Журнал «Вокруг Света» №06 за 1980 год

Вокруг Света

Поделиться с друзьями:

 

В полосе муссонных дождей

Владимир Васильевич сидел глубоко в кресле и говорил будто сам с собой. Он вяло шевелил губами перед микрофоном селектора, но всем существом был где-то за окном: глаза его прощупывали бездонное от мороза и солнца небо. И когда на его лице появлялась улыбка, трудно было понять, что ее вызывало: или реплика невидимого собеседника, или просто сегодняшний безоблачный день за окном.

Сидя в кабинете главного инженера «Зеягэсстроя» Конько, всматриваюсь в его лицо, улавливаю знакомые привычки в движениях, в интонации разговора. Владимир Васильевич долго слушает что-то и вдруг, как и много лет назад, устало смотрит на меня... А я то и дело перевожу взгляд на большую, в четверть стены, фотографию плотины Зейской гидроэлектростанции, какой она стала сегодня, и ловлю себя на мысли, что ищу в ней приметы того времени, когда бетонные быки только поднимались и по реке шел ледоход. Ищу, где мог быть котлован, где — перемычка, разделяющая реку на две половины, пытаюсь представить склоны хребтов, эстакаду и на ней знакомые лица... Думаю о том, как со временем обостряются впечатления первых минут, первого знакомства. Сознаешь это с годами, когда груз воспоминаний становится частью тебя...

Первый раз я приехал на строительство Зейской гидроэлектростанции в 1973 году. Так же как и сегодня, сидел и ждал, когда Конько найдет и для меня минуту, так же уходили и приходили люди, а от множества непонятных разговоров разбухала и раскалывалась голова. К концу дня, когда наконец звонки прекратились и поток посетителей иссяк, и я достал блокнот, Владимир Васильевич встал, взял свой плащ, собрался покинуть кабинет. Мне ничего не оставалось, как сделать то же самое. На улице он предложил сесть в его машину, и мы поехали в сторону плотины. По дороге Конько в шутливом тоне рассказывал случаи из своей жизни, о том, как строил Братскую и как в то время он со своим однокашником хотел удрать в аспирантуру. И как, узнав об этом, главный инженер стройки, их институтский педагог выговорил им: «Ваша аспирантура началась здесь, на стройке». И они, два товарища, не выдержав его осуждающего взгляда, тут же в его присутствии порвали свои заявления...

Машина взбиралась по полке, вырубленной в теле хребта, а Владимир Васильевич говорил, что получил назначение сюда, на Зею, в шестьдесят третьем году. Тогда, в самом начале, в его распоряжении был лишь один-единственный бульдозер — техника только прибывала в Тыгду, на Амур... И вот нашелся один местный умник — предъявил строителям претензию: прошел, мол, месяц, а вы не лезете в реку. Конько, рассказывая это, горько улыбнулся...

Владимир Васильевич остановил машину над обрывом. С высоты хребта река внизу от огней и грохота была похожа на грозовое небо с яркими звездами и светящимися надрезами молний... Был ледоход.

Сквозь пучки рассеивающихся огней прожекторов проступала фантастическая картина с ползущими и плывущими облаками. Можно было лишь догадываться, что там, в левой половине перекрытой части реки, в котловане, выступает скала. А эстакада и бетонные быки в правой половине реки казались сильно уменьшенными; сооружение от прибывающей воды и льдов уходило все ниже и ниже, теряло масштаб. Островки льдов со скрежетом проталкивались в пролеты и вылетали у нижнего бьефа, и в кипении освещались изнутри, со дна реки. Гул и треск раскалывал вечерний воздух. Было такое впечатление, будто лед проверял крепость бетона: то пробовал его мощными ударами, то устраивал осаду...

— У меня одна мечта, — как-то тихо сказал Владимир Васильевич. — Увидеть ее завершенной.

Помню, меня тогда поразила в нем эта юношеская откровенность...

Ледоход шел несколько дней кряду. Зеленели и наливались ветки берез, звенели от цветения склоны хребтов — и над всем этим стояло ослепительное солнце. В мягком, напоенном влагой тающих снегов воздухе пахло свежестью, и открывалось для человека то особое удовольствие в природе, которое несет лишь запоздалая весна.

Сразу же за плотиной кружились гористые берега, и, глядя, как Зея неслась между их отвесными и крутыми лбищами, трудно было представить себе, что вскоре над этими серебрящимися на солнце куполами сопок поползут низкие свинцовые облака, задуют холодные северо-восточные ветры с Тихого океана и пойдут долгие муссонные дожди. В верховьях дождевые воды сбегут, вольются в бурные притоки Зеи. И тогда река, миновав границу между горной и пойменной частями, вырвется из стиснувших ее скал, широко покатит свои воды в низовья, а там выйдет из берегов — затопит деревни и села, их заливные плодородные земли...

В ту пору люди на стройке много говорили о наводнениях. Мне приходилось слышать и такое суждение: будто если бы между хребтами Тукурингра и Соктаханом, там, на створе, где кончается гористая часть Зеи, была бы построена даже не мощная гидростанция, а просто регулирующая паводковые воды плотина, она бы все равно себя оправдала. Слишком уж часты и разрушительны были наводнения на Зее...

Но пока в сезон муссонных дождей строители сами не раз спасали свои объекты: сыпали породу на земляные перемычки, возводили дамбы... Хорошо, дома многих из них были защищены высотой — они жили в новом современном поселке, выросшем на отрогах хребта. Но одноэтажному деревянному городу Зее приходилось худо, люди перебирались на крыши, у домов держали лодки. Не раз приходилось строителям идти на помощь населению...

Спустя два года, осенью, гидростроители уже готовили к пуску первый агрегат. И хотя плотине еще было далеко до своей проектной высоты, река, уже встречая на пути преграду, переливалась постепенно в море.

Помню, на плотине, в каком-то лабиринте, столкнулся лицом к лицу с Конько. Обрадовался ему. А Владимир Васильевич удивленно оглядел меня:

— Чего здесь делаешь? Пошел бы на природу...

Он подозвал гидромонтажника Ломакина, с которым я уже был знаком по прошлому приезду, и попросил его показать мне водохранилище.

Вообще меня поначалу часто смущала в голосе Владимира Васильевича едва уловимая ирония. Но позже, узнав его ближе, углядел в этой его своеобразной манере говорить со мной дружеское расположение...

Миновав створ плотины, мы с Виктором Ломакиным оказались там, где еще недавно возвышался посреди реки островок с буйной растительностью. Теперь островка не стало. Кругом установилась синяя ровная гладь воды, и взгляд угадывал в ней большую глубину. И горы в воде, и берега высокие — они далеко не отодвинулись: просто в лагунах и распадах между сопками образовались заливы и бухточки, которые по мере прихода воды растекались все дальше и шире.

Мы спустились вниз, к воде. Сверху падали желтые листья, ложились на воду, покачивались у черных просмоленных стволов, на которых были прибиты водомерные рейки...

Думается, именно с этого времени разговоры о наводнениях стали все реже и реже. А потом и вовсе прекратились. О них я не слышал и тогда, когда позже летом добирался в Зейск по водохранилищу, не вспоминал и проезжая через Зею на Бурею...

И вот наконец я приехал на Зею в сильные морозы.

Так уж сложилось, что, когда бы я ни появлялся здесь, сначала заходил в управление «Зеягэсстроя», а оттуда уже ноги несли меня к плотине. Так было и на этот раз.

В искрящееся морозное утро я шел по берегу белой реки и, глядя на крепкие заборы и аккуратно срубленные дома с окнами, смотрящими на реку, удивлялся хрусту под ногами; вспоминал разговоры местных жителей о других зимах: сухих, со злыми ветрами... Шел и рассуждал о том, что люди, живущие здесь, больше не глядят на реку с опаской, а снежную зиму тоже относят к доброму влиянию Зейского моря...

Так текли мысли, пока за поворотом реки не увидел серую глыбу плотины. Она между двумя хребтами напоминала гигантский замок. Склоны хребтов были выветрены, а покрытые инеем низкорослые ровные деревья казались стеклянными, и от этого небо над ними — пронзительно чистым, как грустное воспоминание.

Плотина вблизи будто дышала. Прислушавшись, я понял: где-то в глубине гудят трансформаторы. Но трудно было привыкнуть к общей, до сих пор неизвестной здесь тишине там, где обычно стоял многоголосый шум — от техники и от людей. А сейчас лишь на расстоянии покажется человек и вскоре исчезнет. Прежде, стоило только появиться на эстакаде, встречал то одного, то другого знакомого, от них узнавал что-то о третьих, и так по цепочке, смотришь, всех обошел...

Разглядывая плотину, я думал, что все недоделки на ее теле — и водосливы, и темнеющие дыры — «карманы», облицовочные работы — все это относится к хозяйству Геннадия Хамчука.

Основательно продрогнув на морозе, я выбрал из нескольких выстроившихся в ряд прорабских будок одну. И не ошибся. Не поднимая головы от бумаг, Хамчук спросил:

— Чего надо?

Но, увидев меня, как и всегда, прежде чем протянуть руку, долго и хорошо улыбнулся.

— Где люди? — С ходу в шутку я обрушился на него. — Как будто стройка остановилась...

— Все идет к концу... — смущенно ответил он. — Одни уехали на Бурею, другие рассосались по лабиринтам плотины, а кто-то вовсе уехал... Помнишь Лапина, машинный зал готовил перед пуском? Уехал на Богучаны.

Я знал этого тихого и основательного в делах парня. Много с ним походил здесь... Мне почему-то вдруг стало грустно за него. Грустно потому, что именно он не подождал завершения плотины. Ведь немало отдал сил этой стройке, думал я.

— А Ломакин где?

— Здесь. И Ипатов на месте. Его люди теперь тянут ЛЭП на Зейск...

— А ты когда на Бурею?

Вопрос мой, видимо, оказался неожиданным.

— На Бурею... Если туда, то не скоро. Некуда там пока класть бетон, — говорил он так, словно прикидывал все «за» и «против» отъезда на талаканский створ. — Ведь мое дело, оно так... Дали бетон, есть куда — кладу. А у них даже не готов техпроект на строительство. Да и здесь для меня дела еще хватит.

Я слушал Геннадия, его рассуждения о бетоне и вспоминал ситуацию, в какой я познакомился с ним. Помню, привезли бетон, вывалили в бадью, и кран перенес ее на блок. Смотрю — рядом со мной стоит человек в спецовке и тоже наблюдает. А над квадратом блока, с вибратором в руке — паренек, пытается уплотнять бетон и сам тонет. Начинает вроде вытаскивать вибратор, продолжает дальше тонуть. Никак не может правильно вести себя, казалось, не он таскает вибратор, а вибратор его. В один миг он даже сапог оставил, в жиже раствора. Смотрю на других ребят, у них все в порядке: постоянно пританцовывают вокруг вибратора, а паренек раз отступил, где тонул, и снова ступает на старое место... Вижу, человек, стоящий рядом со мной, наблюдает эту сцену и улыбается.

— Чего не поможете, — спрашиваю, — не подскажете?

— Ничего, научится, — говорит он мне в ответ, а сам не отрывает взгляда от парня. — Аккурат, как я начинал на Красноярской...

Так мы и познакомились с Хамчуком.

Сколько знаю его, всегда был начальником участка на основных сооружениях. И если я хотел встретиться с ним, приходил прямо на эстакаду и сразу находил. Как сейчас.

— А если не на Бурею, то куда? — спрашиваю его.

— Предлагали на Украину, на Чернобыль, там строится атомная электростанция. Не согласился. Я сибиряк, не смогу. Тесно мне будет в тамошней природе...

В этот день на плотине встретился еще с одним знакомым, Георгием Аркадьевичем Ипатовым. Пожалуй, он был первым человеком на стройке, с которым я познакомился сразу и кто с терпеливостью школьного учителя наглядно разъяснял мне азы гидротехники. Показывая на разрытые берега и котлованы, говорил, что к чему: почему сначала перекрыли правую половину реки, а затем левую, как пропускается вода и лед через гребенку строящейся плотины; водил по бетонным галереям, по немыслимым трапам к самой нижней отметке, к ложу реки... Объяснял, что собой представляет столь загадочный «зуб плотины», и многое такое, от чего кружилась голова, во рту появлялась сухость. Теперь же, как только я зашел в его кабинет, после короткого приветствия сразу же он повел меня в машинный зал, над входом которого сияла дощечка: «Зейская ГЭС имени 60-летия комсомола». Нетрудно было сообразить, что сюда пришли эксплуатационники со своей дирекцией и своими порядками, в чем я тут же убедился, как только оказался на контрольно-пропускном пункте.

Пять красных куполов в еще не отделанном зале в одном ряду. Мерно сопели агрегаты, крутились валы генераторов. Место шестого и последнего агрегата пустовало, и единственное замечание Георгия Аркадьевича касалось его:

— У нас все под шестой агрегат готово. Только завезти и поставить... В Ленинграде стараются с экспортными поставками, а мы ждем своей очереди с агрегатом...

Вскоре, выйдя на морозный воздух, Ипатов показал мне на опоры, уходящие от открытого распределительного участка в глубь хребтов.

— Прости, — сказал он, — тороплюсь, надо съездить к ребятам на девяносто пятый километр трассы... Тянем ЛЭП на Зейск.

Двери распахнулись, и шумно вошли три человека. Они столпились было у входа, но Конько, выключив селектор, попросил их рассаживаться. В дверях показалась и женщина; увидев, что у главного инженера много народу, она повернулась к выходу.

— Анна Ивановна, куда вы? Все ждут вас.

Казалось, женщина была удивлена этим сообщением. Она устроилась в стороне и, усевшись, скинула шубу на спинку стула.

Владимир Васильевич оглядел всех присутствующих:

— Ночью из Благовещенска мне звонил Щупляков. Он и постройком прибыли туда на городскую профсоюзную конференцию. Так вот, позвонил и сказал, что не успел устроиться в гостинице, как ему сообщили: ночью на Талакане сгорела столовая. Вагончики вспыхнули изнутри от проводов... Я велел им немедленно вернуться на Бурею и позвонить мне. — Владимир Васильевич посмотрел на часы. — Анна Ивановна, подумайте, что мы можем оборудовать под столовую... Кстати, где вагончики, которые мы взяли у начальника Северной сети?

— Один на хоздворе, — сказал кто-то из мужчин, — а вот где второй?..

— Значит, оба надо немедленно оборудовать и вывезти в Тыгду. — Конько потянулся к телефону. — Я позвоню, попрошу железнодорожников сделать зеленую улицу. Алло... Девушка, соедините меня с Щупляковым... Он должен быть уже там, — говорил Конько.

Люди, почувствовав, что Конько уже переключился на другую плоскость, на других людей, поторопились покинуть кабинет главного инженера.

Кто такой Щупляков, я не знал.

На талаканском створе я был в тот год, когда на Зейской гидроэлектростанции два агрегата уже давали ток, готовился к пуску следующий. Как раз в это время и объявили о строительстве ГЭС на соседней реке, на Бурее. Из Зеи на Талакан через Амур пошли баржи и суда с техникой, с оборудованием. Приехал на Бурею и первый десяток строителей «Зеягэсстроя». Они начали расчищать ниже створа площадку под временный поселок. А чуть выше, у самого прижима, в глухомани, уже который год жили и работали изыскатели. Определив и выбрав створ будущей плотины, они начали пробивать нити дорог, подходы к промплощадкам... Одним словом, прежде чем «лезть в воду», и строители и изыскатели создавали «фундамент» для тех; кто будет возводить плотину. И теперь, сидя в кабинете Конько, я пытался представить пятачок над рекой, окруженный могучим лесом, дома временного поселка... И напрасно хотел я разобраться во всем до конца. Напрасно, потому что самое простое дело могло показаться непостижимым, а сложное, скрывающее за собой невероятную инженерную мысль, — пустячком... Все разговоры о последнем, шестом агрегате, грузах на Бурею, температурах наружного воздуха, запретах и режимах, телеграммах, сроках и, наконец, заботы о сгоревшей столовой — все говорило о том, что центр тяжести строительства постепенно отсюда, с Зеи, перемещался на Талакан, на Бурею...

— А кто такой Щупляков? — спросил я у Конько.

— Владимир Владимирович Щупляков, заместитель начальника строительства по Бурейской ГЭС, — ответил Конько, откинулся устало на спинку кресла, улыбнулся и, как бы отвлекаясь от забот, спросил:

— Хамчука видел?

— Видел.

— Хорошо, что видел. — Владимир Васильевич покрутился с креслом из стороны в сторону, встал и заходил по кабинету. — А Ломакина?.. — спросил он рассеянно. — Когда пустили мы первый агрегат, помнишь?

— В ноябре семьдесят пятого.

— А сколько с тех пор энергии дали, тоже знаешь?

Этого я не знал.

— На сегодняшний день восемь миллиардов киловатт-часов. Восемь миллиардов. Понимаешь?..

Я напомнил Владимиру Васильевичу, как, когда приехал на Зею в первый раз, он попросил меня пойти в соседнюю деревню, отыскать там остатки маленькой деревянной гидроэлектростанции. Ее построили на речушке Гулик в пятьдесят втором. Поехали мы туда с гидромонтажником Виктором Ломакиным. Долго плутали и все же нашли. У самой сопки. Деревянное сооружение было засыпано камнями и завалено бревнами. Но Виктор быстро соображал, что к чему, находил на траве, в тальниках детали и узлы. И, ловко двигаясь по невысокому ряжевому срубу, глазами прощупывал дно речки, где виднелась плита, выложенная из бревен. Ломакин то разглядывал и трогал вороток с коваными, как у колодца, заржавевшими кольцами, то какую-нибудь трубу или бревно, и все восторгался: «Ай да плотники! Ряж рубили рядом, лошади были...»

Нашли мы тогда в деревне и одного из плотников, старика Худякова. Он говорил нам, что сами и электриками были, и механиками, и строителями; говорил, как тянули ЛЭП, сколько получали энергии...

Узнав, что мы разыскали деревянную ГЭС, Владимир Васильевич попросил Виктора рассказать о ней поподробнее, а потом взял бумагу и карандаш — начал вычисления: «Говорите, за десять лет она дала полтора миллиона киловатт-часов? — И подытожил свои расчеты: — Эту энергию при средней работе Зейская гидроэлектростанция даст... ну за два неполных часа...»

Конько, сев за письменный стол, долго смотрел в окно, он даже не прореагировал на телефонный звонок, подождал и, когда кабинет снова погрузился в тишину, повернулся ко мне:

— Ну что ж, — сказал он. — Мы видим и воспринимаем настоящее в сравнении с пусть не очень далеким, но все-таки прошлым... И от того это настоящее острее и емче.

— А как дожди? — желая отвлечь его, спросил я.

— Идут... — И после некоторого молчания добавил: — Но странно, оказывается, можно полюбить и муссонные дожди...

Кажется, Владимир Васильевич уже думал о чем-то другом. Я встал. Закрывая за собой дверь, услышал:

— Диспетчер? Конько говорит. Узнайте, пожалуйста, должны были отправить на Бурею катерпиллеры...

Фото А.Лехмуса, А.Рогова

Надир Сафиев

 

На древней земле Арагона

Арагонцы, как и жители других исторических областей Испании, имеют свои обычаи, нравы, традиции и даже черты характера, о которых по всей стране говорят и с гордостью, и с известной долей иронии. «Мы порой шутим над чрезмерной настойчивостью и пробивной силой арагонцев, — сказал мне в Мадриде знакомый профессор Автономного университета. — Но, конечно, главное, чем они славятся, — это благородство, мужество и упорство. Я, например, всегда подробно рассказываю своим студентам о борьбе жителей Арагона против наполеоновских захватчиков. Это одна из прекраснейших страниц нашей истории...»

Во время поездки по городам и селам Арагона я убедился в справедливости слов моего мадридского знакомого. Живет там в людях и редкое упорство, проявляющееся прежде всего в труде, в каждодневном сопротивлении стихии, и достоинство, в котором нет ни капли высокомерия. Подметил я у них и еще одну черту. Почти каждый арагонец при первом же знакомстве заводил разговор о тамошнем климате, приводя в пример старую поговорку: «Здесь три месяца зимы и девять месяцев ада». Действительно, зимой по арагонским просторам гуляет пронизывающий ветер, льют обложные дожди, которые в горах чередуются со снегопадами. А под адом подразумевается все остальное время года, когда беспощадно палит солнце и в иссушенную землю месяцами не попадает ни капли влаги.

В этих привычных сетованиях чувствуется скрытое лукавство. Поругивая природу и кляня за это судьбу, арагонцы тем не менее очень любят свой суровый и прекрасный край горных хребтов, просторных долин, стремительных по весне рек. Упорство и передаваемое из поколения в поколение умение возделывать нелегкую землю помогают крестьянам, несмотря на частые засухи, выращивать неплохие урожаи пшеницы, ячменя, винограда, олив. И все же, надо признать, жить здесь нелегко, но это вина не только одной природы. Из-за тягот повседневной жизни, социального неравенства, засилья помещиков с насиженных мест снимаются целые семьи и подаются в другие районы Испании. Свыше 400 тысяч арагонцев вынуждены были оставить землю своих прадедов. Как видно, устарела в наше время местная поговорка: «Кто родился в Арагоне, тот никогда не станет путешественником».

Некогда Арагон был одним из четырех королевств на Пиренейском полуострове. Существовал здесь и свой язык — фабла, который, утверждают знатоки, еще сохранился кое-где в горных селениях, затерявшихся в испанских Пиренеях. Арагонский властитель Фердинанд, заключив брачный союз с Изабеллой Кастильской, начал объединять в единое целое мелкие государства. Именно эта чета «католических королей» в конце XV века посылала открывать новые земли никому не известного путешественника Христофора Колумба. Грандиозные памятники ему сооружены в Мадриде и Барселоне, а вот арагонцы, видимо, из чувства местного патриотизма предпочитали ставить монументы своему монарху. Впрочем, что такое XV век для Сарагосы, Теруэля, Уэски, главных центров Арагона? Например, Сарагоса, столица края, четыре года назад отметила свое двухтысячелетие.

На родине Гойи

Я бродил по городу, когда сквозь хмурое осеннее небо изредка проглядывало яркое солнце. Вдвойне нарядней становилась тогда центральная площадь, где установлен памятник Франсиско Гойе. Фигура великого художника оказалась здесь не случайно: Гойя — арагонец.

Его родное селение Фуэндетодос находится в часе езды от Сарагосы. Дорога сворачивает с шоссе и вьется по горным уступам. В окно машины льется аромат лаванды и полыни. Вокруг первозданная тишина. Судя по тому, что нас не обгоняет ни один автомобиль и мы не нагнали ни одного автобуса, ясно, что поселок не страдает от наплыва туристов. Узкие улочки, на которых теснятся белые домишки. Женщины в темных платьях моют тротуары возле дверей своих домов. Мужчины выгоняют со дворов овец и отправляются с ними в горы, которые начинаются прямо за порогом. Каждый встречный вежливо здоровается с незнакомым человеком.

Вот и каменный дом с маленькими окошками, где жил ремесленник Хосе Гойя, отец художника. Дверь в скромное жилище заперта. Никакой вывески или объявления о времени посещения дома нет. Но внимательные соседи, увидев приезжих, немедленно поспешили за доном Луисом. Через несколько минут, запыхавшись, пришел Луис Эстебан Бласко, который на протяжении последних 36 лет является хранителем дома и примыкающего к нему небольшого музея.

— Собственно, меня никто на эту должность не назначал, — немного стесняясь, говорит он. — Как-то само собой получилось. Люди знали, что я очень люблю Гойю, преклоняюсь перед ним, изучаю его жизнь, работы... Нет, нет, мне за это никто не платит ни песеты, но это неважно. Для меня и так большая честь хранить все, что связано с его именем. Хуже, что на содержание дома ни одно официальное учреждение не отпускает никаких средств. Кое-что набирается от редких посетителей да плюс еще скромные пожертвования. Выкручивайся как знаешь...

Поворот ключа, на нас пахнуло холодом и сыростью. Комнаты, где маленький Франсиско Гойя провел тринадцать лет жизни. Очаг, возле которого грелась в студеные зимние вечера дружная семья.

— Подлинные ли это вещи семейства?

— Сейчас трудно сказать... Долгие годы музеем Гойи вообще никто не занимался. Многое пропало в годы гражданской войны. Однако достоверно, что большинство предметов относятся к той эпохе и могли принадлежать семье Гойи...

Скромный служащий сельской мэрии увлекся рассказом и заговорил словно заправский искусствовед в знаменитом мадридском музее Прадо:

— Гойя очень любил наш Фуэндетодос. Неслучайно свое последнее путешествие в эти места он предпринял, когда ему шел 73-й год. Да, да, я не оговорился. Именно путешествие, если представить дороги того времени. Я всегда говорю молодежи: вот вам пример настоящего арагонского патриотизма. Мне же выпало большое счастье постоянно соприкасаться с жизнью великого художника...

Сам Фуэндетодос живет нелегко. Земляки Гойи растят хлеб и виноград, пасут овец. Бороться с местными помещиками — сеньоритос, с оптовиками-торговцами для них не менее трудно, чем с превратностями природы. Сегодня в испанском селе не так заметно, как в городе, ощущаются демократические перемены. Еще сохраняют влияние сторонники Франко. Еще ощутим произвол богачей, к которым местные бедняки, запуганные, малограмотные, привыкли относиться с почтением. Тем не менее изменения происходят и в таких селениях, как Фуэндетодос. Недавно в местный айюнтамьенто — так здесь называют муниципалитеты — избрано несколько крестьян. Сумеют ли они чего-то добиться для облегчения доли сельских тружеников, покажет время.

На обратном пути, в горах, нас застал сильный дождь. Все вокруг стало уныло и мрачно. Неожиданно за шумом мотора и дождя слышится собачий лай и перезвон колокольчиков овечьей отары. Перед нами вырастает съежившаяся от холода и сырости фигурка пастуха. Одет он, прямо сказать, не по погоде: рубашка, видавший виды брезентовый плащ, на ногах самодельные сандалии из автомобильной покрышки.

— Не холодно вот так?..

— Привык, — отвечает пастух Грегорио Морено. — А уж когда совсем невмоготу становится, греюсь домашним вином. — Он встряхивает висящий на боку потертый бурдюк.

Над домиками его родного поселка Хаулин вьется дымок. В непогоду люди греются возле очагов, а сейчас, во время обеда, едят дымящийся мигас — суп из крошеного хлеба и домашних колбасок. Грегорио же с утра до позднего вечера бродит по горам. С детства гнет спину пастух на чужих людей. Ему пятый десяток, но нет у него ни дома путного, ни семьи. Все богатство — несколько овец да верный друг, юркая собака Линда, помогающая следить за овцами.

— Помню, отец всю жизнь твердил: вырастешь, выйдешь в люди и не будешь бродягой пастухом. Куда там, — безнадежно машет рукой Грегорио. — Видно, на роду написано...

У него доброе и какое-то беззащитное лицо, на котором лежит печать покорности. Прощаемся. Пастух смотрит нам вслед с сожалением: оборвалась тонкая ниточка человеческого общения, обыкновенного сочувствия, которого ему так не хватает всю жизнь.

Неизгладимые шрамы

Когда ездишь по Арагону, скоро перестаешь удивляться многочисленным памятникам старины. Они есть даже в самых глухих уголках, крепости с башенками, часовни, мельницы. Но вот перед глазами возникают развалины собора Бельчите, и на душе сразу становится так же больно, как при виде нашей Хатыни. Это уже не глубокая старина, это гораздо современнее...

В последний день августа 1937 года корреспондент московской «Правды» Михаил Кольцов писал в репортаже с арагонского фронта: «Сегодня особенно жаркий и душный день. Но лечь днем негде: ближайшая тень — от одного оливкового дерева да позади, за много километров, запыленная рощица, в которой укрылся резерв танков. Лечь нельзя — так вернее всего можно получить тепловой удар. Лечь некогда потому что с утра опять идет бой С соседней гряды холмов через ложбину Н-ская бригада атакует передовые форты Бельчите. Но взять город не так легко Здесь укреплены отдельные кварталы, отдельные улицы и дома. Вооружены все: тех, кто отказался драться, сейчас же расстреляли».

Потом республиканцы все же отбили городок у фашистских мятежников. Затем снова вынуждены были отступить перед превосходящими силами франкистов, которым помогали немцы и итальянцы. В результате боев Бельчите был стерт с лица земли.

...По этой улице — когда-то она была центральной — идти жутко даже под лучами яркого солнца. По обе стороны руины домов из красного кирпича скорбно глядят на тебя пустыми глазницами выбитых окон. Развалины школы. Груды камней на месте больницы. Чуть возвышающийся фундамент таверны, где по вечерам мужчины степенно обсуждали насущные дела. Уже 42 года не звонит колокол на башне собора, от которого тоже остались одни руины. И вдруг, словно наткнувшись на барьер, останавливаюсь: из кирпичной кладки соборной башни торчит ржавый неразорвавшийся снаряд. Вокруг гнетущая тишина. Она взрывается так внезапно, что я невольно вздрагиваю: прямо над головой со свистом, переходящим в оглушительный рев, проносятся два «фантома» — крылатая смерть с американской военной базы, что расположена под Сарагосой. И снова могильная тишина. Лишь хлопнула одиночным выстрелом от порыва ветра ставня мертвого дома, на котором сохранился номер и фамилия бывшего владельца. Когда то в этих уютных домиках жили хлебопашцы и пастухи. До седьмого пота работали, чтобы прокормить большие семьи. По праздникам веселились, пели хоты, пили густое красное вино. А потом упала первая бомба, разорвался первый снаряд... Из пяти тысяч жителей погибло триста пятьдесят. Такой страшной ценой платила Испания за каждую пядь земли, куда ступали мятежники Франко, не знавшие снисхождения ни к женщинам, ни к детям.

— Да, сеньор, вот что осталось от нашего Бельчите...

От неожиданности резко оборачиваюсь. Пожилой бедно одетый крестьянин везет тачку с песком. Он подошел незаметно и говорит совсем тихо все время оглядываясь по сторонам, будто мертвые стены могут его подслушать.

— Мне было четырнадцать лет, когда все это началось... Ужас, что творилось. Фалангисты страшно лютовали! Дона Мариано Кастильо, алькальда, уважаемого человека, забили палками насмерть, а труп бросили с моста в реку. Всех, кого подозревали в симпатии к республике, тут же ставили к стенке. Остальным насильно дали в руки винтовки, даже таким мальчишкам, как я. Городок переходил из рук в руки. Натерпелись мы и страху, и голода, и жажды А потом они пришли надолго и научили нас бояться самого слова «красный»...

Я знал, что, когда франкистам удалось захватить всю территорию страны, в Бельчите прибыл сам каудильо. Равнодушно окинул взглядом руины и принял решение: «Пусть Бельчите так и останется развалиной навсегда, лучшего музея, прославляющего подвиги моих героев, не найти». Тут же коротышка диктатор отдал приказ: новый Бельчите построить рядом. Послушная пресса подхватила пропагандистский трюк Франко: «Наш каудильо дарит пострадавшим в войне новые дома со всеми удобствами!»

— Действительно подарил? — обращаюсь к затихшему вдруг собеседнику.

— Какой там подарок! Потом столько лет расплачивались за эти дома.

— А ведь недалеко от Бельчите родился Гойя. — Мне сразу пришло в голову и соседство Бельчите с Фуэндетодос и офорты великого художника «Бедствия войны»...

— Извините, такого сеньора не знаю.

— А вас как зовут?

Он снова испуганно оглядывается по сторонам.

— Что вы! Зачем вам мое имя? Вы знаете, сколько в наших местах ЭТИХ!

И крестьянин подхватив тачку, торопливо повез ее вдоль навсегда затихшей улицы, ругая себя а то, что ввязался опасный разговор

Через пять минут я увидел новый Бельчите, скучный, унылый, безликий. Бросаются в глаза несколько богатых домов: видно, именно здесь и живут ЭТИ, которых до сих пор так опасаются мой случайный собеседник и большинство местных жителей. Да, сторонников Франко, испытывающих ностальгию по прежнему режиму, еще немало в Испании. Есть они и в Арагоне. Получилась так что их сборище в Сарагосе я увидел на следующий же день после посещения Бельчите.

Поводом для сборища послужил приезд в Арагон «нового каудильо», лидера откровенно профашистской партии «Новая сила» Бласа Пиньяра. Богатый мадридский нотариус за короткое время сумел превратиться в идола юных фалангистов и надежду определенных реакционных кругов страны. С откровенностью Гитлера и Муссолини он произносит на митингах подстрекательские речи, оскорбляя законное правительство Испании, грозя всевозможными карами левым партиям и профсоюзам. Его идеалы — Франко, Пиночет, в гости к которому он уже ездил, пекинские правители. Его главные враги — марксисты, против которых он готов объявить крестовый поход. Собственно, молодчики Пиньяра уже давно занимаются убийствами, провокациями, погромами во многих провинциях.

В Сарагосе для выступления Пиньяра был арендован кинотеатр «Флета» где идут порнографические фильмы. Перед зданием театра маршировали мальчишки в синих блузах и красных беретах. А с трибуны их кумир снова и снова поносил демократию и призывал вернуться к старым порядкам. Перед тем как хором спеть франкистский гимн «Лицом к солнцу», был организован типично фалангисгский аукцион. Сначала с молотка пошла за огромную цену увеличенная фотография Пиньяра, потом его галстук, который последыш Франко тут же снял с шеи. Его купил арагонский миллионер.

Да, перед лицом активных действий «Новой силы» и других, более мелких фашистских, полуфашистских, фалангистских партий, объединений, групп в Испании рано забывать о трагедии Бельчите.

«Красный алькальд»

После удушливой атмосферы кинотеатра «Флета» в небольшом поселке Торрельяс можно набрать полную грудь здорового горного воздуха Арагона. Если на карте Испании провести прямую линию от Мадрида до Торрельяса, то расстояние составит не больше 350 километров. Однако ехать из столицы до поселка приходится не меньше девяти часов: для этого нужно мчать по современным автострадам, петлять по горным дорогам Наварры, трястись по деревенским ухабам в районе города Тарасона. Впрочем, далеко не на всякой карте можно отыскать это селение: как и сотни похожих на него близнецов, затерялось оно в провинциальной глуши.

В 263 муниципалитетах Испании после выборов в местные органы власти алькальдами избраны представители коммунистической партии. Одним из таких «красных алькальдов» стал крестьянин из Торрельяса Хосе Алькасар. Я жду его на центральной, совсем крохотной площади селения, возле деревянной гостиницы.

— «Русо?» — «Русский?» — Я попадаю в объятия невысокого сильного человека. Это и есть Хосе, или, уменьшительно, просто Пене Его крестьянское лицо выдублено арагонскими ветрами, обожжено неистовым арагонским солнцем. Он ведет меня по поселку. В Торрельясе, как и положено всякому испанскому селению, есть своя Пласа майор — Главная площадь, свой собор с колоколом. На узких извивающихся улочках с трудом разъезжаются две повозки. В распахнутые настежь двери жилищ видна скудная обстановка. Но зато, как бы возмещая бедность, возле каждого домика пышно распустились цветы самых ярких окрасок. Мимо нас постоянно снуют люди — пешком, на лошадях и осликах. Каждый вооружен «карасо» — глубокой корзиной, которая в этих местах используется для подборки картофеля. Народ спешит с полей на обед. Через час все село погрузится в спячку: сиеста — это больше, чем привычка, это закон.

Торрельяс по всей округе славится своим картофелем, крупным, чистым, с кожурой нежно-розового цвета. Ни один крестьянин не пройдет мимо Хосе, не перебросившись с ним хотя бы двумя-тремя словами. Большинство интересует только один вопрос: что будет с новым урожаем? Не придется ли, как в иные годы, оставлять его в земле только из-за того, что скупщики давали смехотворно низкие цены. (Это не редкость в Испании. Летом прошлого года на полях Валенсии я видел массу брошенного владельцами прекрасного лука. Он остался гнить в земле, потому что уборка принесла бы крестьянам только новые потери времени и денег — торговцы закупили огромные партии дешевого лука в Чили, разорив многих соотечественников.) Алькальд подробно объясняет, что новый муниципалитет позаботился о том, чтобы каждый мог продать картофеля сколько пожелает. Цены приемлемые, хотя в сравнении с ростом стоимости жизни могли бы быть и повыше. Он сообщает об этом с радостью, не только потому что как алькальд отдал немало сил, чтобы настоять на своем в переговорах с мафией торговых посредников. Он крестьянин, и его радует, что в нынешний сезон засуха обошла край стороной. Ведь все они живут землей, ее плодами: картофелем, помидорами, спаржей.

Возле одного из приземистых домишек навстречу нам выходит высокий старик Леонардо Лакарта, руководитель местной ячейки коммунистов.

— Ты русский? — С проворством молодого Леонардо скрывается в дверях и через полминуты возвращается с графином вина и стаканчиками — Русский... Поди ж ты! Первый раз вижу человека из России. — И спешит налить гостю вина. Старый Леонардо многое пережил за свои семьдесят лет. На его глазах ворвавшиеся в Торрельяс франкисты расстреляли алькальда, судью, большую группу крестьян, которые были известны своими республиканскими взглядами. Даже подростка, который ухаживал за лошадью алькальда, не пощадили. Сам Леонардо изведал застенки, побои, издевательства. Первый раз попал в тюрьму за совершеннейший пустяк: вздумал просить назначенного диктатурой алькальда подвести воду к крестьянским домам.

— Зачем вам, грязные свиньи, нужна вода в домах? — удивился фалангист.

— Потому и нужна, что мы люди, а не свиньи...

— Э, да ты коммунист...

Тут же припомнили, как за неделю до этого Леонардо пожаловался ветеринару на «эту проклятую жизнь». Короче, через два часа после беседы с новым хозяином поселка пришли за Лакартой два гвардейца.

Мы сидим в домике Хосе, чистом, маленьком, уютном. После рассказа товарища он явно погрустнел, начал вспоминать детство, молодость. Тринадцатилетним подростком вместе с семьей бежал из провинции Мурсия от расправ франкистов и от голода. Все имущество состояло из корзины с домашним скарбом да тощей козы. На новом месте работали все — и взрослые и дети, от зари до зари, чтобы только не умереть с голоду в те тяжелые годы после окончания гражданской войны. Вели настоящее натуральное хозяйство: даже мыло сами варили из свиных отбросов. До пятнадцати лет не знал Хосе грамоты — вместо подписи ставил на документах отпечаток пальца. Учиться молодого крестьянского парня заставило знакомство с коммунистами-подпольщиками.

Дом Хосе на самой окраине Торрельяса. Из небольшого окошка открывается бескрайний арагонский простор: возделанные поля, горы, полоски леса. Жена Хосе, Мария Луиса, суетится возле стола — здесь гостя ни за что не отпустят без густого крестьянского фасолевого супа, заправленного кровяными колбасками — морсильяс. Ей помогает старенькая мать, которая вот уже сорок с лишним лет не снимает траурного платья: ее мужа, отца Марии, расстрелял франкистский патруль — слишком дерзким показалось фалангистам выражение лица молодого крестьянина.

Снова и снова заводим с хозяином дома разговор о последних выборах. Как же решились избрать именно его, коммуниста? Ведь наверняка и запугивали их, и по-всякому обрабатывали те, кому в этих краях принадлежат земли и леса. — Боялись, конечно, — говорит Хосе. — Сомневались, а надолго ли, мол, демократия? А вдруг что-нибудь снова произойдет в стране? И все же, как видишь, в решающий момент избрали своего человека, крестьянина, а не жулика и болтуна, какими были большинство алькальдов в прежние времена.

Я уже знал, что теперь каждый крестьянин может в любой момент попасть в муниципалитет по делу или просто посоветоваться с алькальдом, поговорить по душам. Раньше такого не было. «У него сердце в руке» — так звучит в дословном переводе испанская поговорка, которой хотят сказать, что у человека открытая душа. Несколько раз слышал я от жителей Торрельяса эти слова, сказанные в адрес Хосе Алькасара.

Хозяйство новому алькальду досталось в наследство запущенное, бедное. Одних первоочередных проблем не перечислить: провести воду и свет ко многим домам; починить мосты на проселках — вот-вот обвалятся; оказать помощь поденщикам. А дальше мечтает Хосе приспособить какое-нибудь помещение для маленькой амбулатории — ведь сейчас больных приходится возить за сто километров в Сарагосу...

Поздно вечером прощаемся на окраине поселка. Хосе протягивает мне свою сильную натруженную руку: «До свиданья, брат!» Когда-то мальчишкой в родной Мурсии увидел он русских летчиков, запомнил их открытые улыбки, ароматный хлеб, звучные песни. И теперь часто вспоминает этих героев и страну, из которой они приехали. По словам Хосе, именно она придает ему, «красному алькальду», силы на новом поприще.

Арагонская вендимия

Кариньена — городок небольшой. Таких в Испании много, и нет ничего удивительного, если кто-то из мадридцев, услышав это название, удивленно пожмет плечами: «Извините, не бывал, не слышал...» Но стоит вам только произнести несколько звучных словосочетаний: «Монте Дукай», «Гарнача негра», «Бобаль бланка», как они, словно волшебный пароль, заставляют собеседника расплыться в широкой горделивой улыбке: «Да ведь это же знаменитые сорта арагонских вин!.. Так, значит, их приготовляют в Кариньене...»

Лучше всего приезжать в городок поздней осенью, в период вендимии — так здесь называют сезон сбора винограда. В это время улочки до предела забиты автомашинами с высокими кузовами, тележками, которые тащат лошади, быки, тракторы. Груз всюду один и тот же — виноград сорта «гарнача», иссиня-черный, мелкий, удивительно сладкий (сахаристость доходит до 17 процентов). Весь транспорт уже с утра вытягивается в большую очередь у цехов винного завода. Воздух насыщен дурманящим запахом винной ягоды. Шоферы и возчики, несмотря на долгое ожидание, перекидываются беззлобными шутками. В такую пору здесь у всех хорошее настроение. По вечерам из окон крестьянских домов можно услышать мелодии арагонских хот — первый признак того, что хозяева уже собрали урожай. Теперь они согласно дедовским обычаям днем помогают управляться соседям, а вечерами угощают друзей и родственников «тернаско» — молодым барашком и вином.

Арагонская хота. С древних веков ведет она свое начало. Здесь поют и песни, слова которых родились несколько веков назад, и современные. Нередко сопровождаемая стремительным танцем под звон кастаньет, песня-хота может быть посвящена красоте природы, трудолюбию и благородству мужчин, обаянию и верности женщин. Есть хоты чисто религиозного характера; есть хоты, вспоминающие подвиги арагонцев во время сражений с Наполеоном. Хоту здесь любят, хоту поют, хотой гордятся как подлинным национальным достоянием культуры. И тем не менее во всем Арагоне нет ни одного по-настоящему профессионального коллектива, который поддерживало бы государство, чтобы он стал собирателем и пропагандистом народного творчества.

С" самым лучшим фольклорным ансамблем Арагона я познакомился на окраине Сарагосы... в ресторане. Еда была жирная и невкусная, но ведь главной притягательной силой этого заведения служила не кухня, а артисты. Поэтому все посетители терпеливо жевали, посматривали на двери зала. И вот появились музыканты и певцы. Женщины в белых кофтах, с накинутыми на плечи большими цветастыми платками. Мужчины в белых рубашках и черных жилетах, короткие штаны подпоясаны широкими красными поясами. На головах пестрые платки — качируло, как-то по-особому, залихватски повязанные. Их выступление было недолгим, но прекрасным зрелищем.

После концерта я беседовал с руководительницей ансамбля и его ведущей солисткой Мерседес Сора. Уставшая после выступления в душном зале, насыщенном густым запахом кухни, певица сетовала на трудную судьбу своих товарищей. Оказывается, она единственный профессионал в ансамбле. Остальные днем работают на фабриках, в учреждениях, стоят за прилавками магазинов, учатся. Их объединила любовь к народной музыке. По вечерам собираются на репетиции здесь же, в ресторане. И тому рады: где еще найти зал? Те небольшие деньги, что зарабатывают на выступлениях, практически целиком идут на приобретение музыкальных инструментов, костюмов, на оплату транспорта. «Кто-то должен нам оказать содействие в спасении хоты»,—грустно говорит Мерседес на прощание.

На вендимию в Кариньену я попал как раз на следующий день после этого концерта. Среди виноградных плантаций разыскиваю членов кооператива «Сан-Валеро», одного из самых крупных не только в Арагоне, но и во всей Испании. Вдрль невысоких кустиков, увешанных темными гроздьями, ни на минуту не останавливаясь, двигаются люди, собирающие виноград. До семидесяти лет живет и плодоносит каждая виноградная лоза, кормилица нескольких поколений. Правда, и труд в нее вкладывается огромный. В хороший год она дает 10—12 килограммов ягод, а это 7—8 литров ароматного вина, о котором идет такая слава.

Вместе со всеми трудится в поле руководитель кооператива потомственный виноградарь Хесус Асон. Он тяжело выпрямляет уставшую от постоянных поклонов земле спину и встречает меня приветливой улыбкой.

— Вас интересует наше хозяйство? — Хесус посматривает на сборщиков, которые внимательно вслушиваются в нашу беседу, и объявляет нечто вроде перекура. Мужчины, среди которых есть и старики и подростки, отставляют в сторону корзины. Кто-то жадно затягивается сигаретой. Другой достает собранный дома женой нехитрый обед — булку, сыр, несколько головок лука. Третий, ловко, с расстояния вытянутых рук направляет себе в рот струю вина из тяжелого бурдюка. Потом этот бурдюк идет по рукам.

— Крестьянина в Испании вовсе времена эксплуатировали и обманывали особенно беззастенчиво, — начинает свой рассказ руководитель хозяйства. — Богачи отнимали у нас лучшие земли, оставляя только участки, с которых каждый год нужно выгребать ворох камней. У них на полях струится вода по каналам, у нас от засухи гибнут посевы. Но мало вырастить урожай — надо его еще продать. В такую пору, словно мухи на сладкое, слетаются в наши поселки скупщики из города. Начинаются торги, в которых нам с самого начала отведена роль бедных родственников. У спекулянтов в руках оптовая торговля, между собой они все давно обговорили, как нас лучше провести, обсчитать. Для вида поторгуются немного, прибавят к прежней цене какие-нибудь несколько жалких песет. Подумает-подумает крестьянин и соглашается. А куда он денется? Иначе вообще ни с чем останется. Куда повезешь тот же виноград? На чем? И кто у тебя купит его в городе? Вот почему и решили наши жители: если спекулянты объединяются в борьбе против тружеников, то почему бы нам самим не сплотиться против них? Теперь в нашей округе уже мы сами, члены кооператива, диктуем цены. Кроме того, помогаем друг другу на уборке, недавно построили свой завод, что дает нам целый ряд новых выгод. Хотя, если честно говорить, проблем хватает: растут цены на технику, горючее, удобрения...

Крестьяне согласно кивают. Хесус между тем тактично начинает поглядывать на небо, где так неожиданно появляются подозрительные черные облака. Разговор пора заканчивать: в такую пору для сборщиков дорога каждая минута.

Обратно еду другой дорогой, она тоже вьется мимо виноградников. И повсюду люди спешат, с опаской поглядывая в сторону гор, откуда наступают огромные тучи. Кто знает, сколько времени в запасе у виноградарей — несколько дней или несколько часов? А вечером, проезжая улочкой незнакомого поселка, слышу доносящиеся из окон мелодии. Значит, еще в нескольких семьях отмечают конец уборки урожая.

В самый последний день пребывания в Сарагосе я вошел в огромное старинное здание, где размещается местный муниципалитет. Внимательный служитель, предварительно показав достопримечательности этого дворца, проводит меня на второй этаж, в кабинет алькальда, который любезно согласился принять советского журналиста. Рамон Саинс де Баранда — адвокат по профессии, член Испанской социалистической рабочей партии. Он говорит о больших и малых проблемах, которые стоят сегодня перед всеми крупными городами страны, перед Сарагосой:

— Наша главная цель — постараться сделать все для того, чтобы простым людям было удобно жить и работать в арагонской столице.

А на улице бушевал ливень. Редкие прохожие, спрятавшись под зонты, перепрыгивали через лужи. Холодный ветер сметал букеты цветов, положенные к горделивому монументу великому арагонцу Гойе. Прогноз погоды по Арагону на ближайшие недели был весьма мрачный. Но после многочисленных встреч на этой древней земле, после поездок по другим испанским провинциям складывалось впечатление: барометр жизни политической, несмотря на все колебания, показывает на «ясно».

И. Кудрин Фото Л. Придорогина

Мадрид-Сарагоса

 

Невидимые волны океанов

Молодой ученый из Казахстана Сейтабыз Нурумов коллекционирует катастрофы. И это не просто увлечение: анализ стихийных бедствий вошел в его кандидатскую диссертацию.

Листаю гроссбух, принесенный им в номер гостиницы в Алма-Ате. Краешком глаза поглядываю на крепкого спортивного парня, смотрящего в окно. Там, вдали, залитые солнцем, сверкают отроги Заилийского Алатау — вершины их пронзают синеву неба. И в альбоме, который я листаю, рассказывается о горах, о катастрофах в воздушном и водном океанах — авариях, происшедших при самых таинственных обстоятельствах...

Франция. Горная цепь Мон-Пила. В тот ясный день, казалось, ничего не предвещало беды, и двухмоторный спортивный самолет «Апаш» легко скользил над знакомыми пилоту горами. Вот стрелка альтиметра достигла отметки 1800 метров. И здесь с машиной случилось нечто непонятное. Могучая сила бросила самолет на землю. Никому из экипажа спастись не удалось.

Япония. Самолет ДН-114 врезался в гору Хатидзефудзи. Все 19 человек, бывшие в нем, погибли.

США. Лайнер В-52 совершал обычный полет в горах. Вдруг разрушилось вертикальное оперение машины. Падение...

Атлантика. Неведомая сила прижала ко дну американскую подлодку «Трэшер». Вырваться из водных объятий не удалось никому...

— Каждую аварию анализировала специальная комиссия. Выводы аналогичные: во всем повинны командиры кораблей, технические неполадки на водных и воздушных судах. — Сейтабыз замолкает, словно подчеркивая важность того, что он сейчас скажет: — А я доказал иное: люди не виноваты — они стали жертвами гор, наземных и подводных, и невидимых волн, бушующих в недрах двух океанов...

Знаю, что вы подумали, — улыбается Сейтабыз. — Мол, всегда легче все валить на стихию. Но истина дороже. Катастрофы, которые я анализировал, произошли во Франции, Японии, США, Перу, Италии, Индии, Алжире — всюду в горных районах. Горы только в северном полушарии занимают пятую часть суши. И в океане подводные хребты тянутся на десятки тысяч километров. Места эти опасны — здесь набегают водные и воздушные волны, бьется невидимый прибой. Интереснейшая научная проблема родилась, если так можно сказать, на стыке тверди и стихий...

Продолжая листать альбом, я нахожу отзыв видного советского ученого, директора Института физики атмосферы АН СССР академика А. М. Обухова: «Изучение обтекания ветром гор и горных хребтов имеет большое значение для локальных прогнозов погоды в горных местностях и для прогноза условий полета самолетов в горах... Работы Нурумова являются качественно новой ступенью в исследовании уже довольно старой проблемы, интерес к которой имеется во всем мире...»

Как это произошло, что проблема, перед которой в бессилии пасовали ученые корифеи разных стран, сдалась под напором недавнего студента? Что это — случайность, слепая удача? Или же есть в характере Сейтабыза нечто такое, что предопределило успех?

— Родился я в селе Байкегум... У вас карта есть? Вот город Кзыл-Орда. На юго-восток от него, по железной дороге, идущей в Ташкент, расположен районный центр Чиили... Знаете наши места, бывали? Тогда, конечно, помните, какое у нас небо...

В памяти всплывают южные казахские небеса — бирюзовые днем, черные, как бархат, ночью, а на них — большие и желтые, словно яблоки, звезды. Почему и ему и мне так запомнилось именно небо? Может, потому, что летом там нет крыши над головой? Днем человек в степи с ее разнотравьем, табунами лошадей и стадами овец — посреди желто-зеленого ковра, под просторным куполом неба, а ночью он спит прямо под звездами...

— Отец, когда я родился, был уже на фронте, мать весь день работала в совхозе. Мы, мальчишки, проводили время как хотели. Многое уже позабылось. А вот небо помню. Оно казалось мне большим и пустым. Потом я понял: в нем не было самолетов — все они улетели на фронт. И птиц было немного — может, их прогнал голод?.. И те и другие появились сразу после войны, когда вернулся отец. Тогда я увидел небо, полное птиц и самолетов.

Я задаю один вопрос за другим, но Нурумову нелегко отвечать на них — слишком расплывчаты первые впечатления детства. И все-таки истоки биографии следует искать именно там: недаром Лев Толстой говорил, что первые пять лет дали ему те самые впечатления, которые во многом предопределили всю его дальнейшую жизнь.

— Вам, наверное, хотелось быть пилотом?

— Что-то не вспомню. В детстве было решено, что я стану врачом. Отец, вернувшись домой, страдал от ран...

Понимаю: солдат, которого врачи подняли на ноги, хотел, чтобы и его дети стали врачами. А в казахских семьях свято чтут волю отца.

— Обе мои сестренки — медработники. Жена — кандидат медицинских наук. А я... — Сейтабыз виновато разводит руками и широко улыбается: — Меня приворожило небо.

Как сказал поэт: «Поле любимо, но небо возлюбленно: небом единым жив человек». Словно про Нурумова сказал. Приехав после школы в Алма-Ату, Сейтабыз подал документы в Рижский институт инженеров гражданской авиации, благо, вступительные экзамены принимали тут же, в столице Казахстана. Позже стало ясно: поступил он не в тот вуз, ошибся. Но такова уж особенность сильных и целеустремленных натур — даже ошибки свои они обращают в средство для достижения цели.

В Риге Сейтабыз увлекся аэродинамикой, динамикой жидкостей и гидравликой. Это предопределило его инженерный подход к проблемам метеорологии, где моделирование в те времена не применялось. Многим кощунственной казалась сама мысль — смоделировать нечто капризное, неопределенное — стихию. Нурумов доказал: можно. Но произошло это много позже, когда он уже ушел из института.

Он переехал в Ленинград и окунулся в беспокойную творческую атмосферу Ленинградского гидрометеорологического института. Здесь обучали не только по книгам — дожди, шквалы, наводнения были прямо за окном. Студенты спорили с профессорами на равных, а Сейтабыз был горяч и неуступчив в спорах. В вузе умели ценить способных студентов и, увидев, что парень из Казахстана успевает и учиться, и заниматься общественной работой, разрешили ему свободное посещение лекций, и Сейтабыз сам готовил для себя будущий плацдарм исследований.

В 1968 году он возвратился в Казахстан, в Алма-Ату, и поступил работать в Казахский научно-исследовательский гидрометеорологический институт. Голова его полна идей, руки требуют дела. Об одном герое сказано: если в небо и в землю были бы забиты кольца, он взялся бы за них и притянул небо и землю друг к другу... Где найти эти кольца Сейтабызу?

У Нурумова все было «как у людей». Отличный институт. Внимательные, опытные руководители. И темы, одна другой важнее и актуальней: исследование селей, охрана атмосферы Алма-Аты. И Сейтабыз трудился засучив рукава. Только мысли его витали далеко — в небе. Он считал: для того чтобы сделать стоящее в науке, нужно прежде всего найти в ней себя.

С чего начинается открытие? Мне кажется, со способности удивляться самым обычным явлениям. Ну кто из нас не смотрел на море в бурную погоду? А многие ли задумывались, отчего на его поверхности появляются волны? Сейтабыз думал об этом с той поры, когда, потрясенный, впервые увидел морской простор с берега Рижского залива и, словно мальчик из чеховского рассказа, мог только сказать: «Море было большое».

Шло время, и у него созревала мысль, что волны возникают на грани двух сред с разными плотностями — например, водной и воздушной. Однажды он наблюдал прибой на скалистом мелководье, видел, как набегающий на рифы водный поток покрывается гребешками волн. И здесь в его голове возник «крамольный» вопрос: а бывают ли волны не на поверхности, а в глубинах моря?

Знакомясь с трудами по океанологии, Нурумов все больше убеждался: да, волны должны быть и в глубинах. На дне есть горы, и весьма значительные, там действуют мощные придонные потоки. Вода морей и океанов неоднородна по своей плотности, нередко она напоминает слоеный пирог. Значит, решил Сейтабыз, если на подводный хребет накатывается поток, то на грани между более и менее плотными слоями должны возникать волны.

Но как узнать, верно ли это? Данных подводных наблюдений у молодого ученого не было. Вот разве если проанализировать аварии некоторых подводных лодок — рельеф дна, где они затонули, подводные течения... Так Нурумов пришел к мысли, что американская субмарина «Трэшер» погибла в волнах течения, набегающего на подводную скалу.

Океан умеет хранить тайны. Трагедии на его дне происходят без свидетелей, в кромешной тьме. И Нурумов обратил свои взоры к другому океану — воздушному: он прозрачен, и, казалось бы, здесь все должно быть ясно как на ладони. Стоит гора, на нее набегает воздушный поток, на границе между его слоями должны возникать волны... Должны. Но ведь они невидимы!

Здесь было от чего опустить руки. Однако, если нет прямых улик, должны быть косвенные. И Нурумов стал собирать все случаи, когда метеорологи фиксировали обтекание гор воздушными потоками, их накопилось в его гроссбухе более пятисот; стал коллекционировать аварии самолетов в горах, которые произошли при невыясненных обстоятельствах.

Отчего, спрашивал он себя, Колумбийские Анды — настоящее кладбище самолетов? Там высокие горы? Однако почему гибнут лайнеры, пролетая даже над сравнительно невысокими горами? Неужели так высоко распространяются волны от набегающих на них потоков?

Эти мысли не давали покоя. И вдруг — идея, снова «крамольная», но простая. А что, если невидимые волны отбрасывают... тени? Ну, к примеру, возмущают облака. Что, если на некоторые виды облаков воздействуют воздушные волны, как на волны морские — те процессы, что происходят в глубинах моря?

В поисках ответов Нурумов снова обратился к книгам. Оказалось, за ветровыми воздушными волнами следят, но не метеорологи, а планеристы. Один из них отмечал, что, пролетая над холмом в триста метров, он чувствовал качку от набежавшей на холм волны на высоте во много километров! Но до какого предела может распространяться влияние гор? Американский планерист Пауль Байкал, пролетая над километровой горой, ощущал сильную качку, находясь в двенадцати километрах над землей. На высоте от 18 до 24 километров над горами Аляски были зафиксированы перламутровые облака — устойчивые во времени и пространстве; они, как считают специалисты, отражали форму породившей их горы.

Нурумов решил обратиться за разъяснениями к известному польскому планеристу и метеорологу Владиславу Парчевскому. Встретились они на симпозиуме по климатологии в Ленинграде. Умный и живой собеседник, Парчевский сразу понял, что ветер в горах интересует Сейтабыза неспроста. Он рассказал, как его коллега, французский планерист Атжер, продержался на набегающей волне более 56 часов. Вспомнил, как сам по многу часов парил над горами, как спасался от гибели, выбираясь из-под воздушных потоков. Да, волны над горами могут вознести планериста под облака, но могут и угрожать гибелью кораблю...

После этой беседы Нурумов понял, что, анализируя ветровые волны и аварии в горах, он как бы составлял мозаичную картину из отдельных деталей. Но до цельной картины было еще далеко.

К созданию своей модели Нурумов шел мучительно долго. Он знал, что многие обожгли себе руки на попытках смоделировать атмосферные процессы. Но первый, пусть и не оконченный, вуз сделал его инженером. Ему было труднее, чем «чистым» метеорологам, заниматься одной лишь качественной оценкой атмосферных процессов. Сейтабыза тянуло все поверить числом и экспериментом. К тому же в Ленинграде он работал механиком на кафедре своего института. Здесь он научился столь нужному для экспериментатора умению самому воплощать в стекле и металле все, что необходимо.

Одними из первых, кто пытался решить проблему моделирования атмосферы, были математики. Но математический аппарат пасовал перед реальными горами и бурными процессами в атмосфере. Все приходилось упрощать: гору принимали, к примеру, за прямоугольник, а небо считали, как в древности, твердью и ограниченным куполом, атмосферу же — бесконечной.

Для решения некоторых сугубо теоретических задач такие методы, может быть, и подходили, но реальной картины воздушных волн в набегающем на гору потоке они дать не могли.

Тогда проблему решили взять, так сказать, в лоб, с «позиции силы». В небо над горами поднимались самолеты. Запускались шары-зонды, качающиеся на невидимых волнах, как поплавки. В тяжелых, подчас небезопасных условиях были получены интересные результаты. Однако все горные цепи при всех погодных ситуациях так не прозондируешь: у каждой горы свой норов.

Оставался третий, более безопасный путь: учесть данные, полученные в натурных опытах, и воспроизвести картину атмосферных процессов в лаборатории. Когда эта идея пришла в голову Сейтабызу, он не стал спешить с ее воплощением: а что, если по этому пути уже шли другие?

И вот снова библиотека, горы литературы на разных языках. Сейтабыз нашел предшественника. Им оказался ученый из университета Гопкинса в Балтиморе профессор Роберт Лонг: в лабораторной установке он заменил воздух соленой водой, а по дну лотка тянул макет горы, наблюдая, какие при этом возникают волны. Ему удалось воспроизвести некоторые атмосферные процессы, но происходящие невысоко над горами.

Что чувствовал Сейтабыз, впервые познакомившись с работами Лонга? Страх, что большой ученый уже шел по этому пути, но достиг немногого? Быть может. Молодость, однако, не признает авторитетов... И все-таки недостатки опытов Лонга призывали к осторожности. Вот почему свои первые эксперименты Нурумов делал тайно, в основном, когда рабочий день в институте уже заканчивался, кое-кто посматривал на молодого исследователя искоса: стоит ли заниматься тем, что заведомо не ведет к реальной цели?

Но Нурумов продолжал свой «спор» с профессором Лонгом. Вот им собрана более совершенная, чем у американского коллеги, установка. Вот получены лучшие, чем у того, результаты. Но как сообщить об этом Лонгу, обменяться опытом? Просто написать в Балтимор? Однако как там отнесутся к никому еще не известному научному сотруднику из Алма-Аты?

Однажды в столицу Казахстана приехала делегация американских метеорологов. Сейтабыз сопровождал гостей, показывал им город. И спросил их, знают ли они профессора Лонга, рассказал о своих первых результатах по моделированию.

Гости, казалось, не очень заинтересовались сообщением Сейтабыза. Однако год спустя, когда делегация советских метеорологов была в Вашингтоне, им сообщили, что работами Нурумова из Алма-Аты интересуется профессор Лонг из Балтимора.

Наши специалисты переглянулись: это имя мало что им говорило. Но они записали его для памяти в блокноты. А вскоре из Москвы, из Института физики атмосферы АН СССР, в Алма-Ату приехал профессор, ныне член-корреспондент АН СССР Г. С. Голицын. Ознакомившись с работой Нурумова, он сделал все возможное, чтобы помочь ему. Ученые из Алма-Аты, Киева, Ташкента, Еревана также поддержали молодого исследователя. И это тем более знаменательно, что речь шла об открытии, от которого вряд ли можно было ждать сиюминутного результата...

Сейтабыз немало прошел по крутой тропе, ведущей к вершине, прежде чем к нему пришла помощь. «Классических» метеорологов не очень интересовали локальные прогнозы погоды где-то на удаленных вершинах — они предсказывали погоду на огромных площадях. Поначалу довольно прохладно отнеслись к его работам и авиаторы: им, верующим в силу крыльев и моторов, казалось, что нет такой вершины, которую нельзя облететь.

Нурумов трудился там, где делается большинство открытий, на «ничейной земле», на стыке наук. Однако он никогда не чувствовал себя одиноким в своих поисках. С самого начала ему повезло: заведующий лабораторией, в которой он работал, стал не только его учителем, но и другом на всю жизнь. Его имя Николай Федорович Гельмгольц.

Нет, учитель не сразу признал правоту своего ученика. Они были и остаются выходцами из разных эпох: первый применял в экспериментах воздушные змеи, второй опирается в некоторых работах на исследования, сделанные с помощью спутников. И в модель Нурумова он поначалу не верил. Но когда Сейтабыз показал учителю свою установку, Гельмгольц понял, что у парня не только золотая голова, но и хорошие руки. И он повез его к специалистам, которые могли по достоинству оценить талант молодого экспериментатора.

Установка Нурумова выглядела так: прозрачный, похожий на аквариум сосуд, а в нем модель горы. Жидкость вокруг «горы» — имитация атмосферы. Пока она не движется, «погода» безветренная. Но вот заработали насосы. Подкрашенные струйки жидкости разной плотности, не смешиваясь, обтекают модель. На «подветренной» стороне струйки закручиваются, значит, там образовались вихри; на «надветренной», за горой, отстают от модели, вызывают подсос воды. Видно, как на экране: попади сейчас самолет в эти потоки, его завертит, словно ветку, а то и швырнет наземь.

Можно менять плотность горизонтальных слоев, соотношение плотностей — изменится картина набегающего ветра, его скорость, плотность потока. Можно поместить в установку горы любой, самой сложной конфигурации — такие, какие бывают в жизни, — и налицо реальная картина стихий, которая в естественных условиях остается невидимой и нередко приводит к катастрофам.

В Новосибирске, куда приехали Гельмгольц и Нурумов, модель Сейтабыза произвела впечатление. Здесь, в Институте теплофизики Сибирского отделения АН СССР, понимали, как сложно создать модель реального горного ветра с его перепадом плотностей. Увидев, как слои в установке Нурумова движутся один по другому, не смешиваясь, профессор С. С. Кутателадзе не стал ждать, пока Сейтабыз соорудит макет горы, бросил в движущийся поток гайку и стал наблюдать, как тот ее обтекает...

С тех пор в установке Нурумова «побывали» макеты гор с разных частей света — Сьерра-Невада и Анды, Урал и Кавказ. И всюду рождались волны, отлично совпадающие с теми, что возникали при запуске шаров-зондов. Оказалось, модель обладает самым нужным для науки качеством — силой прогноза: с ее помощью можно определить картину атмосферных процессов даже в тех горах, где натурные исследования никогда не производились. «Наблюдения за состоянием атмосферных процессов в таких областях достаточно трудны, численные расчеты картины обтекания громоздки, и здесь много еще теоретических трудностей, — пишет академик А. М. Обухов. — В работах С. Ж. Нурумова разработан простой и эффективный способ моделирования этих интересных явлений, который дает результаты, совпадающие с результатами наблюдений и расчетов там, где их удалось провести. Его установка для моделирования изучаемых явлений является уникальной и во многом превосходит аналогичные установки, имеющиеся в США и в Австралии. Ее создание открывает новые перспективы в этом направлении метеорологии и имеет большое научное и практическое значение».

Менделеев говорил: «Сказать, оно конечно, все можно, а ты пойди демонстрируй!» Убедительность открытия Нурумова в его наглядности. В особенности это проявилось в 1974 году при выступлении Нурумова на Первой среднеазиатской (а по своему составу — Всесоюзной) конференции молодых специалистов гидрометслужбы. Ташкент — один из крупнейших в стране центров гидрометеорологии, и здесь трудно кого-нибудь удивить. Но когда выступал Сейтабыз, остальные секции прервали работу — все собрались на его доклад.

В Ташкенте Нурумов был награжден грамотой «За высокий уровень научной работы», а позднее он стал лауреатом премии комсомола Казахстана.

Говорят, нет ничего практичней хорошей теории.

Однажды к Нурумову пришли специалисты по вентиляции карьеров. Им нужно было узнать, как с наибольшим эффектом установить двигатели — продуть карьер после взрыва, чтобы там опять могли работать люди. Вначале Сейтабыз удивился: не слишком ли это далеко от его исследований? А потом понял: продувание карьера, как и обтекание горы, можно смоделировать на его установке.

— А ведь наша Алма-Ата — это тоже «большой карьер». И его проветривать, в особенности зимой, тоже нужно. Только проблема нелегко поддается решению, — говорит он.

Листаю отчет Нурумова на эту тему: «В Алма-Ате летняя жара смягчается ночным ветром с гор. Этот ветер умеренной силы несет с собой чистейший воздух, прохладный и влажный, озонированный в результате стекания «тихих разрядов» с игл еловой хвои...

Днем горы теплее атмосферы, возникают течения вверх по склону, ночью — холоднее, течения направлены вниз. К концу ночи в предгорьях накапливается мощная масса холодного воздуха. Холодная масса сползает по предгорному плато и распластывается, образуя «озеро» холодного воздуха. В зимнее время оно не успевает исчезнуть под влиянием дневного прогрева».

Нурумов поясняет:

— По-научному это называется инверсия: воздух внизу тяжелее, чем вверху, и потому не перемешивается. А проще говоря, город как бы превращается в кастрюлю с крышкой. Солнца не видно. В дома вползает сизая мгла. Дышать становится трудно. Но и в такие дни движение транспорта прекратить нельзя, а автомашины извергают девять десятых всех загрязнений...

— А выход есть?

— Над этим и работает наш институт...

Снова листаю отчет. Смог — проблема глобальная. Различают два вида смогов: влажный — лондонский и сухой — лос-анджелесский. За рубежом в пору смогов гибнут от удушья сотни людей.

В нашей стране загрязненность воздуха ограничена законом. Но в Алма-Ате причиной смогов является само ее географическое положение — котловина, укрытая от ветров.

— Проблема аэрации целого города нигде в мире не разрешена, — продолжает Сейтабыз. — Но кое-что делается. В Японии, например, над улицами вывешиваются белые аэростаты, в которые подается охлаждающая жидкость: на людей стекает поток освежающего воздуха. В США в линзу холодного воздуха опускают черный аэростат. Он нагревается солнцем, нагревает и воздух вокруг себя, и тот поднимается вверх... У нас в институте родилась идея использовать черные и белые аэростаты вместе, чтобы создать циркуляцию, перемешивать, что ли, воздух Алма-Аты и навсегда освободить город от смогов...

Однако ничего нельзя предпринимать, семь раз не отмерив, — продолжает Нурумов. — В натуре это невозможно, но любые ситуации взаимодействия ветров, котловины и гор можно «проиграть» на моей модели. Только не думайте, что это, мол, местная, локальная проблема. Циркуляция в атмосфере Алма-Аты изучается как часть международной программы ПИГАП, в рамках которого исследуется взаимодействие суши, атмосферы и океана.

Нурумов протягивает мне письмо из Москвы, из Академии наук СССР. В нем сообщается, что проблема «Обтекание гор воздушным потоком» рассматривалась на форумах ученых в Токио и Белграде «Крайне желательно дальнейшее развитие и расширение этих исследований».

— Небо над Алма-Атой, — заключает Сейтабыз, — в какой-то мере модель атмосферы будущей Земли, когда загрязнения воздуха уже нельзя будет транспортировать из одних районов и стран в другие. Удастся подчинить стихию сегодня, сумеем сделать это и завтра...

А. Харьковский, наш спец. корр.

Алма-Ата — Москва

 

Соготегойо ждет перемен

— Ну как? — спросил Густаво.

— Отлично, — сказал я.

— Какие новости? — поинтересовался он, как будто я работал с ним всю жизнь и прекрасно знаю, что для него новость, а что быльем поросло. Я перебрал в памяти сегодняшний день и, вспомнив, что связи между Соготегойо и Акаюканом нет, сказал:

— Там комиссара по земле... убили.

Откуда мне было знать, что это сообщение так его хлестнет. Густаво отвел глаза, взялся двумя руками за спинку стула, который стоял перед ним, и медленно втянул носом воздух. Потом быстро справился с собой и сказал раздельно:

— Убили, значит...

И еще вопросительно посмотрел на сопровождавшего меня в тот день Артуро: может быть, я перепутал что-то? Артуро ничего не сказал, и Густаво понял: правда.

Артуро рассказал, что комиссара нашли утром в джунглях и что зарубили его с одного «мачетасо» — удара мачете. Была ли это кровная месть или пьяная драка, — Артуро не знал. К нашему приезду в Соготегойо всех старейшин индейской общины уже собрали в полицейском участке, но без руководства общины никто из индейцев разговаривать на эту тему не хотел...

Густаво заметил, что я внимательно прислушиваюсь к разговору, и пояснил:

— Теперь такие случаи редки, но несколько лет назад, когда меня только-только назначили директором Центра по оказанию помощи индейцам в Акаюкане, подобные происшествия приводили к маленьким междоусобным войнам. И тогда погибали целые семьи. Ныне многое изменилось, однако на всякий случай нужно, чтобы военные поездили там, в зоне, на машинах и попугали возможных мстителей. Это временная мера. Потом власти разберутся...

Густаво пока не интересовало, кто убил комиссара. Он заботился о том, чтобы мертвых было как можно меньше, понимая, что имеет дело с другим миром. Увидев, что смерть индейца для него настоящее несчастье, я поверил в искренность Густаво и в успех его сложного дела.

Мы еще вернемся к разговору с Густаво Карильо Лопесом, директором Центра по оказанию помощи индейцам Национального института по делам коренного населения. А сейчас я попытаюсь объяснить, почему оказался там, где убили комиссара по земле Соготегойо.

Почти десять лет я проработал в Латинской Америке и убедился: нетронутые цивилизацией индейские общины редки и недоступны. Видимо, поэтому некоторые европейские журналисты, проехавшись по Южной Америке, приходят к выводу, что «настоящие» индейцы здесь больше не обитают, остались лишь немногие, которые доживают свой век. Однако кто же составляет большинство населения в Перу, Боливии, Эквадоре, Мексике? Неужели миллионы людей, переодевшись в брюки, рубашки, цветастые платья, перестали быть индейцами? Конечно, нет. Вот и посмотрим на них в Мексике — в конкретном месте, в штате Веракрус...

Интерес к индейцам, конечно, не случаен. Обращаясь к их социальной организации, ученые ищут ответы на вопросы, связанные с историей современного общества. В Мексике первобытных общин практически нет. По всей стране разбросаны десятки тысяч других, уже хоть как-то приспособившихся к условиям современного мира, общин индейцев. Изучение их обычаев, культуры, традиционной системы хозяйства должно выявить возможные пути более полного приобщения коренного населения Мексики к жизни двадцатого века. Руководит этой работой государственная организация — Национальный институт по делам коренного населения.

Насколько серьезны проблемы, которые должен решить институт, показывают такие цифры: около сорока процентов населения страны — 23 миллиона из 60 — живет в сельской местности. Из них 10— 12 миллионов мексиканцев, обитающих в небольших поселках численностью до 500 человек, находятся в крайне тяжелом экономическом положении. В подавляющем большинстве это и есть индейские общины.

Бедность мексиканских индейцев-крестьян — это только одна сторона проблемы. Дальнейшее развитие страны прямо зависит от того, насколько быстро правительство сможет привлечь миллионы мексиканцев к активной экономической деятельности, обеспечить необходимый уровень образования индейцев, которые волей-неволей будут вовлечены в экономику, особенно в связи с бурным ростом добычи и переработки нефти и газа. В состоянии ли бедные, неграмотные крестьяне стать рабочей силой, столь необходимой для развития страны? Способно ли их слабое хозяйство удовлетворить новые колоссальные потребности в продовольствии и других продуктах?

В Мехико мне не раз приходилось слышать споры на эту тему. Позиции спорящих сторон сводятся — упрощенно — к следующему. Правые считают, что нефть сама решит все проблемы и никаких государственных планов не нужно. «Будем продавать нефть и газ американцам, в страну придет много денег, и все станут жить лучше...» — говорят они. Демократические круги Мексики резонно возражают, что сами по себе недавно открытые месторождения и распродажа богатств ничего не дадут. Они ссылаются на исторический опыт всей Латинской Америки и самой Мексики. Никогда еще природные ресурсы «просто так» не улучшали положение населения в странах региона. Ни каучук Бразилии и Перу, ни нефть Венесуэлы и Эквадора, ни олово Боливии, ни медь Чили... Весь вопрос в том, кому принадлежат национальные богатства, кто ими распоряжается. И здесь у мексиканцев есть определенный опыт. Национализированная при прогрессивном президенте Карденасе нефтеперерабатывающая промышленность стала для страны бастионом борьбы за национальную независимость.

Итак, нефть и индейцы... Для того чтобы подробнее узнать, как сплетаются эти две острейшие для страны проблемы, я решил поехать в Минатитлан, город нефтяного бума в штате Веракрус, и побывать в общинах индейцев, расположенных в этом районе...

От Мехико до Минатитлана меньше часа лета. Промышленный современный мир, вторгшийся в эти еще недавно тихие места, предстал сверху в виде серебристых пеналов нефтеперегонных заводов и плоских, как школьные чернильницы ушедших времен, цилиндров емкостей нефтехранилищ. Мелькнула широкая полоса реки, порт с танкерами у причалов, и самолет сел.

Аэропорт оказался маленьким, совсем неподходящим для города нефтяной лихорадки. Прибывших и желающих улететь было так много, что только чудом администрации аэровокзала удавалось удерживать это огромное количество людей в пределах небольшого одноэтажного здания. Вокруг говорили по-испански, по-английски, по-немецки... Смеялись, громко разговаривали, хлопали друг друга по плечам, суетливо предъявляли документы. Я вспомнил про рекомендательное письмо, которым меня снабдили в Национальном институте, вынул его и прижал к груди. По нему меня и узнали. Минут через десять я с моими новыми знакомыми уже ехал в небольшом грузовичке.

При въезде в Минатитлан — скопление красных, зеленых, коричневых «жучков»-«фольксвагенов», огромных грузовых «фордов», комфортабельных «шевроле» и «крайслеров». По узким улочкам города мы не ехали, а протискивались. Скорость позволяла рассмотреть все в подробностях: одноэтажные розовые и светло-зеленые домики, бодеги — лавчонки на углах перекрестков, магазинчики с нелепыми усатыми манекенами: усы — по мексиканским представлениям о красоте — для мужчины первое дело. Проползаем вдоль базара, расположившегося на тротуаре. Покупатели, тесня друг друга, нагибаются над товаром, рассматривают уложенные на полиэтиленовые подстилки давно вышедшие из моды нейлоновые рубашки, щупают зелень, примеряют соломенные шляпы, кожаные пояса...

Я осторожно намекаю Артуро, что было бы неплохо, пока есть время, найти место в гостинице для ночлега. Он саркастически улыбается в ответ:

— Это невозможно. Мест в гостиницах нет и не предвидится. Вы будете жить в Центре, там есть койки для посетителей...

Небольшие города в зоне нефтяного бума переполнены. Со всей Мексики, и не только Мексики, сюда съехались техники, рабочие, дельцы, представители самых разных фирм, поставляющих оборудование, машины... В праздничные и выходные дни в битком набитые городки съезжаются еще и рабочие с нефтяных разработок. Цены — обычный регулятор потребления — подскочили до небес, но и это не срабатывает. Нефтяная лихорадка трясет почти как золотая. Сюда едут и едут в поисках работы. Конечно, место получает далеко не каждый. Артуро показывает на группу мужчин, сидящих на деревянных ящиках на краю тротуара.

— Эти наверняка ждут какую-нибудь машину с грузом. Проводят целый день возле склада. И так будут подрабатывать, пока не найдут что-нибудь постоянное. Если найдут...

Я смотрю на мужчин. Им лет по сорок, головы прикрыты пыльными шляпами, штаны рваные, из четверых трое босые...

Наконец мы выбираемся из Минатитлана, и наш грузовичок припускает по асфальтированному шоссе. Через двадцать минут сворачиваем с дороги к обнесенным забором одноэтажным строениям. Это и есть Центр.

Я бросаю сумку в одной из комнат корпуса для приезжих и отправляюсь знакомиться с начальством. У конторы администрации толпятся люди. Нас пропускают в кабинет директора. Короткое знакомство, мы пожимаем друг другу руки, и меня усаживают на один из стульев, расставленных вдоль стены. Таким образом, я попадаю в ряд посетителей, ожидающих очереди. Густаво беседует с одним из индейцев. Говорят они громко, не стесняясь присутствия посторонних. За час сидения на стуле я познакомился с самыми разнообразными проблемами общин. Посетители говорили об электролинии к поселку, о подрядах на строительство, о земельных наделах, о машинах для перевозки продуктов... Слушая разговоры, я входил в курс ежедневных забот Центра.

— Ну вот и все, — улыбаясь, сказал Густаво, когда за дверями скрылся последний посетитель. — Извини, что заставил ждать, но здесь такой порядок. Несколько лет назад я столкнулся с недоверием индейцев к Центру вообще и к персоне нового директора в частности, — он шутливым жестом показал большим пальцем на себя. — Тогда я решил не закрывать двери кабинета во время приема посетителей, позволил входить сюда всем и слушать, о чем идет речь. Это в общем-то неудобно, но зато все знают, что никаких тайных сделок я не заключаю, занят делом, кофе не распиваю. Заодно уясняют, чем мы можем помочь...

Забот у Центра много. Под его патронажем находится 107 общин индейцев науа, говорящих на языке науатль, и пополока, с общим населением около 35 тысяч человек. Науа, как полагают, потомки воинственных ацтеков. Пополока ведут род от древних ольмеков. В этой зоне они до сих пор живут общинами по 150—200 семей, почти не смешиваясь друг с другом.

Два года потребовались Густаво и его помощникам, чтобы завоевать доверие индейцев, показать им, что Центр действительно хочет содействовать им. Тогда, наверное, и родилась традиция «открытых дверей». Сейчас Густаво было чем гордиться. Он с удовольствием показывал на разложенной на столе карте селения, где были построены школы, организованы медпункты, магазины, кооперативы, проведено электричество, проложены дороги, построены спортплощадки...

— В ведении Центра 107 общин. А сколько поселков не охвачено вашей деятельностью? — решился я на вопрос.

— Сто десять, — был ответ.

— Как так? Еще столько же?! — Я не мог скрыть удивления.

— Видишь ли, это больная для нас проблема. Центр помогает лишь тем индейцам, которые говорят на науатль или пополока. Таков наш статус. Если же индейцы говорят на испанском, как в тех 110 общинах, то их считают уже вполне «цивилизованными» и полагают, что помощь им не нужна. Это, конечно, не так, но изменить сложившийся порядок трудно. Да и средств не хватает на все...

— А приходилось ли вам, как работникам Центра, выступать в качестве защитников индейцев? — спросил я, по опыту зная, что ни одно мероприятие на благо индейцев в Латинской Америке не обходится без столкновения с многочисленными авантюристами, мошенниками, беззастенчивыми коммерсантами, да и просто бандитами, для которых индейская община все равно что торговый парусник для пиратов.

Густаво, однако, не понял вопроса. И тогда я рассказал ему о том, как латифундисты в Южной Америке сгоняют индейцев с обработанных земель в сельве, как отнимают урожай, силой заставляют работать на себя, как обсчитывают их перекупщики...

— У нас в зоне такого быть не может, — сказал Густаво. — Наделы земли быстро оформляются юридически, индейцы сами избирают руководство общиной, у них есть даже собственная полиция. Что касается перекупщиков и мошенников, которые спаивают крестьян и скупают за бесценок урожай, то такое бывает. Но и здесь Центр не остается безучастным. С перекупщиками боремся...

Вам, наверное, будет интересно познакомиться с самой далекой от цивилизации общиной, — сказал Густаво. — Вот здесь, — он показал на карте, — пожалуй, наиболее труднодоступная. Дороги туда нет. На машине доедете до перевала, а там верхом на лошади часа четыре по тропе...

— А чем отличается эта община от, скажем, этой? — Я наугад показал на значок населенного пункта почти рядом с прочерченным красным карандашом шоссе.

— Ничем, — сказал Густаво.

Ответ был неожиданным.

— Вы хотите сказать, что близость дороги не влияет?

— В данном случае нет. Это только на карте близко. Но от шоссе до поселка общины километров шесть по грунтовке, и проехать сейчас на машине еще можно. Но через несколько дней пойдут дожди, тогда туда тоже только верхом можно будет добраться. Так что положение тех и других жителей одинаково.

«Нет, не поеду я на лошади, — подумал я. — Во-первых, наездник я никудышный, а во-вторых, так интереснее. Ведь шоссе всего в шести километрах!..»

Утром мы отправились в Соготегойо. По асфальту машина шла быстро, обгоняя грузовики, колесные тракторы с прицепами, крестьянские повозки, запряженные лошадьми и мулами... Местность равнинная, вдоль дороги невысокий кустарник, за ним деревья повыше. Мачты высоковольтной линии... От дороги в редкий лес уходят тропинки. Мужчин почти не видно. Попадаются лишь женщины. Они идут босиком, в руках — мачете, на голове — поклажа. Несут тюки, корзины, даже ведра с водой. Артуро поясняет: здесь так принято. Мужчины носят груз только на плече. Если у индейца поклажа на голове или на спине, если даже он тащит что-то в руках, будут смеяться: «баба».

Теперь нас в машине пятеро: Артуро, я, шофер — парень лет двадцати, два инструктора из местных индейцев. Им обоим лет по двадцать пять — в Центре, кстати, работают в основном молодые мексиканцы. Один знает пополока, другой объясняется на науатль. Густаво послал их в поездку на тот случай, если придется разговаривать с кем-нибудь из индейцев, не знающих испанского. По ходу дела, правда, выясняется, что говорящий на пополока с жителями Соготегойо если и сможет объясниться, то с трудом. Диалект не тот...

Оба инструктора, перебивая друг друга, комментируют для меня то, что мы встречаем в пути. Нагоняем двух индеанок — старую и молодую. Каждая несет на голове ведро. Старая в длинной юбке, выше пояса все открыто ветру и солнцу. Молодая в короткой юбке и цветастой кофточке. Ребята тут же объясняют: в общинах все время спорят на моральные темы. Матери и бабушки стыдят дочек, что те носят короткие юбки, а молодежь корит старших за открытый бюст. У каждого поколения свои нравы...

Проезжаем дорожный указатель «Чакалапа в 20 километрах» и останавливаемся. Слева от дороги работают бульдозеры, лежат большие трубы, экскаваторы выбирают траншею.

— Газопровод тянут, — поясняет Артуро, хотя это ясно и так.

Я выхожу из машины. Разрытая красная земля среди зеленых зарослей, ярко-желтые мощные машины, несколько рабочих-индейцев в касках под большим зонтиком от солнца... Один обедает, разложив снедь на трубе. С другой стороны трубы две девочки — дочки — ждут, когда отец закончит трапезу...

Мы отправляемся дальше. Теперь мои попутчики говорят о нефти. Все больше индейцев из общин бросают землю, уходят на заработки, нанимаются на строительство. Земля устала. Нужны удобрения, знания, как их использовать. Чтобы прожить с семьей, требуется все больше денег. На строительстве платят много, но цены на продукты растут. Цены на землю тоже растут. Теперь один гектар стоит тысяч пятнадцать песо. Но крестьяне этого не понимают или не хотят понять. Землю продают и уходят. Им не до финансовых расчетов. Голодно.

Я спрашиваю у нашего шофера, почему он не ушел на строительство. Ответ неожиданный: «Денег на взятку нет». Оказывается, чтобы получить хорошую работу, нужно дать «на лапу» подрядчику тысяч восемьдесят...

Теперь наш разговор по малейшему поводу возвращается к нефти. Поводы, правда, не заставляют себя ждать. Нефть где-то рядом и, наверное, под нами. Она напоминает о себе то рабочим в каске, то дорожным указателем: «Поворот на вышку №...», то сорокатонным самосвалом с маркой национальной нефтяной компании ПЕМЕКС на двери кабины.

Многое из того, о чем говорят мои спутники, я уже слышал в Мехико. Нефти найдено много. Наверное, запасы ее не меньше, чем в Саудовской Аравии, а может быть, и больше. Нефть высокого качества, и ее можно было бы с выгодой продавать. Мировые цены на нее постоянно растут. Здесь это всех радует. Наконец-то можно будет заняться развитием страны, поднять уровень жизни, решить проблему образования (этот вопрос моих спутников волнует особенно, поскольку ликвидация неграмотности индейцев-крестьян — их непосредственное занятие), построить нефтеперегонные заводы — не продавать же нефть в сыром виде, — обзавестись и своей большой химией, производить различные пластики, пластмассы...

Добрым словом поминают Карденаса, с негодованием отзываются о кампании, начатой правыми в прессе. Правые критикуют ПЕМЕКС, говорят, что он не справится со своими задачами, критикуют администрацию за неповоротливость, за большие накладные расходы государственных предприятий и в то же время пытаются принять участие в государственных компаниях, скупить акции, перекупить предприятия...

Для моих спутников, судя по разговору, такой поворот — новость. Для меня — обычный, давно известный трюк. Точно так ведутся кампании против государственных предприятий в любой латиноамериканской стране. ПЕМЕКС, правда, так просто не свалить. Трудно найти мексиканца, который не гордился бы этой компанией, давно ставшей символом экономической независимости и национального достоинства.

До поездки в Минатитлан я разговаривал с директором одного из крупнейших нефтеперегонных заводов в мексиканской столице.

— Волна критики в адрес ПЕМЕКСа и других государственных предприятий, — говорил он, — поднялась с новой силой в связи с открытием новых месторождений нефти, которые сулят Мексике небывалые доходы. Один из обычных ходов правых— это сравнение наших предприятий с американскими. Говорят, мол, у нас слишком много рабочих и техников на предприятиях. Мол, в США при таком же объеме производства рабочих на предприятиях занято гораздо меньше. Но разве мы можем сравнивать условия США и Мексики? Разве мы можем позволить себе вводить полностью автоматизированное производство и увольнять рабочих? Нет. Мы государственное предприятие, мы даем максимальную занятость, обучаем рабочих, готовим кадры для промышленности. Многие рабочие, прошедшие школу ПЕМЕКСа, работают сегодня на других предприятиях...

— А что вы думаете, — вдруг спросил Артуро, — могут американцы послать сюда войска и захватить месторождения?

— Думаю, им это непросто сделать. — Я постарался ответить осторожно, поскольку догадывался, почему возник такой вопрос

По правде говоря я был удивлен, прочитав в мексиканских газетах тревожные сообщения о том, что некоторые американские сенаторы и политические деятели высказывались за применение силы в отношении Мексики. В то время обсуждался вопрос о ценах на мексиканские нефть и газ. Создавалось впечатление, что американцы были удивлены желанием мексиканцев распорядиться своими природными ресурсами по собственному усмотрению и продавать газ и нефть тому торговому партнеру, который будет лучше платить. И стремление Мексики расширить географию сбыта нефти воспринималось почти как угроза безопасности США. Обычные в таких случаях призывы американских «ястребов» решить проблему, объявив своего южного соседа «сферой национальных интересов» Соединенных Штатов, никого за пределами Мексики не напугали.

Только в Мехико, позднее, поговорив с моими мексиканскими друзьями, я понял, что здесь угрозы США послать войска звучали совсем не иносказательно. Мексиканцы не забыли, что Соединенные Штаты присвоили почти тридцать процентов территории Мексики. У рядового мексиканца, как мне показалось, нет ощущения, что времена-де переменились, что теперь США не могут сделать то же самое, что сделали немногим более ста лет назад.

«А для чего им «корпус быстрого реагирования»?», «Если они собираются «усмирять» арабов, то кто им помешает сделать то же самое с Мексикой? Мы же рядом!» Такие вопросы и рассуждения мне приходилось слышать часто. Впрочем, в те дни я еще был далек от мысли, что угрозы «ястребов» имели под собой реальную почву. Ясно было одно: они сыграли важную роль в кампании шантажа в период переговоров о поставках мексиканских нефти и газа в США. Однако с течением времени позиция Вашингтона стала вырисовываться все более определенно. Вот какое заявление сделал совсем недавно, в марте этого года, американский банкир Роджер Андерсон, «Военная мощь Соединенных Штатов, — провозгласил банкир-«радетель», — гарантия защиты национального суверенитета и энергоресурсов Мексики». Надо ли говорить о том, какая волна возмущения этой претензией на «защиту» прокатилась по Мексике, да и надо ли вообще комментировать это совершенно недвусмысленное заявление?..

— Держись! — весело крикнул Артуро, и машина, не снижая скорости, резко свернула с асфальта на грунтовую дорогу. Мексиканцы любят ездить лихо Но вскоре дорога начала диктовать свои условия езды. Пришлось ковылять на ухабах, ползти по рахитичным мостикам через реки, осторожно нащупывать броды... Спуски сменялись подъемами. Подъемы, однако были длиннее и круче, так что мы постепенно набирали высоту. Справа и слева травы закрывали обзор. Протяжно сигналя, нас обогнал грузовик с высокими бортами. Кузов полон людей. Мои спутники заволновались: «Перекупщики едут. Пора урожая Они сейчас скупят кофе и бобы. Наверняка обманут индейцев, опоят...» Проехали большой загон. Человек десять обмывали лошадей раствором от клещей. Деревушка из нескольких домов на единственной улице... В канаве четверо мужчин повалили здоровенную свинью. Один разжал ей пасть ножом и внимательно разглядывал нет ли паразитов. Это уже работали скупщики.

Проехали еще минут двадцать среди высоких кустов и деревьев и наконец добрались до места назначения. Это и есть Лома де Соготегойо. Среди деревьев, напоминающих акации, в один нестройный ряд — домишки индейцев. Крыши из пахи — мелко нарезанных и переплетенных листьев пальмы — пожалуй, самая монументальная детали дома. Стены же, сделанные из тонких кривых кольев, просматриваются насквозь. Некоторые дома огорожены редкой изгородью из таких же кольев, только покороче. Жители не спешат к машине. Даже босоногие мальчишки держатся на расстоянии. Лица у всех серьезные и мрачноватые Артуро, озабоченный холодным приемом, просит остановить машину, выходит один и скрывается за поворотом дороги. Через некоторое время возвращается в сопровождении девушки-индеянки, одетой по-городскому. Брюки, цветастая блузка, косынка прикрывает волосы. Она садится в машину, и мы едем дальше, в глубь деревни. От Мерседес я узнаю причину настороженности жителей: «Убит комиссар по земле». Жители перепуганы, объясняет она, и едва ли кто-нибудь будет говорить с нами. Однако вид у нас миролюбивый доброжелательный, и, когда мы вышли из машины у одного из домов в сопровождении нашей спутницы, отношение переменилось. Несколько мальчишек лет десяти двенадцати первыми приблизились к нам. Один — самый смелый — потрогал мой фотоаппарат и с удовольствием сообщил свое имя. Аугустиньо Гутьеррес Эрнандес. По-испански он изъяснялся довольно свободно, и мы разговорились. Постепенно в беседу втянулись его товарищи и подружки.

Выяснилось, что в общине есть начальная школа, и Аугустиньо уже закончил четыре класса, а теперь помогает родителям на земельном участке.

Постепенно подходят взрослые жители деревни. Убедившись, что ледок недоверия растаял, я прошу молодого индейца в вязаной шапочке показать свой дом. Он неожиданно легко и даже с удовольствием соглашается. У дверей хижины нас встречает мать индейца. Женщина лет пятидесяти, вид у нее больной и усталый. Я здороваюсь по-испански, она тоже отвечает на испанском, но — сразу видно — владеет им далеко не свободно.

Центральное место в большой и единственной комнате дома занимают два важнейших предмета: очаг и кровать. Кровать собрана из кольев и досок, связанных веревками. Очаг — попросту костер на земляном полу, рядом с ним каменный трехногий столик Хозяйка говорит, что такой стол стоит пятьсот песо. Это дорого, но зато он служит не одному поколению. На нем перетирают кукурузные зерна, раскатывают тесто — словом, стол незаменимейший предмет в хозяйстве. На очаге покоится большой круглый чугунный лист, на нем жарится огромная лепешка — для всей семьи. В хижине нет ни окон, ни дверей, дым выносит сквозь стены. По дому свободно ходят свиньи, индюки, куры, собаки... Я разговариваю с хозяйкой и думаю о том, что уровень цивилизации определяется различными критериями, а вот чем измерить заброшенность и отсталость?

На мои вопросы хозяйка отвечает с охотой, но коротко и односложно. Ее муж и старший сын работают на мильпе — небольшом участке земли. Заработка едва хватает, чтобы прокормить семью. Могли бы обрабатывать и более крупный участок, но нет техники, а если будет, то как ею пользоваться, никто пока не знает. Хозяйка ни разу в жизни не видела телевизора, электролампочку видела в соседней деревне, когда туда провели электричество, специально ходила смотреть. Кино тоже смотреть не приходилось, читать не умеет, но младшие ее сыновья уже учатся в школе...

К школе мы и направляемся, покинув хижину. Как выяснилось, сегодня занятий нет. Ветром сорвало крышу, и теперь все ждут, когда староста созовет жителей, чтобы ее поднять... Крыша из пахи одним краем лежит на земле, но другой край зацепился за стену из тонких кольев, так что кровля напоминает шапку сдвинутую набекрень. В этом здании, похожем на сарай, дети получают начальное образование. Здесь всего четыре класса. Дальше учатся только самые способные. Один из пятидесяти закончит шесть классов в другой школе-интернате и вернется учителем в эту или похожую деревню, так что цепочка образования обретет новое звено. От школы Мерседес ведет нас к медпункту. Она здесь медсестра. — Что вы умеете лечить? — спрашиваю я девушку, когда мы заходим в ее «кабинет» — крохотное фанерное сооружение, напоминающее продовольственный ларек.

— Лечу расстройства желудка, даю таблетки от головной боли, могу делать инъекции пенициллина. Ампулы у нас есть, — говорит она и с гордостью показывает набор лекарств.— Но главное, конечно, не это. Я должна приучить всех индейцев общины кипятить питьевую воду, хочу, чтобы цементировались полы в хижинах. Тогда заражений от домашних животных будет меньше, да и сам скот не станет заходить в дома. Но мне трудно. Жители не говорят на пополока, а я не говорю на науатль, и мне не очень-то верят. Или вовсе не понимают. Не хотят понимать...

— А если случатся серьезные заболевания?

— Раз в две недели нас посещает доктор из Центра. Кроме того, как и повсюду, индейский знахарь тоже есть...

По дороге в Центр я вспоминал детали увиденного, и упомянутый в разговоре знахарь навел меня на размышления о поверьях индейцев, о мире подземных духов, об исчезающих в джунглях людях, о дьяволе на Горе Белой Обезьяны, куда ходят за подмогой будущие лекари... Но при всем том же функционируют школы, и в Соготегойо сто учеников прилежно изучают письмо, грамоту, арифметику... Конечно, до двадцатого века еще далеко, новое только показывает первые ростки, однако это уже не просто индейцы из джунглей, это крестьяне, граждане Мексики, готовые влиться в общий поток истории своей страны, если им помогут...

Этими мыслями я поделился с Густаво.

— Вернемся к нашему разговору завтра, — сказал он. — Может быть, посещение второй общины изменит твое мнение...

Густаво сдержал свое слово. На следующий день мы побывали в еще одном индейском поселке. Он походил на крупную современную деревню, и жизнь там шла уже в ритме наших дней.

Большая школа выходила фасадом на центральную площадь поселка, во внутреннем ее дворе индейские мальчишки и девчонки азартно играли в волейбол, защищая честь своей школы-интерната. Работали магазинчики, мелкие лавчонки. Я подошел к одной из лавок, около которой неподвижно застыла пожилая индеанка в длинной юбке, на шее у нее висела золотая цепь. Вскоре появился хозяин магазинчика, и мы говорили уже втроем.

Лавку они открыли месяца четыре назад. Пока доходы небольшие, но через некоторое время торговое дело станет — они в этом уверены — хорошим подспорьем в хозяйстве. Сыновья уже помогают. Вместе обрабатывают мильпу, выращивают кукурузу, бобы...

— За два мешка маиса дают 250 песо, а в городе и 300 нетрудно получить, — рассказывает Баутиста Рамирес. По его мнению, можно зарабатывать и больше: Центр и кредитом обеспечит, и продукцию поможет вывезти. Рассчитываясь за перевозки, индейцы оплачивают только стоимость бензина. — Правда, силы уже не те, к тому же один из сыновей подался на нефтеразработки. Там у него заработки до ста пятидесяти песо в день. Огромные деньги! — вздыхает дон Баутиста.

Для него это и правда большие деньги: Рамирес помнит еще те времена, когда отсюда под охраной вывозили кукурузу караванами по сорок мулов, и платили за стокилограммовый мешок всего двадцать песо... В общем, дон Баутиста одобряет решение старшего сына.

— Раз его там приняли и так хорошо платят, значит, я его правильно воспитал и вырастил настоящим человеком, — сказал он на прощание.

В тот вечер я возвращался в Акаюкан вместе с Густаво. Он вел машину и подробно расспрашивал о том, что я успел увидеть за последние дни. Я рассказывал о посещении индейских общин, о школах-интернатах для детей индейцев, о том, с какой гордостью показывали мне мальчишки единственный в округе учебный трактор...

— А тебя не смущает, что мы готовим наших подопечных единственно для того, чтобы их эксплуатировали на капиталистических предприятиях? — вдруг говорит Густаво. — Ведь нас обвиняют в том, что мы предаем наших индейцев, отдаем их на растерзание капитализму. Ты думаешь, нам безразлично, что думают о нашей работе люди?

Теперь я понимаю, почему он взял в машину меня одного.

— Я думаю, Густаво, что в существующих ныне условиях вы делаете благородное дело. Несете знания, учите индейцев жить — и выживать! — в современном мире. Ты ведь знаешь, что случится, если твои подопечные останутся без помощи института?! — говорю я.

Густаво едва заметно улыбается. Видимо, для него важна любая поддержка, и моя — случайно попавшего в Веракрус чужеземца — тоже. Мы выезжаем на грунтовую дорогу, впереди указатель: «К строительству трубопровода». Через несколько минут перед нами открывается картина стройки. Мощные машины тянут связки труб, работают краны, разворачиваются сорокатонные самосвалы, неподалеку монтируют насосную станцию...

— Пойдем туда, посмотрим, нет ли среди рабочих ТВОИХ, — предлагаю я Густаво.

— Их там нет. МОИ трудятся на самых тяжелых земляных работах. Лопата пока их предел...

Владимир Весенский

 

Штормы приходят с запада

Старое судно «Шексна» с двумя высокими мачтами и длинной трубой, описывая пологую циркуляцию, переходило с морского курса на створы губы Западная Лица. Петр Васильевич Ропаков, как и положено боцману при заходе судна в узкость, находился на полубаке при брашпиле с готовыми к отдаче якорями. Впрочем, сегодня, на третью ночь войны, он так и не уходил в каюту с самого перехода от Мурманска.

Вроде бы ничего не изменилось: та же свинцово-тяжелая вода Баренцева моря, те же гористые суровые с пятнами нерастаявшего снега берега Кольского и Мотовского заливов, та же дурная, нелепая погода, свойственная только полярным морям, когда летом, откуда ни возьмись, налетают шальные снежные заряды. Однако угадывалось в привычных природных картинах и явлениях присутствие какой-то опасности: среди бесчисленных вспыхивающих бликов мог угрюмо блеснуть стеклянным глазом перископ вражеской субмарины; в любом синеватом силуэте, появляющемся на горизонте или из-за мыса, чудился немецкий военный корабль, а из клубящихся косматых облаков в любую минуту могли вывалиться вражеские самолеты.

И боцман Ропаков не уходил с полубака. Капитан Вениамин Петрович Пышкин, худощавый, с бледным, болезненным лицом, стоял на мостике. Свободным от вахт и работ матросам и кочегарам тоже не сиделось по кубрикам и каютам: все они находились на верхней палубе вместе с красноармейцами — ими был переполнен пароход; через несколько часов они должны были рассредоточиться в боевом порядке на берегах Западной Лицы вместе с находящейся пока на борту судна военной техникой.

«Шексна» шла точно по линии створов — их белые полосы сливались в одну вертикальную прямую. Тихонько урчала под тупым носом вода. В стальной утробе судна астматически вздыхала машина, посвистывал пар. Пышкин, двигая белесыми бровями, стоял у центрального смотрового окна в рулевой рубке и, не поворачивая головы, оглядывал голые каменистые берега. «Черт знает что, — думал он, — в собственные воды входишь, как вор, крадучись, с оглядкой. Хоть бы встретил кто... Обещали ведь в Мурманске... И никого. Так можно в лапы к немцам угодить — вдруг они уже здесь?»

— Как лот? — поминутно спрашивал капитан вахтенного помощника.

— Как лот? — спрашивал тут же вахтенный второй помощник Устинов матроса, который стоял, широко расставив ноги, у фальшборта на носовой палубе и забрасывал вперед, по ходу судна, ручной лот. Чувствуя рукой, как ударяется свинцовая гиря о грунт, матрос быстро вытягивал лот на палубу, замечая, на какой марке был уровень воды.

— Двадцать! — кричал он, оборачивая к мостику широкое конопатое лицо, и неизвестно чему улыбался.

— Двадцать, — глухо повторял Пышкин и медленно утвердительно кивал, лишний раз удостоверяясь, что судно идет правильно. Несмотря на то, что шли рекомендованным курсом, по створам, Пышкин не имел права по теперешним временам доверять им, так как знаки могли быть переставлены, дабы ввести в обман вражеские корабли...

Встречающих не было, и Пышкин дал команду застопорить машину.

Звякнул машинный телеграф, бронзовая стрелка метнулась вперед, назад и остановилась на делении «Стоп».

Случившийся в рулевой рубке артиллерийский майор, красивый и чернявый, с какой-то забавной украинской фамилией, которую никак не мог запомнить Вениамин Петрович, нервно перебирая новенькую хрустящую портупею, хриплым, словно у него пересохло в горле, голосом сказал:

— Товарищ капитан, я прикажу на всякий случай приготовить зенитные пулеметы, что впереди у нас, на полу.

Устинов смешливо фыркнул в рукав.

В другое время Вениамин Петрович не замедлил бы излить на майора, человека сугубо берегового, путавшего пол с палубой, поток сарказма, но сейчас он тихо промолвил:

— Валяйте, майор...

Майор откозырял и стал неумело, задом, держась обеими руками за поручни, спускаться по трапу на палубу.

— Во дает, пехота!—не выдержал Устинов, но тут же осекся под строгим взглядом капитана.

— Место! Определите место судна. И живо! — приказал Пышкин Устинову и снова уставился в центральное окно.

Пока вахтенный помощник крутился на верхнем мостике возле магнитного компаса, определяя и запоминая пеленги по приметным мысам — единственные ориентиры, которые невозможно ни передвинуть, ни переставить, — судно продолжало двигаться по инерции вперед.

— Курс? — сказал Пышкин рулевому, и тот мгновенно понял, что капитан спрашивает, какой курс держит он по путевому компасу.

— Двести сорок пять градусов! — ответил рулевой, вытягивая шею, чтобы лучше видеть через полукруглую лупу картушку компаса.

«Идем точно по створной линии. Все совпадает. Пока...» — размышлял капитан, как вдруг услышал возглас боцмана Ропакова с полубака.

— Прямо по курсу — катер!

Пышкин торопливо вдавил в глазницы окуляры бинокля.

Рассекая темную гладь залива, вздыбив по бортам два белоснежных сугроба бурунов, навстречу мчался маленький торпедный катер. Он был окрашен серой, шаровой краской, и только два этих буруна выдавали его присутствие.

Пышкин напряженно ждал. Катер мог быть как своим, так и чужим. Вениамин Петрович сунул руку в потайной карман и вытянул лист бумаги, на которой стоял гриф «секретно». По закону он не должен был носить с собой этот документ, его нужно было хранить в сейфе за семью замками. Но капитан не надеялся на свою память, опасался, что не запомнит сигнал, который обязана была подать «Шексна» при встрече с военным кораблем — в случае ошибки в сигнале кораблю предписывалось атаковать пароход. Шевеля губами, будто пытаясь заучить наизусть сигнал, он дважды прочел документ.

Катер был уже близко: невооруженным глазом можно было рассмотреть его стремительные обводы, густые тени под козырьками торпедных аппаратов по бортам, черные головы моряков за плексигласовым ветроотбойником. Пышкин даже удивился, как быстро подскочил катер и как долго он возился с документами.

— Вахтенный, — обратился он к Устинову, — напишите клотиком буквы «глаголь» и «мыслете».

Над мачтой едва заметным угольком в свете белой ночи замигала клотиковая лампочка.

«Идиотизм в высшей степени, — раздраженно подумал Пышкин, — мигать клотиком на солнце».

Он не отрывал глаз от катера, который должен был выпустить зеленую, а затем белую ракету, это означало бы, что он понял государственную принадлежность «Шексны» и что он тоже свой.

Ракеты не замедлили взлететь в воздух, и сугробы по бортам растаяли — катер сбавил обороты и как бы уменьшился в размерах. Над боевой рубкой по пояс поднялись несколько моряков в блестящих от водяной пыли черных плащах и почему-то танкистских шлемах на головах. С палубы «Шексны» понеслись приветственные возгласы, красноармейцы загалдели.

Пышкин схватил мегафон, высунулся в центральное окно, рявкнул:

— Прекратить гвалт! Майор, наведите порядок!

Не выпуская мегафона, он выбежал на крыло мостика, приставил к уху согнутую ладонь, чтобы лучше слышать, что скажут ему военные моряки.

— Становитесь на якорь, — донеслось с катера, — против селения Большая Лица.

— На якорь у Большой Лицы! — подтвердил капитан и для убедительности, что все понял, взмахнул мегафоном.

Катер быстро развернулся и понесся обратно, оставляя четкую кильватерную полосу.

Предстояла рейдовая разгрузка, и провести ее надо было в предельно сжатые сроки... Особенно доставлял беспокойство груз боеприпасов в носовых трюмах. По спине Пышкина пробегала противная нервная дрожь, едва на ум приходила мысль о возможности оказаться под бомбовыми ударами вражеской авиации. Капитан повел пароход к месту якорной стоянки, оставляя маленькие, почти одинаковые по величине и отделенные друг от друга узкими проливами острова Лопаткина к востоку, выбрав самый верный глубокий и широкий проход. Боцман стравил полторы смычки якорь-цепи — приготовился к мгновенной отдаче якоря. В ожидании команды с мостика он про себя прикинул, как же побыстрее можно избавиться от палубного груза, который состоял из полевых пушек, ДШК, тягачей и другой военной техники. Само собой без помощи красноармейцев было не обойтись.

— Отдать левый якорь! — прозвучала с мостика команда.

Наложив на цепь стопора, Петр Васильевич огляделся. На близком берегу виделись приземистые срубы, потемневшие от постоянной сырости и оттого казавшиеся нежилыми. На месте некоторых чернели груды головешек и мрачно высились черные печные трубы. Возле небольшого скособоченного деревянного причальчика толпились люди в защитного цвета форменной одежде — красноармейцы, командиры. Видно, здесь уже не оставалось гражданского населения. От причальчика крошка буксир, надрываясь и отчаянно дымя тонкой трубой, тащил за собой тяжелую неповоротливую деревянную баржу с будкой и ветряком на корме.

Вытирая ладони ветошью, Ропаков спустился на главную палубу, где распоряжался старший помощник капитана Михаил Иванович Черноухов — энергичный и беспокойный человек.

— Васильич, давай на корму, — сказал он боцману. — В первую очередь выгружать орудия.

С подошедшей баржи на борт поднялись тучный подполковник и военный моряк с нашивками капитана третьего ранга.

Гости отказались пройти в каюту капитана. Подполковник, громко сопя и смущенно улыбаясь от собственной неуклюжести, сказал:

— Капитан, никто не может обещать вам спокойной стоянки. Нас часто бомбят, по нескольку раз в день. Не думаю, что немцы обойдут вас стороной.

Пышкин ничего другого и не ждал.

— Груза много, одной команде не управиться.

Капитан третьего ранга, моложавый, чисто выбритый, плотного телосложения человек, невесело усмехнулся.

— Мне думается, надо до конца разгрузки оставить на судне, на носу и на корме, по ДШК. Немцы не любят встречного огня, он сбивает их с боевого курса.

— Да, да, конечно, — подхватил подполковник и, заметив на лице Пышкина некоторую растерянность, поспешил его успокоить. — Часть людей я оставляю в ваше распоряжение до конца разгрузки и четырех зенитчиков — тоже. Ваши ведь еще не умеют обращаться с пулеметами.

Пышкин пожал плечами: над этим вопросом он, капитан торгового судна как-то не задумывался.

— А как наступление немцев? — с беспокойством в голосе спросил капитан.

— По всем данным, здесь фашистские войска армии «Норвегия» готовят сильнейший удар, — сказал подполковник. — О наших контрмерах не спрашивайте, все равно не скажу.

Пышкин понимающе кивнул.

На верхней палубе затарахтели лебедки, взвизгнули блоки, послышались команды, и с борта судна на баржу поплыли в воздухе на грузовых шкентелях пушки, санитарные машины, лафеты, ящики с боеприпасами.

По штормтрапу, хватаясь за веревочную тетиву, спускались на баржу красноармейцы в полной выкладке — со скатанными шинелями, винтовками, вещмешками, саперными лопатками.

— К чему им лопатки? — удивлялся живой остроглазый третий помощник капитана Ефимов. — На тутошней почве кирка нужна, отбойный молоток, чтобы в камень зарыться.

— Здесь окопов не роют, — пробасил сумрачного вида судовой плотник Артюшин. — Тут окопы возводются. Навалил каменюки круг себя, и вот те крепость...

К кормовой палубе буксирчик подтащил еще одну баржу, и выгрузка пошла веселее.

Петр Васильевич матросов отправил в трюм, остался у лебедок один, работал одновременно на два трюма, только успевал кулисы перебрасывать. От боцмана валил пар, и он с облегчением опустил руки, когда обе баржи потянулись к берегу и на палубе стало тихо...

— Товарищи, товарищи! — раздался голос помполита Кошкина. — Кончайте с перекуром.

Кошкин — человек небольшого роста, худенький, необычайно живой и подвижный. На флот пришел недавно, говорили — раньше служил в каких-то сухопутных частях. Но команда уважала его, даром что не коренной моряк.

— Ребята баржи идут, айда в трюм!

— И самолеты тоже...

Моряки кинулись к левому борту, всматривались, куда показывал плотник Артюшин.

— Раз, два, три, четыре... — вслух считал Кошкин, — тридцать! Три десятка, шесть звеньев. Без паники, товарищи, все по местам!

В пронзительной истерике забились судовые звонки.

Капитан Пышкин, не отрывая взгляда от приближающихся бомбардировщиков, — а что это были именно бомбардировщики, он не сомневался, — нажимал и нажимал на кнопку аврального звонка.

На берегу захлопали зенитки, в замкнутом пространстве залива металось эхо выстрелов, и в этот дробный перестук вплелся зудящий, ноющий, как тупая, изматывающая силы и нервы боль, прежде никем из моряков не слыханный звук. Он то затихал, то усиливался, то, искаженный эхом, начинал сверлить уши нудным, противным воем.

По сигналу судовой тревоги моряки разбежались по своим местам — кто к ящику с аварийным инструментом, кто к пластырю; с ведрами, топорами, огнетушителями в руках матросы старались перейти на левый борт, чтобы видеть самолеты.

В незавидном положении оказались члены машинной команды, по крайней мере те, которые по сигналу тревоги собирались в машинно-котельном отделении.

Старший механик Савелий Викторович Куземкин, пожилой, лысоватый, с красными, точно от долгой бессонницы, глазами, расхаживал по стальным плитам настила в машинном отделении и то и дело прислушивался, что делается наверху. А здесь было тихо, только в дальнем углу постукивал донный насос и шипел пар в трубопроводах. Из кочегарки доносилось позвякивание лопат, лязганье ломиков и гребков.

Молоденький машинист Федя Крестинин как завороженный бродил следом за стармехом, пока тот не огрызнулся.

— Что прилип как банный лист? Изыди!

Федя криво улыбнулся, но ходить за начальником не перестал. Он не мог объяснить, зачем так поступает. Наверное, ему было очень страшно в полутемном машинном отделении, в этой стальной коробке, до отказа начиненной трубами, механизмами, вентилями, краниками.

В дверях, ведущих в кочегарку, показалась медвежья, раздетая по пояс фигура Маркова, но сразу исчезла. Маркову не хотелось попадаться на глаза в таком виде: кочегар должен быть всегда одет и обут, чтобы какая-нибудь искра или раскаленный уголек не наделали бед с обнаженной кожей. Но Маркову всегда было жарко... И тут вдруг он стал поспешно натягивать на мокрое тело старенькую парусиновую робу, размазывая черные угольные ручейки на груди и животе. Как всякий человек, он бессознательно искал прочной защиты своего тела от осколков, жгучего металла, огненной волны в обыкновенной парусиновой рубахе...

В борт будто ударило тяжелым молотом. Пароход качнуло раз, другой. Мигнули лампочки в запыленных плафонах, с дребезжащим звоном упал и покатился кочегарский ломик, из бункера донесся рассыпчатый звук обвалившейся кучи угля, затем все стихло, лишь отчетливее и громче прежнего в ушах стучала донка и шипел на стыках труб отработанный пар.

Все в машинном отделении и кочегарке смотрели вверх, как бы ожидая чего-то невероятного, что могло появиться только сверху, и ниоткуда больше.

— Спокойно, товарищи! — раздался звонкий голос Кошкина. Он стоял на верхних решетках у раскрытой настежь двери. — Фашисты улетели. Отбой!

На берегу в пыльной мути по-прежнему сновали люди, монтируя орудия, выкатывая их вверх по склону, пыхали синеватыми дымками автомашины, красноармейцы нестройной колонной направлялись в сопки, другие грузили на автомобили ящики с боеприпасами. Казалось, и не было никакого налета, и вода в заливе оставалась тихой и неподвижной, только в двух местах на поверхности расплывались грязные пятна

Все произошло слишком быстро, чтобы толком разобраться в случившемся и сделать определенные выводы, и поэтому каждый моряк по-своему толковал первый налет вражеских бомбардировщиков.

Встреченные шквальным огнем зениток, самолеты не заканчивали пикирования и сбрасывали бомбы где попало, но упорно, звено за звеном старались выходить на цель. Казалось они не обращали внимания на одинокий пароход стоящий на рейде возле которого болтались на буксире две деревянные баржонки, и весь свой смертоносный груз обрушивали на береговые порядки советских войск Петр Васильевич рассудил поведение немецких летчиков так — они, вероятно, даже не предполагали, что беззащитный пароход осмелится появиться во фронтовом районе. Но теперь они видели его, и один из самолетов лег на левое крыло, полого развернулся и направился прямо на судно, но не долетел. Наверное ему было приказано командиром звена вернуться в строй. Сбросив наугад бомбы, он повернул на запад. Бомбы упали в двух кабельтовых от судна, вздыбив лохматые столбы воды и взбаламутив илистый грунт залива. Это их ударной волной качнуло пароход и вызвало смятение в машинном отделении.

— Скоро снова прилетят, — сказал Ропаков стоящему рядом помполиту, — увидели, что мы здесь, и не оставят нас в покое.

Кошкин строго посмотрел на него.

— Ты, Васильич, вот что... Ты панику не сей. Смотри у меня, — он погрозил пальцем.

К борту подходили баржи за грузом.

Самолеты появились точно через четыре часа. Их было восемь звеньев. Два из них, отделявшись еще на подступах к заливу, направились к судну, остальные, натужно завывая под бременем тяжелого груза, шли прямо на Большую Лицу.

Десяток «юнкерсов», ложась на правые крылья, не спеша, один за другим, выстроившись в линию, легли на боевой курс. Неподвижный пароход по всей стометровой длине был прекрасной мишенью.

Пышкин смотрел на приближающиеся машины и не в силах был сдвинуться с места. Он видел только растущие силуэты толстобрюхих машин с мерцающими дисками пропеллеров, тусклые плексигласовые колпаки и больше ничего вокруг...

— Что же вы! Что же вы! — дергал капитана за рукав старпом Черноухов. Он кривил лицо в яростной гримасе, совершенно забыв, что то, чего он добивался от капитана, мог сделать сам. После первого налета было решено держать машину в постоянной готовности — в любую минуту стармех должен был открыть пар на цилиндры по приказанию с мостика. Об этом было известно Черноухову, но так велик извечный престиж капитана на мостике, что, кроме него, никто не смеет дать приказ в машину.

Пышкин видел, как в грязно-желтом брюхе «юнкерса» медленно раскрылись створки бомбового люка и оттуда посыпались черные, матово отсвечивающие бомбы. Надсадный вой моторов смешался со свистом падающих бомб...

Словно очнувшись, Пышкин рванул рукоятку машинного телеграфа на «полный вперед».

Черноухов стремительным прыжком подлетел к штурвалу и стал бешено вращать его «лево на борт».

Как только судно «вышло» на якорную цепь, натянув ее в струну, в сторону кормы, капитан дал «малый ход вперед», чтобы удержаться в новом положении, которое подставляло самолетам вместо ста лишь двенадцать метров ширины. Самолеты, следующие за головным, не могли с ходу изменить боевой курс. Первое звено так и не добилось успеха. Все бомбы легли в стороне от судна. Оно лишь вздрагивало при взрывах, и его машина начинала быстрее вращать гребной винт, чтобы сохранялось положение, неудобное для атак бомбардировщиков. Приближалось второе звено. На полубаке гневно застучал ДШК. Видимо, головной самолет не ожидал подобной встречи и слегка вильнул в сторону. Этого оказалось достаточно, чтобы бомбы упали далеко от судна. Почему ДШК не открыл огонь, когда проходило первое звено, так и осталось невыясненным. Второй самолет вошел в пике, в его носовой части стали вспыхивать частые проблески выстрелов, и дымчатые следы трассирующих пуль потянулись к пароходу. Вот они со звоном захлестнули полубак, и ДШК замолчал. Но тут же самолет как-то странно вздрогнул и, тяжело выходя из пике, сыпля бомбами по заливу, стал уходить по долгой дуге на запад, из его хвостовой части показался голубоватый дымок, который становился темнее по мере того, как машина продолжала полет и уходила все дальше.

— Ура-а! Подбили! — раздались крики на палубе.

— Давайте жмите, зенитчики! — орал во все горло плотник Артюшин, запрокинув голову и потрясая кулаками.

Но ДШК на полубаке молчал, и туда, перепрыгивая через лючины, спешил помполит Кошкин: оба зенитчика на носу были убиты.

— Ропаков! Боцман! — крикнул в мегафон Черноухов. — В помощь Кошкину одного пулеметчика с кормы на нос! Только живо!

Петр Васильевич, который находился у лебедки третьего трюма, поднял руку в знак того, что понял, и побежал к трапу, ведущему с главной палубы на полуют, где захлебывался в трескотне кормовой ДШК.

Вместе со страшным грохотом палуба вывернулась из-под ног. На миг Петр Васильевич почувствовал себя абсолютно невесомым, превратившимся в пар, в дым, и вслед за этим его распластанное тело с дикой силой было прижато к чему-то не очень твердому, и ему показалось, что он, раздавленный, растекается во все стороны...

Придя в себя, Петр Васильевич с удивлением обнаружил, что может шевелиться, хотя каждое движение стоило ему неимоверных усилий: тело, руки, ноги были словно чужие, и лишь медленно возвращались к нему способности осязать, видеть... Под ним был свернутый в рулон трюмный брезент, который спас ему жизнь, потому что за рулоном находился закрепленный к переборке верп-адмиралтейский якорь, и, не будь брезента, Ропакову переломало бы кости. Потом он увидел клубы дыма и понял, что на судне пожар, но он еще не мог подняться и наблюдал за густым клубящимся столбом дыма. Наконец он стал различать подробности: там, где он работал всего несколько минут назад, громоздилось что-то невообразимое, палуба у третьего люка, разорванная, как бумага, встала торчком, кругом валялись тлеющие деревянные лючины с грузовых люков, торчали застывшими щупальцами обрывки труб и кабелей. Из исковерканной палубы валил дым вперемешку с паром, издавая едкий запах жженой материи и скрывая за собой середину судна и носовую часть.

Превозмогая головную боль, с трудом ступая отяжелевшими ногами, хватаясь за что придется, Петр Васильевич пробирался к люку третьего трюма. Картина была ужасающей, и боцманское сердце кровью обливалось при виде этого хаоса разрушения. «Ничего... ничего... — бормотал он, — мы тебя починим, отремонтируем...» При этом он непроизвольно думал о судне как о живом существе, которое растил и за которым ухаживал долгие годы.

Навстречу ему попался Черноухов.

— Живой! — обрадовался старпом, распахнул руки, чтобы обнять боцмана, но тот предостерегающе поднял трясущуюся ладонь.

— Люди как? — прохрипел он, заглядывая в лицо старпому.

— Капитана контузило, двух зенитчиков и Кошкина наповал, — нахмурился Черноухов. — Держись за меня, брат, полежать тебе надо...

Ропакова уложили, не обращая внимания на его протесты, на диван в каюте третьего помощника Ефимова.

Через четверть часа в каюту заскочил Ефимов.

— Сейчас помполита и зенитчиков на берег повезут, — сообщил он. — Хотите попрощаться?

Ропаков молча кивнул, сел, натянул сапоги. Звон в ушах прекратился, и слух стал обостряться, во всяком случае, Ефимова он услышал, а потому как слов Черноухова тогда на палубе не разобрал, весть о гибели Кошкина поразила его.

На палубе, возле второго люка, на грузовой площадке, которую моряки называют по-странному — «парашют», лежали трое, накрытые чистым серебристым брезентом. Только в одном месте высовывалась из-под края сжатая в кулак кисть руки с вытатуированным ярко-синим якорьком. И Ропаков вспомнил, что его было почти незаметно, когда Кошкин был жив.

— ...и тогда товарищ Кошкин бросился к зенитному пулемету, — громко говорил старший помощник, стоящий в ногах убитых, — он успел выпустить очередь и сбить с боевого курса вражеский самолет...

На кормовом флагштоке приспустился опаленный огнем войны государственный флаг.

Владимир Толмасов, капитан дальнего плавания

 

У глиняных стен Абомея

Когда видишь человека каждый день, то почти не замечаешь происходящих с ним перемен. Надо расстаться с ним на какое-то время, чтобы увидеть, как изменилось что-то в знакомом лице.

То же самое происходит и с городами. В некоторых из них, чаще всего в крупных городах, новое сразу же бросается в глаза. Но ведь хорошо известно, что они — это не вся страна и подмеченное новое может быть всего лишь данью времени. Зато маленькие спокойные провинциальные города никогда в таких делах не обманывают, и если в них вошло новое, то оно пришло надолго и намерено расселиться по всей округе, по всей стране.

Таков Абомей — город с 30-тысячным населением, расположенный в 180 километрах от побережья Гвинейского залива, некогда столица древнего королевства Данхоме, а ныне административный центр одной из шести провинций Народной Республики Бенин. Мне много раз доводилось приезжать сюда за пять с лишним лет жизни в Бенине, но я расскажу только об особо запомнившихся встречах с Абомеем, в том числе об одной, совпавшей с важным событием в истории этого старого города.

Было уже темно. Как и должно быть в тропиках, воздух, еще полчаса назад пропитанный красноватым отсветом заката, теперь стал черным и густым. Показалось даже, что похолодало, но ощущение это было явно обманное — какие уж здесь холода!

Похоже, что Абомей погрузился в дремоту вместе с последними лучами солнца. Ни огонька, даже на больших перекрестках не горят масляные коптилки ночных торговок, у которых всегда, полночь — за полночь, в любом крошечном городишке можно купить коробок спичек, баночку томатной пасты или сгущенного молока, сигареты россыпью или горсть раскисших от жары дешевых конфет.

Прохожих тоже мало, изредка в свете фар мелькали, как светлые бабочки, ступающие в пыли на обочине босые ноги. Я вел машину медленно, ориентируясь по ширине улиц и накатанности дороги, которая, я был уверен, должна была вывести к единственной в городе гостинице — мотелю. Перекресток сменялся перекрестком, а потом улица вдруг растворилась, распахнулась в громадную площадь, и фары выхватили из темноты двигавшуюся навстречу процессию: мягко изгибающиеся под неслышную музыку тела, обнаженные плечи, бритые наголо, но явно женские головы, отрешенные лица. Когда я заглушил мотор, стала слышна музыка: клацание задающих ритм металлических кастаньет, сбивчивая дробь малого барабана и голос какого-то инструмента. Надрывный, глухой его звук вызывал почти физическое ощущение, будто кто-то мягко и в то же время сильно давил ладонями на уши, а потом резко отпускал.

Процессия медленно протекла перед машиной и скрылась в темноте. Замыкали шествие двое мужчин в пестрых просторных одеждах с электрическими фонариками в руках. Один из них указал мне дорогу.

Единственный служитель мотеля — швейцар, администратор, повар и официант — был рад редкому в это время года постояльцу. Он водил меня по пустым комнатам, где с потолка свисали завязанные узлом противомоскитные сетки, потом притащил два ведра воды — умыться и побежал на кухню готовить яичницу.

...Рано утром у веранды стоял высокий парень в приталенной рубашке, с браслетом-цепочкой на запястье, в непомерно расклешенных брюках, туфлях-сабо на высоком каблуке — словом, одетый по моде «знай наших». Таких можно встретить во многих столицах у кинотеатров, дискотек, но здесь, в провинциальном добропорядочном Абомее...

— Бонжур, гутен морген, хау ду ю ду, го даг, — сказал он, улыбаясь до ушей.

— Добрый день, — ответил я.

— До-обри-ий дь-ен, — эхом откликнулся тот. — А вы из какой страны, мсье?

— Из Советского Союза.

— Это на севере, в Европе, — размышлял вслух парень, обнаруживая недюжинное знание географии, и уверенно закончил: — Рядом с Канадой.

Я не стал разубеждать молодого полиглота, представившегося потомком девятого короля Глеле и предложившего свои услуги в качестве гида. Как-никак отпрыск монаршего рода, а география, как известно, наука не дворянская. Да и мало кто знал что-либо о нашей стране в то время в бенинской глубинке. Впрочем, не только в глубинке.

Говорил парень медленно, внятно, почти по слогам — видно, привык иметь дело с туристами. Был он явным пройдохой, но в чужом городе без гида не обойтись, к тому же парень неплохо знал достопримечательные места и для начала повез меня к кузнецам — мастерам абомейского медного литья.

«На животе Дана»

Те, кому приходилось видеть, как в руках мастера рождается красота, наверное, обратили внимание, насколько велик бывает контраст между неприглядностью процесса изготовления и законченным совершенством готового изделия. Медное литье — хороший тому пример. Закопченная до черноты глинобитная хижина с отверстием-вытяжкой в потолке, духотища и жара, блестящие от пота фигуры подмастерьев на фоне раскаленных углей, комья формовочной глины, зола, пепел, одним словом, ад кромешный. Во дворе на плоских камнях выставлена готовая продукция: стилизованные, слегка вытянутые фигурки людей и животных, целые композиции, изображающие сцены быта, охоты, рыбной ловли. Сюжеты, конечно, повторяются, но не копируются, так как способ литья, носящий название «потерянный воск», не позволяет делать точные копии.

Способ литья этот известен во многих странах Западной Африки, и трудно сказать, когда он стал применяться абомейскими мастерами. Известно только, что кузнецы из семейства Хунтонджи поселились здесь по приказу Ахо — основателя абомейского королевства, жившего в середине семнадцатого века. Именно к этому времени предание относит возникновение города Абомея.

Опасаясь своих соседей, с которыми он вел постоянные войны, Ахо построил укрепление. Возникший поселок стал называться «агбо-ме», что значит «внутри крепостных стен» — отсюда и название города — Абомей. Что касается названия королевства, то есть легенда и по этому поводу: Ахо захотел построить дом для одного из своих сыновей и попросил одного вождя по имени Дан уступить ему участок для застройки. Тот, рассерженный бесконечными притязаниями соседа, отказал, возмутившись при этом: «Еще немного, и ты начнешь строить на моем животе».

И что же, при первом удобном случае Ахо расправился с Даном и приказал зарыть его тело на месте будущего дома. Таким образом, он действительно основал свое королевство «на животе Дана», на языке фон «данхо-ме». Так, гласит легенда, возникло королевство народности фон Данхоме.

Трудно судить об исторической ценности этого предания, особенно если учесть, что похожее название встречалось на картах европейских мореплавателей в XVI веке, еще за сто лет до появления легенды. Но если вспомнить о существовавшем во многих районах Африки древнем обычае воздвигать дворцы и крепости на месте захоронения принесенных в жертву людей и животных...

Среди других статуэток была отображающая и эту древнюю легенду: Ахо стоит над телом поверженного врага.

С правлением Ахо — он принял королевское имя Уэгбаджа — связано появление в Абомее и других ремесел. Четвертый король Данхоме Агаджа завел при своем дворце мастерские резьбы по дереву и тиснения по коже, при седьмом короле Агонгло расцвело искусство абомейских ткачей, а девятый король Глеле был известен как талантливый музыкант, создатель новых ритмов в национальной музыке. Все ремесленники работали только на монарха и его придворных. Король содержал их семьи, наиболее талантливых мастеров чествовали как министров. Один король даже послал мастера из семейства Хунтонджи в Европу учиться ювелирному делу.

— Послушай, а кто-нибудь из Хунтонджи сейчас занимается кузнечным или ювелирным делом? — спросил я своего спутника, полагая, что потомок девятого короля должен знать об этой истории.

— Мы как раз в гостях у них, — ответил он.

Видя, что появились покупатели, к нам спешил парнишка лет десяти с целым подносом медных фигурок. О его причастности к цеху литейщиков говорили шорты, давно сменившие цвет хаки на цвет сажи.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Полен Хунтонджи, — ответил парнишка.

Архитектурные ветви генеалогического древа

Слово «дворец», когда речь идет о резиденциях африканских королей, может ввести в заблуждение. Жилища африканского короля и его подданных отличаются, пожалуй, только масштабами, количеством проживающих в них людей и размерами прилегающих земель. И для жилища султана Умару в затерянном в песках Сахары Агадесе, или императора моей — Мора-Набы в столице Верхней Вольты Уагадугу, или короля бариба в городе Никки на севере Народной Республики Бенин общим определением, пожалуй, будет «дворец — большая хижина».

Представьте себе обсаженную многовековыми деревьями громадную площадь — это на нее я попал накануне ночью, разыскивая мотель,— глинобитные стены в полтора-два человеческих роста, за которыми виднеются крытые пальмовыми листьями хижины. Стены возведены из того же лежащего под ногами красного латерита, и потому кажется, что они составляют одно целое с пустынной, прокаленной солнцем площадью. Большинство внутренних дворцовых построек похожи друг на друга; они из той же битой латеритовой глины, уложенной слоями в 70—80 сантиметров, только стены оштукатурены и поверхность затерта пальмовым маслом.

Каждый из правителей Данхоме строил рядом с жилищем своего предшественника новые покои и тоже окружал их крепостной стеной. Ансамбль строений, начало которому положил основатель королевства Уэгбаджа, постоянно разрастался в южном и восточном направлениях и к середине прошлого века занимал территорию около 40 гектаров, представляя собой некое архитектурное генеалогическое древо абомейских королей. До нашего времени лучше всего сохранились наиболее молодые по возрасту сооружения прошлого века.

Входим во дворец через пристроенное изнутри к крепостной стене прямоугольное здание. Раньше в нем размещались часовые и королевские гонцы, а теперь — касса музея. Невысокого роста сухощавый человек в мышиного цвета костюме похож на обычного чиновника — из кармана торчит целый набор разноцветных ручек. Абомейская шапочка — черная, похожая на укороченную феску, с цветными матерчатыми аппликациями, не скрывала его седых висков и подчеркивала цвет красновато-коричневого лица Венсента Кинхоэ Ахокпе. Он с достоинством склонил голову немного набок и без лишних слов повел нас по дворцу-музею.

Потомок девятого короля в присутствии старого хранителя скромно шел сзади, подметая клешами обильную пыль королевских дворов.

Шесть тысяч амазонок

— Мы находимся во дворце короля Глеле, в его первом внешнем дворе, который называется Кпододжи, что на языке фон означает «место встречи» или «место, где надо остановиться», — негромко заговорил хранитель. — Здесь проходили праздничные и ритуальные церемонии, здесь король совещался со своими министрами.

А вот там находилась дверь, соединяющая Кпододжи с двором амазонок, — старик указал увесистой тростью.

Амазонки... Так, по аналогии с легендарными женщинами-воительницами из древнегреческой мифологии, прозвали европейские путешественники женщин-солдат, составлявших личную охрану абомейских королей. Эти войска были созданы в период правления четвертого короля Агаджи для того, чтобы восполнить недостаток в солдатах-мужчинах. Но окончательно корпус амазонок сформировался при восьмом короле Гезо, сделавшем из них настоящие ударные части своей армии. Бесстрашные и беспощадные, одинаково хорошо владеющие огнестрельным и холодным оружием, они наводили ужас на врага, и не раз их свирепый натиск решал исход, казалось бы, проигранных сражений.

Как и солдаты-мужчины, амазонки были разделены на полки левого и правого крыла Число их, как теперь считают, превышало шесть тысяч. На период военной службы амазонки давали обет безбрачия, а про себя говорили: «Мы — мужчины». По обычаю, все девушки королевства в определенном возрасте должны были быть представлены королю, который выбирал среди них будущих амазонок.

Вот как описывает этих женщин-солдат один из французских морских офицеров, побывавший в Абомее в 1860 году:

«По правую руку короля находилось примерно шестьсот женщин из его охраны, сидевшие в полной неподвижности на коврах по-турецки, с ружьями в руках; позади них более темны ряды охотниц на слонов, одетых в коричневые ткани с длинными карабинами с чернеными стволами... Позади королевского кресла стояла командующая женской гвардией, отличавшаяся своим богатым оружием, воинственным видом, многочисленными амулетами и, наконец, знаком ее звания — на поясе у нее были привязаны несколько лошадиных хвостов».

Здание оружейного зала — аданджехо — посвящено богу войны и железа Гу. В местном пантеоне это один из самых опасных, а потому, наверное, наиболее почитаемых богов. Даже в наши дни на дорогах Бенина сбитую машиной курицу или козу вряд ли кто подберет, чтобы пустить на обед, их убил Гу, никто не осмелится отобрать жертву у божества. Водителю машины грозит разве что гневная тирада со стороны хозяйки животного. Статуя Гу установлена тут же — она величиной в человеческий рост и сделана из сварного и кованого железа. Тело Гу как бы заключено в громадный конический панцирь, лицо искажено свирепой усмешкой, и от всего облика веет холодом смерти, жаждой разрушения. Но в его головной убор вплетены и изображения мирного труда — ведь они тоже сделались из железа, а Гу к тому же бог кузнецов.

— Это лишь копия, а подлинник находится в Музее Человека в Париже, как, впрочем, и многие другие экспонаты, — с горечью говорит старый хранитель.

В колониальные времена были ограблены многие города как Бенина, так и других стран Африки. Поэтому я часто видел в музейных табличках к экспонатам стандартную фразу: «Копия. Подлинник находится...» Дальше шли названия британских, французских, немецких и иных музеев

В одном из залов хранитель остановился у полуметровых толстостенных ваз. Взяв лежавший рядом небольшой кожаный веер, напоминающий по форме ракетку для настольного тенниса, он мягко хлопнул по горловине вазы. И я услышал поразивший меня ночью на площади глухой, надрывный звук.

— Попробуйте сами, — старик протянул мне веер. — Это похоронные барабаны «зинли».

Я опустил веер, и округлый сосуд загудел безысходно и протяжно, как будто оплакивая кого-то.

В оружейном зале мое внимание привлекли рекады, от португальского слова «рекадос» — посланник. Предание гласит, что когда-то крестьян, работавших на поле у Абомея, застигли врасплох враги, они защищались мотыгами; враг бежал, и с того дня это нехитрое орудие земледельцев стало оружием. А позднее, слегка измененное и украшенное символами, — эмблемой воинской доблести и королевской власти.

Отправка гонца с рекадой была равноценна перемещению самого короля, рекада подтверждала, что посланец принес королевский приказ. Для высадившихся на побережье иностранцев прибытие рекады означало разрешение отправиться в глубь страны, в Абомей, она была для них пропуском и охранной грамотой.

В верхней части рекады обычно изображалось символическое животное олицетворявшее короля. В оружейном зале лежали рекады с изображением льва — эмблема Глеле, акулы — последнего короля Беханзина, хамелеона — третьего короля Акабы. Для нас хамелеон — символ хитрости и приспособленчества, а африканцы отметили его спокойствие и неторопливость, необходимые для достижения цели.

Третий король Акаба избрал своим девизом слова: «Медленно и тихо хамелеон поднимается на самую вершину баобаба». Изображение этого зверька отпечатано на первых почтовых марках, выпущенных в 1972 году новым Военно-революционным правительством.

Молодое лицо площади Гохо

Абомей бережет свои традиции, но было бы неправильно полагать, что древняя королевская столица живет только воспоминаниями седой старины. Вернее, так оно и было, но события последних лет открыли путь новому и в этот город.

На южном въезде в Абомей есть широкая зеленая площадь, окруженная недавно построенными и еще строящимися домами. Это площадь

Гохо, ставшая свидетельницей двух очень важных для страны событий. Первое из них произошло в конце прошлого века и имело тяжелые последствия. Здесь после долгой и упорной борьбы с колонизаторами был вынужден сложить оружие Беханзин — последний король свободного Данхоме. Французская экспансия на побережье Гвинейского залива началась во второй половине прошлого века. Вначале ее основным оружием была торговля, поскольку классический вариант подготовки колониального захвата: «миссионер — торговец — солдат» в данном случае был нарушен из за отказа абомейских королей принимать католических миссионеров. Затем Франция практически оккупировала Котону стремясь установить свой протекторат над прибрежными районами Колонизаторы начинают готовиться к военному захвату Данхоме, что представлялось им делом простым и недолгим. Но понадобилось более четырех лет и три военные кампании, чтобы сломить сопротивление африканцев. Первая попытка интервентов закончилась для них поражением. Для второй кампании против небольшого африканского государства Франция сконцентрировала огромные по тем временам силы — около трех с половиной тысяч солдат и офицеров.

Солдаты короля Беханзина сражались с подлинным геройством — кремневые ружья против скорострельных винтовок — и, по словам очевидцев, они «скорее лишали себя жизни на месте, чем отступали и сдавались в плен».

Когда 17 ноября 1892 года враг вступил в подожженный его жителями Абомей, Беханзин не сдался и перешел к партизанской войне. Только в январе 1894 года он прекратил борьбу и здесь, на площади Гохо, сдал оружие командующему французским экспедиционным корпусом. Накануне, собрав последних своих солдат, Беханзин поблагодарил их за верность и почтил память тех, кто не вернулся с поля боя.

Долгие годы площадь Гохо была местом позора для народа страны, местом скорби. Поэтому не случайно восемьдесят лет спустя именно площадь Гохо Военно-революционное правительство избрало для того, чтобы провозгласить на ней начало последнего этапа борьбы за подлинное освобождение — построения в стране общества нового, социалистического типа. Так прошлое страны соприкоснулось с будущим.

В тот день в Абомее отмечался национальный праздник — День революции. По разукрашенной площади шли колонны демонстрантов, и обилие молодых лиц напоминало о том, что Бенин страна молодая в буквальном смысле слова — более половины ее населения составляют жители в возрасте до 18 лет.

В следующий и последний раз я приехал в Абомей через два года по приглашению одного знакомого журналиста и социолога. Я познакомился с ним, когда он преподавал в одном из столичных лицеев. После того как в октябре 1972 года к власти пришло Военно-революционное правительство, он, как и многие другие представители прогрессивной молодежи, был направлен на руководящую работу во внутренние районы страны.

Только по счастливой случайности в тот день мне удалось застать на месте своего знакомого — он в постоянных разъездах, на совещаниях, семинарах, митингах в деревнях — крестьянам надо разъяснить программу правительства и партии Народной революции Бенина, цели, которые ставит перед собой новая власть, методы, какими их следует осуществлять. Вот и сейчас я поймал его уже на пороге кабинета.

— Мне надо здесь в одну школу заглянуть, — сказал он. — Если хочешь, пойдем со мной, там интересно. Мы в наше время так не учились.

Время было раннее, но по дороге нас обгоняли школьники в светлой, цвета кофе с молоком, форме, с пачками перевязанных ремнем книжек и тетрадей в руке, а то и на голове.

— Работая в столице, — говорил на ходу мой приятель, — я и представить себе не мог, насколько сложны проблемы, стоящие перед страной. Как социолог, я хорошо знал последствия колониального господства для Бенина, знал, что более 90 процентов населения неграмотно, что стране не хватает врачей, больниц. Ведь за шестьдесят с лишним колониальных лет не была решена даже самая насущная проблема — проблема воды. До сих пор в нашей провинции почти нет колодцев, и крестьяне пьют непроточную воду из прудов и болот. А это значит — постоянные болезни, опасность возникновения эпидемий. В этих местах выпадает много дождей, но испарение поглощает три четверти осадков. Вода распределена неравномерно, где ее слишком много — стоят болота, где мало — крестьяне страдают от засухи. Нужно строить плотины, осушать болота, копать колодцы. И от того, как мы решим этот жизненно важный вопрос, во многом будет зависеть популярность социалистических идей в Бенине.

Школа оказалась действительно необычной — с математическим уклоном. Ее создали с далеким прицелом — выпускники продолжат учебу в высших учебных заведениях, чтобы стать инженерами, столь необходимыми для зарождающейся национальной промышленности.

Меня удивило устройство классов — дети сидели за полукруглыми столами, установленными в светлых комнатах в кажущемся беспорядке. Но потом становилось ясно, что столы составлены как бы в ячейки и дети сидят лицом друг к другу. Учительских столов не было, зато в каждом классе было по две доски, установленных в противоположных углах комнаты.

— Подобное устройство классов не случайно, — объяснял мне один из преподавателей. — При такой системе нет передних и задних парт, а значит, нет разделения на плохих и хороших учеников. Вы знаете, есть такая тенденция сажать впереди успевающих, а сзади учеников похуже. Дети есть дети, им хочется повертеться, покрутить головой, подвигаться. Одним словом, как-то выплеснуть переполняющую их энергию. Вот и пусть крутятся себе на здоровье. А опыт с двумя классными досками показал, что переключение внимания способствует лучшему усвоению материала.