В безбожных переулках

Поделиться с друзьями:

 Жизнь - это не то, что было пережито, а то, что ты об этом помнишь, и то, как ты об этом рассказываешь. В своей книге Олег Павлов показывает детство как неизбежность, как первую рану, нанесенную мирозданием, от которой человек обречен излечиваться всю жизнь. Но мироздание и благосклонно. Преимущество детского взгляда на мир в том, что ребенок, не имея возможности соединять в голове логические цепочки смыслов, способен образно обживаться в навязанной ему жизни, обустраивать в ней свое маленькое "хозяйство", быть поневоле художником и... сочинителем.

Киевский дедушка

В детстве я любил "брежнева" - лет с пяти умел узнавать его изображение на экране телевизора, чувствуя, что это важный для всех человек. Откуда он являлся и даже кем был, толком я не понимал, но если впускался в комнату, где у окна в углу возвышался цветной телевизор, когда дедушка cмотрел и слушал на сон грядущий программу "Время", то ожидал всегда лишь его возникновения. Если "брежнев" не являлся - все равно знал, что он есть и скоро обязательно придет. Телевизор же включался только один раз в сутки, как этого хотел дедушка. Он отдыхал, сидя в кресле у журнального столика, откуда светила лампа, и парил ноги. В комнате плавал мягкий полумрак: он не любил яркий электрический свет. На лице cветились "окуляры" - очки, что увеличивали его глаза, как лупы, и отражали в полумраке экран. Телевизор светился всеми цветами радуги, похожий на окно в ушедший день.

Что делал днем дедушка, я не знал. То есть он делал одно и то же непонятное - ходил. С утра по красным и прямым, будто его генеральские лампасы, ковровым дорожкам коридора здесь же, в квартире, пока не уставал. А еще нахаживал многие километры по аллеям парка. Возвращался живой и невредимый к обеду, принимал пищу, отправлялся на покой в свою комнату. Дремал, пробуждался второй уж раз на дню и до ужина опять отправлялся на пешую прогулку по аллеям.

Он оставался дома, если шел дождь, но и тогда все равно облачался в костюм, надевал шляпу и расхаживал по коридору в хмуром ожидании, с зонтиком в руках. Если дождливым был весь день, он менялся в настроении так, будто простужался и заболевал. Удалялся в комнату, куда можно было заходить только бабушке, ложился на диван, и было слышно сквозь стенку, как диван стонет да скрипит, потому что дедушка не находит себе места: то встает, то ложится, а если лежит, ворочается.

Прожитый с бодростью и со здоровьем день настраивал дедушку на самый мирный лад. Программу "Время", наверное, смотрел он ради ведущих, потому что всегда ласково здоровался с ними, называя запросто по именам, когда появлялись на экране. Бабушка хлопотала у его ног, то подливая в таз погорячей, то холодней, если жгло. Потом усаживалась на край дивана и все забывала, начиная то охать, то усмехаться, слушая новости. Стоило диктору или дикторше произнести слова: "Леонид Ильич Брежнев", как дед восклицал: "От губошлеп! Развалил, понимаешь, партию, допустил, понимаешь..." "Ну что ты брешешь? Что ты брешешь? И охота тебе брехать?" - подавала голос бабка. "Эх, вы, сани, мои сани, сани новые мои! - смеялся дед, чтобы позлить ее. Много знаете вы сами..." "Уж знаю, Ваня, сам-ка ты лучше помолчи". Если в телевизоре всплывало бровастое с массивным скошенным подбородком лицо, дедушка поневоле замолкал, а потом беззлобно щерился и цедил: "Ну, здравствуй, Леня..."

Я понимал, что он не любит "брежнева", и слушал эти разговоры с ощущением тайной власти своей над дедом. Но меня пугали, усмиряли не Брежневым, а каким-то дедом Бабаем. Бабая оживил уже мой дедушка "киевский", как я всегда про него рассказывал, когда воскрешал в памяти: "Летом я был у киевского дедушки", "Киевский дедушка мне подарил"... Киевский он был потому, что жил в Киеве, на улице Шамрыло.

Дом на проспекте

Вначале был телевизор. Первое, что помню, - это черно-белая картинка, где все двигалось, наверное, издавая звуки, привлекательные на слух. Из ясель глядел в ее сторону и затихал, отчего телевизор в комнате всегда оставляли включенным, даже если не шли передачи; выключали - когда засыпал. Осмысленно начал указывать тоже в его сторону. Еще не умея говорить, глядел на экран и подпевал человеческим голосам из этого ящика. Когда клали на ковер, полз к телевизору и обмирал подле него от удивления. Помню много отдельных черно-белых картинок из телевизора, не знаю, правда, из какого они времени и что это были за передачи. Так как до телевизора легко было доползти на четвереньках, то не было охоты ходить пешком. Научился раньше срока говорить. У телевизора сидел, поджимая под себя ноги, как лягушка. Когда это уродство привлекло внимание, тогда, наверное, поняли, что телевизор уже опасно управляет мной. Спохватившись, разлучили с непривередливой, но оказавшейся опасной нянькой, то есть перенесли ящик в другую комнату и держали дверь в нее закрытой.

Но, научившись ходить, без труда проникал в эту комнату и нажимал на пластмассовую педальку. Телевизор включался... А картинка на экране управлялась непонятной силой - она включалась сама, и являлось вдруг изображение с человечками, а до этого часами было видно одну паутину и слышно голоса как за стеной.

Я уже понимал, что умею сидеть "лягушкой" и что это только моя удивительная способность. Когда оставался с телевизором подолгу один на один, то воспринимал себя частью той реальности. Искал, где находится вход в нее, где она прячется в этом ящике, чтобы оказаться тоже внутри. Обычно, глядя в телевизор, все менее чувствовал себя и все вокруг в квартире настоящим. Входа нет - или о нем не говорят только мне одному. Я прислонял, бывало, лицо прямо к слепящему стеклу экрана, вытерпливая резь и боль, заставлял себя не закрывать глаза и, ослепленный, видел вдруг не изображение, а хаотичный вихрь черных и белых точек. Но стоило отстраниться, хаос точек живо собирался в реальность. В этой реальности удивляло и угнетало разнообразие человеческих лиц. Я не понимал и пугался, зачем все люди такие разные, не похожие друг на друга. В этом чудился какой-то обман, что-то опять же не настоящее.

В телевизоре никогда не являлось знакомых мне лиц или хоть похожих - на маму, отца, сестру. И ничего из того, что окружало нас в квартире. Вдобавок все в нем было черно-белым. Наверное, было ощущение, что есть две жизни и два мира. Оно, это ощущение, обретало себя в странных склонностях: к примеру, все в доме страдали от того, что я прятал их вещи, обычно мелкие, доступные по силам, будто их и не должно было существовать. Когда они переставали существовать, я уже не осознавал, куда и что запрятывал. Утраченный предмет оказывался порой до того важным, что происшедшее оставалось навсегда в моей памяти. Так я залез к матери в сумочку и утащил пропуск ее на работу. Пропуск запрятал в книгах, на полке, и забыл. А ее не пустили без него на работу. она металась, искала его, трясла меня, чтобы сказал, куда спрятал. Потом, только со временем, он отыскался.

Еще все казалось несоразмерным: отчетливо помню, как озираю нашу комнату, и она кажется мне огромной, будто снесли стену и из двух комнат сделали одну. Огромны все предметы и мебель. Все игры, которые сам себе придумывал, были попыткой покорить этот простор, с одной стороны, а с другой - спрятаться.