Чёт и нечёт

Что касается содержания моего романа, то я заранее согласен с мнением любого читателя, поскольку все на свете можно толковать и так, и этак. Возможно, кто-нибудь воспользуется в отношении этого текста советом Джека Лондона и «оставит его недочитанным», если сможет, конечно. Я же, во всяком случае, старался сделать все, от меня зависящее, чтобы этого не произошло.

В то же время, две части этого романа по своему стилю не тождественны друг другу. Я столкнулся с теми же трудностями, что и Г. Манн в своей книге о славном короле Генрихе IV: книга о молодых годах моего героя получилась очень цельной, а о зрелых годах — фрагментарной. Это объяснимо: вселенная зрелого человека до определенного предела неуклонно расширяется, открывая ему все новые и новые области бытия. Описать все это во всех подробностях невозможно, да и, вероятно, не нужно, и чувство меры заставило меня превратить вторую часть романа в своего рода серию новелл и притч…

Чистосердечное признание автора

В отличие от чукчи из известного анекдота, я в большей степени читатель, чем писатель. В качестве читателя я частенько, по сохранившейся с советских времен привычке, листаю так называемые «толстые» журналы. В попытках прочитать содержащиеся в них «художественные» тексты мне практически всегда приходится пользоваться советом Джека Лондона, писавшего: «Читайте лучшее, только лучшее. Не бойтесь оставить недочитанным начатый рассказ». Я и не боюсь, и в результате мне последние десять лет почти ничего не удается осилить до конца.

Единственное, что я читаю весьма внимательно, так это краткие сведения об авторах сочинений, остающихся для меня недоступными по чисто литературным причинам (мне просто хочется знать, «откуда они такие берутся», говоря словами «ворошиловского стрелка»), и под влиянием потока этой почти документальной информации я пришел к печальному выводу, что в образ «современного русского (или русскоязычного) писателя» я категорически не вписываюсь по целому ряду признаков. Подробную опись таких вполне объективных признаков я никогда не составлял и могу здесь упомянуть лишь некоторые из них.

Я никогда не работал ни столяром, ни плотником, ни кочегаром, ни ночным сторожем, ни дворником, ни кладбищенским служителем, ни санитаром морга.

Я не участвовал в геологических экспедициях, не рубил лес и не выступал в цирке. Не состою и никогда не ходил в профессорах Оклахомского, Мичиганского, Канзасского, Ютского и других университетов в ненавистных русскому народу и его правителям Соединенных Штатах Америки.

Часть первая

Корректор, или Молодые годы Ли Кранца

Книга первая

ТЕСНЫЕ ВРАТА

Тот, кто еще читает Киплинга, вероятно, помнит, что речь в рассказе о Вратах Ста Печалей идет не о воротах в буквальном смысле слова, а о доме в одном из беднейших кварталов Калькутты, где находилась одноименная курильня опиума. Таким образом, дом этот был своего рода вратами в иной мир, возникавший в душах его посетителей после первой затяжки.

В этом качестве Вратами Ста Печалей можно считать и любой родильный дом, где очередной житель Земли после первого вздоха попадает в мир человеческих печалей, число которых в скорбной юдоли, именуемой жизнью, нередко превышает названную Киплингом весьма скромную цифру.

В 1933 году, в первую пятницу ноября было дождливо и сыро. Лишь около четырех часов дня в сером небе образовался просвет, и по мокрому и от этого тоже серому городу скользнул последний луч Солнца. Именно в этот момент в родильном отделении больницы имени Ленина, которую старожилы обычно именовали Александровской, у немолодой роженицы, наконец, «выдавили» ребенка.

Врач стоял в стороне, вытирая пот, роженица металась по лежаку, жадно хватая воздух открытым ртом — у нее оставалось одно легкое, а второе было «спущено» путем модной тогда варварской операции, совершавшейся для предотвращения развития открытой формы туберкулеза.

Книга вторая

ПЕРВЫЕ ШАГИ ПО ЗЕМЛЕ

В двух комнатах новой квартиры на Еленинской расположились так: в первой, куда вела зашторенная дверь из общего коридора, была голландская печка, задняя кафельная стенка которой выходила во вторую комнату, обеденный стол, буфет с посудой, шкаф для верхних вещей и широкая тахта. Во второй комнате также стояла тахта, письменный стол с глубоким кожаным креслом, книжный шкаф и трюмо. Таким образом, вторая комната была кабинетом и детской, но наличие тахты позволяло оставлять Ли спать там, где он засыпал — то ли в первой, то ли во второй комнате, тем более что шум ему не мешал.

В четыре года Ли стал интересоваться буквами. Отец показывал ему их по его просьбе на корешках стоявших в шкафу технических книг. Слогам его никто не учил, тем не менее, он через месяц-другой, на удивление Лео, стал читать названия книг, а потом вдруг прекратились его просьбы «что-нибудь почитать» вслух. Но более всего поразило Лео то, что Ли сразу начал читать свои книжки «про себя», даже не шевеля губами. Первой прочитанной им книжкой были рассказы Киплинга о Рики-Тики-Тави и о слоненке. Не поверив Ли, отец попросил его пересказать содержание, но когда он заглянул в печатный текст, то увидел, что Ли, прочитав его два-три раза, теперь шпарил весь рассказ наизусть, не делая ни одного отступления. Лео понял, что Ли тоже досталась в наследство фамильная память, и стал понемногу учить его немецкому. Вскоре тот освоил и латинскую азбуку. Таким образом, на пятом году своей жизни Ли Кранц уже был довольно серьезным человеком.

Однако отцовская занятость, трудные для человека с одним легким домашние хлопоты Исаны по хозяйству, поглощавшие все ее время, и манившие его яркие соблазны двора и улицы избавили Ли от такого несчастья, как перспектива стать «еврейским вундеркиндом» с испытаниями скрипкой и фортепьяно, тем более что он от рождения не переносил ритмических звуков и движений и никогда не «отбивал такт». Правда, и тот путь, на который свернула его жизнь, лишь с очень большой натяжкой можно было назвать нормальным.

Уличное воспитание Ли началось, естественно, с национального вопроса. До его выхода на улицу в семье никто и никак не вспоминал при нем о таком понятии, как «нация». Исана свободно говорила на жаргоне восточноевропейских евреев — идиш, знала и напевала еврейские песни. Лео не знал еврейского, но свободно владел немецким и знал французский. Поэтому языком общения в семье был русский, которым совершенно чисто владели и Лео, и Исана, даже без того неистребимого одесского акцента, от которого многие одесситы, неевреи, не могли избавиться до конца своих дней. Ли был окружен русскими книгами и был белобрысым, светлоголовым ребенком. Ничто не выделяло его из среды сверстников, наоборот, дети украинцев, также представленные в этом предместье, отличались более яркими, экзотическими красками и смуглостью кожи. В своем представлении Ли был русским, однако улица довольно быстро изменила его взгляды. Дело в том, что предместье в весьма заевреенном тогда Харькове пользовалось дурной славой. Евреи в нем еще расселялись в новых домах по пересекавшей его одной из главных магистралей города — Екатеринославской улице, избегая периферийных участков, и Лео, Исана и Ли были единственной еврейской семьей на довольно длинной и, если не считать двух домов, одноэтажной улице. Поэтому выход Ли «в люди» не остался незамеченным, и ему сразу же разъяснили, что люди здесь есть трех сортов: высококачественные русские, терпимые — украинцы и совсем ничтожные и вредные, конечно, евреи.

ВОЙНА

Война — это, прежде всего, смерть, поскольку без смерти, без многих смертей войны не бывает. Но прежде чем рассказать о том, как близко подошла Смерть к Ли с приближением войны к его городу, нужно рассказать и об отдаленных предвестниках его спасения, в неслучайном появлении которых на его жизненном пути видел он — уже впоследствии — одно из проявлений заботы о нем Хранителей его Судьбы. К числу таких предвестников относился и отъезд бывшей хозяйки дома в Париж — одно из первых детских воспоминаний Ли.

Холодная Гора — так называлось предместье, где жил Ли, — расположена на возвышенности над железнодорожным узлом Южной дороги и над харьковским вокзалом, и, видимо, поэтому в конце позапрошлого века она была облюбована железнодорожниками. Здесь селились рабочие, строя себе хаты-мазанки на манер сельских. Служащие поважней ставили себе каменные «пятистенки», а более высокооплачиваемые начальники-мастера сооружали двухэтажные дома, в которых сами занимали, обычно, верхние этажи, а в нижних размещали прислугу и квартиры, сдаваемые внаем. Домом, где поселился Ли, тоже некогда владел зажиточный железнодорожник. Дочь его еще до переворота вышла замуж за инженера-француза, а сам он вскоре после прихода к власти большевиков умер. И началось уплотнение «буржуев». Хозяйка сразу же подарила дом городу, оставив себе с племянницей квартиру, занимавшую половину второго этажа с отдельным входом и состоящую из двух больших комнат окнами на улицу и двух комнат окнами на веранду, из которых одна играла роль кухни, а в другой поселилась бывшая домработница, не пожелавшая покинуть свою прежнюю хозяйку.

Племянница покончила с собой, прислуга умерла, и обнаглевшие строители нового мира перешли в наступление, в результате которого к моменту переезда в этот дом Ли бывшая его хозяйка оказалась в этой самой темной комнате, что прежде была кухней.

Несмотря на свое почти пролетарское происхождение, Исана была очень внимательна и уважительна по отношению к «бывшим». Хозяйка дала ей прочитать письма и официальные приглашения во Францию, присланные дочкой, и пожаловалась, что с ней никто не хочет разговаривать. Исана совершенно бескорыстно взяла дело в свои руки, прорвалась в наркомат и устроила там небольшой одесский базар. В результате разрешение на выезд было получено, и начались сборы. Их-то и запомнил Ли, особенно огромные иглы со шпагатом, продетым в ушко, которыми зашивали серые мешки.

Книга четвертая

ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ВОСТОКА

Название этой книги почти повторяет название одной из повестей Гессе, но различие в словах «путешествие» и «паломничество» является в данном случае весьма существенным. «Паломничество» — это, прежде всего, действие не только добровольное, но даже желанное, представляющее собой решительный шаг личности к ее заветной цели. «Путешествие» же есть понятие более широкое и включает в себя не только добровольные, но и вынужденные, и даже совершенно случайные действия.

Бегство Ли с Исаной из родного города было, естественно, вынужденным, а в том, что это бегство было бегством на Восток, не было никакой случайности, поскольку с Запада надвигалась Смерть. Но в дальнейшем движении эшелона по взбудораженной стране, увозившего Ли навстречу Неизвестности, стали проявляться признаки случайности. Последующее же течение жизни Ли показывало, что случайность эта носила исключительно внешний характер и что в действительности все события этого достаточно смутного времени были подчинены определенной глубинной логике. Хранители его Судьбы ткали свои закономерности из, казалось бы, беспорядочной паутины случайностей. В результате этих тайно направленных их усилий путешествие Ли оказалось направленным не просто на восток, а именно в страну Востока, где оно постепенно превратилось в паломничество, продолжавшееся до конца его жизни.

Но об этом — позже, а пока поезд, поглотивший Ли, покрутился несколько дней по северо-восточной Слобожанщине. Когда Харьков был занят немцами, поезд, задержавшийся в Купянске, взял, наконец, курс на восток. Последний раз война дала себя почувствовать его пассажирам под Лисками. После суточного ожидания окончания бомбежки, когда эшелон смог пойти дальше, на развороченных путях этой станции они увидели разбитые вагоны тех, кого в Купянске пропустили вперед. Людей уже не было, а вещи и разбросанные подстилки местами были залиты кровью. Потом пошли совершенно мирные Балашов, Саратов и Заволжье.

Слово «беженец» витало над их эшелоном, когда он останавливался где-нибудь на уральских полустанках. Сердобольные русские люди из глубины страны, для которых не было страшнее наказания, чем необходимость покинуть родной край, спешили к вагонам со всякой нехитрой снедью: солеными огурчиками, духовитой вяленой рыбкой, колбасой, вареной картошкой. Предложить им деньги было бы для них оскорблением. «Бедные мои!», «Куда вас везут?», «Что с вами будет?!» — все это как голоса плакальщиц, звучало у дверей вагонов. Поезд трогался дальше без предупреждения, и за ним еще, сколько могли, бежали добрые люди со своими дарами. Призрак военного голода еще даже не маячил на горизонте.

Книга пятая

РАXМА

Читая и перечитывая своего любимого Набокова через много лет после описываемых событий, Ли всегда поражался дате, стоящей под стихотворением, последние строки которого стали эпиграфом к этой книге, вернее, совпадению этой даты с началом его собственного самопознания. Ли, конечно, понимал, что даже в уникальном воображении Мастера не могла возникнуть картина Встречи — за много миль от Уэльслея, что в Массачусетсе, где он записал свою «Славу», — в еще более жарком, чем родина Долорес Чейз, прекрасном краю. Встречи незнакомого ему, не по возрасту искушенного мальчишки с совершенно необычной для царства черных волос светлой и зеленоглазой Лолитой, владелицей волшебного зеркала, а если говорить образами Востока — чаши Джемшида, приотворившей Ли — по воле Хранителей Судьбы — его потусторонность. И к этой своей потусторонности он с ее помощью смог прикоснуться.

Несмотря на определенно выдающийся интеллект Ли, его самопознание, с тех пор как он с помощью Тины ощутил свое мужское естество, было движимо не разумом, а чувственностью, которой Восток, как только Ли остался с ним наедине, несомненно, дал новую и обильную пищу.

В селе к моменту Встречи Ли и Рахмы воцарился новый председатель — «раис» по-местному. Этот пришел надолго, поскольку ногу имел одну и никакой комиссар не мог отправить его на фронт, как сплавил всех его предшественников. Другую ногу он, как говорили, потерял во время войны с басмачами, неясно было только, с какой стороны он участвовал в той уже давней войне.

Этот умудренный жизнью человек сказал Исане, что полегчает нескоро, и выделил ей участок земли под второй посев после ячменя — под джугару (сладкий тростник со стволом, как у кукурузы, но с зерном не в кочане, а в метелке) и горошек «маш». А Ли он отправил пасти овец в команду мальчишек, которой руководил добрый пожилой человек по имени Джура-бай. Выделили ему лошадь Люли, что в переводе на русский означало «цыганка», а за рабочий день он получал пару лепешек и литр парного молока вечерней дойки. Остальная часть дневного пропитания добывалась мальчишками самостоятельно. Это были пойманные и подбитые воробьи, ежи, тутовник, рыба и вообще все съедобное, что попадалось под руки и в руки.