламенный отправился в Нью-Йорк. Причиной послужило письмо от Джона Доусетта, простое, коротенькое письмо в несколько строк, написанное на машинке. Но Пламенный затрепетал, читая его. Он вспомнил, как такой же трепет охватил его, неоперившегося пятнадцатилетнего юнца, когда в Темпас Бутте Том Дальсуорти, игрок, за неимением четвертого партнера, крикнул: «Ступай сюда, щенок, бери карты!» Теперь он переживал такое же волнение. Простые фразы, напечатанные на машинке, казалось, были насыщены тайной. «Наш м-р Хоуиссон навестит вас в вашем отеле. На него можно положиться. Не следует, чтобы нас видели вместе. Вы поймете после того, как мы побеседуем». Пламенный несколько раз перечитывал записку. Так оно и есть. Пришло время для крупной игры, и похоже на то, что его приглашают сесть и взять карты. Конечно, только это и могло заставить одного человека так настойчиво приглашать другого совершить путешествие через весь континент.

Они встретились — благодаря «нашему» мистеру Хоуиссону — в верховьях Гудзона, в великолепной загородной вилле. Пламенный, согласно инструкции, приехал на частном автомобиле, который был ему доставлен. Чей это был автомобиль — он не знал; неизвестен ему был и владелец виллы с ее зелеными укатанными лужайками, обсаженными деревьями. Доусетт был уже там, а с ним еще один человек, которого Пламенный знал до того, как они были друг другу представлены. Это был не кто иной, как Натаниэль Леттон. Пламенный десятки раз видел его лицо в журналах и газетах и читал о его положении в финансовом мире и об университете в Даратоне, существовавшем на его средства. Он также производил впечатление человека, стоящего у власти, хотя Пламенный был сбит с толку, не находя в нем сходства с Доусеттом. За исключением крайней чистоплотности, — чистоплотности, проникавшей, казалось, до глубочайших фибр его существа, Натаниэль Леттон решительно не имел никакого сходства с Доусеттом. Тонкий до худобы, он был похож на холодное пламя, таинственное химическое пламя, которое под ледяной оболочкой все же производит впечатление пламенного жара тысячи солнц. Впечатление это создавалось главным образом его глазами, лихорадочно сверкавшими на лице мертвеца. Лицо было худое, кожа — тусклая, мертвенно-бледная, а голова была покрыта жидкими седыми волосами. Лет ему было не больше пятидесяти, но выглядел он значительно старше Доусетта. Однако Натаниэль Леттон держал в руках власть — это Пламенный видел ясно. Он был худым аскетом, пребывающим в состоянии возвышенного спокойствия, — расплавленная планета под ледяным саваном. И все же сильнее всего поразила Пламенного удивительная чистоплотность этого человека. На нем не было ни одного пятнышка. Казалось, он был очищен огнем. Пламенный чувствовал: сорвись с его уст ругательство — оно смертельно оскорбит уши Леттона, покажется ему кощунством и святотатством.

Они выпили, причем Натаниэль Леттон пил минеральную воду, поданную лакеем — бесшумно двигающейся машиной. Доусетт пил шотландскую с содовой, а Пламенный — коктейль. Казалось, никто не обратил внимания на необычность появления коктейля в полночь, хотя Пламенный внимательно искал признаков изумления; он давно уже знал, что для коктейля существует строго определенное время и место. Но коктейль ему нравился, и, будучи человеком естественным, он намеренно предпочитал пить, когда и как ему угодно. Обычно другие замечали эту странность, но Доусетт и Леттон были совсем иной породы; и у Пламенного мелькнула мысль: «Они бы, верно, и глазом не моргнули, если бы я потребовал себе стакан сулемы».

Во время выпивки явился Леон Гугенхаммер и заказал шотландскую. Пламенный с любопытством к нему присматривался. Это был один из семьи великих Гугенхаммеров, самый младший правда, но все же один из той компании, с которой он сразился на Севере. И Леон Гугенхаммер не замедлил упомянуть об этом старом деле. Он сказал Пламенному комплимент по поводу его выдержки и подвигов:

— Знаете ли, отголоски с Офира дошли до нас. И я должен сказать, мистер Пламенный, э… виноват, мистер Харниш, что вы ловко обскакали нас в этом деле.

Отголоски! Пламенный поневоле был задет этой фразой: до них дошли отголоски о сражении, в которое он вложил всю свою силу и силу всех клондайкских миллионов. Должно быть, у Гугенхаммеров их немало, если сражение таких размеров для них не более чем мелкая стычка, отголоски которой они соизволили уловить. «У них здесь идет здорово крупная игра, это уж верно», — заключил он свои размышления и почувствовал гордость при мысли, что собираются просить его участия в этой крупной игре. Секунду он остро жалел, что слухи неверны и в действительности у него не тридцать, а одиннадцать миллионов. Ну, уж постольку-то он будет откровенен: он осведомит их, какие ставки ему по плечу.

Леон Гугенхаммер был молод и толст. Ему было не больше тридцати, а лицо его, гладкое и без морщин, казалось совсем мальчишеским, только под глазами намечались мешки. И он также производил впечатление человека чистоплотного. Он был в расцвете сил; чистая, гладко выбритая кожа свидетельствовала о великолепном здоровье. Принимая во внимание эту прекрасную кожу, приходилось считать его полноту и преждевременно округлившееся брюшко чем-то нормальным. Просто он был предрасположен к полноте.

Разговор скоро сконцентрировался на деле, хотя Гугенхаммер раньше захотел рассказать о предстоящем интернациональном состязании яхт и о своей собственной роскошной паровой яхте «Электра», новые машины которой уже успели устареть. Доусетт огласил план, остальные двое помогали ему случайными замечаниями, а Пламенный задавал вопросы. Каково бы ни было предложение, он не хотел принимать его с закрытыми глазами. И они сообщили ему о практических результатах их плана.

— Им и в голову не придет, что вы с нами, — вставил Гугенхаммер, когда информация подходила к концу, и его красивые еврейские глаза восторженно блеснули. — Они будут думать, что вы действуете самостоятельно в соответствующем буколическом стиле.

— Конечно, вы понимаете, мистер Харниш, что наше соглашение необходимо сохранить в строжайшей тайне, — предостерег Натаниэль Леттон.

Пламенный кивнул головой.

— И вы понимаете также, — продолжал Леттон, — что плохих результатов бояться не приходится. Дело законное и справедливое, и пострадать могут только биржевые игроки. Это отнюдь не попытка разорить рынок. Как вы видите сами, вам предстоит играть на повышение. Честный вкладчик будет в выигрыше.

— Да, вот именно, — сказал Доусетт. — Рыночная нужда в меди непрерывно повышается. Медные акции Уорд Вэлли и все, что стоит за этой компанией, — ведь не что иное, как четверть всего мирового запаса, как я вам показал. Дело, как видите, крупное, настолько крупное, что даже мы едва можем это учесть. Мы дали свои распоряжения. У нас самих большой капитал, и, однако, мы нуждаемся в еще большем. Кроме того, на рынок выброшено слишком много акций Уорд Вэлли, что не соответствует нашим планам. Таким образом, мы убиваем двух воробьев одним камнем…

— А камень этот — я, — перебил с улыбкой Пламенный.

— Да, вот именно. Вы не только повысите акции Уорд Вэлли, но в то же время и соберете их в одни руки. Для нас это будет огромным преимуществом, а вы и все мы на этом деле наживем. И, как указал мистер Леттон, дело честное и законное. Восемнадцатого соберутся директора, и вместо обычного дивиденда будет объявлен двойной.

— А что будет с проигравшими? — возбужденно крикнул Леон Гугенхаммер.

— Пострадавшими окажутся спекулянты, — объяснил Натаниэль Леттон, — понимаете, спекулянты, накипь Уолл-Стрит. Честные вкладчики не пострадают. А затем они в тысячный раз убедятся, что следует доверять Уорд Вэлли. А с их доверием мы сможем провести те широкие планы, какие мы вам набросали.

— По городу будут ходить всевозможные слухи, — предостерег Пламенного Доусетт, — но пусть они вас не пугают. Эти слухи могут исходить даже от нас. Вы сами понимаете почему. Но вас это не касается. Вам известна самая суть дела. Все, что вам нужно делать, — это покупать, покупать и покупать до тех пор, пока директора не объявят двойного дивиденда. Акции Уорд Вэлли поднимутся так, что после этого купить окажется невозможным.

— Нам нужно, — взял слово Леттон и отпил глоток своей минеральной воды, — нам нужно выманить у публики большое количество акций. Мы могли бы это сделать сравнительно легко, сыграв на понижение и испугав держателей. И так дело обошлось бы дешевле. Но мы являемся господами положения и достаточно честны, чтобы не прибегать к этому и скупить Уорд Вэлли по повышенной цене. Мы не филантропы, но нам нужны вкладчики для проведения наших широких планов. Нельзя сказать, что, действуя таким образом, мы теряем. Едва станет известна политика директоров, как акции взлетят до небес. Помимо того, мы выжмем хорошую сумму из спекулянтов. Но вы понимаете, что это привходящий момент и, до известной степени, неизбежный. С другой стороны, мы не собираемся его игнорировать. Пострадавшими, конечно, будут только спекулянты, но они получат по заслугам.

— И вот что еще, мистер Харниш, — сказал Гугенхаммер, — если вы затратите весь ваш наличный капитал или сумму, превышающую то, что вы хотите вложить в это дело, пожалуйста, немедленно обратитесь к нам. Помните, что мы стоим за вами.

— Да, мы стоим за вами, — повторил Доусетт.

Натаниэль Леттон утвердительно кивнул головой.

— А теперь об этом двойном дивиденде восемнадцатого… — Джон Доусетт вырвал листок из своей записной книжки и поправил очки. — Позвольте мне показать вам цифры. Здесь, как вы видите…

И тут он начал длинное техническое и историческое объяснение заработков и дивидендов Уорд Вэлли со дня организации.

Все совещание продолжалось не больше часа, и все это время Пламенный жил так напряженно и полно, как никогда раньше. Эти люди были крупными игроками. Правда, ему было известно, что они не из самых крупных: так, их нельзя было поставить на одну доску с Морганами и Гарриманами. Но все же они соприкасались с этими гигантами и сами были гигантами меньшего калибра. Ему нравилось их обращение с ним. Они были внимательны, но без оттенка покровительства. Они видели в нем равного, и Пламенному это льстило, ибо он прекрасно сознавал, что и состоянием и опытом они во много раз его превосходят.

— Мы зададим встряску этой толпе спекулянтов, — с торжеством провозгласил Леон Гугенхаммер, когда они собрались уходить. — И вы — тот, кто это совершит, мистер Харниш. Они будут в полной уверенности, что вы действуете на свой страх, а у них бритва острая для таких новичков, как вы.

— Они, несомненно, будут введены в заблуждение, — согласился Леттон; его горящие серые глаза поблескивали из-за широких складок огромного кашне, которым он обмотал шею до самых ушей. — Их мысль работает по трафарету. Любая неожиданность может перевернуть их стереотипные расчеты — какая-либо новая комбинация, необычный фактор, свежий вариант. Всем этим будете для них вы, мистер Харниш. Повторяю, они — игроки и вполне заслуживают того, что их ждет. Они теснят и давят все законные предприятия. Вы и понятия не имеете, сколько хлопот они причиняют таким людям, как мы. Иногда своей тактикой игры они опрокидывают самые надежные планы, разрушают самые прочные учреждения.

Доусетт с молодым Гугенхаммером уехали вместе в одном автомобиле, Леттон ехал один в другом. На Пламенного — все еще поглощенного событиями предшествующего часа — сильное впечатление произвел момент отъезда. Три машины, как заколдованные ночные чудовища, стояли на усыпанной песком аллее, у подножия широкой лестницы, под неосвещенным портиком. Ночь была темная, и огни автомобилей прорезали черноту с остротой ножа, врезающегося в твердую массу. Услужливый лакей — гений-автомат дома, не принадлежавшего ни одному из этих людей, — помог сесть в автомобиль и застыл, как массивная статуя. На сиденьях смутно выделялись фигуры закутанных в мех шоферов. Один за другим, как пришпоренные кони, автомобили ринулись в черноту, свернули на дорогу и исчезли из вида.

Автомобиль Пламенного был последним. Выглянув из окна, он бросил взгляд на неосвещенный дом, громоздившийся в темноте, как огромная гора. Чей это дом? — недоумевал он. Почему они пользуются им для своих тайных совещаний? Не разболтает ли лакей? А как относительно шоферов? Или они — надежные люди, вроде «нашего» мистера Хоуиссона? Тайна? Все дело было ею окутано. А рука об руку с тайной шла власть. Он откинулся назад и затянулся папиросой. Грядут большие события. Карты были уже перетасованы для крупной игры, и он принимал в ней участие. Он вспомнил свои игры в покер с Джеком Кернсом и громко расхохотался. В те дни он рисковал тысячами, а сейчас играл на миллионы. А восемнадцатого, когда будет объявлен дивиденд! Он усмехнулся, представив себе то смятение, какое неизбежно охватит людей, с отточенными бритвами подстерегавших его, — его, Пламенного!

 

Глава III

Вернувшись в отель около двух часов утра, он застал там репортеров, ждавших его, чтобы проинтервьюировать. На следующее утро явилось еще несколько. Итак, Нью-Йорк встретил его ревом бумажных труб. Еще раз, под гром тамтамов и дикие завывания, его живописная фигура появилась на печатной странице. Король Клондайка, герой арктической ночи, оцениваемый в тридцать миллионов, прибыл в Нью-Йорк. Зачем он явился сюда? Остричь нью-йоркцев, как остриг толпу в Неваде? Уолл-стрит должна быть настороже, ибо дикарь Клондайка только что прибыл в город. Или случится так, что Уолл-стрит его обкорнает? Немало там обкорнали дикарей; быть может, такова будет и судьба Пламенного?

Он усмехнулся про себя и давал двусмысленные интервью. Это помогало его игре, и он снова усмехнулся, размышляя о том, что парням на Уолл-стрит придется здорово поработать, прежде чем они его обкорнают.

Все ждали, что он станет играть. Когда началась закупка Уорд Вэлли, было немедленно решено, что это — его ход. Биржевые сплетни разрастались. Значит, он снова напустился на Гугенхаммеров! История на Офире еще раз появилась в газетах и преподносилась столько раз, что в конце концов даже Пламенный с трудом мог ее узнать. Однако все это лишь подбавляло зерна на его мельницу. Биржевые игроки были совершенно сбиты с толку. С каждым днем он увеличивал закупку, а продавцы отзывались с такой готовностью, что акции Уорд Вэлли повышались очень медленно.

— Это наверняка побьет покер, — радостно шептал про себя Пламенный, замечая произведенную им суматоху.

Газеты высказывали бесконечные догадки и предположения, а Пламенного постоянно преследовала целая свита репортеров. Его интервью были подлинными шедеврами. Заметив, как наслаждаются газеты его местным наречием, его словечками, вроде «наверняка», «валяйте», «плевать», он даже утрировал особенности своей речи, заимствуя фразы, употреблявшиеся другими золотоискателями, а иногда и самостоятельно изобретая новые.

Это была безумная неделя, до четверга, восемнадцатого числа. И он не только играл так, как никогда не игрывал раньше, но перед ним был самый большой стол в мире, а ставки были так велики, что опытнейшим завсегдатаям пришлось насторожиться. Несмотря на неограниченную продажу, его упорная закупка вызвала устойчивое повышение Уорд Вэлли, и с приближением четверга положение все обострялось. Что-нибудь да лопнет. Сколько он мог купить? Что делала все это время компания Уорд Вэлли? Пламенный наслаждался интервью, какие появлялись в газетах, — интервью были мирные и сдержанные. Леон Гугенхаммер даже высказал предположение, что, быть может, этот северный крез делает ошибку. Это отнюдь не означает, что они беспокоятся, объяснил Джон Доусетт. И возражений они не имеют. Не зная его намерений, они уверены в одном, а именно — он повышает акции Уорд Вэлли. А против этого они ничего не имеют. Какая бы судьба ни постигла его самого вместе со спекуляциями, Уорд Вэлли это не затронет; дело стоит крепко, как скала Гибралтара. Нет, благодарю вас, — у них не было акций для продажи. Это чисто искусственное повышение не могло продолжаться долго, а Уорд Вэлли не подобало менять обычный характер своих операций из-за какой-то нелепой сумятицы на бирже. «Все это — спекуляция от начала до конца, — сказал Натаниэль Леттон, — и мы отказываемся принимать в ней какое-либо участие или в какой-либо мере обращать на нее внимание».

За это время Пламенный несколько раз тайно встречался со своими партнерами — раз с Леоном Гугенхаммером, раз с Джоном Доусеттом и дважды с м-ром Хоуиссоном. Встречи эти преимущественно ограничивались поздравлениями, ибо, поскольку он был осведомлен, все шло удовлетворительно.

Но во вторник утром до Пламенного дошли слухи, заставившие его задуматься. И в газете «Уолл-Стрит» появилось сообщение, по-видимому из надежного источника, что в четверг, на совещании директоров Уорд Вэлли, вместо объявления обычного дивиденда, будет предложено всем держателям акций сделать дополнительные взносы. Это был первый нанесенный Пламенному удар. И его охватил ужас при мысли, что он разорен, если слухи имеют основание. И особенно остро он вспомнил, что вся эта колоссальная операция велась на его собственные деньги. Доусетт, Гугенхаммер, Леттон ничем не рисковали. Правда, этот панический страх продолжался недолго, но был настолько силен, что заставил его вспомнить Хольдсуорти и кирпичный завод и побудил отменить распоряжения о закупке акций. Затем он бросился к телефону.

— Пустой слух — ни на чем не основан, — послышался гортанный голос Леона Гугенхаммера.

— Как вы знаете, — сказал Натаниэль Леттон, — я — один из директоров, и, конечно, мне должно быть известно положение дел.

А Джон Доусетт заявил:

— Я вас предостерегал именно против подобных слухов. В них нет ни на йоту истины, — конечно, нет. Я вам ручаюсь честью джентльмена.

Искренне устыдившись своей слабости, Пламенный вернулся к делу. Прекращение закупки превратило биржу в бедлам, и по всей линии ценных бумаг спекулянты на понижение разорялись. Акции Уорд Вэлли, как стоящие очень высоко, уже стали падать. В ответ на это Пламенный спокойно удвоил закупку. Весь вторник, среду и утро четверга он продолжал покупать, а Уорд Вэлли повышались. Ему без конца их предлагали, а он все покупал, покупал в таком количестве, что, если бы пришлось немедленно расплачиваться, ему нечем было бы заплатить. Но что за беда? Ведь в этот день должен быть объявлен двойной дивиденд, — успокаивал он себя. — Расплачиваться придется другим. И тогда он будет диктовать им условия.

Тут-то и обрушился удар. Слухи оправдались: акционеры Уорд Вэлли должны были сделать добавочные взносы. Пламенный всплеснул руками. Он сравнил отчет со своими квитанциями: не только Уорд Вэлли, но и все ценности полетели вниз — дело рук спекулянтов на понижение. Что касается акций Уорд Вэлли, то Пламенный даже не потрудился узнать, окончательно ли они обесценены или продолжают еще падать. На Уолл-стрит царила паника, но Пламенный, казалось, не был ни оглушен, ни даже растерян. Он оставил поле сражения, чтобы обдумать создавшееся положение. «Пламенный разорен, — читал он, — Пламенный получил по заслугам; еще у одного выскочки с Запада сорвалась легкая нажива». При входе в свой отель он купил последний выпуск газеты, извещавший о самоубийстве молодого человека, ягненка, вздумавшего идти по следам Пламенного.

— Какого черта он покончил с собой? — пробормотал Пламенный.

Он пришел в свои комнаты, заказал коктейль, снял ботинки, сел и стал думать. Через полчаса он потянулся, чтобы взять стакан. Когда жидкость горячей волной разлилась по телу, его лицо медленно расплылось в слабую, но неподдельную улыбку. Он смеялся над самим собой.

— Обжулили, черти! — пробормотал он.

Потом улыбка исчезла; лицо стало серьезным и мрачным. Оставляя в стороне его участие в нескольких западных предприятиях, все еще требовавших доплат, он был разорен. Но сильнее всего пострадала его гордость. Каким простаком он оказался! Они обкрутили его, а у него даже нет никаких доказательств. Самый простецкий фермер запасся бы документами, а он довольствовался «соглашением джентльменов», да к тому же еще и устным. «Соглашение джентльменов»! Он презрительно фыркнул. В его ушах еще звучали слова, сказанные по телефону Джоном Доусеттом: «Честь джентльмена». Они были подлыми ворами и мошенниками — вот кто они такие, и они его обманули. Газеты правы. Он приехал в Нью-Йорк, чтобы его обокрали, и господа Доусетт, Леттон и Гугенхаммер блестяще это исполнили. Он был мелкой рыбешкой, и они играли с ним десять дней — срок более чем достаточный, чтобы проглотить его со всеми одиннадцатью миллионами. Конечно, все это время они выезжали на его спине, а теперь будут скупать за гроши акции Уорд Вэлли, пока не выправится рынок. По всей вероятности, из своей добычи Натаниэль Леттон воздвигнет еще пару новых зданий для своего университета, Леон Гугенхаммер купит новые машины для своей яхты или приобретет целую флотилию яхт. Но что сделает со своей долей этот черт Доусетт, он не мог себе представить; вернее всего, откроет еще ряд банков.

Пламенный сидел и поглощал коктейль, вспоминая свою жизнь на Аляске и снова переживая те суровые годы, когда он бился за свои одиннадцать миллионов. Он был весь напоен жаждой мести: дикие мысли и неясные планы убить предателей мелькали в его голове. Вот что следовало сделать тому молодому человеку, вместо того чтобы лишать себя жизни. Он должен был стрелять в них, а не в себя! Пламенный достал портфель и вынул свой автоматический револьвер — большой кольт калибра 44. Он спустил предохранитель, повернул наружный ствол и высыпал содержимое обоймы через механизм. Выскочили один за другим восемь патронов. Он вложил их все в обойму, спустил в камеру и, взведя курок, поднял предохранитель. После этого, сунув револьвер в боковой карман пиджака, он заказал еще один коктейль и вернулся на свое место.

Упорно около часу он еще размышлял, но больше не улыбался. Морщины резче обозначились на его лице; в этих морщинах запечатлелся Север, укусы мороза, все, что он пережил и выстрадал, — длинные, бесконечные недели пути, холодные тундры Барроу, сокрушающие льдины Юкона, битвы со зверями и людьми, долгие месяцы в Койокуке, в аду, кишащем москитами, работа киркой и лопатой, страшные дни голода, рубцы и синяки от впивавшихся в тело ремней, мясная диета вместе с собаками и вся длинная вереница лет — двадцать лет, отданных напряженной непосильной работе.

В десять часов он встал и заглянул в городской справочник; затем надел ботинки, взял кэб и поехал. Дважды он менял кэб и наконец остановился у ночной квартиры сыскного агентства. Он лично занялся проведением своего плана, дал вперед большую сумму, выбрал шестерых нужных ему агентов и снабдил их инструкциями. Никогда еще эта простая работа не оплачивалась так хорошо: каждому, помимо жалованья от конторы, он дал чек на пятьсот долларов и в случае успеха обещал добавить столько же. Он был убежден, что в один из ближайших дней, если не раньше, три его молчаливых партнера сойдутся вместе. Каждому он приставил двух своих агентов. Ему нужно было знать время и место встречи.

— Ни перед чем не останавливайтесь, ребята, — был его последний наказ. — Я должен получить эти сведения. Что бы вы ни делали и что бы ни случилось, я вас выпутаю наверняка.

Возвращаясь в отель, он снова менял кэбы. Поднявшись в свою комнату, он проглотил еще стакан коктейля, лег в постель и уснул. Наутро, одевшись и побрившись, он заказал завтрак и газеты и стал ждать. Но больше он не пил. С десяти часов утра начались звонки по телефону: агенты давали отчет. Натаниэль сел в поезд в Тэрритаун. Джон Доусетт едет по подземной железной дороге. Леон Гугенхаммер еще не выходил, хотя, несомненно, он дома. И, разложив перед собой карту, Пламенный следил за своими тремя партнерами, съезжавшимися в одно место. Натаниэль Леттон был в своей конторе в Мючуэл Соландер. Затем к нему присоединился Леон Гугенхаммер. Доусетт все еще не трогался из своей конторы. Но в одиннадцать часов пришло известие, что и он приехал. Несколько минут спустя Пламенный мчался на автомобиле в Мючуэл Соландер.

 

Глава IV

Натаниэль Леттон что-то говорил; когда распахнулась дверь, он замолчал, и все трое со скрытой тревогой смотрели на Пламенного, входившего в комнату. В своей походке он бессознательно подчеркивал свободный раскачивающийся шаг путешественника полярных снегов. Ему действительно казалось, что он чувствует под своими ногами снежную тропу.

— Здорово, джентльмены, здорово, — сказал он, не обращая внимания на неестественное спокойствие, с каким они встретили его появление. Он по очереди поздоровался с каждым, переходя от одного к другому и так сердечно пожимая руки, что Натаниэль Леттон невольно сморщился от боли.

Поздоровавшись, Пламенный бросился в массивное кресло и лениво развалился с видом усталого человека. Кожаный портфель он принес с собой и небрежно бросил на пол подле своего кресла.

— Боже милосердный, ну я и поработал, — вздохнул он. — Здорово мы их обкорнали. Ловкая была штука. А я только уж под самый конец понял, как оно здорово вышло. Начистоту обстригли. И любопытно, как они пошли на эту Удочку.

Его ленивые протяжные слова с западным акцентом успокоили их. Он говорил весело. В конце концов, не так уж он страшен. Правда, он проник сюда вопреки инструкциям, данным Леттоном в конторе, но не было никаких данных, что он устроит сцену или начнет грубиянить.

— Ну, — добродушно сказал Пламенный, — что ж вы не скажете доброго словечка своему партнеру? Или его блеск ослепил всем вам глаза?

Леттон издал хриплый горловой звук. Доусетт сидел спокойно и выжидал, а Леон Гугенхаммер постарался заговорить.

— Конечно, вы прекрасно справились с этим, — сказал он.

Черные глаза Пламенного вспыхнули от удовольствия.

— А ведь верно! — торжествующе воскликнул он. — Здорово мы их обкрутили! И я порядком удивился. Мне и в голову не приходило, что их так легко провести.

— А теперь, — продолжал он, избегая неловкой паузы, — не мешает нам подвести счеты. Сегодня после полудня я уезжаю на Запад на этом проклятом пароходе «Двадцатый Век». — Он взял свой портфель, открыл его и полез туда обеими руками. — Но не забудьте, ребята, если вам еще раз понадобится задать взбучку Уолл-стрит, вы мне только шепните словечко. Я буду тут как тут со своим добром!

Он вытащил из портфеля груду расписок маклеров и чековые книжки. Все это он положил кучей на большой стол, снова запустил руку, выудил оставшиеся бумажки и присоединил к груде на столе.

Затем извлек из кармана лист бумаги и стал считать вслух.

— Десять миллионов двадцать семь тысяч сорок два доллара и шестьдесят восемь центов, — вот цифра моих расходов. Конечно, все это покроется выигрышем, прежде чем мы станем делить добычу. А каковы у нас доходы? Должно быть, очистилась чертовски крупная сумма.

Трое мужчин с недоумением посмотрели друг на друга. Этот человек оказался глупее, чем они себе представляли, или же он ведет игру, какую они не могли предугадать.

Натаниэль Леттон смочил языком губы и заговорил:

— Это займет несколько часов, мистер Харниш, прежде чем будет сделан полный подсчет. Мистер Хоуиссон работает над этим сейчас. Мы… э… как вы сказали, очистилась порядочная сумма. Давайте позавтракаем вместе и обсудим дело. Я засажу конторщиков за работу, так что вы не пропустите своего поезда.

Доусетт и Гугенхаммер не могли скрыть чувства облегчения. Атмосфера прояснилась. Было очень неприятно, при данных обстоятельствах, очутиться запертыми в одной комнате с этим мускулистым человеком, похожим на индейца, — с человеком, которого они ограбили. Они с неудовольствием вспоминали многочисленные рассказы о его отваге и силе. Если Леттону удастся его отвлечь и они успеют выбраться из конторы в цивилизованный мир, все уладится; а Пламенный, казалось, шел на эту удочку.

— Рад это слышать, — сказал он. — Я не хочу пропустить поезда. Вы все, джентльмены, сделали мне честь, приняв меня в эту игру. Я это очень ценю, хотя и не умею выразить свои чувства. Но все-таки меня здорово разбирает любопытство, и я ужасно хочу знать, мистер Леттон, какова сумма нашего барыша. Не можете ли вы сказать мне хотя бы приблизительно?

Натаниэль Леттон не обратился с мольбой к своим друзьям, но они почувствовали эту мольбу в наступившей короткой паузе. Доусетт, вылепленный из другого теста, чем остальные двое, начал подозревать, что выходец из Клондайка ведет какую-то игру; но его друзья все еще были одурачены его ребяческой наивностью.

— Это чрезвычайно… э… трудно, — начал Леон Гугенхаммер. — Видите ли, акции Уорд Вэлли колебались, так что… э…

— Так что нет возможности заранее определить результат, — закончил Леттон.

— Ну, хотя бы приблизительно, — беззаботно настаивал Пламенный. — Не беда, если вы ошибетесь на миллион в ту или другую сторону. После можно сделать точный подсчет. Но меня любопытство прямо подзуживает. Вы что говорите?

— К чему тянуть это недоразумение? — холодно и резко спросил Доусетт. — Объяснимся раз навсегда. Мистер Харниш находится в заблуждении, и ему необходимо уяснить себе все положение. В этой игре…

Но Пламенный не дал ему кончить. Он слишком часто играл в покер и прекрасно знал психологию противника. Он перебил Доусетта, желая разыграть эту партию по-своему.

— Заговорив об игре, — сказал он, — вы мне напомнили одну игру в покер, которую я видел как-то в Рено, в Неваде. Это вы бы не назвали чистой игрой. Сидели за столом одни шулера. Но был там новичок — их в тех краях называют «безрогими». Он стоит за банкометом и видит, как тот сдает себе четырех тузов из-под колоды. Ну новичок и возмутился. Скользнул он к игроку, который сидел за столом против банкомета, и шепнул: «Слушай, я видел, как банкомет сдал себе четырех тузов». — «Ну и что же?»— говорит игрок. «Ну вот я и хотел тебе сказать; я думал, тебе нужно об этом знать, — говорит новичок, — я сам видел, как он себе сдал четырех тузов». — «Эх ты, малец, — говорит игрок, — лучше ты бы отсюда убрался. Ничего ты не понимаешь в игре. Это была его сдача, разве нет?»

Смех, встретивший его историю, звучал несколько фальшиво и натянуто, но Пламенный, казалось, этого не заметил.

— Ваша история, полагаю, рассказана с определенной целью, — прямо сказал Доусетт.

Пламенный невинно взглянул на него и не ответил. Он весело повернулся к Натаниэлю Леттону.

— Валяйте, — сказал он. — Каков приблизительно ваш выигрыш? Как я уже говорил, ошибка на один миллион не имеет значения. Ведь выигрыш-то должен быть здорово большой.

К этому моменту Леттон, получив поддержку от Доусетта, оправился и ответил быстро и определенно:

— Боюсь, что вы находитесь в заблуждении, мистер Харниш. У нас нет выигрышей, которые мы собирались бы с вами делить, а теперь прошу вас не горячиться. Мне нужно нажать только эту кнопку…

Но Пламенный и не думал горячиться. Казалось, он был оглушен. Он рассеянно полез в карман жилета за спичкой, зажег ее и обнаружил, что у него нет папиросы. Все трое следили за ним с напряженным вниманием — как кошки смотрят на мышь. Когда дело было сделано, они знали, что им предстоит несколько скверных минут.

— Может, вы это повторите еще раз? — сказал Пламенный. — Как будто я что-то не совсем расслышал. Вы сказали…

В мучительном ожидании он впился в губы Натаниэля Леттона.

— Я сказал, что вы находитесь в заблуждении, мистер Харниш. Вот и все. Вы играли на бирже и сильно пострадали. Но ни Уорд Вэлли, ни я, ни мои компаньоны — словом, мы все, — не считаем, что мы вам должны.

Пламенный показал на кучу расписок и чеков на столе.

— Все это стоит десять миллионов двадцать семь тысяч сорок два доллара плюс шестьдесят восемь центов наличными. А вы мне что-нибудь за это дадите?

Леттон улыбнулся и пожал плечами.

— А история-то моя как будто, в конце концов, и к месту оказалась. — Он нервно засмеялся. — Ну что ж, сдача была ваша. Вы и сдали по всем правилам. Я шуметь не буду. Я — как игрок в покер. Сдача была ваша, и уж вы постарались вовсю. И добились своего — ловко меня ободрали.

Он с недоумением посмотрел на груду бумаг на столе.

— И все это не стоит даже бумаги, на которой оно написано. Да, черт побери, сдавать вы умеете, когда подвернется случай. О нет, шума я не подниму. Сдача ваша, и вы меня обставили, а какой мужчина станет визжать, когда другой сдает? А теперь карты выложены на стол, сдача кончена, но…

Его рука быстро скользнула во внутренний карман и вытащила большой автоматический кольт.

— Я говорю, ваша сдача кончена. А теперь я сдаю; посмотрим, смогу ли я захватить этих четырех тузов… — Эй вы, белая мумия, руки прочь! — резко крикнул он.

Рука Натаниэля Леттона, подбиравшаяся к кнопке звонка на столе, застыла на месте.

— Пересядьте! — приказал Пламенный. — Вон на тот стул. Живей, вонючий хорек! Живей, — говорю, — или один нажим — и из вас всех потечет, как через решето. И мать с отцом не узнают. Вы отодвиньте свой стул в сторону, Гугенхаммер; а вы, Доусетт, сидите смирно, пока я вам объясню достоинство этого автоматического револьвера. Он заряжен для большой игры и бьет без осечки восемь раз. Здорово работает, когда пустишь в ход… Покончив с предварительными замечаниями, приступаю к сдаче. Помните, вашей сдачи я не оспариваю. Вы старались как могли, и все в порядке. Но теперь сдавать мне, и я тоже должен постараться. Прежде всего, вы все меня знаете: я — Пламенный, знаете, небось! Не боюсь ни Бога, ни черта, ни смерти, ни разрушения. Вот мои четыре туза, и они наверняка побьют ваши ставки. Посмотрите на этот живой скелет. Леттон, вы наверняка боитесь умереть. У вас все кости стучат — так вы перепугались. И на того жирного типа посмотрите. Этот инструмент здорово его перепугал. Он весь пожелтел — прямо как лимон. Доусетт, вы человек хладнокровный. Вы и глазом не моргнули и волосом не шевельнули. А все потому, что вы сильны в арифметике. И с вами мне чертовски легко сговориться. Вы тут сидите и складываете два да два и знаете, что я наверняка сдеру с вас кожу. Вы меня знаете и знаете, что я ничего не боюсь. И вы подсчитываете свои денежки и знаете, что не умрете, если это от вас зависит.

— Я-то увижу, как вас повесят, — возразил Доусетт.

— Ничуть не бывало! Когда начнется потеха, я вас первого припечатаю. Меня повесят, но вас-то на свете не будет, чтобы полюбоваться. Вы все умрете здесь, и умрете сейчас, а со мной правосудие еще повозится. Понятно? Помрете, лопух будет из вас расти, и не узнаете, когда меня повесят; а уж я-то буду иметь удовольствие знать, что ваша песенка спета.

Пламенный остановился.

— Неужели вы нас убьете? — спросил Леттон странным тонким голоском.

Пламенный покачал головой.

— Расходы слишком большие. Не стоите вы этого. Лучше уж я получу назад свои денежки. Думаю, и вы охотно вернете мне денежки, чтобы не отправляться к праотцам.

Последовало долгое молчание.

— Ну, карты я сдал. Теперь вам всем играть. Но пока вы размышляете, я хочу вас предостеречь: если эта дверь откроется, и кто-нибудь из вас, скотов, шепнет словечко, что здесь у нас не все ладно, я вас прикончу. Никто не выйдет из этой комнаты — разве что вперед ногами.

Медленно протянулись три часа. Решающим фактором был не автоматический револьвер, а твердая уверенность, что Пламенный воспользуется им. Не только трое были в этом убеждены, но и сам Пламенный не сомневался: он твердо решил убить этих людей, если ему не вернут его деньги. Не так-то легко было в один момент собрать наличными десять миллионов. Дело не обошлось без досадных проволочек. Раз двенадцать призывались в комнату мистер Хоуиссон и главный клерк. В таких случаях револьвер, прикрытый газетой, лежал на коленях Пламенного, а сам он в это время скручивал или раскуривал свои папиросы из коричневой бумаги. Но наконец дело было завершено. Один из клерков принес из стоящего внизу автомобиля чемодан, и Пламенный, спрятав в него последнюю пачку билетов, защелкнул замок. Последние слова он бросил, стоя в дверях:

— Хочу сказать вам всем еще кое о чем. Когда я пойду из этой двери, вы все можете свободно действовать; вот я и предостерегаю вас, чего вам не следует делать. Прежде всего — никаких приказов об аресте, поняли? Эти деньги мои, и я вас не грабил. Если обнаружится, как вы меня ободрали и как я вас в ответ отделал, — смеяться будут над вами, и здорово смеяться. А этот смех вам не на руку. Я вернул свои деньги, которые вы у меня украли; и если вы меня арестуете и ограбите вторично, я буду по вам стрелять — и попаду наверняка. Не такой подлой мелюзге, как вы, сдирать шкуру с Пламенного. Если и сдерете, так все равно проиграете, а в городе наверняка будет несколько нежданных похорон. Посмотрите мне в глаза, и все вы поймете, что я дело говорю. Эти чеки и расписки на столе я вам оставляю. Всего хорошего.

Когда дверь за ним закрылась, Натаниэль Леттон бросился к телефону, но Доусетт преградил ему путь.

— Что вы хотите делать? — спросил Доусетт.

— Дать знать в полицию. Это — грабеж средь бела дня. Я этого не потерплю. Говорю вам, я этого не потерплю!

Доусетт невесело улыбнулся и, оттащив щуплого финансиста, усадил его обратно на стул.

— Мы еще поговорим об этом, — сказал он и нашел в Леоне Гугенхаммере перепуганного союзника.

Так ничто и не раскрылось. Три компаньона хранили всю эту историю в тайне. И Пламенный ее не разглашал, хотя, очутившись в своей каюте на «Двадцатом Веке», сняв ботинки и положив ноги на стул, он хохотал долго и от всего сердца. Нью-Йорк был сбит с толку этим делом; так никогда и не удалось ему найти для этой операции разумное разъяснение. По всем правилам Пламенный должен был разориться, однако было известно, что он сейчас же появился в Сан-Франциско с капиталом, по-видимому, нимало не уменьшившимся. Доказательством являлись крупные дела, какие он затевал. Так, например, ему удалось вырвать Панамскую почту у Шефтли именно благодаря своему огромному капиталу и умению бороться. А через два месяца он продал свои паи Гарриману с огромным барышом, слух о котором широко распространился.

 

Глава V

Вернувшись в Сан-Франциско, Пламенный быстро упрочил свою репутацию. Во многих отношениях эта репутация была незавидная. Его боялись — боялись как человека, не останавливающегося в борьбе ни перед чем. Игра его была дерзкая и решительная, и никто не знал, где и как упадет его удар.

Много значили натиск и быстрота его манеры борьбы — на этом он выезжал. Он только что приехал с дикого Севера, и мысль его шла не по пробитым колеям: у него была необычайно развита способность измышлять новые тактические уловки. А раз завоевав выгодную позицию, он до конца пользовался ее преимуществами. «Неумолим, как краснокожий», — говорили о нем — и это была правда.

Но вместе с тем его считали честным. Слово его имело неменьшее значение, чем договор, заключенный по всем правилам, невзирая на тот факт, что сам он никому на слово не верил. Он упорно избегал предложений, основанных на «соглашении джентльменов»; и человек, упоминавший в деловом разговоре с Пламенным о своей чести джентльмена, переживал неприятные минуты. Пламенный давал свое слово лишь в том случае, когда преимущество было на его стороне. И другой стороне предоставлялось либо поверить этому слову, либо отказаться от сделки.

Пламенный систематически избегал помещать свой капитал в предприятия, не связанные с риском. Именно азартная сторона дела прельщала его, а его манера игры требовала, чтобы деньги были всегда под рукой. Он не мог вкладывать их на долгий срок; целью его было многократно обернуть капитал. Он непрестанно разыскивал все новые и новые предприятия, нажимая всюду, и стал подлинным пиратом финансового мира. Надежное помещение капитала, дающее пять процентов, не привлекало его, но ставить на карту миллионы, рисковать всем или рассчитывать в суровой схватке на пятьдесят — сто процентов барыша — вот что заставляло его жить полной жизнью.

Он играл, согласуясь с правилами игры, но играл безжалостно. Когда он разорял человека или компанию и они начинали вопить, он продолжал наносить удары. Он был глух к мольбам о пощаде. Копье его было свободно, никаких дружеских деловых отношений он не завязывал. Если время от времени он и заключал подобные соглашения, то преследовал исключительно деловые интересы, а своих союзников рассматривал как людей, которые при первом удобном случае подставят ему ножку или разорят его. Но, несмотря на такую точку зрения, он был верен своим союзникам до тех пор, пока они ему были верны — не дольше. Изменить должны были они, но тогда — «берегись Пламенного!»

Дельцы и финансисты тихоокеанского берега не могли забыть урок, полученный Чарльзом Клинкнером и компанией «Калифорния и Альтамонт-Трест». Клинкнер был председателем. В союзе с Пламенным они повели наступление на «Сан-Хосе-Интерербен». Могущественная Озерная Силовая Станция и Электрическое Общество бросились на помощь, и Клинкнер, считая представившийся случай благоприятным, в самый разгар боя неожиданно перешел на сторону врага.

Пламенный потерял три миллиона, прежде чем закончил битву, а битву он закончил лишь после того, как «Калифорния и Альтамонт-Трест» был окончательно разорен и Чарльз Клинкнер покончил с собой в тюрьме. Пламенный не только не выпустил из рук «Сан-Хосе-Интерербен», но, прорвав фронт, нанес тяжелые потери по всем линиям. Лица компетентные допускали, что он мог пойти на компромисс и таким путем многое спасти. Но вместо этого он умышленно прекратил борьбу с «Сан-Хосе-Интерербен» и по всем видимостям потерпел поражение. И вдруг со стремительностью Наполеона он ударил по Клинкнеру. Большей неожиданности Клинкнер не мог себе представить, и Пламенный это знал. Знал он и то, что «Калифорния и Альтамонт-Трест» по существу солидная компания, но как раз в тот момент положение ее пошатнулось вследствие спекуляции Клинкнера с ее капиталами. Знал он также, что через несколько месяцев трест будет стоять прочнее, чем когда-либо, благодаря тем же спекуляциям, а если уж наносить удар, то наносить немедленно.

— Я эти деньги все равно что в карман себе положил и еще целую кучу к ним прибавил, — как говорили, заявил он, понеся большие убытки. — Это просто — страховка на будущее. Отныне всем ведущим со мной дела придется хорошенько подумать, раньше чем подставлять мне ножку.

Жестокость его объяснялась тем, что он презирал людей, с которыми вел игру. Он был убежден, что на сотню не найдется и одного человека, по-настоящему честного, а если таковые имеются, то, принимая участие в игре с шулерами, они, по его мнению, наверняка проиграют и в конце концов будут разорены. Его нью-йоркские испытания открыли ему глаза. Он уже сорвал покров иллюзий с деловой игры и увидел ее во всей наготе. Взгляды его на общество и промышленность были приблизительно таковы:

Организованное общество — крупная шулерская шайка. Было в нем немало людей, от рождения неприспособленных мужчин и женщин, не настолько еще слабоумных, чтобы быть заключенными в сумасшедшие дома, но и не настолько чтобы подняться выше дровосеков и водоносов. Были тут и такие глупцы, которые к организованной шулерской игре относились серьезно, уважали и почитали ее. Они были легкой добычей для тех, кто видел и понимал, что представляет собой шулерская игра.

Труд, законный труд был источником всех богатств. Иными словами, все создавалось только трудом, был ли это мешок с картофелем, большой рояль или семиместный автомобиль. Шулерство выступало на сцену для распределения этих благ, созданных трудом. Ему не случалось видеть сынов труда, с их мозолистыми руками, наслаждающихся звуками рояля или разъезжающих на автомобилях. Такое положение дел объяснялось шулерством. Десятки и сотни людей из тысяч просиживали ночи и измышляли способы, как им оттеснить рабочих от продуктов их производства. Эти люди и были дельцами. Оттеснив рабочего от продукта его производства, они забирали свою долю. При этом никто не руководствовался правилами равенства: размер доли определялся силой и подлостью каждого. Формула была такова: «Все, чем можно торговать, — оплатится с лихвой». Он видел, что в деловой игре все этим руководствовались.

Однажды, будучи в хорошем настроении (вызванном коктейлем и обильным завтраком), он завязал разговор с Джонсом, служащим при лифте. Джонс был тщедушным малым со свирепой физиономией и щетинистой головой. Казалось, он находил удовольствие в том, чтобы оскорблять своих пассажиров. Это заинтересовало Пламенного, и он скоро выяснил, что представляет собою Джонс. Он сам называл себя пролетарием и хотел зарабатывать на жизнь литературным трудом. Не сумев устроиться в журналах, вынужденный искать пищу и кров, он отправился в маленькую долину Петача, милях в ста от Лос-Анджелеса. Здесь он думал днем работать, а ночью писать и учиться. Но железная дорога установила тариф на все, что нуждалось в перевозке. Петача — пустынная долина, и производила она только скот, дрова и уголь. За перевозку в Лос-Анджелес вагона скота железная дорога установила тариф в восемь долларов. Такой тариф Джонс объяснял тем, что у скота были ноги, и за ту же сумму его можно было гнать до Лос-Анджелеса. Но у дров ног не было, и железная дорога взимала двадцать четыре доллара с вагона.

Порядок был недурной: после двенадцатичасовой работы, по вычету стоимости провоза из продажной цены дров в Лос-Анджелесе, дровосек получал один доллар и шестьдесят центов. Джонс вздумал как-нибудь это обойти и решил превращать свои дрова в древесный уголь. Расчет его был правильный. Но и железная дорога не зевала. Она назначила тариф в сорок два доллара за вагон угля. По прошествии трех месяцев Джонс сделал подсчет и обнаружил, что он по-прежнему зарабатывает один доллар шестьдесят центов в день!

— Тогда я бросил это дело, — заключил Джонс. — Целый год я бродяжничал, а потом вернулся на железную дорогу. Летом перешел Сьерру и чиркнул спичкой у железнодорожных построек. Пожар был маленький — всего на тридцать тысяч долларов. Думаю, этим я свел все счеты с Петачей.

— Сынок, а вы не боитесь разглашать такие вещи? — серьезно спросил Пламенный.

— Ничуть не бывало, — заявил Джонс. — Они это не смогут доказать. Вы можете говорить, что я это сказал, а я буду утверждать, что не говорил; с такими уликами присяжные ни черта не смогут сделать.

Пламенный вошел в свою контору и задумался. Вот она, формула. «Все, чем можно торговать». Всюду, сверху донизу, игра велась одна и та же; а не прекращалась она потому, что каждую минуту рождались сосунцы. Если бы ежеминутно рождалось по Джонсу, игра не затянулась бы надолго. Счастье для игроков, что рабочие — не Джонсы.

Но были и другие виды игры, и здесь дело было посерьезнее. Мелкие дельцы, лавочники и прочие людишки вырывали у рабочего все, что могли; но, в конце концов, обрабатывали рабочих крупные дельцы через посредство мелких. В конечном счете последние, подобно Джонсу из долины Петача, получали из своей доли только жалованье. В действительности они нанимали людей для крупных дельцов. А над этими — еще выше — стояли уже крупнейшие воротилы. В их распоряжении был огромный и сложный механизм, приспособленный для того, чтобы оттеснить сотни тысяч рабочих от продуктов их производства. Эти люди были скорее не простыми грабителями, а игроками. И, не довольствуясь своими выигрышами, подстрекаемые азартом игры, они нападали друг на друга. Эту сторону игры они называли «высокой финансовой комбинацией». Все они прежде всего были заняты грабежом рабочих, но одновременно измышляли всевозможные хитроумные комбинации и вырывали друг у друга награбленную добычу. Этим объяснялась и уловка Хольдсуорти, стоившая Пламенному пятьдесят тысяч долларов, и попытка Доусетта, Леттона и Гугенхаммера вырвать у него десять миллионов. И сам он поступал точно так же, в своей операции с Панамской почтой.

— Ну что ж, — заключил он, — грабить грабителей — спорт более приятный, чем грабить бедных рабочих.

Таким образом, совершенно не зная философии, Пламенный предвосхитил идею о положении и призвании сверхчеловека двадцатого века. Он нашел, что, за редкими и баснословными исключениями, среди сверхлюдей делового и финансового мира «nobiesse oblige» не играло никакой роли. Один неглупый путешественник в послеобеденной речи в Альта-Пасифик так прямо и заявил: «У воров есть честь; этим они отличаются от честных людей». Так оно и было. Он попал в самую точку. Эти современные сверхлюди были шайкой подлых бандитов, которые имели наглость с успехом проповедовать кодекс морали своим жертвам. Сами же они кодексом не руководствовались. В их среде слово человека имело значение лишь до тех пор, пока он вынужден был его держать. «Не укради» применялось только к честным рабочим. Они, эти сверхлюди, стояли выше подобных заповедей. Конечно, они воровали, и почет, окружавший их, зависел от размеров украденной добычи.

Чем дольше Пламенный вел игру, тем яснее обрисовывалось положение. Несмотря на тот факт, что каждый грабитель дерзал грабить другого грабителя, банда была прекрасно организована. На деле она контролировала политическую машину общества, начиная от мелкого политикана и кончая Сенатом Соединенных Штатов. Банда проводила законы, дававшие ей привилегию грабить. Эти законы проводились в жизнь с помощью полиции, милиции, регулярных войск и судов. Главная же опасность грозила сверхчеловеку со стороны его же товарища — сверхчеловека. Народ в счет не шел. Он был слеплен из такой второсортной глины, что самая простая плутня могла его одурачить. Сверхлюди держали его на поводу, а когда грабеж рабочих шел слишком медленно или однообразно — они отпускали повод и грабили друг друга.

Пламенный философствовал, но философом не был. Он никогда не читал книг. Он был человеком практической сметки, с большим здравым смыслом, и ему никогда не приходило в голову взяться за книги. Раньше он жил жизнью простой, и ему не нужны были книги, чтобы ее понять; а эта сложная жизнь, какой он жил теперь, казалась ему такой же простой. Он видел ее насквозь с хитростями и обманами и находил такой же элементарной, как на Юконе. Люди сделаны из одной и той же глины. У них те же страсти и те же желания. Деловая игра — тот же покер в большем масштабе. Люди, ведущие игру, ничуть не отличаются от тех, которым повезло на Юконе; а рабочие — это те, кто трудится, добывая на зиму провиант. Он видел, что игра идет согласно вечным нерушимым правилам, и у него самого были карты. Великая тщета человеческих усилий, организация бандитов, грабящих простой люд, — все это едва ли его возмущало. Таков был естественный порядок. На практике все человеческие усилия были тщетны. Слишком часто приходилось ему в этом убеждаться. Его партнеры голодали и умирали на Стюарте. Сотни ветеранов не успели сделать заявок на Бонанзе и Эльдорадо, а шведы и новички явились на оленье пастбище и наугад захватили участки, оцененные затем в миллионы. Такова была жизнь, а жизнь, в лучшем случае, суровая проблема. Цивилизованные люди занимались грабежом, ибо так уж они были созданы. Они грабили, и в этом было столь же мало необычного, сколько в том, что кошки царапают, гложет голод и щиплет мороз.

Итак, Пламенному, как финансисту, повезло. Он не занимался обжуливанием рабочих. Не нравилось ему это и казалось недостойным спорта. С рабочими слишком легко было справиться. Это напоминало избиение жирных ручных фазанов в английских заповедниках, о котором он слыхал. Всю остроту и прелесть игры он ощущал, расставляя сети преуспевающим грабителям и вырывая у них добычу. Вот это его возбуждало, и иногда в него вселялся бес борьбы. Подобно Робину Гуду — герою древних легенд — Пламенный грабил богатых и любил делиться награбленным с нуждающимися. Но благотворительность его носила своеобразный оттенок. Великая нищета человечества не имела в его глазах никакого значения. Таков был извечный порядок. Он не терпел организованных благотворительных обществ и профессионалов-благотворителей. С другой стороны, отнюдь не совесть побуждала его оказывать благодеяние. Он ни перед кем не был в долгу, и мысль о возмещении не могла прийти ему в голову. То, что он давал, было свободным, щедрым, добровольным даром. Он никогда не делал взносов в фонд вспомоществования пострадавшим от землетрясения в Японии или в какой-либо иной фонд. Он давал тем, кто его окружал. Так, он снабдил Джонса, служителя при лифте, деньгами на год, чтобы тот мог написать свою книгу. Когда он узнал, что жена его заболела туберкулезом в Сент-Фрэнсисе, он послал ее в Аризону; ее признали безнадежной, и тогда он отправил в Аризону и мужа, чтобы тот мог быть с ней до конца. Затем он купил несколько уздечек из лошадиного волоса у одного арестанта западной исправительной тюрьмы. Тот рассказал товарищам о своей удаче, и скоро Пламенному стало казаться, что половина заключенных выделывает для него уздечки. Он покупал все, платя за каждую уздечку от двадцати до пятидесяти долларов. Эти вещи ему нравились, и он украсил ими все стены своей спальни.

Суровая и тяжелая жизнь Юкона не ожесточила Пламенного. Но то, чего не добился Юкон, было достигнуто цивилизацией. В суровой, дикой игре, какую он вел теперь, исчезла его былая жизнерадостность, а вместе с ней пропало и его ленивое протяжное произношение. Речь стала отрывистой и нервной, и так же нервно шла работа мозга. Захваченный стремительной игрой, он уже не находил времени веселиться и зубоскалить. Эта перемена отразилась и на его лице. Линии стали суровее. Улыбка реже кривила его губы, реже появлялась в уголках глаз. Даже в глазах, черных и пламенных глазах индейца, все чаще загорались злые огоньки — жестокое сознание власти. Его великая жизненная сила ему не изменила и исходила от всего его существа; но эта жизненная сила была иная, новая, сила человека-победителя, попирающего ногами побежденных. Его борьба с природой носила отчасти характер безличный; его настоящие битвы шли исключительно с самцами его собственной породы, и тяготы пути в мороз и снег отзывались на нем значительно слабее, чем острая горечь борьбы с себе подобными.

К нему еще возвращалась иногда былая веселость, но это бывало редко; большей частью веселое настроение вызывалось коктейлем, выпитым перед обедом. На Севере он пил много и нерегулярно, теперь же он стал пить систематически и упорядоченно. Это развилось совершенно бессознательно, но вызвано было как физической, так и духовной потребностью. Коктейль был чем-то вроде щита, в котором нуждалось его сознание. Пламенный переживал минуты страшного напряжения, вызванного его дерзкими, рискованными операциями, и он бессознательно ощущал необходимость ослабить его или прервать. В течение долгих недель и месяцев он убедился, что коктейль блестяще отвечает этой цели. Казалось, коктейль воздвигал каменную стену. Утром и в часы работы он никогда не пил, но сейчас же по выходе из конторы начинал сооружать эту стену, преграждающую путь напряженной мысли. И контора немедленно стушевывалась. Она переставала существовать. После завтрака она оживала на час или два, а оставляя ее — он снова принимался за постройку своей стены. Конечно, иногда этот порядок нарушался; его власть над собой была так велика, что он удерживался от коктейля в тех случаях, когда должен был присутствовать на обеде или совещании, где встречал своих врагов или союзников и проводил ранее намеченную кампанию. Но, едва покончив с делом, он постоянно требовал коктейль — двойную порцию коктейля, подаваемого ему в высоком бокале, чтобы не вызвать комментариев.

 

Глаза VI

В жизнь Пламенного вошла Диди Мэзон. Это совершилось незаметно. Для него она была чем-то безличным, подобно мебели в конторе, клерку, мальчику-рассыльному, главному доверенному Моррисону и всем прочим аксессуарам деловой конторы сверхчеловека. Если бы в первые месяцы ее службы в конторе его спросили, какого цвета у нее глаза, он не смог бы ответить. Он смутно помнил, что волосы у нее темные, и, пожалуй, назвал бы ее брюнеткой, хотя в действительности она была шатенкой. Точно так же ему казалось, что она не худая, хотя он понятия не имел, полная ли она. Как она одевалась, он вовсе не замечал. Он не умел разбираться в туалетах и отнюдь этим не интересовался. Не имея никаких данных для обратного вывода, он заключал, что она одета сносно. Он знал ее как «мисс Мэзон», и ему было известно, что как стенографистка она работает аккуратно и быстро, — этим ограничивались все его сведения о ней. Собственно говоря, и о работе ее у него было смутное представление: ему не приходилось иметь дело с другими стенографистками и, естественно, он считал, что все они работают быстро и аккуратно.

Как-то утром, подписывая письма, он наткнулся на такую фразу: «Раньше понедельника я не получу вашего письма». Быстро пробежав страницу в поисках фразы подобной же конструкции, он нашел несколько аналогичных, где после отрицания стоял винительный падеж. Этот родительный падеж находился в одиночестве — он бросался в глаза. Пламенный два раза нажал кнопку звонка, и через секунду вошла Диди Мэзон.

— Разве я так сказал, мисс Мэзон? — спросил он, протягивая ей письмо и указывая на злополучную фразу.

Тень досады скользнула по ее лицу. Она стояла с виноватым видом.

— Ошиблась, — сказала она. — Мне очень жаль. Но, знаете, ведь это не ошибка, — быстро прибавила она.

— Откуда вы это знаете? — возразил Пламенный. — На мой взгляд, это совсем неверно… и звучит нехорошо.

Она уже отошла к дверям и теперь повернулась с письмом в руке.

— А все же это верно!

— Но в таком случае везде будут ошибки, где после «не» винительный падеж, — заявил Пламенный.

— Да, — последовал смелый ответ. — Может быть, исправить везде?

— «Раньше понедельника я не получу вашего письма», — вслух повторил Пламенный фразу из письма. Вид у него был серьезный, торжественный: он напряженно прислушивался к звуку собственного голоса. Потом покачал головой. — Нехорошо звучит, мисс Мэзон. И неверно звучит. Помилуйте, ведь никто мне так не пишет. Все они ставят винительный падеж. И образованные люди тоже, очень многие из них. Разве не правда?

— Да, — согласилась она и пошла к своей машинке, чтобы сделать поправку.

Вышло так, что в тот день он завтракал в компании знакомых; среди них был один молодой англичанин, горный инженер. Случись это в другое время, Пламенный не обратил бы никакого внимания, но сейчас еще свежо было в его памяти столкновение со стенографисткой, и он не замедлил заметить, что англичанин в разговоре употребляет после отрицания родительный падеж. За завтраком это повторялось несколько раз, и Пламенный убедился, что не случайно.

После завтрака он отвел в угол Маккинтоша, одного из сотрапезников, известного футболиста и, следовательно, человека, побывавшего в университете.

— Послушайте, дружище, — спросил его Пламенный, — как правильно сказать: «Раньше понедельника я не получу этого письма» или: «Раньше понедельника я не получу это письмо»?

Экс-капитан футбольной команды с минуту мучительно размышлял.

— Черт бы меня побрал, если я знаю, — сознался он. — А я как говорю?

— О, конечно, «это письмо».

— Ну, значит, нужно говорить «письма»; я всегда был слаб в грамматике.

По дороге в контору Пламенный зашел в книжный магазин и купил грамматику; добрый час он пыхтел над страницами, положив ноги на стол.

— Пусть меня закидают гнилыми яблоками, если девочка не права, — изрек он вслух по прошествии часа. И впервые ему пришло в голову, что его стенографистка как-то отличается от других людей. До этого момента он видел в ней только неотъемлемую принадлежность конторской обстановки. Но теперь, превзойдя своими познаниями в грамматике дельцов и людей, побывавших в университете, она сделалась индивидуумом. В его сознании она заняла особое место, выделяясь так же резко, как фраза «не получу письма» на напечатанной странице. Он стал обращать на нее внимание.

Ему удалось заметить, когда она уходила в тот день из конторы, и впервые он обратил внимание, что она хорошо сложена и недурно одевается. Он ничего не понимал в деталях женского туалета и не мог заметить ее хорошенькую блузку и ловко скроенный костюм. Он получил только общее впечатление. Она выглядела хорошо. Казалось, все было как следует и на своем месте.

— Хорошенькая девочка, — был его вердикт, когда дверь конторы за ней захлопнулась.

На следующее утро, диктуя, он пришел к заключению, что ему нравится ее прическа, хотя ни за какие блага в мире он не смог бы ее описать. Впечатление было приятное — вот и все. Диди сидела между ним и окном, и он заметил, что волосы у нее светло-каштановые, с оттенком золотистой бронзы. Бледные лучи солнца, врываясь в комнату, превращали золотистую бронзу в тлеющий огонь. Это было очень красиво. Забавно, думал он, что до сих пор он ни разу не обращал внимания на этот феномен.

В середине письма он наткнулся на фразу, напоминающую по конструкции ту, которая накануне вызвала недоразумение. Он вспомнил, как сражался с грамматикой, и продиктовал:

— «Я не принял вашего предложения…»

Мисс Мэзон быстро подняла на него глаза. Движение это было совершенно бессознательно и вызвано главным образом удивлением. Глаза ее сейчас же снова опустились, она сидела молча, ожидая продолжения. Но в эту секунду Пламенный успел заметить, что глаза у нее серые. Позже ему суждено было узнать, что в этих серых глазах бывают золотые огоньки, но сейчас с него было достаточно этого первого открытия. Он с изумлением вспомнил, что до этого момента всегда считал ее брюнеткой с карими глазами.

— В конце концов вы оказались правы, — признался он со смущенной улыбкой, странно не соответствующей его лицу — суровому, индейского типа.

Снова он был вознагражден взглядом и признательной улыбкой; на этот раз он мог проверить тот факт, что глаза у нее серые.

— И все-таки это звучит неверно, — пожаловался он.

Тут она громко рассмеялась.

— Простите, пожалуйста, — поспешила она загладить свой смех, и потом испортила все дело, прибавив: — Но вы — такой смешной.

Пламенный стал ощущать некоторую неловкость, а солнце по-прежнему играло в ее волосах.

— Я не думал быть смешным, — сказал он.

— Вот потому-то я и засмеялась. Но это совершенно верно и отвечает всем грамматическим правилам.

— Отлично, — вздохнул он. — «Я не принял вашего предложения». Написали?

И диктовка продолжалась.

Он обнаружил, что в те часы, когда у нее не было работы, она читала книги и журналы или сидела над каким-нибудь модным женским рукоделием.

Проходя как-то мимо ее стола, он взял томик стихов Киплинга и с недоумением пробежал несколько страниц.

— Вы любите читать, мисс Мэзон? — спросил он, кладя книгу на место.

— О да! — ответила она. — Очень.

В другой раз на ее столе лежала книга Уэллса «Колеса Фортуны».

— О чем тут говорится? — спросил Пламенный.

— О, это роман, любовная история.

Она замолчала, но он стоял, ожидая продолжения, и она вынуждена была заговорить:

— Здесь говорится о маленьком приказчике из мануфактурного магазина, как он проводит каникулы в прогулках на велосипеде и влюбляется в молодую девушку, стоящую значительно выше его. Ее мать — популярная писательница. И положение очень любопытное и печальное… трагическое даже. Вы бы хотели это прочесть?

— А он получил эту девушку? — спросил ее Пламенный вместо ответа.

— Нет; в этом-то все и дело. Он не…

— Он ее не получил, а вы прочли все эти страницы, сотни страниц, чтобы это узнать? — с изумлением проговорил Пламенный.

Мисс Мэзон была задета, но в то же время ей стало смешно.

— Ведь вы же читаете постоянно биржевые новости, — возразила она.

— Но я-то отсюда кое-что получаю. Это относится к делу, здесь совсем другой вопрос. За это я получаю деньги. А вы что получаете из книг?

— Взгляды, новые идеи, знание жизни.

— Все это и цента не стоит наличными деньгами.

— Но жизнь стоит больше наличных денег, — доказывала она.

— Ну что ж, — сказал он со снисходительной мужской терпимостью, — раз вам это нравится. Полагаю, только это и имеет значение, а о вкусах не спорят.

Несмотря на уверенность в своем превосходстве, он подозревал, что она знает очень много, и испытывал какое-то странное ощущение, подобно варвару, столкнувшемуся лицом к лицу с чудовищной цивилизацией. По мнению Пламенного, цивилизация ничего не стоила, и все же его смутно волновала мысль, что в цивилизации есть что-то, ему неизвестное и ценное.

Однажды он заметил на ее столе книгу, которая была ему знакома. На этот раз он не остановился, ибо узнал ее по обложке. Это была книга о Клондайке, написанная корреспондентом одного журнала; в ней фигурировал и он, Пламенный: была помещена его фотография, а также сенсационная глава, посвященная самоубийству женщины.

После этого он уже не заговаривал с ней о книгах. Он представлял себе, какие ошибочные заключения она выведет именно из этой главы, и чувствовал себя тем сильнее задетым, что заключения эти были им совершенно не заслужены. Что может быть более невероятного: он, Пламенный, и вдруг репутация сердцееда — женщина, покончившая с собой из-за него. Он считал себя несчастнейшим человеком и недоумевал, как это случилось, что именно эта книга из тысячи попала в руки его стенографистки. В течение нескольких дней, работая с мисс Мэзон, он испытывал неприятное ощущение какой-то виновности, а один раз он, несомненно, поймал на себе ее любопытный, пристальный взгляд, словно она старалась выяснить, что он за человек.

Он попробовал навести о ней справки у своего клерка Моррисона. Тот, прежде чем рассказать то немногое, что он о ней знал, начал изливать свою обиду.

Она родом из Сискайю. Работать в конторе с ней, конечно, приятно, но только очень уж она занята собой… Держится особняком…

— Откуда вы знаете? — спросил Пламенный.

— Слишком много она о себе воображает. Вот и здесь, в конторе, не желает общаться со своими сослуживцами. Понимаете ли, она не хочет ни с кем иметь дело. Я ее несколько раз приглашал и в театр, и на концерты. Но ничего не поделаешь. Говорит, что она любит спать и не может ложиться поздно, — идти ей далеко до Берклея, — она там живет.

Эта часть отчета доставила Пламенному определенное удовольствие. Она была выше обыкновенных людей, тут не могло быть никаких сомнений. Но следующие слова Моррисона испортили все дело:

— Но все это басни. Она бегает со студентами, вот что она делает. Она любит много спать и в театр пойти со мной не может, а танцевать с ними каждый вечер — это она может. Я определенно слышал, что она ходит на все их балы и вечера. Слишком, я бы сказал, стильная и тонкая для стенографистки. И лошадь она держит. Она катается верхом за городом. Я сам как-то ее видел в воскресенье. О, это птица высокого полета! Не понимаю только, чем она живет. На шестьдесят пять в месяц далеко не уедешь. К тому же у нее еще брат есть больной.

— Она живет с родными? — спросил Пламенный.

— Нет у нее никого. Я слыхал, что они были людьми состоятельными. Должно быть, так оно и было, а то бы этот ее брат не смог попасть в Калифорнийский университет. У ее отца было большое ранчо и скот, но он выкинул какую-то глупость с рудниками или еще с чем-то и разорился незадолго до смерти. А мать умерла еще раньше. Брат ее стоил им кучу денег. Он был веселым парнем, играл в футбол, охотился, уезжал в горы. Несчастье случилось, когда он объезжал лошадь; потом на него напал ревматизм или что-то в этом роде. Одна нога у него стала короче другой и усохла. Он должен ходить на костылях. Я как-то видел их вместе — они переезжали на пароме. Доктора несколько лет проделывали с ним различные опыты, а сейчас он, кажется, во французском госпитале.

Все эти сведения, полученные со стороны, усилили интерес Пламенного к мисс Мэзон. Однако, при всем желании, ему не удавалось познакомиться с ней ближе. Он подумывал пригласить ее позавтракать вместе, но врожденное благородство останавливало, и так он никогда и не осуществил своих планов. Он знал, что честному, уважающему себя человеку не подобает приглашать на завтрак свою стенографистку. Он знал, что такие вещи случаются, ибо наслушался всяких сплетен в своем клубе; но об этих мужчинах он был невысокого мнения, а девушек жалел. Он придерживался своеобразного взгляда, что человек имеет меньше прав в отношении тех, кто у него служит, чем тех, кто является простыми знакомыми или даже совершенно чужими людьми. Таким образом, не будь мисс Мэзон его служащей, он был уверен, что в самом непродолжительном времени пригласил бы ее на завтрак или в театр. Но он чувствовал, что было бы насилием со стороны нанимателя, покупающего время своих служащих в рабочие часы, посягать каким бы то ни было образом на свободное время, остающееся в их распоряжении. Такой поступок был бы грубостью; его нельзя назвать честным. Это значило бы использовать свое преимущество, ибо служащий находится в зависимости от него. Служащий мог пойти на это приглашение из страха рассердить нанимателя, а не по собственному желанию.

В данном случае он чувствовал, что всякое принуждение было бы тут особенно отвратительно, ибо разве не прочла она книги этого проклятого клондайкского писаки? Недурное же мнение, должно быть, составила она о нем — девушка слишком тонкая, чтобы иметь дело с таким приличным парнем, как Моррисон. А за всеми этими рассуждениями скрывалась его робость. За всю свою жизнь он боялся только одного — женщины, и этот страх никогда его не оставлял. И нелегко было подавить робость сейчас, когда он впервые почувствовал зарождающуюся потребность и желание приблизиться к женщине. Призрак тесемок от передника все еще преследовал его и помог ему не предпринимать никаких шагов к сближению с Диди Мэзон.

 

Глава VII

Случай не благоприятствовал Пламенному в знакомстве с Диди Мэзон, и интерес его к ней медленно увял. Это было вполне естественно, так как он с головой погрузился в рискованные операции, а очарование игры и ее масштаб поглотили всю энергию его великолепного организма. Он был до такой степени захвачен игрой, что хорошенькая стенографистка медленно и незаметно отступала на задний план сознания. Таким образом, его перестал томить первый слабый проблеск потребности в женщине. Поскольку дело касалось Диди Мэзон, он испытывал только удовлетворение при мысли, что у него очень славная стенографистка.

Неясная надежда завязать с нею знакомство заглохла у него еще и потому, что он целиком был поглощен напряженной и острой борьбой с Прибрежной Навигационной Компанией и с Гавайской, Никарагуанской и Мексиканской Компаниями пароходства. Борьба приняла большие размеры, чем он предполагал, даже он сам был удивлен нарастанием борьбы, в которую неожиданно втягивались все новые и новые лица. Все газеты Сан-Франциско обратились против него. Правда, вначале одна или две намекнули, что не откажутся от субсидий, но, по мнению Пламенного, положение не оправдывало подобной траты. До этого времени снисходительно и добродушно его рекламировали, но теперь ему суждено было узнать, на какие недостойные, ядовитые выходки способна враждебная пресса. Малейшие эпизоды его жизни были извлечены, чтобы послужить основанием для злобных измышлений. Пламенный был искренне изумлен новым освещением всей своей жизни и всех своих поступков. Из героя Аляски он был превращен в забияку Аляски, лжеца, отчаянного молодца и во всех отношениях «скверного человека». Не довольствуясь этим, пресса продолжала громоздить вокруг него одну ложь за другой. Он никогда не отвечал на эти выпады и только один раз излился перед группой репортеров.

— Продолжайте свое проклятое дело, — сказал он им. — Я переваривал вещи посерьезней ваших грязных, лживых листков. Я вас браню, ребята… но не слишком браню. Вы ничего не можете поделать. Нужно же вам жить. На этом свете великая масса женщин подобным же образом зарабатывает себе на жизнь, потому что на лучшее они не способны. Кому-нибудь приходится браться за грязную работу, вот она и выпала на вашу долю. Вам за нее платят, и у вас силенки не хватает выбрать работу почище.

Социалистическая пресса с торжеством подхватила эту речь и распространила ее по всему Сан-Франциско в десятках тысяч экземпляров. А журналисты, задетые за живое, отомстили единственным способом, бывшим в их распоряжении, — руганью в печати. Их неистовство перешло всякие границы. Бедная женщина, покончившая с собой, была извлечена из могилы и парадировала на тысячах стоп бумаги, как мученица и жертва свирепой жестокости Пламенного. Были опубликованы серьезные статистические статьи, доказывающие, что он положил начало своему состоянию, ограбив заявки у бедных золотоискателей, а краеугольный камень, увенчавший его богатство, был возложен предательской изменой Гугенхаммерам в деле на Офире. Появились передовые статьи, в которых его называли врагом общества, по манерам и культуре не отличающимся от пещерного человека, зачинателем крупных финансовых смут, разрушителем городской промышленности и торговли, опасным анархистом, а одна передовая статья серьезно утверждала, что повешение послужит хорошим уроком для него и ему подобных, и в конце выражала пламенную надежду, что в один прекрасный день автомобиль его взорвется, а вместе с машиной погибнет и он.

Он был похож на большого медведя, напавшего на улей и, невзирая на укусы, продолжавшего загребать лапами мед. Он скрежетал зубами и наносил контрудары. Атака, поведенная раньше на две пароходные компании, развилась в правильный бой с городом, со штатом, с континентальной прибрежной линией. Отлично: они хотели сражения, и они его получают. Того же хотел и он; он чувствовал, что приезд его из Клондайка оправдан, ибо здесь он играл за большим столом, а такого он никогда не нашел бы на Юконе. Его союзником, состоящим на великолепном жалованье и получающим княжеские подачки, был адвокат Ларри Хегэн, молодой ирландец, которому еще предстояло создать себе имя. Его своеобразный гений не был признан никем до тех пор, пока Пламенный не подцепил его. У Хегэна было воображение и отвага кельта, и нужен был холодный ум Пламенного, чтобы осадить его слишком несбыточные мечты. Ум Хегэна был наполеоновского склада, лишенный равновесия, и именно это равновесие давал Хегэну Пламенный. Оставаясь в одиночестве, ирландец был обречен на неудачу, но под руководством Пламенного вступил на путь к богатству и славе. И совести у него было не больше, чем у Наполеона.

Это Хегэн вел Пламенного сквозь сложную паутину современной политики, законодательства о труде, коммерческих и социальных законов. Это Хегэн, голова которого была полна новыми идеями и проектами, открыл глаза Пламенному на неведомые ему возможности ведения войны в двадцатом веке; Пламенный, отбрасывая, принимая и разрабатывая эти проекты, строил план кампаний и проводил их. На стороне двух крупных пароходных обществ были Сан-Франциско и тихоокеанское побережье от Пьюджет-Саунд до Панамы, поднявшие яростный крик вокруг Пламенного, и, казалось, победа была за ними. Похоже было, что Пламенный медленно опускается под ударами. И тогда он нанес удар — по пароходным обществам, по Сан-Франциско, по всему тихоокеанскому побережью.

Удар вначале был нечувствительный.

В Сан-Франциско собирался съезд «Общества Христианского Усердия». Союз рабочих транспорта поднял шум из-за переноски багажа посторонними лицами. Было пробито несколько голов, человек двадцать арестовали, и багаж был выдан. Никто бы не мог заподозрить, что за этой ничтожной ссорой стоит хитрый ирландец Хегэн, опирающийся на клондайкское золото Пламенного. Дело было незначительное — таким во всяком случае оно казалось. Но Союз грузчиков ввязался в ссору, поддерживаемую всей федерацией водников. Отказ поваров и лакеев обслуживать грузчиков-скэбов и их нанимателей вывел из строя поваров и лакеев. Мясники и служащие скотобоен отказались поставлять мясо, предназначенное для ресторанов, обслуживающихся скэбами. Объединенная ассоциация нанимателей выступила сплоченным строем и столкнулась с 40000 организованных рабочих Сан-Франциско. Ресторанные пекари и развозчики хлеба забастовали, их примеру последовали поставщики молока и живности. Союз строительных рабочих предъявил недвусмысленные условия, и весь Сан-Франциско был охвачен волнением.

Но все же это был только Сан-Франциско. Интриги Хегэна были задуманы мастерски, а кампания Пламенного продолжала упорно развиваться. Мощная боевая организация, известная под именем «Тихоокеанский союз моряков каботажного плавания», отказалась работать на судах, обслуживаемых грузчиками-скэбами. Союз предъявил ультиматум, а затем объявил забастовку. К этому-то и стремился все время Пламенный. На каждое входившее в гавань судно поднимались представители союза и отправляли экипаж на берег. А за матросами уходили кочегары, механики, судовые повара и лакеи. С каждым днем увеличивалось число пароходов, стоящих без дела. Набрать экипаж из скэбов было невозможно, ибо члены Союза моряков были борцами, прошедшими суровую школу на море, и их вмешательство грозило скэбам избиением и смертью. Забастовка распространилась по всему тихоокеанскому побережью, и все порты были переполнены бастующими судами, а морской транспорт совершенно замер. Прибрежная Навигационная Компания и Гавайская, Никарагуанская и Мексиканская Компании пароходства оказались припертыми к стенке. Расходы по ликвидации забастовки были огромны, они ничего не зарабатывали, а положение с каждым днем ухудшалось, пока не раздался крик: «Мир во что бы то ни стало». Но мир настал лишь после того, как Пламенный и его союзники сыграли на все свои карты, загребли выигрыши и разрешили доброй половине материка возобновить дела.

Было замечено, что в последующие годы многие рабочие лидеры отстроили себе дома или поуезжали в Старый Свет, а немедленно вслед за кампанией Пламенного другие вожди ее сделали блестящую карьеру и захватили в свои руки контроль над муниципальным управлением и муниципальными деньгами. Даже сам Сан-Франциско, оседланный политическими заправилами, не подозревал, в какой мере это положение обусловлено той борьбой, которую затеял и выиграл Пламенный. Хотя детали сыгранной им роли никому известны не были, но в конце концов его участие во всей этой истории обнаружилось и он стяжал себе общую ненависть. В сущностей сам Пламенный не подозревал, что его поход против пароходных обществ разрастется до таких колоссальных размеров.

Цели своей он добился. Он затеял азартнейшую и рискованную игру и выиграл, разбив в пух и прах пароходные компании, совершенно законными ходами безжалостно ограбив держателей акций. Конечно, помимо крупных сумм, полученных от Пламенного, союзники его использовали преимущества, позволившие им позднее грабить город. Его союз с бандой головорезов повлек за собой чудовищные злоупотребления, но совесть его была спокойна. Он помнил слова, слышанные им от одного старого проповедника: поднявший меч от меча погибнет. Играя с головорезами, человеку приходится идти на риск, но он-то, Пламенный, остался невредим. В этом — суть дела. Он выиграл. Все это было игрой и войной между сильными людьми. Глупцы в счет не шли. Им всегда попадало; это заключение он вывел из того немногого, что знал из истории. Сан-Франциско хотел войны, и он дал ему войну. Такова игра. Все крупные игроки поступали именно так и даже гораздо хуже.

— Не говорите мне о морали и гражданском долге, — ответил он одному настойчивому интервьюеру. — Если вы оставите завтра свою работу и перейдете в другую газету, вы будете писать то, что вам прикажут. Вот они — ваши мораль и гражданский долг; на новой работе вам придется поддерживать воровскую железную дорогу… моралью и согласно гражданскому долгу, я полагаю. Цена вам, сынок, — ровненько тридцать долларов в неделю. Вот за сколько вас покупают. А газета ваша продает немного дороже. Заплатите ей сегодня цену, и она изменит свою теперешнюю гнилую политику на другую, такую же гнилую; и какого черта вы еще говорите о морали и гражданском долге? А все потому, что каждую минуту рождаются сосунцы. Пока народ терпит, они будут его грабить. А акционеры и дельцы пусть лучше перестанут выть о том, как их обидели. Когда они валят другого на землю и пожирают его, вы не услышите, чтобы они выли. А на этот раз их слопали, этим все объясняется. Не говорите сентиментальных глупостей, сынок! Эти самые парни готовы украсть крошку хлеба у голодающего и вырвать золотую пломбу изо рта мертвеца, да еще и вой подымут, если мертвец ударит их в ответ по морде. Все они одним миром мазани — и мелюзга и те, что покрупнее. Посмотрите на ваш Сахарный трест, со всеми своими миллионами он крадет воду в Нью-Йорке, как самый обыкновенный вор, и обвешивает правительство на своих мошеннических весах. Мораль и гражданский долг! Сынок, позабудьте об этом.

 

Глава VIII

Жизнь на лоне цивилизации не пошла на пользу Пламенному. Правда, он стал лучше одеваться, манеры его несколько изменились к лучшему, и по-английски он стал говорить правильнее. В нем — игроке и бойце — открылись замечательные способности. Он привык к жизни на широкую ногу, а ум его отточился, как бритва, в этой свирепой сложной работе сражающихся самцов. Но он очерствел, и исчезла его былая добродушная веселость. О культурных завоеваниях он ничего не знал. Даже существование их было ему неизвестно. Он стал циничным, озлобленным и жестоким. Власть положила свой отпечаток на него, как и на всех людей. Не доверяя крупным эксплуататорам, презирая глупцов эксплуатируемого стада, он верил только в самого себя. Это повлекло за собой ошибочно преувеличенное мнение о своем «я», а доброе отношение к другим — нет, даже просто уважение — было разрушено, оставалось только преклоняться перед своей личностью.

Физически он уже мало походил на того, кто прибыл из арктических стран. Ходил он мало, ел больше, чем следовало, а пил слишком много. Мускулы потеряли упругость, а портной обращал его внимание на увеличивающийся обхват талии. Действительно, у Пламенного начало расти брюшко. Физический упадок отразился и на его лице. Худощавое лицо индейца изменилось под влиянием города. Легкие впадины на щеках под скулами округлились. Слабо намечались мешки под глазами. Шея потолстела, и ясно видны были первые признаки двойного подбородка. Былой отпечаток аскетизма, рожденный чудовищными тяготами и усилиями, исчез. Черты лица стали грубее и тяжелее, отражая жизнь, какую он вел, и выдавая себялюбие, жестокость и черствость.

Круг его знакомых — и тот изменился. Он вел игру один, презирая большую часть своих партнеров, не встречая у них ни симпатии, ни понимания и совершенно от них не завися; у него было мало общего с теми, кого он встречал, например, в клубе Альта-Пасифик. А когда борьба с пароходными компаниями достигла кульминационной точки и его натиск причинил неисчислимые бедствия всем деловым интересам, его попросили выйти из Альта-Пасифик. Отчасти ему это было приятно, он нашел убежище в таком клубе, как Риверсайд, организованном политическими заправилами и содержащемся на их средства. Он увидел, что такие люди больше ему нравятся. Они были примитивнее, проще и не задавали тона. Это были честные разбойники, открыто грабившие в игре; внешне они казались более грубыми и дикими, но на них, по крайней мере, не было сального лоска лицемерия. Альта-Пасифик предложил сохранить уход его в тайне, а затем частным образом уведомил газеты. Последние сумели использовать этот вынужденный уход, но Пламенный только усмехнулся и молча продолжал свой путь, сделав, однако, черную отметку против многих членов клуба, которым в будущем суждено было почувствовать сокрушительную тяжесть финансовой лапы клондайкца.

Репутация Пламенного, мишень газетной травли в течение многих месяцев, в конце концов была разорвана в клочья. Не осталось ни одного факта в его биографии, какой не был бы объявлен преступным или порочным. Общество превратило его в некое зловредное чудовище и тем окончательно раздавило последние надежды, какие он когда-либо питал на знакомство с Диди Мэзон. Он чувствовал, что никогда не сможет она ласково посмотреть на человека его калибра, и, повысив ей жалованье до семидесяти пяти долларов в месяц, он стал понемногу о ней забывать. О прибавке она узнала через Моррисона, а затем поблагодарила Пламенного, и тем дело кончилось.

Как-то в конце недели, утомленный и раздраженный городской жизнью, он поддался причуде, которой позже суждено было сыграть важную роль в его жизни. Причиной послужило желание вырваться из города, подышать чистым воздухом и переменить обстановку. В оправдание своей поездки в Глен Эллен он уверял себя, что намерен обследовать кирпичный завод, на котором так поддел его Хольдсуорти.

Ночь он провел в маленькой деревенской гостинице, а в воскресенье утром, верхом на лошади, взятой у глэн-эленнского мясника, выехал из деревни. Завод был расположен вблизи, на равнине у берега Сонома-Крик. Печи уже виднелись сквозь деревья, когда он повернул голову налево и увидел на расстоянии полумили группу лесистых холмов, перед склонами горы Сонома. Гора, тоже заросшая лесом, громоздилась за ним. Деревья на холмах, казалось, манили его. Сухой воздух раннего лета, прорезанный солнечными лучами, подействовал на него, как вино. Бессознательно он пил его большими глотками. Вид кирпичного завода казался ему непривлекательным. Ему надоели всяческие дела, а лесистые холмы тянули его к себе. Под ним была лошадь — хорошая лошадь — решил он; она возвращала его к далеким дням юности, когда он скакал в Восточном Орегоне. В те ранние годы он был немножко наездником, и сейчас ему приятно было слушать, как лошадь грызет удила, а кожаное седло скрипит под ним.

Решив раньше позабавиться, а затем уже осмотреть кирпичный завод, он въехал на пригорок, выискивая путь к холмам. У первых же ворот он оставил проселочную дорогу и, пустив лошадь легким галопом, понесся по полю. С обеих сторон колосья доходили до талии, он с наслаждением вдыхал их теплый аромат. Жаворонки взмывали при его приближении, отовсюду доносилось мелодичное пение. Взглянув на дорогу, можно было заключить, что ею пользовались для перевозки глины к ныне бездействующему заводу. Успокоив свою совесть мыслью, что он не отступает от первоначальной цели осмотра, он подъехал к глиняной яме — огромной пробоине на склоне пригорка. Но здесь он задержался недолго и свернул налево, оставив дорогу. Не было видно ни одного домика, ни одной фермы, и это безлюдье было особенно приятно после городской толчеи. Он ехал лесом, пересекая маленькие, заросшие цветами просеки, пока не наткнулся на родник. Растянувшись на земле, он вдосталь напился прозрачной воды и, оглянувшись по сторонам, с волнением ощутил красоту мира. Это его сильно поразило; он понял, что никогда раньше ее не замечал, а многое успел позабыть. Нельзя вести крупную финансовую игру и не потерять воспоминаний о красоте Вселенной.

Впивая чудесный воздух леса, далекое пение жаворонков, он чувствовал себя как картежник, поднявшийся из-за карточного стола после долгой ночной игры и вырвавшийся из спертой атмосферы глотнуть свежего утреннего воздуха.

У подножия холмов он увидел поваленный забор. Сразу можно было сказать, что ему по крайней мере лет сорок — работа пионера, пришедшего в эти края, когда кончились дни золота. Здесь лес был густой, но без зарослей кустарника, и, хотя синее небо было скрыто переплетенными ветвями, внизу можно было свободно проехать. Он очутился в уголке, охватывающем несколько акров, где дубы, манзанита и мадроны уступали место группам стройных красных деревьев. У подошвы крутого холма он наткнулся на великолепную группу красных деревьев, словно собравшихся у крохотного журчащего источника.

Он задержал лошадь: здесь у источника росла дикая калифорнийская лилия. Это был чудесный цветок, возросший под соборным куполом высоких деревьев. Его стебель, вышиной футов в восемь, поднимался, прямой и стройный; зеленый и обнаженный до двух третей высоты, он распускался выше дождем белоснежных восковых колокольчиков. Здесь были сотни цветов, все от одного стебля, нежно дрожащие и хрупкие. Пламенный никогда не видел ничего подобного. Он снял шляпу, охваченный каким-то смутным, почти религиозным чувством. Медленно взгляд его переходил с лилии на окружающий ее пейзаж. Да, здесь совсем не то. Ни презрению, ни злобе здесь не место. Было чисто, свежо и красиво, словно в храме, а все это не могло не внушать уважения. Все дышало священным покоем. Здесь человек испытывал побуждение стать благороднее. Все эти чувства переполняли сердце Пламенного, когда он осматривался по сторонам.

Но в этом не было ничего рассудочного. Он просто отдался чувству, совсем об этом не думая.

На крутом склоне выше источника росли крохотные папоротники и волосатики, дальше начинался кустарник и высокий папоротник. Там и сям лежали огромные, покрытые мхом стволы упавших деревьев, медленно погружающиеся в чернозем леса. Дальше — там, где зарослей было меньше, — дикий виноград и жимолость зелеными прядями свешивались с сучковатых старых дубов. Серая белка вылезла на ветку и следила за ним. Откуда-то издалека доносилось постукивание зеленого дятла. Этот звук не нарушал благоговейного спокойствия леса. Тихие лесные шумы гармонировали с обстановкой и завершали ее спокойствие. Чуть слышное журчание источника и прыжки серой белки только и нарушали безмолвие и недвижный покой.

— Словно за миллионы миль от жилья, — прошептал про себя Пламенный.

Но взгляд его все снова возвращался к чудесной лилии у журчащего источника.

Он привязал лошадь и побрел пешком по холмам. Вершины их были увенчаны вековыми соснами, а склоны одеты дубами, мадронами и остролистником. Узкий, но глубокий каньон пролегал среди холмов. Здесь Пламенный не нашел тропы для своей лошади и вернулся к лилии у источника. Спотыкаясь, ведя лошадь на поводу, он стал подниматься по склону горы. А папоротники по-прежнему устилали ему путь ковром, лес полз вместе с ним вверх, нависая сводом над головой, и чистая радость заполняла его сердце.

На вершине он пробился сквозь густую заросль молодых мадрон с бархатными стволами и вышел на открытый склон, спускавшийся вниз в крохотную долину. Сначала яркий солнечный свет ослепил его; он остановился и отдохнул, так как стал задыхаться от ходьбы. В былые времена он не знал одышки и мускулы не так легко уставали на крутых подъемах. Маленький ручеек сбегал в долину, пересекая крохотную лужайку, устланную травой, доходившей до колен, и белыми и голубыми ветреницами. Лилии и дикий гиацинт покрывали склон. Лошадь спускалась медленно, осторожно и недоверчиво переставляя ноги.

Перейдя ручей, Пламенный нашел едва заметную тропу, проложенную скотом, которая повела его через скалистый холм и увитые виноградом заросли манзаниты к другой крохотной долине, также прорезанной ручейком, окаймленным лужайками. Заяц выскочил из кустов под самым носом его лошади, перепрыгнул через ручей и скрылся на противоположном склоне холма в дубняке. Пламенный с восхищением следил за ним, поднимаясь по течению ручья. Здесь он спугнул оленя с ветвистыми рогами, который будто взвился над лужайкой, перелетел через плетень и, все еще как бы летя, скрылся в зарослях.

Восторг Пламенного был безграничен. Ему казалось, что никогда он не был так счастлив. Он вспомнил свою старую лесную выучку и живо интересовался всем — мхом на деревьях и ветвях, гроздями смелы, свисавшей с дубов, гнездом лесной крысы, крессом, выросшим под защитой тихих струй маленького ручейка, бабочками, порхающими в солнечных лучах и тенях, голубыми сойками, прорезающими лес яркими вспышками, крохотными птичками, вроде корольков, прыгавшими по кустам, подражая крику перепелок, и дятлом с красным гребешком, который перестал долбить и свесил голову набок, наблюдая за ним. Перейдя ручей, он наткнулся на едва приметные следы лесной дороги, проложенной, очевидно, еще прошлым поколением, когда лужайка была очищена от дубов. Он нашел гнездо ястреба на верхушке расщепленной молнией шестифутовой сосны. А в довершение всего лошадь его наткнулась на несколько крупных выводков молодых перепелок, и воздух наполнился трепетанием их крыльев. Он остановился и следил за молодыми птенцами, вспархивающими и исчезающими у его ног в траве, и прислушивался к беспокойному крику старых птиц, спрятавшихся в кустарнике.

— Это наверняка побьет всякие дачные местечки и бунгало в Мэнло-Парк, — сказал он вслух, — и теперь, как только потянет меня за город, буду приезжать сюда.

Старая лесная дорога вывела его на расчищенное место, где несколько акров земли были засажены виноградом. Коровья тропа, снова заросли и кустарник — и он спустился по склону холма на юго-восток. Здесь над большим, поросшим лесом каньоном расположилась маленькая ферма, обращенная в сторону долины Сонома. Со своим гумном и строениями она забилась в уголок в расщелине холма, защищавшего ее с севера и запада. Пламенный решил, что огород при ферме разбит на земле, нанесенной водой с холма. Почва была жирная, черная, воды здесь было вдосталь: он видел, как она лилась из нескольких открытых кранов.

Кирпичный завод был забыт. На ферме никого не оказалось, но Пламенный слез с лошади и пошел бродить по огороду, поедая землянику и зеленый горошек. Он осмотрел старую житницу, заржавелый плуг и борону и, свертывая папиросу, остановился полюбоваться на несколько выводков цыплят, разгуливавших с наседками. Тропинка, сбегавшая вниз по склону большого каньона, привлекла его внимание, и он свернул по ней. Параллельно тропинке протянулась над землей водопроводная труба, которая, как он заключил, вела к руслу реки. Каньон имел несколько футов в глубину, деревья, не тронутые рукой человека, разрослись так густо, что вся местность была погружена в вечную тень. На его взгляд, сосны имели в диаметре пять-шесть футов, а кедры были еще крупнее. Одно такое дерево, попавшееся ему на пути, было в диаметре по крайней мере десяти-одиннадцати футов. Тропинка привела прямо к маленькой плотине, снабжавшей трубу водой для орошения огорода. Здесь, вдоль потока, росли ольха и лавровые деревья, а заросли папоротника, преграждавшие путь, были выше его головы. Повсюду расстилался бархатистый мох, а из него вздымались волосатики и папоротник.

Лес был девственный; только плотина говорила о том, что человек здесь побывал. Но топор сюда не вторгался, и деревья умирали только от старости да от зимних метелей и бурь. Огромные стволы упавших деревьев лежали покрытые мхом, медленно погружаясь в землю, из которой они выросли. Иные лежали уже так долго, что совсем исчезли, и можно было разглядеть только неясные их очертания, сровнявшиеся с землей. Другие перекинулись через поток, а из-под одного повалившегося чудовища выбивалось с полдюжины молодых деревцев, сброшенных и придавленных при падении. Они росли параллельно земле, но все еще жили, корни их купались в потоке, а вздымающиеся ветви ловили солнечный свет, врывавшийся в пробоину лесной крыши.

Вернувшись на ферму, Пламенный влез на лошадь и поехал от ранчо вглубь — к еще более диким каньонам, по крутизнам, еще более страшным. Теперь его каникулы должны были завершиться поднятием на гору Сонома. И через три часа он появился на вершине, усталый и обливающийся потом, в разорванной одежде, с расцарапанными руками и лицом, но глаза его блестели, а вид у него был необычайно оживленный. Он испытывал удовольствие школьника, тайком играющего в бродягу. Огромный игорный стол Сан-Франциско остался далеко позади. Но он ощущал не одну только прелесть запретного удовольствия. Похоже было, словно он принимал какую-то очистительную ванну. Здесь не оставалось места для низости, подлости и порочности — всего, что наполняет грязную лужу городского существования. Совершенно не задумываясь над деталями, он испытывал чувство очищения и подъема. Если бы его попросили определить свои ощущения, он просто сказал бы, что славно проводит время. Он не сознавал, что в его тело и отравленный городом мозг просочилось могущественное очарование природы, — это очарование было тем глубже, что он вышел из рода обитателей диких лесов и сам был покрыт лишь тончайшим налетом городской цивилизации.

На вершине горы Сонома домов не было, он один стоял здесь у южного склона под лазурным небом Калифорнии. Перед ним раскинулась степь пастбищ, перерезанная лесистыми каньонами, спускавшимися у его ног к югу и западу, расселина за расселиной, гребень за гребнем, в долину Пелума, плоскую, как биллиардный стол, — словно картон, расчерченный там, где возделывался жирный чернозем, на правильные квадраты. Дальше к западу вздымались один за другим горные хребты, окутывающие долины лиловатым туманом, а еще дальше, за последним горным хребтом, он увидел серебристое сияние Тихого океана. Повернув лошадь, он окинул взглядом запад и север, от Санта Роса до горы св. Елены и дальше на восток, через долину Сонома, до горного хребта, скрывающего долину Напа. Здесь, в сторону от восточной стены долины Сонома, по линии, пересекающей деревушку Глен Эллен, он заметил трещину на склоне холма. Первая мысль была, что это скважина, пробитая для разработки руды; потом, вспомнив, что он не в золотоносной стране, перестал думать о трещине и продолжал обозревать горизонт дальше, к юго-востоку, где по ту сторону бухты Сан-Пабло можно было разглядеть отчетливо и ясно две вершины горы Даиболо. К югу высилась гора Тамалпайс, а дальше, на расстоянии пятидесяти миль, где сквозные ветры Тихого океана дуют в Золотые ворота, низко стлался дым Сан-Франциско.

«Мне никогда не приходилось видеть столько мест сразу», — подумал он.

Ему не хотелось уезжать, и только через час он заставил себя оторваться и спуститься с горы. Решив, для забавы, поискать новую дорогу, он только поздно вечером вернулся к лесистым холмам. Здесь, на вершине одного из них, он заметил зеленое плато, резко отличающееся от общего тона зелени. Вглядевшись в него своим острым взглядом, он различил три кипариса, — он знал, что только рука человека могла посадить их здесь. Побуждаемый чисто мальчишеским любопытством, он решил исследовать местность. Холм так густо зарос лесом и был так крут, что ему пришлось слезть с лошади и идти пешком; иногда он опускался на колени и пробирался ползком сквозь густой кустарник. Неожиданно он вышел под тень кипарисов. Они были заключены в маленьком квадратном пространстве, обнесенном старой оградой, — видно было, что колья обтесаны и заострены рукой человека. В ограде возвышались холмики двух детских могил. На деревянных досках, тоже обструганных, было написано: «Малютка Дэвид, родился в 1855 г., скончался в 1859» и «Малютка Лили, родилась в 1855 г., скончалась в 1860».

— Бедные крошки! — пробормотал Пламенный.

Видно было, что за могилами следят. На холмиках лежали увядшие букеты полевых цветов, надписи на досках были заново выкрашены. Руководствуясь этим, Пламенный принялся искать дорогу и, действительно, нашел тропинку, сбегавшую с противоположного склона холма. Обогнув холм, он вернулся к своей лошади и поехал к ферме. Из трубы вился дымок, и вскоре он уже завязал разговор с нервным, стройным молодым человеком, который, как он узнал, был только арендатором ранчо. Велик ли хутор? Да, около ста восьмидесяти акров, хотя и кажется значительно больше. Это объясняется тем, что форма его такая неправильная. Да, сюда входят и глиняная яма, и все холмы, а граница его вдоль большого каньона простирается на милю в длину.

— Видите ли, — сказал молодой человек, — здесь совсем глушь. Когда стали эту местность расчищать, поначалу была скуплена вся хорошая земля по краям. Поэтому-то межи такие извилистые.

О да, ему и его жене удавалось свести концы с концами, и работа была не слишком тяжелая. Арендная плата невелика. Хиллард, землевладелец, получает хороший доход от разработки глины. Хиллард — человек со средствами; у него большие ранчо и виноградники внизу, в долине. Кирпичный завод платил десять центов за кубический ярд глины. Что касается ранчо, то земля здесь местами была хороша, там, где она возделана, как, например, на огороде и виноградниках, но местность слишком неровная — холмы и каньоны.

— Вы — не фермер, — сказал Пламенный.

Молодой человек улыбнулся и покачал головой.

— Да, я телеграфист. Но мы с женой решили отдохнуть годика два и… очутились здесь. Но время уже на исходе. Осенью, после сбора винограда, я возвращаюсь в контору.

Виноград-то хорош, виноградник занимал около одиннадцати акров. И цена была неплоха. Он взращивал почти все необходимые им овощи. Если бы место принадлежало ему, он расчистил бы склон холма над виноградником и развел бы фруктовый сад. Почва была хорошая. Здесь было много пастбищ, разбросанных по всему ранчо, а на нескольких расчищенных лужайках, занимающих в общем около пятнадцати акров, он собрал прекрасное сено. Оно расценивалось на три-пять долларов за тонну дороже сена из долины.

Слушая его рассказ, Пламенный внезапно почувствовал зависть к молодому человеку, жившему среди всех этих чудес, где он — Пламенный — странствовал последние несколько часов.

— Какого черта вы возвращаетесь в телеграфную контору? — спросил он.

Молодой человек улыбнулся с оттенком грусти.

— Потому что здесь нам не пробиться… — секунду он колебался, — и потому что нам предстоят новые расходы. Как ни мала арендная плата, а все же приходится с ней считаться. А кроме того, у меня не хватает сил, чтобы по-настоящему возделывать землю. Будь эта ферма моей собственной, либо я сам был бы таким крепышом, как вы, — лучшего мне и не нужно. Да и жене моей тоже. — Снова грустная улыбка пробежала по его лицу. — Видите ли, мы родились в деревне и, потолкавшись несколько лет в городах, поняли, что в деревне нам лучше. Вот мы и решили выбиться на дорогу, а потом купить себе клочок земли и основаться на нем.

Могилы детей? Да, он подновил надписи и расчистил сорную траву. Таков здешний обычай. Все жившие на ферме принимали на себя эту обязанность. Говорят, отец и мать в течение многих лет приходили каждое лето к могилам. Но потом, одним летом, они не пришли, и старик Хиллард первый взялся за это дело. Трещина на склоне холма? Старый рудник. Никогда от него не было толку. Много лет назад его разрабатывали, так как разведки кое-что обещали. Но это было очень давно. В этой долине так никогда и не наткнулись на жилу, хотя пробуравили немало скважин, и лет тридцать назад сюда стекался народ.

Хрупкая на вид женщина показалась в дверях и позвала ужинать молодого человека. Пламенный подумал, что городская жизнь — не по ней. Потом, присмотревшись, он заметил слабый загар и здоровый румянец на ее щеках и решил, что деревня — самое подходящее для нее место. Отклонив предложение поужинать, он поехал к Глен Эллен, небрежно сидя в седле и тихонько напевая забытые песенки. Он спустился по неровной дороге, извивавшейся среди пастбищ, поросших дубами; там и сям виднелись заросли манзаниты и открытые просеки. С жадностью прислушивался он к крику перепелов, а один раз громко расхохотался от радости, когда крохотная белка с шипением взбежала на холмик, поскользнулась и затем, мелькнув у самых ног его коня, шмыгнула через дорогу и, все еще шипя, мигом вскарабкалась на спасительный дуб.

Пламенный не мог заставить себя ехать в тот день проезжей дорогой; он поехал наперерез к Глен Эллен и наткнулся на каньон, преградивший ему путь, так что рад был выбраться на гостеприимную коровью тропу. Эта тропа привела его к маленькой бревенчатой хижине. Двери и окна были открыты, на пороге кошка нянчилась с выводком котят, но в хижине как будто никого не было. Он спустился по тропинке, которая, очевидно, пересекала каньон. На полпути он встретил старика, поднимающегося в гору в лучах заходящего солнца. В руке он нес ведро с пенящимся молоком. Шляпы на нем не было, и солнце бросало красноватый отблеск на его лицо, обрамленное белоснежными волосами и бородой. Лицо светилось тихим довольством после жаркого летнего дня. Пламенный подумал, что ему никогда не приходилось видеть человека, выглядевшего таким довольным.

— Сколько лет тебе, дедушка? — осведомился он.

— Восемьдесят четыре, — был ответ. — Да, сударь, восемьдесят четыре, а я буду побойчей многих.

— Тебе пора себя поберечь, — сказал Пламенный.

— Ну, что там! Я никогда не лодырничал. Я перешел равнины с упряжкой волов в пятьдесят первом году; тогда я был семейным человеком, с семью малышами. Было мне, верно, тогда столько, сколько вам сейчас, или около того.

— И ты тут не скучаешь?

Старик перехватил ведро другой рукой и задумался.

— Как сказать… — начал он тоном оракула. — Никогда я не скучал, разве что, когда умерла моя старуха. Иные парни в толпе скучают, и я тоже из таких. Был я одинок, когда попал в Фриско. Но больше уж туда не пойду, покорно вам благодарен. Хватит с меня. Я живу здесь в долине с… с пятьдесят четвертого года, один из первых поселенцев после испанцев.

Пламенный тронул лошадь.

— Ну, доброй ночи, дедушка. Держись крепко. Ты многих молодых заткнешь за пояс и, наверняка, немало их схоронишь.

Старик усмехнулся, а Пламенный поехал дальше, странно довольный собой и всем миром. Казалось, к нему вернулась старая любовь к путешествию и лагерной жизни, какую он вел на Юконе. Перед его глазами стоял образ старого пионера, поднимающегося по тропинке в лучах заходящего солнца. Да, хоть ему и было восемьдесят четыре года, а он мог кое-кого обскакать. У Пламенного мелькнула мысль последовать его примеру, но воспоминание о крупной игре в Сан-Франциско сразу ее потушило.

— Ну что ж, — решил он, — когда я состарюсь и выйду из игры, я поселюсь в таком местечке, а город пусть провалится к черту.

 

Глава IX

В понедельник, вместо того чтобы уехать в город, Пламенный взял у мясника лошадь еще на один день и пересек долину, направляясь к восточным холмам. Он хотел осмотреть рудник. Здесь земля была суше и холмистей, чем в тех местах, где он бродил накануне, а склоны холмов были покрыты таким густым кустарником, что невозможно было верхом сквозь него пробраться. Но в каньоне воды было много, а лес разросся великолепно. Рудник был заброшен, но Пламенный около получаса с удовольствием вокруг него побродил. До приезда своего на Аляску он познакомился с кварцевыми породами, и теперь ему приятно было восстановить эти сведения в памяти. История рудника была проста: благоприятная разведка побудила начать туннель в склоне холма, через три месяца вышли все деньги, дело остановилось, люди разбрелись и взялись за другую работу, затем снова принялись за туннель, а жила только манила и словно отступала глубже в гору; наконец, после долгих лет работы, люди отказались от своих надежд и ушли.

«Теперь, наверное, многие из них поумирали», — думал Пламенный, садясь в седло и озираясь на старое темное жерло туннеля.

Как и накануне, он, исключительно из удовольствия, держался случайных троп, проложенных скотом, и пробивал себе путь к вершинам холмов. Попав на проезжую дорогу, ведущую вверх, он ехал по ней несколько миль, пока не очутился в маленькой долине, окруженной горами, где несколько бедных фермеров возделывали виноград на крутых склонах. Дальше дорога круто поднималась вверх. Густой кустарник покрывал склоны, но в трещинах каньонов росли огромные сосны, дикий овес и цветы.

Через полчаса он вышел на расчищенное место, приютившееся под самыми вершинами. По склонам — там, где почва была получше, отдельные участки были возделаны под виноград. Пламенный мог заметить, что здесь шла упорная борьба, дикая природа отвоевывала свою добычу, кустарник вторгался в расчищенные места, участки виноградника кое-где поросли травой и были заброшены, а виноград не был подрезан, и всюду старые изгороди тщетно пытались устоять под напором времени. Здесь, у маленького домика, окруженного строениями, кончалась дорога, дальше путь преграждался кустарником.

Заметив старуху, сгребавшую вилами навоз на скотном дворе, он въехал за ограду.

— Здорово, матушка, — крикнул он. — Нет у тебя здесь мужчин, что ли, для такой работы?

Она оперлась на свои вилы, одернула юбку и весело взглянула на него. Он заметил, что руки у нее, как у мужчины, огрубевшие, мозолистые, ширококостные; она надела на босу ногу грубые мужские башмаки.

— Нету здесь мужчины, — ответила она. — А вы-то откуда будете и зачем сюда пожаловали? Не зайдете ли выпить стаканчик вина?

Шагая неуклюже, но твердо, совсем как мужчина, она повела его в большой сарай, где Пламенный увидел ручные тиски для выжимки винограда и прочую утварь, необходимую в виноделии. Дорога была слишком плоха, и далеко было тащить виноград в долину, где виноделие поставлено на широкую ногу, объяснила она, вот они и вынуждены делать вино сами. Пламенный выяснил, что «они» — это она сама и ее дочь, вдова лет сорока с лишним. Жить было легче, пока внук не отправился сражаться с дикарями на Филиппинах. Там он и погиб в сражении.

Пламенный выпил полный стакан прекрасного рислинга, поболтал несколько минут и попросил второй стакан. Да, им только-только удавалось не помереть с голоду. Она и ее муж получили эту землю от правительства в пятьдесят седьмом году, расчистили место и обрабатывали его, пока муж не умер. После она одна продолжала дело. В сущности, оно не могло окупить затраченный труд, но что им было делать? Тут был винный трест, и вино упало в цене. Рислинг? Она поставляла его на железную дорогу, внизу в долине, по двадцать два цента галлон. А путь был длинный. Чтобы дойти туда и вернуться домой, приходилось терять целый день. Сейчас ее дочь понесла вино.

Пламенный знал, что в отелях рислинг похуже этого расценивается в полтора и два доллара кварта. А она получала двадцать два цента за галлон. Вот какова игра! Она была из числа недалеких, смирных людей, — и она и те, кто пришел сюда до нее, кто трудился, пригнал своих быков через равнины, расчистил и обработал девственную землю, работал все дни своей жизни, платил налоги и посылал своих сыновей и внуков сражаться и умирать за знамя, под защитой которого они имели возможность продавать свое вино за двадцать два цента. То же вино подавалось ему в отеле Сент-Фрэнсис по два доллара кварта, то есть по восемь долларов галлон. Вот какова игра!

Итак, пока вино от нее, с ручных прессов для выжимки винограда на горной просеке, доходило до него, заказывающего рислинг в отеле, накидка была ни больше ни меньше как семь долларов семьдесят восемь центов. Клика ловких горожан втиснулась между ним и ею. А помимо них, была еще шайка других, захватывавших свою долю. Называется это доставкой, финансовыми операциями, банковским делом, оптовой продажей и т. п. — но суть та, что они свою долю получали, а старухе доставались остатки — двадцать два цента. «Ну что же, — вздохнул он про себя, — сосунцы рождались каждую минуту, никто тут не был виноват; все на свете — игра, а выиграть могли лишь немногие, но все же чертовски трудно приходится сосунцам!»

— Сколько тебе лет, матушка? — спросил он.

— Семьдесят девять стукнет в январе.

— Я думаю, работать пришлось здорово?

— С семи лет. Я нанялась служить в штате Мичиган.

Служила, пока не выросла. Потом замуж пошла, а работа становилась все тяжелее и тяжелее.

— Когда же ты думаешь отдохнуть?

Она посмотрела на него, подумав, кажется, что вопрос задан в шутку, и не ответила ничего.

— В Бога веришь?

Она кивнула головой.

— Ну так ты свое еще получишь, — заверил он ее, но в глубине души он недоумевал, как это Бог разрешает, чтобы рождалось столько сосунцов, и не придержит азартных игроков, грабящих их с колыбели до могилы.

— Сколько у тебя этого рислинга?

Она окинула взглядом бочки и высчитала. Почти что восемьсот галлонов.

Пламенный недоумевал, что ему делать с этим вином и кому его сплавить.

— Что бы ты сделала, если бы я тебе дал по доллару за галлон? — спросил он.

— Шутки шутите?

— Нет, говорю серьезно.

— Вставила бы себе зубы, перекрыла крышу и купила новую телегу. Уж очень дорога здесь тяжела для телег.

— А еще что?

— Купила бы себе гроб.

— Ну, матушка, все это твое — и гроб и телега.

Она смотрела на него недоверчиво.

— Я это серьезно говорю. А вот тебе пятьдесят, чтобы закрепить сделку. Не нужно расписки. Это за богатыми нужно присматривать — память у них, знаешь ли, чертовски коротка. Вот мой адрес. Тебе придется доставить вино на станцию. А теперь покажи, как мне отсюда выбраться. Я хочу подняться на вершину.

Он снова побрел через кустарник, придерживаясь чуть заметной тропинки и медленно поднимаясь вверх, пока не вышел на хребет.

— Славная страна, — пробормотал он, — чертовски славная!

Он повернул направо и стал спускаться, выискивая новый путь назад, в долину Сонома; но тропинок не было, а кустарник становился все гуще и, словно умышленно, сдвигался перед ним. Когда ему удавалось пробиться, каньон и расселины, слишком крутые для его лошади, заставляли поворачивать назад. Но ни малейшего раздражения он не чувствовал. Он наслаждался своей поездкой, ибо вернулся к старой игре — состязанию с природой. Уже к вечеру он напал на тропу, ведущую вниз, в сухой каньон. Здесь его ожидало новое удовольствие. Уже несколько минут он слышал лай собаки, и вдруг на обнаженном склоне холма появился большой олень; он несся стрелой, а за ним на небольшом расстоянии, летела великолепная гончая. Пламенный напрягся в седле и следил, пока они не исчезли; дыхание его стало короче, словно и он тоже принимал участие в погоне, ноздри раздулись, его охватил острый охотничий зуд и воспоминания о тех днях, когда он еще не жил в городах.

Сухой каньон сменился другим, с тонкой лентой струящейся воды. Тропа вывела его на лесную дорогу и дальше, через равнину, к проселку. Здесь не было ни фермы, ни домов. Почва была скудная, местами твердый грунт был обнажен или лежал у самой поверхности.

Однако манзанита и дубы процветали и на этой почве и плотной стеной подступали с обеих сторон к дороге. Из этой заросли внезапно выскочил человек, напомнивший Пламенному кролика.

Это был маленький человечек в заплатанных штанах, с непокрытой головой; бумажная рубаха была расстегнута у ворота и на груди. Солнце покрыло его лицо красноватым загаром, а рыжие волосы на концах посветлели. Он сделал Пламенному знак остановиться и протянул письмо.

— Если вы едете в город, отправьте это, пожалуйста, — сказал он.

— Непременно. — Пламенный спрятал письмо в карман пиджака. — Вы здесь живете? А?

Но маленький человечек не отвечал. Он пристально и удивленно смотрел на него.

— Я вас знаю, — заявил он. — Вы — Элем Харниш — Пламенный, так называют вас газеты. Что, не ошибся?

Пламенный кивнул головой.

— Но что вы здесь делаете в этом кустарнике?

Пламенный усмехнулся и ответил:

— Да вот смотрю, нельзя ли проложить путь для доставки сельских продуктов.

— Ну, я рад, что сегодня написал это письмо, — продолжал маленький человек, — иначе я бы вас не встретил. Я несколько раз видел вашу фотографию в газетах, а у меня хорошая память на лица. Я вас сразу узнал. Меня зовут Фергюсон.

— Вы здесь живете? — повторил свой вопрос Пламенный.

— О да. У меня здесь маленький участок, ярдов за сто отсюда. Там есть ключ, несколько фруктовых деревьев и ягодные кусты. Зайдите и посмотрите. Ключ чудесный. Такой воды вы нигде не найдете. Зайдите и попробуйте.

Ведя на поводу лошадь, Пламенный последовал за быстро шагающим живым человеком в зеленый туннель, откуда он неожиданно вынырнул на расчищенное место, если только можно назвать так пространство, где дикая природа старалась свести на нет плоды человеческих усилий. Это был крохотный уголок среди холмов, защищенный крутыми стенами входа в каньон. Здесь росли высокие дубы, свидетельствуя о более плодородной почве. Склон холма разъедался в течение веков, медленно образуя это отложение чернозема. Под тенью дубов, почти скрытая ими, приютилась грубая некрашеная хижина, ее широкая веранда со стульями и гамаками была превращена в спальню на открытом воздухе. Зоркий глаз Пламенного улавливал мельчайшие детали. Участок имел неправильную форму, расчищены были местечки с более плодородной почвой, а к каждому фруктовому деревцу, к каждому ягодному кусту и к овощам была проведена вода. Крохотные ирригационные каналы виднелись повсюду, и по некоторым из них пробегала вода.

Фергюсон возбужденно смотрел на гостя, ища признаки одобрения.

— Ну, что вы об этом скажете, а?

— Каждое деревцо подстрижено и облизано, — засмеялся Пламенный, но удовольствие, светившееся в его глазах, удовлетворило маленького человека.

— Понимаете ли, я знаю каждое из этих деревцев, словно они — мои сыновья. Я посадил их, нянчился с ними, кормил их и вырастил. А теперь пойдемте взглянуть на ключ.

— Действительно хорош! — одобрил Пламенный, отведав ключевой воды. Затем они повернули назад, к дому.

Внутреннее устройство немало его удивило. Приготовление пищи происходило в маленькой, примыкающей к хижине кухне, а вся хижина представляла одну большую жилую комнату. Посредине стоял огромный стол, заваленный книгами и журналами. Все стены, от пола до потолка, были заняты книжными полками.

Пламенному казалось, что он никогда не видел такой массы книг, собранных в одном месте. По сосновому полу были разбросаны шкуры диких кошек и оленей.

— Сам застрелил, сам выдубил, — с гордостью заявил Фергюсон.

Но коронным номером был огромный камин, сложенный из необтесанных глыб камней.

— Сам строил, — провозгласил Фергюсон, — и, ей-богу, тяга замечательная! Никогда не бывает ни малейшего дыма нигде, кроме отведенной для этой цели трубы. Даже когда дует юго-восточный, то не дымит.

Пламенный был очарован этим маленьким человечком. Он его сильно заинтересовал. Зачем он скрывается здесь, в лесах, со своими книгами? Он не дурак, это можно было заметить сразу. В таком случае зачем он здесь?

Все это было загадочно, и Пламенный принял приглашение поужинать, думая увидеть в своем хозяине сторонника питания сырыми плодами и орехами либо вообще какой-нибудь особой системы питания. За ужином, состоявшим из риса и кролика под вкусным соусом, они заговорили на эту тему, и Пламенный убедился, что маленький человечек не придерживался никаких «питательных систем». Он ел все, что ему нравилось, и избегал лишь таких комбинаций, какие скверно отражались на его пищеварении.

Тогда Пламенный решил, что тот является религиозным сектантом. Однако в разговоре, касавшемся различных тем, не было ничего странного. Покончив с ужином, они вымыли и спрятали посуду и сели покурить. Тут Пламенный, без обиняков, задал свой вопрос.

— Послушайте-ка, Фергюсон: с той минуты, как мы встретились, я все присматриваюсь, где у вас больное место, какого винтика не хватает. Но пусть меня повесят, если мне удалось что-нибудь найти. Что вы здесь делаете? Что вас заставило сюда явиться? Чем вы до этого занимались? Валяйте же и растолкуйте мне это.

Фергюсону вопрос понравился, и он этого не скрыл.

— Прежде всего, — начал он, — доктора объявили меня безнадежным. Давали мне в лучшем случае несколько месяцев, а до того я прошел лечение в санатории, совершил две поездки — одну в Европу, другую — на Гавайи. Они испробовали и электричество, и усиленное питание, и строгую диету. Я прошел через все стадии. Они меня разорили своими счетами, а мне становилось все хуже да хуже. Беда была двоякая: во-первых, я родился хилым, а во-вторых — жил ненормально, — слишком много работы, ответственности и напряжения. Я был редактором «Таймс-Трибюн»…

Пламенный мысленно ахнул: «Таймс-Трибюн» всегда была одной из самых крупных и влиятельных газет в Сан-Франциско.

— …и у меня не хватило сил для такого напряжения. Конечно, и тело и дух отказались мне служить. Пришлось подкрепляться виски, а на мозг это влияло не лучше, чем ресторанная и клубная кухня на мой желудок и весь организм. Вот в чем была беда: я жил неправильно.

Он пожал плечами и затянулся трубкой.

— Когда доктора от меня отказались, я ликвидировал свои дела и отказался от докторов. Это было пятнадцать лет назад. В этих местах я охотился мальчиком, приезжая на каникулы из колледжа, и когда мне пришлось скверно, меня потянуло вернуться в эту страну. Я бросил все, решительно все, и поселился в Лунной долине — так, если вы знаете, называли индейцы долину Сонома. Первый год прожил в чем-то вроде сарая, потом построил хижину и послал за книгами. До этого времени я не знал, что такое здоровье и счастье. Посмотрите на меня и посмейте сказать, что я выгляжу сорокасемилетним.

— Я никак не дал бы вам больше сорока лет, — признался Пламенный.

— Однако в тот день, когда я сюда прибыл, я выглядел шестидесятилетним, а это было пятнадцать лет назад.

Они долго говорили, и Пламенный взглянул на мир с новой точки зрения. Здесь перед ним был человек, не озлобленный и не циничный, который смеялся над горожанами и называл их безумцами, — человек, не думавший о деньгах, человек, у которого давно уже умерло стремление к власти. О дружбе среди горожан его хозяин говорил в определенных терминах.

— Ну а как поступили все эти парни, которых я знал, — члены клубов, с кем я поддерживал товарищеские отношения бог знает сколько времени? Я им ничем не был обязан, а когда я исчез, не нашлось ни одного, кто бы черкнул мне: «Как живешь, старина? Не могу ли я чем-нибудь тебе помочь?» Несколько недель они говорили: «Что сталось с Фергюсоном?» Потом я перешел в область воспоминаний. Однако им всем было известно, что я жил только на свое жалованье, а расходы мои всегда были выше.

— Но как же вы живете теперь? — осведомился Пламенный. — Нужны же вам деньги на одежду и журналы?

— Время от времени приходится брать работу на неделю или на месяц. Зимой пахать, осенью собирать виноград, а летом у фермеров всегда находится работа. Мне много не нужно, и работать много не приходится. Большую часть времени я брожу здесь по окрестностям. Я мог бы писать для газет и журналов, но я предпочитаю пахать и собирать виноград. Вы на меня посмотрите, и вам понятно станет, почему я крепок, как скала. И работа мне нравится. Но должен вам сказать, что в нее нужно втянуться. Это великое дело — научиться собирать виноград целый долгий день, а потом возвращаться домой не в изнеможении, а ощущая приятную усталость. Этот камин, эти большие камни — я их сам притащил; тогда я был мягкотелым, анемичным человеком, отравленным алкоголем, мужества у меня было не больше, чем у кролика, да и один процент жизненных сил, и от этих больших камней у меня чуть спина не сломалась и сердце готово было разорваться. Но я выдержал и стал пользоваться своим телом так, как нам природой предназначено, а не гнуть его за конторкой и накачивать виски… и вот я здесь, и стал лучше. А камин-то хорош, а? Недурная штучка?

А теперь расскажите мне о Клондайке, и как вы перевернули весь Сан-Франциско вверх дном этим вашим последним натиском. Знаете ли, вы — славный вояка, и вы подзадорили мое воображение, хотя рассудок говорит мне, что вы — такой же безумец, как и все остальные. Стремление к власти! Это страшное несчастье. Почему вы не остались в вашем Клондайке? Или почему вы не бросите своих дел и не заживете нормальной жизнью, как я, например? Видите, я тоже умею задавать вопросы.

Было десять часов, когда Пламенный распрощался с Фергюсоном. Проезжая при свете звезд, он было подумал купить ранчо по другую сторону долины. Жить там он не собирался. Игра влекла его в Сан-Франциско. Но ранчо ему нравилось, и он решил, по возвращении в контору, начать переговоры с Хиллардом. Кроме того, на участке находились залежи глины, а это дало бы ему в руки козырь, если бы Хольдсуорти вздумал сыграть с ним какую-нибудь штуку.

 

Глава X

Время шло, а Пламенный продолжал вести игру. Но игра вступила в новую фазу. Стремление к власти ради выигрыша уступало место борьбе за власть ради отмщения. В Сан-Франциско было немало людей, отмеченных им в списке черными пометками, и он то и дело стирал эти пометки своими молниеносными ударами. Он не просил пощады и сам не щадил. Люди боялись и ненавидели его, никто его не любил, — никто, кроме Ларри Хегэна, его адвоката, который готов был положить за него жизнь. Но Хегэн был единственным человеком, с кем Пламенный действительно был близок, хотя и поддерживал товарищеские отношения с грубой, беспринципной свитой политических заправил, восседавших в клубе Риверсайд.

С другой стороны, и отношение Сан-Франциско к Пламенному несколько изменилось. Хотя он со своими разбойничьими приемами и был определенной угрозой для финансовых игроков старой школы, но угроза эта была настолько серьезна, что они рады были оставить его в Покое. Он уже научил их прекрасному правилу не тревожить спящего пса. Многие из тех, кому грозила опасность от его огромной медвежьей лапы, тянувшейся к кадке с медом, пытались даже умиротворить его, влезть к нему в дружбу. Альта-Пасифик обратился к нему с конфиденциальным предложением вернуться в клуб, но он быстро отклонил его. Он охотился за многими членами этого клуба, всякий раз, когда представлялся случай, хватал их и разрывал. Даже пресса, за исключением одной или двух шантажирующих газет, перестала его оскорблять и сделалась почтительной. Короче, на него смотрели как на медведя из полярной глуши, а благоразумие требует уступать дорогу медведю. Когда он напал на пароходные компании, вся стая подняла лай и досаждала ему, пока он круто не повернулся и не отхлестал их в такой жестокой схватке, какой Сан-Франциско никогда еще не видывал. Нелегко забывались забастовка моряков каботажного плавания и передача муниципального управления рабочим лидерам и заправилам. Уничтожение Пламенным Клинкнера и компании «Калифорния и Альтамонт-Трест» служило предостережением. Но тогда на него не обратили внимания, считая это отдельным случаем; они верили в свою силу и численность… пока не получили хорошего урока.

Пламенный по-прежнему пускался в рискованные спекуляции. Так, например, ввиду неминуемого взрыва русско-японской войны, он, перед носом испытанных и могущественных судовых игроков, протянул руку и захватил монополию на все грузовые пароходы, годные для плавания. Не было, пожалуй, ни одного на Семи Морях, не зафрахтованного им. Как всегда, он занял позицию: «Вам придется прийти и повидаться со мной». Грузоотправителям ничего не оставалось делать, как этому подчиниться, дорого платя за удовольствие с ним встретиться. Но теперь все его рискованные авантюры и битвы преследовали одну цель. Настанет день, говорил он Хегэну, когда, владея достаточными средствами, он вернется в Нью-Йорк и сведет счеты с господами Доусеттом, Леттоном и Гугенхаммером. Он им покажет, как стирают в порошок, какую ошибку они сделали, вздумав его одурачить. Но он никогда не терял рассудка и знал, что еще не достаточно силен для решительной схватки с этими тремя главными врагами. И черные отметки против их имен оставались нестертыми.

Диди Мэзон все еще служила в конторе. Он не вступал с ней больше в разговоры, не спорил о книгах и о грамматике. Живой интерес к ней исчез; она стала для него приятным воспоминанием о том, чего никогда не было, — радостью, которой он, по природе своей, никогда не мог испытать. Однако, хотя интерес его угас, а энергия ушла на бесконечные битвы, он замечал и отблеск света в ее волосах, замечал каждое быстрое и решительное ее движение, каждую линию фигуры, подчеркнутой костюмом. Несколько раз он повышал ей жалованье, и теперь она получала девяносто долларов в месяц. Дальше он уже не смел идти, но ему удалось облегчить ей работу. Когда она вернулась после каникул, он оставил ее заместительницу в качестве помощницы. Кроме того, он перевел контору в другое помещение, и теперь обе девушки имели отдельную комнату.

Его глаза становились зорче, когда дело касалось Диди Мэзон. Он давно уже заметил, что во всех ее манерах и походке проскальзывает какая-то своеобразная гордость. Это не бросалось в глаза, но тем не менее привлекало внимание. Он решил поэтому, что она считает себя, свое тело, прекрасным ценным сокровищем, которым следует, оберегая, гордиться. Он сравнивал ее походку и манеру одеваться с внешним видом ее помощницы, стенографисток в других конторах и женщин, с какими он сталкивался на тротуарах. Она умеет себя держать, решил он, и знает, как одеться и носить платье, не унижая себя, но и не хватая через край.

Чем больше он ее видел и чем лучше, как он думал, узнавал, — тем недоступнее она ему казалась. Но так как у него не было намерения с ней сблизиться, то никакого неудовольствия он не испытывал. Он был рад, что заполучил ее в свою контору, и надеялся удержать у себя; этим исчерпывалось его отношение к ней.

Минувшие годы плохо отозвались на Пламенном. Жизнь, какую он вел, была ему вредна. Он располнел, а мускулы размякли и потеряли упругость. Ему приходилось выпивать все больше и больше коктейля, чтобы добиться желаемого результата — опьянения, дававшего ему отдых после напряженных деловых операций. К этому присоединялось еще и вино за завтраком и обедом, а после обеда, в Риверсайде, хорошая порция шотландской с содой. К тому же тело его страдало от недостатка упражнений; пошатнулись и моральные устои, так как он почти не общался с порядочными людьми. Он никогда и ничего не умел скрывать, многие его выходки стали достоянием публики; некоторые случаи описывались в газетах в тоне весьма юмористическом — например, его увеселительные поездки на большом красном автомобиле в Сан-Хосе с пьяной компанией.

И, по-видимому, ничто не могло его спасти. Религия прошла мимо него. «Давным-давно умерла», — говорил он об этой фазе своего духовного роста. Человечество его не интересовало. Согласно его примитивной социологии все было игрой. Бог — причудливое, абстрактное, безумное существо, какое мы зовем Случаем. Каждый играл соответственно тому, как посчастливилось ему родиться — сосунцом или грабителем. Случай сдавал карты, а младенцы подбирали те, какие выпадали на их долю. Протестовать не имело смысла. Какие карты на руках, с теми и нужно играть — всем — и горбатым и прямым, и калекам и здоровым, и идиотам и умникам. Какая тут справедливость! Карты, в подавляющем большинстве случаев, были таковы, что их обладатели попадали в класс сосунцов и лишь немногие могли стать грабителями. Вот эта карточная игра и есть Жизнь, а толпа игроков — общество. Игорным столом была земля, и земля же — вернее, все, что на ней было — от ломтя хлеба до автомобилей, — ставка. А к концу игры все — и счастливые и несчастные — все равно умирают!

Тяжело приходилось смиренным глупцам, ибо с самого же начала они были обречены на проигрыш; но, присматриваясь к победителям, он все больше убеждался, что им нечем похвалиться. Они тоже давным-давно были мертвы, да и жизнь их сводилась к немногому. Это была дикая, звериная борьба, сильные попирали слабых, а сильные — люди, подобные Доусетту, Леттону и Гугенхаммеру, отнюдь не были лучшими. Это он успел понять. Он помнил своих младших товарищей полярных стран. Они были смиренными глупцами, на их долю выпала тяжелая работа, а плоды их трудов у них отнимали, как у той старухи, занимающейся виноделием на холмах Сономы; однако они были правдивее, честнее и откровеннее людей, которые их грабили. Победителями были люди порочные, вероломные и жестокие. Но и у них не было права голоса. Они держали те карты, какие были им сданы, а Случай, чудовищный, безумный бог, хозяин всего притона, смотрел и ухмылялся. Это он, именно он превратил всю вселенную в карточный стол.

При сдаче карт нет справедливости. Маленьких людишек, пухленьких младенцев, даже не спрашивали, хотят ли они играть. У них не было выбора. Случай вталкивал их в жизнь, припирал к столу, вокруг которого шла суета, и говорил: «Теперь играйте, проклятые, играйте!» И они старались изо всех сил, бедные чертенята. Иных игра приводит к паровым яхтам и дворцам, других — к приютам и богадельням. Одни ставят снова и снова на одну и ту же карту — и всю свою жизнь возделывают виноград, надеясь добиться наконец фальшивых зубов и гроба. Другие рано выходят из игры, вытянув карты, вещавшие насильственную смерть, или голод в бесплодной стране, либо отвратительную, мучительную болезнь. У иных карты вещают о короне и безответственной и незаслуженной власти, а других наделяют тщеславием, непомерным богатством, унижением и позором или тянут их к женщинам и вину.

Что касалось его самого, то он вытянул счастливые карты, хотя еще не мог видеть их все до последней. Кто-нибудь или что-нибудь еще может его настигнуть. Безумный бог, Случай, быть может, заманивал его к такому концу. Несчастное стечение обстоятельств — и через какой-нибудь месяц банда грабителей будет танцевать военный танец вокруг останков его финансовой мощи.

Даже сегодня его может переехать автомобиль, либо вывеска упадет и пробьет череп. Кто мог знать! А потом — ведь на свете есть еще болезни, вечно стерегущие человека, одна из самых жутких выдумок Случая. Быть может, завтра или на этих днях прыгнет на него бацилла, целые сотни их — и прощай, жизнь! Неделю назад он встретил доктора Баскома, Ли Баскома, — тот разговаривал, смеялся, казался воплощением молодости, сил, здоровья. А через три дня он умер — пневмония, ревматизм сердца, и одному небу известно, что еще на придачу; к концу он кричал в агонии так, что слышно было на весь квартал. Это было ужасно и сильно потрясло Пламенного. А когда придет его черед? Кто мог сказать? Пока оставалось только играть картами, какие были у него на руках, а они вели к «битве, мщению и коктейлям». А Случай восседал на своем троне и усмехался.

 

Глава XI

Как-то в воскресенье, к концу дня, Пламенный очутился по ту сторону бухты, среди Пиедмонских холмов Окленда. По обыкновению, он ехал на автомобиле, но на этот раз не на собственном. Он был гостем Быстроного Билля, любимца Случая, явившегося спустить седьмое состояние, вырванное из замерзшего арктического гравия. Известный мот, он уже начал растрачивать последнюю добычу, отправляя ее к шести предыдущим. Это он, в первый год Доусона, выпил океан шампанского по пятидесяти долларов кварта; это он припер к стенке яичный рынок, скупив сто двадцать дюжин яиц по двадцать четыре доллара за дюжину, чтобы уколоть свою возлюбленную, водившую его за нос, а тогда дно его мешка с золотом уже просвечивало; это он, платя бешеные деньги за скорость, нанял специальные поезда и побил все рекорды между Сан-Франциско и Нью-Йорком. А теперь он снова явился сюда — «счастливчик преисподней», как назвал его Пламенный, — чтобы с тою же легкостью выбросить свое последнее состояние.

Компания была веселая, и день они провели шумно. Они обогнули бухту от Сан-Франциско через Сан-Хосе, вверх к Окленду; три раза их арестовывали за быструю езду, и на третий раз, в Хайуордсе, они удрали, захватив в плен задержавшего их констебля. Боясь, как бы их не опередило телефонное распоряжение об аресте, они свернули на проселок, вьющийся среди холмов, и теперь, несясь к Окленду, с жаром обсуждали, как им поступить с констеблем.

— Через десять минут мы выедем к Блэр-Парку, — объяснил один из компании. — Слушай, Быстроногий, там впереди есть поперечная дорога с массой ворот; она уведет нас вглубь, прямо к Берклею. Тогда мы можем вернуться в Окленд с другой стороны и переправиться на пароходе, а машину приведет ночью шофер.

Но Быстроногий Билль никак не мог понять, собственно, почему не ехать в Окленд через Блэр-Парк; на том они и порешили.

Через секунду они обогнули поворот и увидели поперечную дорогу, по которой решили не ехать. По ту сторону ворот какая-то молодая женщина на гнедой лошади свесилась с седла и закрывала ворота. С первого же взгляда Пламенный почувствовал в ней что-то странно знакомое. Затем она выпрямилась в седле, и по этому движению он ее узнал. Пустив лошадь галопом, она понеслась прочь, повернувшись к ним спиной. Это была Диди Мэзон, — он вспомнил рассказ Моррисона о том, что она держит верховую лошадь. Он был рад, что она не видела его в этой шумной компании. Быстроногий Билль вскочил, цепляясь одной рукой за спинку переднего сиденья и размахивая другой, чтобы привлечь ее внимание. Он уже вытянул губы, готовясь пронзительно свистнуть, — он славился своим умением свистеть, — когда Пламенный дернул его за ногу, хлопнул по плечу и бросил обратно на сиденье.

— Т-т-ты, д-д-должно быть, знаешь эту леди, — забормотал ошеломленный Билль.

— Наверняка знаю, — ответил Пламенный, — а потому заткни глотку.

— Ладно, вкус у тебя не плох, Пламенный. Она — настоящий персик и ездит хоть куда.

В этот момент она скрылась из виду за деревьями, а Быстроногий Билль стал размышлять о том, что делать с констеблем. Пламенный с закрытыми глазами откинулся на спинку сиденья. Он все еще видел перед собой Диди Мэзон, галопом несущуюся по дороге.

Быстроногий Билль был прав. Диди Мэзон действительно умела ездить. И посадка была безукоризненна. Она сидела по-мужски. Молодец Диди! В его глазах это был еще один плюс: у нее хватило храбрости взять мужское седло и ехать таким единственно рациональным способом. Она не глупа, в этом он убедился.

В понедельник утром, войдя, чтобы диктовать, он незаметно с новым интересом на нее посматривал. Деловой день шел обычным порядком. Но в следующее воскресенье он сам очутился на лошади и, обогнув бухту, углубился в Пиедмонт. Он провел целый день верхом, но так и не видел Диди Мэзон, хотя и свернул на заднюю дорогу с воротами и доехал до Беркли. Здесь, проезжая мимо домов, он старался угадать, в каком из них сна жила. Моррисон говорил ему уже давно, что она живет в Беркли, а в тот вечер, в прошлое воскресенье, она ехала в этом направлении, — по всем вероятиям, возвращалась домой.

День был неудачный, поскольку он намеревался ее встретить, но все же не прошел для него без пользы, ибо он наслаждался свежим воздухом и верховой ездой до такой степени, что в понедельник дал распоряжение барышникам привести лучшего гнедого коня, сколько бы ни пришлось заплатить. Несколько раз в течение недели он осматривал гнедых лошадей, многих испробовал, но остался недоволен. Только в субботу он наткнулся на Боба. Едва взглянув на него, Пламенный понял, что нашел то, что искал. Для верховой лошади Боб был, пожалуй, слишком велик, но такому рослому всаднику, как Пламенный, как раз подходил. Боб был в прекрасном состоянии, под лучами солнца его шерсть имела огненный оттенок, а изогнутая шея отливала пламенем.

— Он наверняка даст фору всем, — заявил Пламенный, но барышник смотрел не столь оптимистично. Лошадь была дана ему на комиссию, и владелец ее настаивал на том, чтобы покупателю сообщили правду о Бобе. Барышник это исполнил.

— Не то чтобы это была норовистая лошадь, но опасная. С перцем она, всякие шутки проделывает, но все без злобы. Может, и не убьет вас, а если убьет, так шутя, понимаете ли, вовсе этого не желая. Я лично не стал бы на ней ездить. Но лошадь выносливая. Посмотрите, какая грудь! А ноги! Ни одного недостатка. Никогда никакого повреждения у Боба не было и работой не надорван. Никому еще не удавалось его загнать. К горам привычен и к тяжелой дороге, его в деревне вырастили. Поступь верная, как у козы, если не вздумает нарочно сбиваться. Не пуглив. По-настоящему ничего не боится, но делает вид. Брыкаться не брыкается, а на дыбы становится. Ездить на нем нужно с мартингалом. Скверная привычка без всякой причины кружиться на месте. Это у него такая шутка. Идет как вздумается. Иной раз целый день идет ровно и спокойно хоть двадцать миль. На следующий день вы еще сесть не успели, а уже не справишься. Автомобили знает так хорошо, что может лечь подле машины и заснуть. Девятнадцать автомобилей пропустит и глазом не моргнет, а на двадцатом, только потому, что ему вздумалось порезвиться, упрется и начнет прыгать. Вообще говоря, слишком резвый для джентльмена и со всякими неожиданностями. Его теперешний хозяин прозвал Иудой Искариотом и желает, чтобы покупателю вся его подноготная была известна. Ну вот и все, что я знаю. А теперь вы поглядите на хвост и на гриву. Видали когда-нибудь такое? Волос мягкий, как у ребенка.

Барышник оказался прав. Пламенный освидетельствовал гриву и нашел, что таких мягких волос он не встречал ни у одной лошади. И цвет был необыкновенный — почти каштановый. Когда он пробегал пальцами по гриве лошади, Боб повернул голову и игриво ткнулся носом в его плечо.

— Оседлайте его, и я попробую, — сказал он барышнику. — Интересно, привык ли он к шпорам. Помните, седло взять не английское. Дайте мне хорошее мексиканское… и взнуздайте его, но не слишком сильно, раз он любит становиться на дыбы.

Пламенный следил за приготовлениями, сам поправляя мундштук и приноровил длину стремян. Он покачал головой, увидев мартингал, но, уступив советам барышника, разрешил его оставить. А Боб, за исключением нескольких шаловливых выходок, беспокойства не причинил. Целый час он вел себя примерно, если не считать вполне простительных курбетов и попыток встать на дыбы. Пламенный был в восторге. Он немедленно заключил сделку, и Боб конюхом был переправлен через бухту в свое помещение, в стойла при Академии верховой езды в Окленде.

На следующий день было воскресенье. Пламенный поднялся рано и переправился на пароходе вместе с Волком, вожаком своей упряжки, единственной собакой, какую он захватил с собой, уезжая с Аляски. В поисках Диди Мэзон и ее гнедой лошади Пламенный тщетно рыскал по холмам Пиедмонта и вдоль дороги, ведущей в Беркли. Но огорчаться у него не было времени, так как его собственный гнедой не давал ему скучать. Боб оказался вероломным чертенком и стал изводить своего ездока, на что тот отвечал той же монетой. Пламенный призывал на помощь все свое знание лошадей и лошадиной природы, а Боб в свою очередь проделал все известные ему трюки. Обнаружив, что мартингал затянут слабее обыкновенного, он продемонстрировал свое умение становиться на дыбы и ходить на задних ногах. Промучившись минут десять, Пламенный слез и подтянул ремень. Боб стал вести себя с ангельской кротостью и совершенно одурачил своего хозяина. По прошествии получаса Пламенный, обманутый и доверчивый, ехал шагом и крутил папироску; колени его были разжаты, а поводья лежали на шее лошади. Вдруг Боб повернулся и с молниеносной быстротой закружился на задних ногах, оторвав передние от земли. У Пламенного правая нога выскочила из стремени, а руки обвились вокруг шеи животного. Боб воспользовался своим преимуществом и стрелой понесся по дороге. Пламенный, горячо надеясь, что в этот момент не встретится с Диди Мэзон, уселся наконец как следует и остановил лошадь.

На обратном пути Боб на том же месте снова закружился. На этот раз Пламенный удержался в седле, но ничем не мог остановить его пируэтов. Повод не помогал. Он заметил, что Боб поворачивается направо, и решил на будущее время действовать левой шпорой. Но, вслед за неожиданным поворотом, Боб немедленно начинал кружиться, и не было времени принять меры предосторожности.

— Ну Боб, — обратился он к животному, вытирая пот, слепивший глаза, — должен сознаться, что ты — самое проклятое и проворное существо, какое мне когда-либо приходилось встречать. Я знаю, чтобы тебя выпрямить, нужно только коснуться шпорой… Ах ты, скотина!

Едва шпора коснулась его, как Боб поднял заднюю ногу и больно ударил по стремени. Несколько раз Пламенный из любопытства повторял опыт, и каждый раз копыто Боба ударяло по стремени. Тогда Пламенный, решив последовать его примеру и прибегнуть к неожиданным мерам, внезапно вонзил в него обе шпоры и подхлестнул снизу хлыстом.

— Видно, тебя еще никто не брал в работу, — пробормотал он, когда Боб, недовольный, что так грубо прервали его забаву, полетел вперед.

Раз шесть Пламенный пускал в ход шпоры и хлыст, а затем стал наслаждаться бешеной скачкой. Не получая больше ударов, Боб через полмили перешел в легкий галоп. Волк, слегка отстававший, нагнал их, и все шло прекрасно.

— Я тебе еще покажу, мой мальчик. Ты у меня узнаешь, как кружиться, — говорил Пламенный лошади.

Но тут Боб повернулся. Он это сделал в самый разгар галопа, внезапно остановившись с широко расставленными ногами.

Пламенный, застигнутый врасплох, снова обхватил руками шею животного, и в ту же секунду Боб, оторвав ноги от земли, повернулся кругом. Только великолепный наездник мог усидеть в седле, и Пламенный едва не слетел на землю. К тому времени, как он выправился в седле, Боб несся в карьер назад по дороге, по какой они только что ехали, а Волк, с трудом поспевая, бежал в кустах.

— Ладно, проклятый, — ворчал Пламенный, работая шпорами и хлыстом. — Хочешь ехать назад, ну и поезжай, и будешь ехать, пока я тебя не загоню.

Когда, спустя некоторое время, Боб попытался замедлить бешеный ход, снова в него вонзились шпоры и хлыст и поддали жару. Решив, наконец, что лошадь достаточно наказана, Пламенный резко повернул ее и пустил легким галопом вперед по дороге. Спустя немного он натянул повод и остановил ее, чтобы посмотреть, не задыхается ли она. Постояв с минуту, Боб нетерпеливо повернул голову и шаловливо ткнулся носом в стремя, словно желая сказать, что пора уже трогаться в путь.

— Ах, черт бы меня побрал! — воскликнул Пламенный. — Ни злости, ни раздражения, ни усталости — и это после такой переделки. Ты — сокровище, Боб!

И снова Боб повел себя как подобает примерной лошади. Так продолжалось около часу, и опять Пламенный проникся к нему доверием, когда, без всякого предупреждения, Боб начал крутиться и закусывать удила. Пламенный прекратил эти выходки, пустив в ход шпоры и хлыст и заставив его пробежаться несколько миль в обратном направлении. Но когда он повернул его и снова пустил вперед, Боб сделал вид, что все его пугает — и деревья, и коровы, и кусты, и Волк, и его собственная тень, — короче, каждый предмет, попадавшийся на пути. В таких случаях Волк ложился в тени и наблюдал, а Пламенный сражался со своей лошадью.

Так прошел день. У Боба развилась привычка притворяться, будто он хочет кружиться, но на самом деле не кружился. Это было ничуть не лучше, ибо всякий раз Пламенный шел на удочку, сжимал ноги и напрягал все мускулы своего тела. А после нескольких таких провокаций Боб действительно начинал кружиться, и Пламенный, застигнутый врасплох, должен был снова обнимать его шею. Весь день Боб переходил от одного трюка к другому; пропустив с дюжину автомобилей по дороге в Окленд, он вздумал смертельно испугаться при виде самой обыкновенной маленькой повозки. Перед возвращением в стойло он завершил прогулку, завертевшись и поднявшись на дыбы одновременно; при этом мартингал лопнул, что дало ему возможность стать на задние ноги почти вертикально. Стременной ремень не выдержал, и Пламенный едва не слетел.

Но лошадь ему понравилась, и он не жалел о своей прогулке. Он понял, что Боб не коварен и не зол; вся беда была в том, что жизнь била в нем ключом, а по уму он превосходил обычную среднюю лошадь. Этот избыток жизненных сил и ум, соединенный с беспорядочной резвостью, сделали его таким, каков он был. Чтобы им управлять, нужны были сильная рука, умеренная строгость и некоторая жестокость, необходимая для утверждения своей воли.

— Или ты, или я, Боб, — несколько раз говорил ему Пламенный в течение этого дня.

А конюху он сказал в тот вечер:

— Ну не красавец ли? Видали вы такого? Лучшая лошадь, на какой мне когда-либо приходилось ездить, а я кое-что видал на своем веку.

Потом он обратился к Бобу, который повернул голову и ласково тыкался об него носом:

— Прощай, молодец! Увидимся в следующее воскресенье. Не забудь прихватить с собой весь запас твоих шуток!

 

Глава XII

Всю неделю Пламенный почти столько же интересовался Бобом, сколько и Диди; а так как захватывающих дел у него в это время не было, то они оба интересовали его, пожалуй, больше деловой игры. Особенно занимала его манера Боба кружиться. Как с этим справиться — вот в чем вопрос! Предположим, он встретится на холмах с Диди, и предположим, по воле судьбы ему удастся поехать вместе с ней, — а тогда это кружение Боба было в высшей степени неуместно и поставило бы его в неловкое положение. Ему не слишком улыбалась мысль, что она увидит его обнимающим шею Боба. С другой стороны, внезапно ее оставить и стрелой понестись назад, работая хлыстом и шпорами, тоже не годится.

Здесь нужен был метод, с помощью которого можно было предупредить этот молниеносный поворот. Он должен остановить животное прежде, чем оно выполнит этот фокус. Повод тут не поможет. Шпоры тоже бессильны. Оставался хлыст. Но что с ним делать? В течение этой недели Пламенный несколько раз погружался в размышления, сидя в своей конторе. Мысленно он видел себя верхом на своей удивительной гнедой лошади и пытался предотвратить ее выходку. Один из таких моментов, в конце недели, совпал с разговором с Хегэном. Хегэн, развивавший новый ослепительный план, заметил, что Пламенный его не слушал. Глаза его стали тусклыми — он тоже разрабатывал план.

— Нашел! — неожиданно воскликнул он. — Хегэн, поздравьте меня. Это так же просто, как катать чурбан. Мне нужно только стукнуть его по носу, и посильней.

Он объяснил ошеломленному Хегэну, в чем тут дело, а затем стал внимательно его слушать. Однако он не мог скрыть своего удовольствия и время от времени радостно ухмылялся. План его был таков: Боб всегда поворачивал направо. Отлично. Он сложит хлыст вдвое и в момент поворота щелкнет им Боба по носу. Не было еще такой лошади на свете, которая, раз получив хороший щелчок, вздумала бы повторить свой фокус.

Острее, чем когда-либо, чувствовал Пламенный в течение этой недели в конторе, что с Диди его не связывает ни социальное, ни даже просто человеческое отношение. Положение было таково, что он не мог задать ей самый простой вопрос, — поедет она кататься в следующее воскресенье или нет. Он по-новому ощущал неудобство быть хозяином, нанимателем хорошенькой девушки. Рутинная работа в конторе шла своим чередом, а он то и дело поглядывал на Диди, и на языке у него вертелся вопрос, какой он не мог задать: «Поедет ли она верхом в следующее воскресенье?» И глядя на нее, он размышлял, сколько ей может быть лет и какие любовные истории у нее были — должны же они быть с теми повесами из университета, с которыми, по словам Моррисона, она встречалась и танцевала. В эти шесть дней, до самого воскресенья, он о ней думал и в одном убедился окончательно: она ему нужна, и нужна до такой степени, что исчез былой его страх перед завязками передника. Он, кто почти всю свою жизнь бежал от женщин, теперь так осмелел, что решил ее преследовать. Рано или поздно, но в одно из воскресений он встретит ее вне территории конторы, там, среди холмов, и если тогда они не познакомятся, то только потому, что она сама не захочет этого знакомства.

Итак, на руках у него очутилась еще одна карта, какую сдал ему безумный Бог. Он не подозревал, какое значение будет иметь эта карта, и решил только, что карта очень недурна. Потом он снова начинал сомневаться. Быть может, судьба подставляет ножку, чтобы навлечь на него невзгоды и несчастье. Предположим, Диди не захочет его; а он будет любить ее все сильнее и сильнее, все глубже и глубже… И снова ожил его былой страх перед любовью. Он вспоминал несчастные любовные дела мужчин и женщин, каких знал в прошлом. Вспоминалась Берта Дулитл, дочь старика Дулиттла, безумно влюбившаяся в Дартуорти, богатого владельца участков на Бонанзе, а Дартуорти совсем не любил Берты и безумно влюбился в жену полковника Уолтстона и бежал с ней вниз по Юкону; сам полковник Уолтстон страстно любил свою жену и пустился в погоню за беглецами. А какова была развязка? Конечно, любовь Берты закончилась трагически, но и у тех троих конец был не лучше. Ниже Чинуки полковник Уолтстон нагнал Дартуорти. Дартуорти был убит, но пуля, прострелившая полковнику легкие, так подорвала его здоровье, что на следующую весну он умер от пневмонии. А жена полковника осталась одна, и ей некого было любить.

Потом вспоминалась Фреда, пытавшаяся утопиться в реке из-за какого-то человека, который находился на другом конце света. И она ненавидела его, Пламенного, за то, что он случайно оказался поблизости и спас ей жизнь. И Мадонна… Старые воспоминания пугали его. Если любовное безумие им овладеет, а Диди от его любви откажется, ему будет очень скверно, почти так же скверно, как если бы Доусетт, Леттон и Гугенхаммер проглотили все его состояние. Будь его зарождающееся стремление к Диди менее сильным, эти страхи спугнули бы всякую мысль о ней. Но теперь он находил утешение в том, что иногда любовные дела кончаются неплохо. И, кто знает, быть может, Случай предназначит ему выиграть. Иные люди с рождения счастливы, всю жизнь живут счастливо и умирают счастливыми. Быть может, и он — любимец Случая, один из тех, кому не суждено проиграть.

Настало воскресенье, и Боб, очутившись среди холмов Пиедмонта, вел себя с ангельской кротостью. Иногда он резвился и становился на дыбы, но в общем был подлинным ягненком. Пламенный со сложенным вдвое хлыстом нетерпеливо ждал, когда же Боб начнет вертеться, но тот держался безукоризненно и отказывал ему в этом удовольствии. И Диди они не встретили. Пламенный тщетно кружил по холмистым дорогам, а после полудня перевалил через вторую гряду в долину Марага. Очутившись у подножия, он услышал стук копыт несущейся галопом лошади. Звуки шли сверху — ему навстречу. Что, если это Диди? Он повернул Боба и поехал шагом. Если это Диди, ему повезло, решил он; встреча не могла бы произойти при более благоприятных обстоятельствах. Сейчас они оба едут в одном направлении, и она нагонит его как раз там, где крутой подъем вынуждает ехать шагом. Ей ничего иного не останется, как ехать с ним до вершины гряды, а там крутой спуск принудит их продвигаться шагом.

Лошадь нагоняла его, но он смотрел прямо перед собой, пока не услышал, что галоп перешел в легкую рысь. Тогда он оглянулся через плечо. Это была Диди. Они сразу узнали друг друга, и она, конечно, удивилась. Что могло быть естественнее этой встречи? Он слегка повернул лошадь и ждал, пока она с ним не поравняется, а затем они начали подъем на гору. Он облегченно вздохнул. Дело сделано, и как просто все удалось. Они обменялись приветствиями и бок о бок продолжали путь в том же направлении, а впереди было много-много миль.

Он заметил, что глаза ее сначала остановились на его лошади и только потом скользнули по нему.

— О, какой красавец! — воскликнула она при виде Боба. Глаза ее сияли, а лицо светилось радостью; он едва мог узнать в ней ту молодую женщину, какую привык видеть в конторе, — женщину, у которой всегда было сдержанное, официальное лицо.

— Я не знала, что вы ездите верхом, — заметила она. — Я думала, вы пользуетесь только этими машинами «быстролетами».

— Я совсем недавно взялся за верховую езду, — ответил он. — Стал полнеть, видите ли, и приходится сбавлять вес.

Она искоса окинула быстрым взглядом всю его фигуру, с головы до пят, обратила внимание на его посадку и сказала:

— Но ведь вы ездили раньше.

Несомненно, она знала толк в лошадях и в верховой езде, мелькнуло в его голове, когда он ответил:

— Очень давно. Но когда я был еще мальчишкой, там, в Восточном Орегоне, я считал себя настоящим лошадником. Бывало, удирая из лагеря, ездил со скотом, прыгал через ручьи, проделывал всякие штуки.

Итак, к величайшему его облегчению, они наткнулись на тему, интересовавшую обоих. Он рассказал ей о выходках Боба, о его манере кружиться и о способе, каким он думает его исправить; а она согласилась, что с лошадьми, как бы сильно их ни любить, следует обращаться с разумной строгостью. Ее Мэб была у нее уже восемь лет; ее пришлось отучать от привычки лягаться. Лечение протекало для Мэб очень мучительно, но в конце концов она исправилась.

— Вам много приходилось ездить верхом? — спросил Пламенный.

— Право, я даже не могу вспомнить, когда я в первый раз очутилась на лошади, — ответила она. — Я родилась на ранчо, и меня не могли оторвать от лошадей. Должно быть, такой уж я родилась. У меня был мой собственный пони, когда мне минуло шесть лет. В восемь лет я целые дни проводила в седле вместе с отцом. В одиннадцать — папа впервые взял меня с собой охотиться на оленей. Я бы погибла без лошади. Я ненавижу сидеть дома, и не будь у меня Мэб, я бы, наверно, давным-давно заболела и умерла.

— Вы любите деревню? — спросил он, в то же время впервые замечая, что глаза у нее не совсем серые.

— Очень! Так же сильно, как ненавижу город, — ответила она. — Но в деревне женщина не может заработать себе на жизнь. Вот я и устраиваюсь возможно лучше — с помощью Мэб.

И она подробнее рассказала о своей жизни на ранчо до смерти отца.

Пламенный был в высшей степени доволен собой. Они познакомились. И в течение получаса, проведенного вместе, разговор ни разу не обрывался.

— Мы с вами почти земляки, — сказал он. — Я вырос в Восточном Орегоне, а это не так далеко от Сискайю.

И тут он готов был себе откусить язык, так как она с живостью спросила:

— Откуда вы знаете, что я приехала из Сискайю? Я вам никогда не говорила, я это хорошо знаю.

— Не помню, — засмеялся он. — Я от кого-то слышал, что вы из тех краев.

В эту секунду из кустов выполз Волк, крадучись, как тень, и испугал ее лошадь. Неловкость миновала, и они заговорили о собаках Аляски, а затем снова вернулись к лошадям. О лошадях они говорили почти все время, пока поднимались на гору и спускались вниз.

Когда она говорила, он внимательно ее слушал, следя попутно за ходом своих собственных мыслей и впечатлений. Смелая штука — ездить верхом по-мужски, и, в конце концов, он не знал — нравится это ему или нет. Его представления о женщине были несколько старомодны. Они укоренились в нем еще в те дни его молодости, когда он вел жизнь пограничника там, где ни одна женщина никогда не садилась на мужское седло. Он вырос с этим молчаливым убеждением, что женщина на лошади имеет только одну ногу, и был несколько смущен ее мужской посадкой, но все же принужден был сознаться, что на нее приятно смотреть.

Еще два новых открытия поразили его. Во-первых, в ее глазах были золотые искорки. Странно, что он не замечал их раньше. Быть может, в конторе плохое освещение или, может быть, они появляются не всегда. Нет, это были яркие точки, похожие на рассыпанные искры. Собственно говоря, они не были золотыми, но этот цвет лучше всего их определял. Конечно, в них не было ни тени желтизны. Но влюбленный всегда склонен фантазировать, и вряд ли нашелся бы на свете еще хоть один человек, кто назвал бы глаза Диди золотыми. Но Пламенный был настроен мечтательно и нежно, ему нравилось считать их золотыми, а следовательно — такими они и были.

А затем — она была так естественна. Он думал, что познакомиться с нею будет очень трудно. А на деле все оказалось так просто и легко!

В ее обращении не было ни малейшего оттенка высокомерия — в этом он видел разницу между Диди верхом и Диди в конторе, а манеры этой второй Диди были ему известны. И все-таки, хотя он и был в восторге, что все идет гладко и им есть о чем поговорить, он испытывал огорчение. В конце концов разговор шел пустой и бесцельный. Он был человеком действия, и ему нужна была она, Диди Мэзон, женщина; он хотел, чтобы она любила его и была любима им, и он хотел немедленно добиться этого. Как человек, привыкший действовать решительно, хватавший людей и подчинявший их своей воле, он испытывал сейчас желание проявить волю в действии. Он хотел сказать ей о своей любви, и что ей ничего не остается, как выйти за него замуж. И однако, он не поддался этому побуждению. Женщины были пугливыми созданиями, и, прибегая к насилию, можно было просчитаться. Он вспомнил все свои охотничьи хитрости, долгое терпеливое выслеживание дичи в дни голода, когда меткий выстрел дарил жизнь, а промах нес смерть. Правда, эта девушка еще не имела для него такого значения, но тем не менее она была ему нужна, и сейчас, когда он ехал с ней рядом, нужна была больше, чем когда-либо.

Он часто на нее взглядывал — так часто, насколько хватало у него храбрости. Она была в полосатом костюме для верховой езды, — смелая и мужественная, смеялась, болтала, и дыхание солнечного дня и летнего ветерка согревало ей щеки.

 

Глава XIII

В следующее воскресенье человек, лошадь и собака снова рыскали по холмам Пиедмонта. И снова Пламенный и Диди катались вместе. Но на этот раз ее удивление при встрече с ним носило оттенок подозрения, вернее, удивление ее было иного порядка. В прошлый раз встреча произошла совершенно случайно, но вторичное его появление среди ее любимых холмов трудно был приписать случаю. Она дала почувствовать свои подозрения, а он, вспомнив о виденной им вблизи Блэр-Парка большой каменоломне, экспромтом выдумал объяснение: он подумывал купить эту каменоломню. Эта мысль была внушена ему кирпичным заводом, в который он вложил деньги. Недурная мысль, решил он, ибо она позволяла ему предложить Диди проехаться с ним и осмотреть каменоломню.

И снова он провел несколько часов в ее обществе. Она держала себя так же, как и в прошлый раз, естественно и непринужденно, смеялась, как добрый товарищ, с неослабевающим энтузиазмом болтала о лошадях, подружилась с угрюмым Волком и изъявила желание проехаться на Бобе, в которого она, по ее словам, влюбилась еще больше. Но тут Пламенный запротестовал. Боб знал массу опасных фокусов, и он, Пламенный, разрешил бы испробовать его только своему злейшему врагу.

— Вы думаете, что я ничего не понимаю в лошадях, раз я — девушка? — возразила она. — Но я так часто летала с лошади, что теперь уж не слишком доверчиво к ним отношусь. Я бы не села на лошадь, которая сбрасывает ездока, для этого я достаточно поумнела. Я только таких и боюсь. Но вы сами говорите, что Боб не сбрасывает.

— Но вы не видели, как он выкидывает свои штучки, — убеждал Пламенный.

— Не забудьте, что я видела немало лошадей и на многих ездила. Мне пришлось приучать здесь Мэб к трамваям, локомотивам и автомобилям. Она была совсем диким жеребенком, когда попала ко мне. Ее приучили к седлу — и больше ничего. И я не испорчу вашей лошади.

Пламенный против воли уступил и в безлюдном месте переседлал лошадей.

— Помните — с ним нужно быть внимательным, — предупредил он, помогая ей сесть в седло.

Она кивнула головой, а Боб насторожил уши, почувствовав на своей спине нового седока. Потеха началась быстро — слишком быстро для Диди, которая очутилась у Боба на шее, когда он повернулся и бросился в обратную сторону. Пламенный следовал за ней на ее лошади и наблюдал. Он видел, как она остановила Боба и, дернув повод и решительно пустив в ход левую шпору, немедленно повернула его назад.

— Будьте наготове! Дайте ему по носу хлыстом! — крикнул Пламенный.

Но Боб предупредил ее и снова повернулся. На этот раз ей с величайшим трудом удалось удержаться и не обхватить его шеи. Он еще решительнее понесся вперед, но она заставила его идти шагом, а затем, вонзив шпору, повернула назад. В ее манере обращаться с ним не было ничего женственного; ее приемы были повелительны — чисто мужские. После этого Пламенный уже не рассчитывал, что она откажется от испытания Боба. Эта манера обращаться с лошадью показала ему, что представляла собою Диди. И достаточно было взглянуть на ее серые глаза, в которых светилась досада на самое себя, достаточно было увидеть плотно сжатые губы, чтобы в этом убедиться. Пламенный молчал и только следовал за ней по пятам, предвидя новую выходку со стороны вспыльчивого Боба. Действительно, Боб снова повернулся — вернее, попытался повернуться, ибо не успел он сделать и пол-оборота, как хлыст ударил его по носу. От удивления и боли он немедленно опустил передние ноги, уже оторвавшиеся от земли.

— Здорово! — зааплодировал Пламенный. — Еще один-два удара, и он научится. Он слишком умен, чтобы лезть на удары.

Боб повторил попытку. Но на этот раз он сделал едва четверть поворота, как хлыст щелкнул его по носу и заставил опустить передние ноги. А затем, уже не пуская в ход шпор, она выпрямила его под угрозой хлыста.

Диди с торжеством посмотрела на Пламенного.

— Можно мне проехаться на нем? — спросила она.

Пламенный кивнул головой, и она понеслась по дороге. Он следил, пока она не скрылась за поворотом, а затем снова появилась на боковой дороге. Она действительно умела ездить, мелькнула у него мысль, и вообще она — молодчина! Вот настоящая жена! Рядом с ней почти все кажутся тряпками. И подумать только, что она целую неделю барабанит на машинке! Это не место для нее. Ей нужно хорошего мужа, нужно жить в довольстве, разодетой в шелка и бриллианты (это соответствовало его взглядам пограничника на то, что нужно любимой жене), иметь собак и лошадей и всякую всячину. «Ну, посмотрим, мистер Пламенный, что мы тут с вами можем сделать», — бормотал он про себя, а затем обратился к ней:

— Прекрасно, мисс Мэзон, прекрасно. Женщина, которая умеет ездить так, как вы, заслуживает самой лучшей лошади. Нет, не слезайте с Боба, и едем вместе на каменоломню. — Он усмехнулся. — Знаете, когда вы последний раз его хлестнули, он даже застонал тихонько. Вы слышали? А заметили вы, как он опустил передние ноги — словно наткнулся на каменную стену? Уж теперь-то он запомнит, что эта каменная стена всегда будет вырастать перед ним, как только ему взбредет в голову выкинуть свою штучку.

Распрощавшись с ней в тот день у ворот дороги, ведущей в Беркли, он отъехал за выступающую группу деревьев и оттуда следил за ней, пока она не скрылась из виду. Когда он повернул назад к Окленду, ему пришла в голову мысль, заставившая его горестно усмехнуться и пробормотать:

— А теперь мне ничего не остается, как купить эту проклятую каменоломню. Только этим и можно будет объяснить, почему я верчусь здесь, среди холмов.

Но каменоломня на некоторое время отступила на задний план, ибо в следующее воскресенье он ездил один. Ни в тот день, ни через неделю не видал он Диди, несущейся на своей гнедой лошади из Беркли.

Пламенный был вне себя от нетерпения и страха, но в конторе старался сдерживаться. В ней он не замечал ни малейшей перемены и сам решил следовать ее примеру. Жизнь текла по-прежнему однообразно и монотонно, но теперь это сводило его с ума. Пламенный был возмущен этим миром, где мужчина не мог обращаться со своей стенографисткой, как со всеми остальными мужчинами и женщинами.

«Какой толк иметь миллионы?»— спросил он себя однажды, когда она выходила из комнаты после диктовки.

Когда третья неделя подходила к концу и близилось еще одно воскресенье, Пламенный решил заговорить, будь то в конторе или где угодно. Он приступил к делу просто, со свойственной ему прямотой. Она только что закончила свою работу с ним и, взяв портфель и карандаши, собралась уходить, когда он сказал:

— Ах, еще одна вещь, мисс Мэзон; я надеюсь, вы ничего не имеете против, если я буду говорить откровенно и прямо. Вы всегда казались мне разумной девушкой, и я не думаю, что вас обидят мои слова. Вы знаете, как давно вы служите в конторе — уже во всяком случае несколько лет, — и вы знаете, что я всегда держался с вами просто и бесхитростно. Меня вы не можете назвать… дерзким. Так как вы служили в моей конторе, я старался быть еще осторожнее, чем если бы… если бы вы у меня не служили… вы понимаете? Но все-таки я же остаюсь человеком. Я — одинокий парень… не подумайте, что я напрашиваюсь на жалость. Этим я просто хочу объяснить вам, какое значение имели для меня те две прогулки с вами. А теперь, я надеюсь, вы ничего не будете иметь против, если я вас спрошу: почему вы не ездили эти два последних воскресенья?

Он замолчал и почувствовал себя очень неловко, его бросило в жар, пот капельками выступил на лбу. Она не сразу заговорила. Тогда он подошел к окну и приоткрыл его.

— Я ездила… — ответила она, — в другом направлении…

— Но почему?.. — он не докончил вопроса. — Продолжайте и будьте со мной откровенны, — настаивал он. — Говорите так же откровенно, как говорил я. Почему вы не поехали к Пиедмонским холмам? Я искал вас повсюду.

— Вот как раз поэтому. — Она улыбнулась и секунду смотрела ему прямо в глаза, потом опустила ресницы. — Ведь вы же понимаете, мистер Харниш.

Он мрачно покачал головой.

— Понимаю и не понимаю. Я ведь совсем не привык к городским нравам. Тут в городе многое считается неприличным, и я обычаев не нарушаю, пока мне этого не захочется.

— А если захочется? — быстро спросила она.

— Тогда нарушаю. — Он плотно сжал губы, но через секунду уже смягчил свои слова. — Вернее, большей частью нарушаю. Но сейчас я говорю о таких вещах, которых вы не можете делать, хотя ничего плохого в этом нет и никому они не вредят, — например, ваши прогулки.

Несколько минут она нервно играла карандашом, видимо, обдумывая ответ, а он терпеливо ждал.

— Эти прогулки, — начала она, — их нельзя назвать… правильными. Я предоставляю вам самому судить. Вы знаете свет. Вы, мистер Харниш, миллионер…

— Игрок, — грубо вставил он.

Она кивнула головой, принимая его термин, и продолжала:

— А я стенографистка в вашей конторе…

— Вы в тысячу раз лучше меня… — попробовал он вмешаться, но она сейчас же его перебила:

— Не в этом дело. Тут следует принять во внимание самую простую вещь. Я работаю на вас. Вопрос не в том, что можете подумать вы или я, а что подумают другие. И, право, мне не нужно распространяться на эту тему. Вы сами знаете.

Ее холодная деловая речь противоречила ее виду — по крайней мере, так казалось Пламенному, смотревшему на взволнованную женщину. Она тяжело дышала, а на щеках ее вспыхнул слабый румянец.

— Мне жаль, что я спугнул вас с любимых мест для прогулок, — сказал он без всякой цели.

— Вы не спугнули меня, — возразила она с жаром. — Я не какая-нибудь глупенькая школьница. Я уже много лет забочусь о себе сама и делаю это без всякого страха. Мы провели вместе два воскресенья, и, конечно, я не боялась ни Боба, ни вас. Дело не в этом. Не за себя я боюсь, но люди заставляют считаться с их мнением. В этом-то и беда. Вопрос в том, что будет говорить свет обо мне и моем хозяине, встречающихся каждое воскресенье и разгуливающих по холмам. Это нелепо, но это так. Я бы могла ездить с одним из клерков, не вызывая никаких замечаний, но с вами — нет.

— Но никто об этом не знает, да и знать никому не нужно! — воскликнул он.

— Это еще хуже — знаешь, что ни в чем не виновата, и все-таки крадешься закоулками, чувствуя себя так, словно делаешь что-то скверное. Было бы лучше и честнее открыто…

— Пойти как-нибудь позавтракать со мной, — сказал Пламенный, угадывая смысл ее неоконченной фразы.

Она кивнула головой.

— Я не то хотела сказать, но и это подходит. Я предпочла бы совершить какой-нибудь бесстыдный поступок так, чтобы все об этом знали, но не делать что-нибудь украдкой и попасться. Это не значит, что я напрашиваюсь на завтрак, — прибавила она с улыбкой, — но, конечно, вы понимаете мое положение.

— Тогда почему бы вам не ездить со мной открыто, не скрываясь? — настаивал он.

Она покачала головой; ему показалось, что он уловил оттенок сожаления, и внезапно его охватило безумное влечение к ней.

— Послушайте, мисс Мэзон! Я знаю, вам не нравится вести такие разговоры в конторе. Мне — тоже. Я думаю, в этом-то все дело: считается, что человек должен говорить со своей стенографисткой только о делах. Поедемте вместе в следующее воскресенье, и тогда мы можем об этом переговорить и прийти к какому-нибудь заключению. Там, среди холмов, можно говорить не только о делах. Я думаю, что вы уже достаточно меня знаете… знаете, что я — человек честный… Я… Я уважаю и почитаю вас, и… все такое, и я… — Он начал запинаться, а рука, лежавшая на конторской книге, заметно дрожала. Он постарался взять себя в руки. — Так сильно я никогда ничего не хотел в своей жизни… Я… я… я не могу объяснить, но это так. Ну, вот и все. Согласны вы? В следующее воскресенье? Завтра?

Он и не подозревал, что молчаливое согласие было вызвано каплями пота на его лбу, его дрожащей рукой и всем его расстроенным видом.

 

Глава XIV

— Конечно, нельзя по словам людей судить о том, чего они действительно хотят. — Пламенный потрепал хлыстом завернувшееся ухо Боба и с неудовольствием задумался над сказанной фразой. Она не выражала того, что он хотел сказать. — Я думаю вот о чем: вы мне сказали напрямик, что не хотите больше со мной встречаться, и объяснили почему. Но могу ли я быть уверен, что вас действительно останавливают именно эти соображения? Может быть, вы просто не хотите знакомства со мной и не говорите этого, боясь меня обидеть. Понимаете? Я никогда не стану навязываться, если меня не хотят. И если бы я думал, что вам совсем не хочется меня видеть, я бы моментально скрылся и не попадался вам на глаза.

Диди улыбнулась в ответ на эти слова, но продолжала молчать. И эта улыбка показалась ему самой чудесной, очаровательной улыбкой, какую он когда-либо видел. Он уверял себя, что она отличается от тех улыбок, какими Диди дарила его раньше. Так мог улыбаться тот, кто его немножко знал, чуточку считал его своим знакомым. Конечно, это вышло у нее бессознательно, быстро оборвал он свои мечты. Так всегда бывает, когда между двумя людьми завязываются отношения. Любой человек — делец, клерк, кто угодно — после нескольких случайных встреч стал бы держать себя так же. Это было вполне естественно, но ее улыбка произвела на него особенное впечатление; и затем — у нее была такая милая, удивительная улыбка. Другие женщины, каких он знал, никогда так не улыбались, в этом он был уверен.

Для Пламенного этот день был счастливым. Он встретил Диди на дороге, ведущей из Беркли, и они несколько часов провели вместе. Только когда день близился к концу и они подъезжали к воротам на дороге в Беркли, он затронул эту важную тему.

Она начала отвечать на его последний вопрос, а он слушал с благодарностью.

— Но предположим, что основания, какие я привела, — единственные, и других у меня нет. Предположим, что тут не может быть речи о моем нежелании быть с вами знакомой.

— Тогда я буду настаивать на своем, — быстро сказал он. — Видите ли, если людям самим чего-нибудь хочется, они благосклоннее выслушивают доводы; я это всегда замечал. Но если у вас есть то — другое — основание, если вы не хотите со мной знаться, но если… если… ну, если вы думаете, что не следует оскорблять мои чувства, так как у меня вы имеете хорошую работу… — Тут его спокойствие, с каким он перечислял эти возможности, было сметено страхом. Ему представилось, что так оно в действительности и есть, и он запутался. — Ну во всяком случае вам нужно сказать одно только слово, и я исчезну. И без всякой обиды — буду знать, что мне не повезло. Так будьте же честны, мисс Мэзон, и скажите мне, так ли это на самом деле… я почти уверен, что так.

Она взглянула на него, и вдруг глаза ее заволоклись слезами обиды и гнева.

— О, но это нечестно! — воскликнула она. — Вы предоставляете мне выбор: или солгать и обидеть вас, чтобы защитить себя, или отказаться от единственной моей защиты, сказав вам правду, потому что тогда вы, как сами сказали, не отстанете.

Ее щеки раскраснелись, губы дрожали, но она по-прежнему открыто смотрела ему в глаза.

Пламенный улыбнулся.

— Я рад, мисс Мэзон, очень рад слышать эти слова!

— Но вам это не поможет, — поспешно продолжала она. — Не поможет. Я отказываюсь. Это — наша последняя прогулка и… вот ворота.

Она подъехала на своей кобыле, наклонилась, подняла крюк и открыла ворота.

— Нет, прошу вас, нет, — сказала она, когда Пламенный собрался последовать за ней.

Смиренно повинуясь, он осадил Боба, и ворота захлопнулись перед ним. Но разговор еще не был закончен, и она не уезжала.

— Слушайте, мисс Мэзон, — сказал он тихо, и голос его дрожал от волнения, — я хочу уверить вас в одном. Я вовсе не хочу позабавиться с вами. Меня к вам тянет, вы мне нужны, я еще никогда в своей жизни не был так серьезен. Ничего дурного у меня нет на уме. Намерения мои — самые честные…

Но тут выражение ее лица заставило его замолчать. Она была рассержена и одновременно смеялась.

— Вот уж этого вы не должны были говорить! — воскликнула она. — Это… это совсем как в брачной конторе: намерения честные, цель — брак. Но я сама виновата. Должно быть, это вы называете — настаивать.

С тех пор, как Пламенный стал жить в городах, загар сошел с его кожи, и сейчас кровь алым потоком залила его шею и лицо. В своем смущении он и не помышлял, что в эту секунду она смотрит на него благосклоннее, чем когда-либо раньше. Ей не приходилось видеть больших, взрослых мужчин, которые краснеют, как мальчишки, и она уже раскаивалась в своих необдуманных резких словах.

— Слушайте, мисс Мэзон, — начал он медленно и запинаясь, но затем понесся с такой быстротой, что его с трудом можно было понять. — Я — грубый, неотесанный человек, это мне известно, знаю я и то, что во многом я — невежда. Меня никогда не обучали хорошим вещам. Раньше я никогда не ухаживал и не влюблялся… и я не знаю, как подступиться к этому, и говорю, как последний идиот. Вам нужно только не обращать внимания на мои глупые слова и почувствовать человека, который стоит за ними. Это — я настоящий, и чувство у меня хорошее, хотя я и не знаю, как к этому подойти.

В манерах Диди Мэзон было что-то быстрое, напоминающее птицу, и настроения ее сменялись с такой же быстротой. Сейчас она вся была охвачена раскаянием.

— Простите мне этот смех, — сказала она через ворота. — И я не по-настоящему смеялась. Я была удивлена, сбита с толку и обижена к тому же. Видите ли, мистер Харниш, я не привыкла…

Она остановилась, испугавшись своей фразы, какую начала по свойственной ей живости.

— Вы хотите сказать, что не привыкли к таким предложениям, — пояснил Пламенный, — предложениям с налета: «Как поживаете, рад с вами познакомиться, не хотите ли быть моей женой!»

Она кивнула головой и расхохоталась; на этот раз и он присоединился к ее смеху, и неловкость исчезла. Он воспрял духом и продолжал с большей уверенностью и хладнокровием.

— Вот видите, каково мое положение. У вас есть опыт в таких вещах. Я не сомневаюсь, что вы получали массу предложений. Ну а я в этом деле невежда и чувствую себя как рыба, выброшенная из воды. А потом, ведь это не предложение. Это — любопытное стечение обстоятельств, вот и все, а я приперт к стенке. Я не лишен здравого смысла и знаю, что мужчине не подобает рассуждать с девушкой о браке, заманивая ее на знакомство обещанием жениться. Вот тут-то я и попался. Во-первых, я не могу познакомиться с вами в конторе. Во-вторых, вы сказали, что не хотите встречаться со мной за пределами конторы и этим дать мне возможность с вами познакомиться. В-третьих, вы выставляете довод, что о вас будут болтать, так как вы у меня работаете. В-четвертых, я во что бы то ни стало хочу с вами познакомиться и заставить вас понять меня, а мысли у меня честные. В-пятых, вы стоите там, по одну сторону ворот, и собираетесь уехать, а я здесь, по другую, и я в большом затруднении, я вынужден что-то сказать, чтобы вы еще раз обсудили этот вопрос. В-шестых, я это сказал. А теперь я окончательно настаиваю, чтобы вы еще подумали.

Ей приятно было смотреть на его серьезное, взволнованное лицо, вслушиваться в эти простые, безыскусные слова, еще сильнее подчеркивающие его страстную настойчивость и так резко его отличающие от среднего уровня мужчин, каких она знала. Потом она перестала слушать и отдалась течению своих мыслей. Любовь сильного мужчины всегда имеет притягательную силу в глазах нормальной женщины, — никогда еще Диди не ощущала этого так остро, как теперь, когда она смотрела сквозь решетку ворот на Пламенного.

Ей и в голову не приходило выйти за него замуж — против этого она могла бы привести сотню доводов, — но почему бы все-таки не встречаться с ним? Конечно, она не чувствовала к нему неприязни. Напротив, он ей нравился, нравился с того дня, когда она впервые его увидела и вгляделась в его худощавое лицо индейца и вспыхивающие индейские глаза. Он казался ей настоящим мужчиной, и не только потому, что он обладал великолепной мускулатурой. Помимо этого, ореол романтизма окружал его, смелого и грубого авантюриста Севера, этого человека, совершившего немало подвигов и владевшего многими миллионами, человека, явившегося из арктических стран, чтобы сражаться и побеждать людей Юга.

Жестокий, как индеец, игрок и хищник, человек без всякой морали, чья жажда мщения никогда не утолялась и кто топтал всех, восстававших против него… о да, она знала все бранные клички, какими его награждали. Однако она его не боялась. С его именем было связано не только это. Прозвище Пламенный напоминало ей и о другом — о том, что писалось во всех газетах, журналах и книгах о Клондайке. В конце концов, это имя могло тронуть воображение любой женщины, как затронуло ее, когда она, отделенная воротами, прислушивалась к его серьезным, страстным словам. Ведь Диди была женщиной, с женским тщеславием, и это тщеславие было польщено тем, что такой человек обратился к ней.

И еще многое иное скользило в ее мозгу — ощущение усталости и одиночества, темные тени смутных чувств и еще более смутных побуждений, глухие, неясные шепоты и отзвуки, шелест забытых поколений, кристаллизовавшийся и возвращенный к бытию, сущность жизни и мощность духа, который, скрываясь под тысячами обликов и масок, вечно пробивается наружу. Искушение было сильное — кататься с этим человеком среди холмов. Она думала только о прогулках, ибо твердо была убеждена, что жизнь этого человека никогда не сможет стать и ее жизнью. С другой стороны, обычные женские страхи и робость ее не останавливали. Она никогда не сомневалась в том, что всегда и при всех обстоятельствах сумеет о себе позаботиться. Тогда — почему бы не согласиться? В конце концов, это было таким пустяком.

Она вела, в лучшем случае, самую обыкновенную, скучную жизнь. Она ела, спала и работала, и этим все исчерпывалось. Как в панораме, прошла перед ней ее жизнь анахорета: шесть дней недели она проводила в конторе, переправляясь на пароходе туда и обратно; она урывала вечерние часы для пения под аккомпанемент рояля, для мелкой стирки, для шитья и починки, для подсчета скромных расходов. Два вечера в неделю она позволяла себе развлекаться, остальные свободные часы и субботние вечера проводила с братом в больнице; только на седьмой день, в воскресенье — ее единственный день — она каталась по холмам. Но это были такие одинокие прогулки. Никто из ее знакомых не катался верхом. Несколько студенток поддались ее уговорам, но, проведя одно-два воскресенья верхом — на наемных лошадях, потеряли всякий интерес. Одна из них, Мэделин, купила себе лошадь и несколько месяцев с энтузиазмом предавалась верховой езде, но затем вышла замуж и уехала в Южную Калифорнию. И в конце концов эти вечные одинокие прогулки начинали надоедать.

Он был таким мальчишкой, этот великан-миллионер, которого боялась добрая половина богачей Сан-Франциско. Такой мальчишка! Она и не подозревала об этой стороне его характера.

— Как люди женятся? — говорил он. — Ну, во-первых, они встречаются; во-вторых, нравятся друг другу по виду; в-третьих, знакомятся; в-четвертых — либо женятся, либо нет, смотря по тому, понравились ли они друг другу после знакомства. Но какая же у нас возможность узнать, достаточно ли мы нравимся друг другу, если мы сами не создадим этой возможности? Черт бы меня побрал, если я знаю. Я бы заглянул к вам, пришел бы к вам в гости, но я знаю, вы, кажется, нанимаете комнату или живете в пансионе, так что это не подойдет.

Тут настроение у Диди изменилось, и положение показалось ей до смешного нелепым. Ей захотелось рассмеяться — не гневно, не истерически, а просто весело. Это было так забавно. Она сама — стенографистка, он — известный миллионер, а между ними — ворота, через решетку которых он излагает свою теорию о том, как люди знакомятся и женятся. Но положение казалось ей не только смешным, но и невозможным. Необходимо отказаться от этой программы тайных встреч среди холмов. А если он после этого попробует ухаживать за ней в конторе, она вынуждена будет бросить хорошую службу, тем дело кончится. Об этом не особенно приятно было думать, но она знала, что мужчины, особенно в городах, не слишком приятны. Она много лет зарабатывала себе на жизнь, и ей пришлось распрощаться с очень многими иллюзиями.

— Мы не будем хитрить и прятаться, — объяснял Пламенный. — Мы будем ездить смело и открыто, а если кто-нибудь нас увидит, ну что ж! пускай! Если начнут болтать… но пока наша совесть спокойна, нам нечего тревожиться. Скажите слово, и Боб понесет сегодня на своей спине счастливейшего человека.

Она покачала головой, остановила кобылу, рвущуюся домой, и посмотрела на удлиняющиеся тени.

— Во всяком случае, сейчас уже слишком поздно, — заторопился Пламенный, — а мы так ни на чем и не порешили. Хоть бы одно воскресенье, чтобы договориться до конца! Право, я не много прошу.

— У нас был целый день, — сказала она.

— Но мы затеяли этот разговор слишком поздно. Следующий раз мы начнем пораньше. Для меня этот вопрос очень важен, уверяю вас. Скажите — согласны в следующее воскресенье?

— Бывает ли мужчина чистосердечен? — спросила она. — Вы отлично знаете, что под «следующим воскресеньем» вы подразумеваете много воскресений.

— Ну так пусть будет много! — смело воскликнул он, а она подумала, что никогда еще он не выглядел таким красивым. — Скажите одно слово! Одно только слово! В следующее воскресенье у каменоломни.

Она взяла в руку повод, собираясь тронуться.

— Доброй ночи, — сказала она, — и…

— Да, — шепнул он, в голосе его звучала чуть заметная повелительная нотка.

— Да, — повторила она очень тихо, но отчетливо.

Она сразу пустила лошадь в галоп и помчалась по дороге, ни разу не оглянувшись, вся погруженная в анализ своих ощущений. Она решила ответить нет и до последней секунды придерживалась этого решения… и все же губы ее сказали да. Во всяком случае, ей казалось, что ответили только губы. Она не хотела соглашаться. Но в таком случае зачем же она согласилась? Ее удивление и замешательство, вызванное этим непредвиденным поступком, уступили место испугу, когда она задумалась о неизбежных последствиях. Она знала, что с Пламенным шутить нельзя; несмотря на свою прямоту и мальчишество, он был по существу своему властен, и теперь она обрекла себя на неизбежную в будущем борьбу и неприятности. И снова она спросила себя, зачем она сказала да в тот самый момент, когда твердо решила ответить нет?

 

Глава XV

Жизнь в конторе шла своим чередом; казалось, ничто не изменилось. Никогда ни словом, ни взглядом они не показывали, что положение несколько отличается от прежнего. Каждое воскресенье они уславливались относительно следующей поездки, но никогда не упоминали об этом в конторе. Пламенный был рыцарски щепетилен. Он ни в коем случае не хотел, чтобы она отказалась от службы. Видеть ее за работой было для него источником радости. Но он никогда не злоупотреблял своим положением, не затягивал диктовок и не давал ей экстренной работы, чтобы удержать ее подольше в конторе. От такого проявления эгоизма его удерживала любовь к честной игре. Он не пытался использовать случайные преимущества своего положения. Где-то в глубине его сознания была уверенность, что любовь — не только простое обладание. Ему хотелось, чтобы его полюбили ради него самого, и он стремился поставить обе стороны в одинаковое положение.

С другой стороны, будь он самым искусным дипломатом, он бы не смог придумать более мудрой политики. Любя, как птичка, свою свободу, она никоим образом не могла примириться с моральным насилием, а потому особенно ценила его деликатное отношение. Она делала это вполне сознательно, но значительно серьезнее были результаты этого отношения — глубокие и вместе с тем, как паутина, неощутимые. Влияние его личности, которое она лишь изредка замечала, медленно ее обволакивало. Нить за нитью сплетались эти тайные, невидимые узлы. Быть может, именно они — эти узлы — и объяснили бы ее да, когда она думала сказать нет. Подобным же образом, в будущем, в более острый и решительный момент, не могла ли она снова, вопреки всем доводам здравого смысла, неожиданно для самой себя дать согласие?

Результаты возрастающей близости с Диди сказались на Пламенном: он стал пить меньше. Его влечение к алкоголю ослабело, и он уже, наконец, и сам стал это замечать. Отчасти она — Диди — дала ему то, что он искал в алкоголе. Мысль о ней действовала как коктейль. Во всяком случае, она до некоторой степени заменяла коктейль. От напряжения ненормальной городской жизни и азартных операций он прибегал к коктейлю. Он должен был громоздить стену, отделяющую его от напряженной жизни конторы, он должен был временами отдыхать, и Диди отчасти давала ему этот отдых. Она сама, смех ее, интонации голоса, удивительные золотые искры в глазах, сияние ее волос, ее фигура, платье, посадка на лошади, малейшие движения — все детали, какие он снова и снова мысленно перебирал, — отвлекали его от множества бокалов с коктейлем и бесконечной шотландской с содой.

Несмотря на принятое им твердое решение, встречи их по-прежнему были окружены тайной. Они путешествовали украдкой и вместе на людях не появлялись. Она встречала его на дороге, ведущей из Беркли; они избегали людных мест и, перевалив за вторую гряду холмов, предпочитали держаться проселочных дорог. Здесь им попадались идущие в церковь крестьяне, которые вряд ли даже могли узнать Пламенного по его портретам в газетах.

Диди оказалась прекрасной наездницей — не только своим умением ездить верхом, но и выносливостью. Бывали дни, когда они делали шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят миль, и Диди никогда не жаловалась на слишком долгую прогулку и даже самыми трудными переходами не утомляла своей гнедой кобылы.

— Настоящий молодец! — с энтузиазмом повторял про себя Пламенный.

За эти долгие прогулки они многое узнали друг о друге. Они говорили главным образом о себе: Диди получила немало сведений о жизни полярных стран и добыче золота, а перед ним все яснее вырисовывался ее образ. Она рассказывала о своем детстве на ранчо, болтала о людях, собаках и лошадях, он отчетливо представлял себе процесс формирования ее личности. Он мог проследить ее жизнь шаг за шагом, разорение и смерть ее отца, когда она вынуждена была оставить университет и поступить в контору. Она говорила и о своем брате, рассказывала, как долго она надеялась на его выздоровление и что теперь этой надежды почти уже нет. Пламенный решил, что понять ее значительно легче, чем он думал, но все же всегда в ней ощущал неразрешимую тайну женщины и ее пола. Здесь, как он смиренно признавался самому себе, было безбрежное неведомое море, о котором он ничего не знал, и тем не менее должен был как-то плыть.

Его вечный страх перед женщинами проистекал из непонимания и одновременно мешал хоть сколько-нибудь их понять. Диди верхом, Диди, собирающая маки на склоне холма, Диди, быстро пишущая под диктовку, — все это было ему понятно. Но он не знал той Диди, которая быстро переходила от одного настроения к другому, — Диди, решительно отказывавшейся кататься с ним и затем вдруг согласившейся, — Диди с золотыми искрами в глазах, то разгорающимися, то потухающими, нашептывающими намеки, в которых он не мог разобраться. В этом он видел мерцающие глубины пола, признавал их притягательную силу и решал, что они совершенно недоступны его пониманию.

Было в ней еще нечто, в чем он сознавал свое невежество. Она знала книги, владела той таинственной и страшной штукой, какая именуется «образованием». И, однако, ему постоянно приходилось удивляться, что эта образованность нимало не влияет на их отношения. Она не говорила ни о книгах, ни об искусстве, ни о прочих подобных вещах. Сам он мыслил просто и нашел у нее такие же простые мысли и вкусы. Она любила жизнь на открытом воздухе, любила лошадей и холмы, цветы и солнце. Он был среди новой для него флоры, и здесь она была проводником, указывая ему на разновидности дубов, знакомя с породами мадроны и манзанит, обучая его названиям и особенностям бесконечных видов цветов, кустарников и папоротников. Ее зоркий глаз приводил его в восторг. Она выросла на открытом воздухе, и мало что ускользало от ее внимания. Однажды, в виде опыта, они решили посмотреть, кто из них найдет большее количество птичьих гнезд. И он, всегда гордившийся своей наблюдательностью и остротой зрения, лишь с трудом удержал за собой первое место. К концу дня он опередил ее всего на три гнезда, но одно из них она упорно оспаривала, да и сам он серьезно сомневался — увидел ли он это гнездо первым. Поздравив ее, он объяснил ее успех тем, что сама она — птичка, такая же быстрая и зоркая.

Чем лучше он ее узнавал, тем сильнее убеждался в этом сходстве ее с птичкой. Вот почему она любила верховую езду, рассуждал он. Верховая езда ближе всего напоминает полет. Поле маков, дол, заросший папоротником, ряд тополей вдоль проселочной дороги, красно-бурый склон холма, сноп солнечных лучей, упавший на далекую вершину, — все это вызывало у нее вспышки радости, которые, казалось ему, походили на всплески песни. Она радовалась всякому пустяку и, казалось, всегда пела. Даже в более серьезных вещах проскальзывало то же самое. Когда она ехала на Бобе и боролась с ним за власть, в ней проявлялись черты орла.

Эти маленькие ее радости и для него были источником удовольствия. Он наслаждался ее счастьем, его глаза впивались в нее с тем же восторгом, с каким она смотрела на предмет, привлекший ее внимание. Через нее он научился глубже понимать и оценивать природу. В пейзаже она показывала ему новые краски, о каких он до этого и не подозревал. Он знал раньше только самые примитивные цвета. Все оттенки красного цвета были для него только красными. Черное было черным, а коричневое — самым обыкновенным коричневым, пока не переходило в желтое, переставая таким образом быть коричневым. Пурпуровое он всегда считал красным — чем-то похожим на кровь, — пока она не научила его смотреть иначе. Как-то раз они поднимались по склону холма, где колеблемые ветром маки пылали у ног их лошадей. Она насчитала целых семь планов, а он, всю свою жизнь смотревший на различные пейзажи, впервые узнал о существовании «планов». После этого он стал иначе смотреть на лик природы и научился любоваться линиями вздымающихся горных хребтов и медленно впивать багряную летнюю дымку, спускающуюся в сонные складки далеких холмов.

Но все это было нанизано на золотую нить любви. Сначала он довольствовался прогулками с Диди и товарищескими отношениями, установившимися между ними; но влечение и потребность в ней усиливались с каждым днем. Чем ближе он ее узнавал, тем выше становилась его оценка. Если бы она держалась с ним сдержанно и высокомерно, либо оказалась самой обыкновенной хихикающей женщиной, дело обернулось бы иначе. Но его изумляла ее простота и удивительно товарищеское обращение. Это последнее являлось неожиданностью. С такой точки зрения он никогда не смотрел на женщину. Женщина — игрушка, женщина — ехидна, женщина — жена и мать, нужная для продолжения рода, — вот все, чего он ждал от женщины и как ее понимал. Но женщина — друг и товарищ, разделяющий забавы и игры, — вот что удивляло его в Диди. И чем выше поднималась она в его мнении, тем пламеннее разгоралась его любовь, бессознательно его голос окрашивался ласкающими нотами, так же бессознательно вспыхивали его глаза. И она не могла не заметить этого, но, подобно многим другим женщинам, она думала поиграть с огнем и ускользнуть от обжигающего пламени.

— Скоро настанет зима, — сказала она как-то с сожалением, — и тогда — конец прогулкам.

— Но я все разно должен вас видеть зимой! — с живостью воскликнул он.

Она покачала головой.

— Мы были очень счастливы, — сказала она, прямо глядя ему в глаза. — Я помню ваш нелепый аргумент — почему мы должны познакомиться; но это ни к чему не приведет, не может привести. Я слишком хорошо себя знаю, чтобы ошибаться.

Лицо было серьезно и слегка озабочено боязнью обидеть, глаза смотрели открыто, но в них загорались искры — глубины пола, куда он не боялся теперь глядеть.

— Я вел себя очень хорошо, — заявил он. — Предоставляю вам судить. И могу сказать, что было очень трудно. Подумайте сами. Ни разу я не сказал вам ни слова о любви, а ведь все время любил вас. Это что-нибудь да значит для человека, который привык поступать по-своему. Я человек стремительный, когда уж на то пошло. Думаю, я перегнал бы самого Господа Бога, если бы дело дошло до гонки по льду. А вас я врасплох не настигал. Должно быть, это доказывает, как сильно я вас люблю. Конечно, я хочу, чтобы вы вышли за меня замуж. А разве я сказал об этом хоть слово? Ни разу не намекнул. Я был спокойным и хорошим, хотя иногда мне просто скверно делалось от этого спокойствия. Я не просил вас выйти за меня замуж. И сейчас не прошу. О, это не значит, что вы мне не подходите. Я наверняка знаю, что вы — самая подходящая жена для меня. Но как обстоит дело со мной? Достаточно ли вы меня знаете, чтобы решить? — Он пожал плечами. — Я не знаю и не собираюсь рисковать. Вы должны узнать меня до конца, чтобы решить, можете вы жить со мной или нет. Я веду игру медленно, осторожно. Я не хочу проигрывать из-за того только, что недосмотрю своих карт.

Такого рода ухаживание было совершенно ново для Диди. Она никогда не слыхала о чем-нибудь подобном. Кроме того, ее неприятно задело отсутствие пыла в нем; это ощущение ей удалось подавить, когда она вспомнила, как дрожала тогда, в конторе, его рука; ей вспомнилась та страсть, какая светилась каждый день в его глазах, билась в его голосе. Потом ей пришли на память его слова, сказанные несколько недель назад: «Быть может, вы не знаете, что такое терпение», — а затем он рассказал ей, как охотился с карабином крупного калибра за белками, когда он и Элия умирали с голоду на реке Стюарт.

— Видите, — убеждал он, — нам, по справедливости, полагается видеть друг друга эту зиму. Вероятно, вы еще не решили…

— Но я решила, — перебила она. — Я никогда не позволила бы себе любить вас. Это не даст мне счастья. Вы мне нравитесь, мистер Харниш, но большего никогда не будет.

— Это потому, что вам не нравится, как я живу, — заявил он, имея в виду свои нашумевшие увеселительные поездки и беспутную жизнь, какую приписывали ему газеты, и недоумевая, станет ли она отрицать, по девичьей скромности, что ей об этом известно, или нет.

К его удивлению, ответ ее был ясный и определенный:

— Да, не нравится.

— Я знаю, что я повинен в нескольких поездках, которые попали в газеты, — начал он защитительную речь, — и я водил компанию с веселыми парнями…

— Я не то имею в виду, — сказала она, — хотя и это мне известно, и не могу сказать, чтобы нравилось. Есть женщины на свете, которые могли бы выйти замуж за такого человека, как вы, и чувствовать себя счастливыми, а я — не могу. Я имею в виду всю вашу жизнь, все ваши дела. И чем сильнее я любила бы такого человека — тем была бы несчастнее. Вы понимаете — мое несчастье сделало бы в свою очередь и его несчастным. Мы оба совершили бы ошибку, но на нем это отозвалось бы не так сильно, так как у него остались бы его дела.

— Дела! — ахнул Пламенный. — А что неладно с моими делами? Я веду игру честно и открыто. Тут никаких обманов нет, а этого далеко нельзя сказать о делах других парней, будь это операции крупных дельцов или шулеров и надувательство мелких лавочников. Я веду игру по всем правилам, и мне не приходится лгать, плутовать или нарушать свое слово.

Диди с облегчением приветствовала перемену разговора и удобный случай высказать все, что было у нее на уме.

— В древней Греции, — начала она педантически, — хорошим гражданином считался человек, который строил дома, сажал деревья… — Она не закончила своего исторического экскурса и поспешила вывести заключение. — Сколько домов вы построили? Сколько деревьев вы посадили?

Он нерешительно покачал головой: он не понимал, к чему она клонит.

— Два года назад, — продолжала она, — вы приперли к стенке угольную промышленность… Вы скупили уголь…

— Только здесь, — вспомнил он, усмехаясь, — только в здешних местах. Я воспользовался недостачей вагонов и забастовкой в Британской Колумбии.

— Но этот уголь добыли не вы. Однако вы подняли его на четыре доллара за тонну и заработали кучу денег. Это была ваша деловая операция. Вы заставили бедняков платить за уголь дороже. Вы играли честно, как вы сказали, но вы засунули руку в их карманы и забрали их деньги. Я знаю. Я топлю камин в своей комнате в Беркли. И вместо одиннадцати долларов за тонну угля из Рок-Уэллса я платила в ту зиму пятнадцать. Вы ограбили меня на четыре доллара. Я могла это выдержать. Но тысячи бедняков выдержать не могли. Вы можете называть это законной игрой, но, на мой взгляд, это был настоящий грабеж.

Пламенный не чувствовал замешательства. Для него это не было откровением.

Он хорошо запомнил ту старуху, занимающуюся виноделием на холмах Сонома, и миллионы подобных ей людей, созданных для того, чтобы их грабили.

— Послушайте, мисс Мэзон, я согласен, что тут вы немножко меня поддели. Но вы уже много лет видели меня в деле и знаете, что обычно я не трогаю бедняков. Я охочусь за крупными дельцами. Вот моя добыча. Они грабят бедняков, а я граблю их. То дело с углем — случайность. Тогда я шел не против бедного люда, а против крупных парней, и я их нагрел. Случайно подвернулись по дороге бедняки и тоже пострадали, вот и все.

— Разве вы не видите, — продолжал он, — ведь все это — игра. Каждый играет так или иначе. Фермер со своим урожаем ведет игру против природы и рынка. Так же поступает и Стальной трест Соединенных Штатов. У большинства людей все дело сводится к ограблению бедняков. Но таким делом я никогда не занимался. Вы это знаете. Я всегда охотился за грабителями.

— Я потеряла нить, — призналась она. — Подождите минутку.

И некоторое время они ехали молча.

— Мне это представляется яснее, чем я могу объяснить, но приблизительно дело обстоит так. Есть работа подлинно хорошая и полезная, и есть работа… ну, скажем, нехорошая. Фермер обрабатывает землю и выращивает хлеб. Он делает что-то хорошее для людей. Отчасти, он по-настоящему что-то создает, создает этот хлеб, который насытит голодающих.

— А потом железные дороги и рыночные спекулянты отнимут у него этот самый хлеб, — перебил Пламенный.

Диди улыбнулась и подняла руку.

— Подождите минутку. Вы собьете меня. Это не беда, если они отнимут у него весь хлеб, так что он сам будет голодать. Суть в том, что пшеница, которую он вырастил, осталась. Она существует. Разве вы не понимаете? Фермер создал что-то, скажем, десять тонн пшеницы, и эти десять тонн существуют. Железная дорога тянет эту пшеницу на рынок тем, кто будет ее потреблять. Это тоже нужное и полезное дело. Это все равно, что кто-нибудь принес вам стакан воды или вынул у вас соринку из глаза. Что-то было сделано, создано, так же как и пшеница.

— Но железные дороги здорово грабят, — возразил Пламенный.

— В таком случае работа их отчасти полезна, а отчасти вредна. Теперь перейдем к вам. Вы ничего не создаете. Когда вы кончите свое дело, ничего нового не появится. Все равно, как с углем. Не вы его добыли. Не вы его доставили. Не вы перевезли его на рынок. Неужели вы не понимаете? Вот о чем я думала, говоря о деревьях и постройке домов. Вы не посадили ни одного дерева и не построили ни одного дома.

— Я и не знал, что на свете есть женщина, которая может так рассуждать о делах, — восторженно прошептал он. — И тут вы меня подцепили. Но все же и я со своей стороны немало могу сказать. Теперь слушайте меня. Я буду говорить по пунктам. Пункт первый: мы живем очень недолго, даже самые лучшие из нас, — смерть наступает рано. Жизнь — крупная азартная игра. Одни рождаются счастливчиками, а другие неудачниками. Каждый садится за стол, и каждый старается кого-нибудь ограбить. Большей частью их самих грабят. Они по натуре своей сосунцы. Какой-нибудь парень вроде меня приходит и сразу раскусывает, в чем тут дело. Мне предоставлялся выбор. Я мог пойти в стадо сосунцов или в стадо грабителей. Как сосунец, я не выигрываю. Даже крошки хлеба выхватываются из моего рта грабителями. Я работаю всю свою жизнь и умираю за работой. И никогда мне не представится случая выдвинуться. Всегда будет только работа, работа и работа. Говорят, что труд почетен. А я вам говорю, что в таком труде ничего почетного нет. Но у меня был выбор: я мог пойти в стадо грабителей, и я пошел к ним. Я играл так, чтобы выиграть. И я добился выигрыша — денег, автомобилей, сочных бифштексов и мягких постелей.

Пункт второй: разница невелика — быть ли грабителем наполовину, как эха железная дорога, поставляющая пшеницу на рынок, или настоящим грабителем, то есть тем, кто грабит, как делаю я. А кроме того, такой половинчатый грабеж — слишком вялая игра для меня. Таким путем слишком быстро не выиграешь.

— Но зачем вам нужно выигрывать? — спросила Диди. — У вас и так уже много миллионов. Вы не можете ездить сразу в нескольких автомобилях и спать одновременно в нескольких постелях.

— На это я отвечу. Пункт третий: люди и животные устроены так, что вкусы у них различные. Кролик любит вегетарианскую диету. Рысь любит мясо. Утки плавают, цыплята боятся воды. Один человек собирает почтовые марки, а другой бабочек. Этот увлекается картинами, а тот яхтами, а еще кто-нибудь охотой за крупным зверем. Один считает, что скачки и есть «Оно самое» — «Оно» с большой буквы, а другой величайшее наслаждение находит в актрисах. Все они ничего не могут поделать со своими вкусами. Так уж они устроены, и что они могут тут изменить? А я люблю азарт. Мне нравится вести игру. И я хочу, чтобы игра была крупная и шла живо. Такая у меня натура. И я веду игру.

— Но почему вы не делаете добра со всеми вашими деньгами?

Пламенный расхохотался.

— Делать добро с моими деньгами! Да это все равно, что дать по физиономии Господу Богу, сказать ему, что он не знает, как ему управлять своим миром, и вы будете премного благодарны, если он отойдет в сторонку и уступит вам свое место. Размышления о Боге бессонницы у меня не вызывают, так что я подхожу к делу иначе. Не забавно ли — разгуливать с кастетом и тяжелой дубиной, разбивать головы людям и отбирать у них деньги, пока не наберется целая куча, а тогда, раскаявшись в своих приемах, ходить и перевязывать головы, пробитые другими грабителями? Предоставляю вам судить. Вот к чему сводится это добро, какое можно сделать со своими деньгами. То и дело какой-нибудь грабитель раскисает и начинает таскаться с походным госпиталем. Так сделал и Карнеги. В Питсбурге он разбивал головы в здоровых свалках, был там заправским разбойником, нагрел сосунцов на несколько сот миллионов, а теперь рассовывает им же эти деньги по мелочам. Забавно? Предоставляю вам судить.

Он свернул папироску и, усмехаясь, с любопытством наблюдал за ней. Его ответы и грубые обобщения, почерпнутые в суровой школе, сбивали ее с толку, и она отступила на прежнюю позицию.

— Я не могу с вами спорить, и вы это знаете. Как бы женщина ни была права, мужчины всегда имеют такой вид… то, что они говорят, звучит в высшей степени убедительно; тем не менее женщина все же убеждена, что они не правы. Но есть одна вещь — радость творчества. Если хотите, назовите это игрой, но все-таки, мне кажется, куда приятнее что-то создавав, что-то делать, чем целый день выбрасывать кости из стакана. Да знаете ли вы, иногда, для упражнения, или когда мне приходится платить пятнадцать долларов за уголь, я принимаюсь за Мэб и добрых полчаса чищу ее скребницей. И когда она становится чистенькой и блестящей, как атлас, я чувствуя себя удовлетворенной тем, что сделала. То же должно быть и у человека, который строит дом или сажает дерево. Даже если кто-нибудь, вроде вас, приходит и отнимает у него его дерево, все же дерево существует, и посадил его — он. Этого вы не можете отнять у него, мистер Харниш, со всеми вашими миллионами. Это — радость творчества, и она выше удовольствия в игре. Наверное, и вы когда-нибудь что-то создавали — бревенчатую хижину, там, на Юконе, или лодку, или плот? И неужели вы не помните, какое удовлетворение, какую радость вы чувствовали, когда это делали и после того, как работа была закончена?

Пока она говорила, в памяти его вставали вызванные ею воспоминания. Он видел пустынную равнину на высоком берегу Клондайка, видел, как вырастают бревенчатые хижины и склады, видел все хижины, какие он построил, и как день и ночь, в три смены, работают его лесопильни.

— Ну, мисс Мэзон, вы правы… до некоторой степени. Я построил там сотни домов и помню, как я гордился и радовался, глядя на них. Я и теперь горд, когда о них вспомню. А потом там был Офир — самое что ни на есть забытое богом оленье пастбище на берегу реки. Я превратил его в Великий Офир. Ведь я провел туда воду с Ринкабилли на расстояние восьмидесяти миль. Мне все говорили, что я не смогу этого сделать, но я сделал, и сделал сам. Плотина и шлюзы стоили мне четыре миллиона. Но вы бы посмотрели тогда на Офир — силовые машины, электрическое освещение, и сотни людей работают день и ночь. Кажется, я понял, что вы хотели этим сказать, — делать вещи. Я сделал Офир и, клянусь, из него вышла чертовски хорошая штука! Прошу прощения, я не хотел так выражаться. Но этот Офир! Я и сейчас горжусь им так же, как и в те дни, когда в последний раз глядел на него.

— И вы выиграли кое-что побольше денег, — поощрила Диди. — А знаете, что бы я сделала, если бы у меня была куча денег и нужно было бы вести деловую игру? Посмотрите на южные и западные склоны этих голых холмов. Я бы купила их и посадила здесь эвкалипты. Я бы могла это сделать просто для собственного удовольствия, но предположим, во мне была бы эта тяга к игре, о которой вы говорили. Ну что же! Я поступила бы точно так же и извлекла бы деньги из деревьев. Снова повторяю вам: вместо того чтобы повышать цену на уголь, не прибавляя ни одной унции угля к общему запасу, я бы доставляла тысячи футов дров, создавала бы что-то, чего раньше не было. И каждый, переправляясь на пароме, смотрел бы на эти зеленые холмы и радовался. А кого вы порадовали тем, что повысили цену на уголь на четыре доллара?

Настал черед Пламенного задуматься, а она ждала ответа.

— Вы бы предпочли, чтобы я взялся за такие дела? — спросил он наконец.

— Это было бы лучше для всех, да и для вас тоже, — ответила она уклончиво.

 

Глава XVI

Эту неделю все в конторе замечали, что Пламенный задумал какой-то новый крупный план.

За исключением трех-четырех мелких операций, он уже в течение нескольких месяцев ничего не предпринимал. Но теперь он был почти все время погружен в размышления, несколько раз неожиданно переправлялся через бухту и совершал долгие прогулки в Окленд, либо часами просиживал за своим письменным столом, молчаливый и недвижимый. Время от времени заходили и совещались с ним какие-то люди — новые лица, не походившие на обычных посетителей его конторы.

В воскресенье Диди узнала обо всем.

— Я много думал о нашем разговоре, — начал он, — мне пришло в голову, что не мешает попытаться. У меня есть план, от которого у вас волосы встанут дыбом. Это дело из тех, какие вы называете законными и полезными, в то же время — самая что ни на есть азартная игра. Что вы скажете, если посеять минуты и там, где раньше росла одна, вырастить две? О да! И деревья тоже сажать, несколько миллионов деревьев. Вы помните каменоломню, о которой я говорил, будто хочу ее купить? Ну так я действительно собираюсь ее купить. И холмы эти тоже — все отсюда до Беркли и по ту сторону вниз до Сан-Леандро. Я уже приобрел немало участков. Но, чур, пока об этом ни слова! Я еще долго буду покупать, прежде чем кто-нибудь догадается, в чем тут дело, и я не хочу, чтобы цены подскочили. Вы видите вон тот холм. Это мой холм, склоны его спускаются через Пиедмонт вдоль тех холмов к Окленду. А это пустяки по сравнению с тем, что я еще куплю.

Он остановился с торжествующим видом.

— И все это для того, чтобы вырастить две минуты там, где раньше росла одна? — спросила Диди, от души смеясь над таинственностью, какою он окутывал свои планы.

Он восторженно уставился на нее. У нее была такая открытая мальчишеская манера откидывать назад голову, когда она смеялась. И зубы ее постоянно приводили его в восторг. Крупные, ровные и крепкие, без единого недостатка; он считал их самыми здоровыми, самыми белыми и красивыми зубами, какие он когда-либо видел. Он уже несколько месяцев сравнивал их с зубами каждой встречной женщины.

Только когда она перестала смеяться, он в состоянии был продолжать:

— Переправа между Оклендом и Сан-Франциско — самая скверная в Штатах. Вам приходится переправляться каждый день, шесть дней в неделю. Иными словами, двадцать пять дней в месяц или триста в год. Сколько времени вам нужно, чтобы переправиться на другую сторону? Сорок минут, если вам повезет. А я буду переправлять вас в двадцать минут. Если это не значит выращивать две минуты там, где раньше была одна, то пусть меня закидывают гнилыми яблоками. Я вам сохраняю двадцать минут на каждой переправе. Это составляет сорок минут в день, помножьте на триста, и получится двенадцать тысяч в год, и это только для вас, для одного человека. Теперь дальше: двенадцать тысяч минут — это двести часов. Предположим, я сберегу двести часов для нескольких тысяч людей — это уже кой-чего стоит? А?

Диди могла только кивнуть головой. Она заразилась его энтузиазмом, хотя и не представляла себе, как можно осуществить его план.

— Едем дальше, — сказал он, — поднимемся на тот холм, а когда вы очутитесь на вершине, откуда все вам будет видно, я расскажу, что я задумал.

Маленькая тропинка вела вниз к сухому дну каньона. Этот каньон они должны были пересечь раньше, чем начать