Темная материя

Цее Юли

Поделиться с друзьями:

Юли Цее — молодая, но уже знаменитая немецкая писательница. Ее первый роман «Орлы и ангелы» был удостоен Немецкой книжной премии за лучший дебют 2001 года. Сейчас на счету Цее четыре успешных романа, ее произведения переведены на три десятка языков и получили множество престижных наград, в том числе премию Гёльдерлина. По отзывам критиков, второй роман Юли Цее «Темная материя» — это потрясающий философский триллер, магнетический роман идей, созданный неподражаемым талантом новой звезды европейской литературы, а ее комиссар Шильф мог бы по праву занять место в пантеоне знаменитых литературных сыщиков.

 

Пролог

Мы не всё видели, зато почти всё слышали, ибо кто-то из нас всегда там присутствовал.

Комиссар, страдающий смертельной головной болью, увлеченный одной физической теорией и не верящий в случайность, расследует последнее дело своей жизни. Происходит похищение ребенка, но ребенок об этом ничего не знает. Один врач делает, чего не следовало. Один человек умирает, два физика ведут спор. Есть влюбленный полицей-обермейстер. В конце выясняется, что все было не так, как считал комиссар, и в то же время именно так. Идеи человека — это партитура, а жизнь — диагональная музыка.

Вот приблизительно так, думается нам, все это было.

 

Глава первая в семи частях.

Себастьян нарезает кривые. Майка стряпает. Оскар приходит в гости. Физика принадлежит влюбленным

 

1

При подлете с юго-запада Фрейбург с высоты пятисот метров показывается в складках Шварцвальда в виде светлого пятна с неровными краями. Словно упав однажды с неба, он разбрызгался внизу, доплеснувшись длинными языками до подножия окружающих гор. Усевшиеся в кружок, Бельхен, Шауинсланд и Фельдберг глядят сверху на город, который по времяисчислению вековечных гор появился каких-то шесть минут назад, а воображает, будто всегда так и стоял тут над рекой с чудным названием Дрейзам, созвучным одиночеству, но одиночеству втроем.

Вздумай однажды Шауинсланд равнодушно пожать плечами, и погибли бы сразу сотни велосипедистов, пассажиров канатной дороги и ловцов бабочек. Пожелай Фельдберг отвернуться от наскучившего зрелища, пришел бы конец всему, что есть окрест. Глядя на то, как хмуро взирают горы на суетливую жизнь Фрейбурга, там стараются как могут развлечь их внимание. Лес и горы ежедневно засылают в город лазутчиками множество птиц разузнать о новейших происшествиях.

Там, где улицы сужаются и тени сдвигаются плотнее, в качестве основных цветов доживающего Средневековья преобладают желтая охра и серовато-розовая краска. На островерхих крышах повсюду торчат выступы бесчисленных мансардных окон — идеальные, можно сказать, посадочные площадки, если бы только домовладельцы не утыкали их сверху острыми гвоздями. Вот пробегающее облако сметает яркость фасадов. На Леопольд-ринге девочка с косичками покупает мороженое. Пробор на ее голове прям, как сквозная междугородняя автострада.

В нескольких взмахах крыльев отсюда расположилась улица Софии де Ларош, такая зеленая, что сподобилась обзавестись собственной климатической зоной. На ней все время дует легкий ветерок, а без него нельзя: как же иначе шелестели бы кроны каштанов! Деревья на сто лет пережили насадившего их городского архитектора и выросли выше, чем предполагалось по плану. Запуская ветки на балконы, они корнями вспучивают мостовую и подкапываются под одетый камнем Ремесленный ручей, протекающий вплотную к фундаментам. Бонни и Клайд — она с коричневой, он с зеленой головкой, — громко крякая, выгребают лапками против течения, разворачиваются на одном и том же привычном месте и оттуда сплавляются вниз по течению, которое несет их, как лента транспортера. Проплывая мимо и обгоняя прохожих на тротуаре, они выклянчивают хлебных крошек.

Улица Софии де Ларош источает такую благостную умиротворенность, что сторонний наблюдатель, пожалуй, подумает, будто значиться ее постоянным обитателем можно только при условии, что душа твоя живет в полном согласии с мирозданием. Стены домов вдоль Ремесленного ручья страдают от сырости, поэтому двери парадных стоят распахнутые, отчего пешеходные дорожки похожи на высунутые из раскрытых пастей языки. Номер семь, без сомнения, самый красивый дом в своем ряду, весь беленький и украшенный скромной лепниной. По стене ниспадают каскадом цветущие гроздья глицинии; пока не подошло время заступать на ночное дежурство, дремлет рядом старомодный фонарь, облаченный в тогу из плюща, под покровом которого гомонят воробьи. Через час с небольшим возле него остановится вывернувшее из-за угла такси. Пассажир на заднем сиденье, приподняв солнечные очки, расплатится с таксистом, отсчитав ему в ладонь мелочь. Он выйдет из машины и, задрав голову, взглянет на окна третьего этажа. Уже сейчас там по карнизу, семеня лапками, прохаживаются голуби, отвешивают друг дружке поклоны и временами, вспорхнув, заглядывают в квартиру. Каждый месяц в первую пятницу Себастьяну, Майке и Лиаму вечером обеспечено неусыпное наблюдение крылатых наблюдателей.

За одним из окон на полу своего кабинета, склонив голову и подобрав под себя ноги, сидит Себастьян. Вокруг — бумажные обрезки и всевозможные ножницы, словно он занят тем, что мастерит к Рождеству елочные игрушки. Рядом, тоже на коленках, Лиам, такой же белокурый и светлоглазый, как отец, да и по всей повадке — вылитый Себастьян в миниатюре. Он разглядывает лист красного картона, на котором лазерным принтером отпечатана зубчатая кривая, напоминающая альпийскую панораму. Едва Себастьян берется за ножницы, Лиам предостерегающе поднимает указательный палец:

— Осторожно! Ты дрожишь!

— Потому что стараюсь не дрожать, умник, — бросает в ответ Себастьян.

Сказал и тут же при виде удивленных глаз Лиама пожалел, что заговорил в таком тоне.

Себастьян нервничает, как всегда в первую пятницу месяца, и, как всегда, сваливает свою тревожность на то, что у него выдался тяжелый день. В первую пятницу месяца любой пустяк способен испортить ему настроение. Сегодня виновата была сценка, которая попалась ему на глаза на берегу Дрейзама, куда он ходит в обеденный перерыв подышать между лекциями свежим воздухом. А попалась ему группка людей, которые в стороне от дороги по непонятной причине обступили небольшую кучу песка. Из песка торчал хилый саженец, который держался только благодаря деревянным подпоркам, перетянутым резиновыми лентами. Три садовника стояли, опершись на лопаты. Какой-то долговязый дядя в темном костюме с девчушкой, которая цеплялась ему за брючину, взошел на песчаную кучу и начал торжественно вещать. Дерево года. Черное яблоко. Любовь к родине, к природе, ко всему живому. Сбившиеся в полукруг дамы внимали молча. Затем была пущена в ход лопата, поднявшая символический пласт песка, и девочка оросила почву водой из жестяной лейки. Вокруг зааплодировали. Себастьян невольно подумал об Оскаре — что бы тот сказал при виде этой сцены: «Глянь-ка — стадо стопоходящих, собравшихся на поклонение собственной беспомощности!» И Себастьян посмеялся бы, умалчивая о том, что ощущает-таки в себе пугающее сходство с деревом года — саженцем, поддерживаемым непомерно большими подпорками!

— Ты знаешь, что такое дерево года? — спрашивает он сына. Тот в ответ мотает головой, не сводя глаз с неподвижно застывших в руке отца ножниц. — Дерево года — глупость, — продолжает Себастьян. — Такая глупость, что дальше некуда.

— Сегодня ведь придет Оскар, да?

— Ясно, придет.

Себастьян принимается резать ножницами:

— А что?

— Когда приходит Оскар, ты всегда говоришь странные вещи. И еще, — тут Лиам показывает пальцем на картонный лист, — приносишь домой работу.

— Я думал, тебе нравится взвешивать кривые, нет? — возмутился Себастьян.

В свои десять лет Лиам уже достаточно набрался ума, чтобы оставить такой вопрос без ответа. Разумеется, он любит помогать отцу в проведении физических экспериментов. Он знает, что эта зубчатая линия появилась в результате радиометрических измерений, хотя и не мог бы в точности объяснить, что такое «радиометрические». Интеграл по этой кривой можно вычислить, вырезав полученную плоскую фигуру и взвесив картонку. Но Лиам также знает, что в институте стоят компьютеры, которые в состоянии выполнить эту задачу без ручной работы. Да и вообще, это дело наверняка могло бы потерпеть до понедельника. Значит, вырезание затеяно главным образом ради того, чтобы доставить удовольствие Лиаму, то есть ради душевного спокойствия Себастьяна, которому надо чем-то себя занять на пятничный вечер. Хотя, вообще-то, разделочная доска и острые ножи, которыми гораздо сподручнее вырезать крохотные зубчики и впадины, остались на кухне у Майки.

Когда Майка готовит в честь Оскара, все рабочие принадлежности поступают в ее исключительное распоряжение. Всякий раз, как она утром сообщает, какое новое блюдо собирается приготовить, Себастьян спрашивает себя, отчего эти встречи занимают такое важное место в ее жизни. Восторженное преклонение Лиама перед великим женевским физиком, казалось бы, скорее должно было настраивать Майку против его визитов. Да и в разговоре Оскар обращается к ней подчеркнуто иронически. И тем не менее именно Майка десять лет назад придумала традицию совместных застолий и сама же по сей день ее поддерживает. Себастьян догадывается, что она, будь то сознательно или бессознательно, старается что-то там ввести в упорядоченную колею. Что-то, что пускай уж лучше протекает у нее на глазах, чем бесконтрольно развивалось бы в каких-то потаенных сферах. В чем состоит это что-то, они с ней никогда не выясняли. В душе Себастьян восхищался своей женой, наблюдая ее тихое упорство. «Он ведь придет в пятницу?» — спрашивала она обычно, и Себастьян молча кивал в ответ. Вот и все.

К середине кривая упрощалась, в конце снова становилась сложнее. Лиам обеими руками поддерживает картонный лист и издает ликующий возглас, когда из-под ножниц, благополучно преодолевших последний зубец, падает на пол ненужный остаток. Бережно держа удавшееся изделие за края, он первым бежит на кухню, посмотреть, свободны ли кухонные весы.

В белом платье, словно в этот вечер ей сызнова предстоит праздновать собственную свадьбу, Майка нарезает на кухонном столе непослушные листья салата. Она стоит на полу босиком. Задумавшись, Майка большим пальцем правой ноги механически почесывает комариный укус на левой голени. Окно настежь раскрыто. С улицы в него вливается летний воздух, наполненный запахами асфальта, речной воды, временами в кухню задувает ветерок, жонглирующий в небесной вышине ласточками. Под насыщенным светом в Майке более, чем когда-либо, проступает того рода женщина, которую любой мужчина сразу желает подхватить на коня и скакать с ней навстречу закатному солнцу. Ей свойственна изюминка, которая заметна и с первого взгляда, и со второго. Кожа у нее еще светлее, чем у Себастьяна, и углы рта изогнуты не совсем одинаково, отчего при улыбке на ее лице выражается легкое сомнение. Ее Галерея современного искусства, расположенная в центральной части города, в немалой степени обязана своим успехом личному обаянию хозяйки, которая бывает для художников не только деловой посредницей, но порой и моделью. Эстетическое чувство Майки носит почти религиозный оттенок. Вид кое-как обставленного помещения для нее мучителен, и она не может поставить на стол стеклянный бокал, не рассмотрев его сначала на свет.

Когда Себастьян подходит к ней сзади, она разводит в стороны мокрые руки. У нее побритые подмышки. Пальцы Себастьяна легонько пробегают по лесенке позвонков от копчика до шеи.

— Ты что, мерзнешь? — спрашивает она. — Ты же дрожишь!

— А что-нибудь еще, кроме моей вегетативной нервной системы, вас интересует? — нарочито громко восклицает Себастьян.

— Да, — говорит Майка. — Красное вино.

Себастьян целует ее в затылок. Оба знают, что Оскар наверняка прочитал статью в «Шпигеле». Майка не слишком честолюбива и не претендует на глубокое понимание нескончаемого научного спора, который давно ведут мужчины. Но знает, как он протекает. Когда Оскар нападает, его голос становится угрожающе тихим. Себастьян, защищаясь, начинает чаще обычного моргать глазами и опускает плечи.

— Я купила бутылку «Брунелло», — говорит Майка. — Думаю, ему понравится.

Себастьян протягивает руку к графину, и, когда он его поднимает, по груди Майки пробегает красный световой зайчик, словно через открытое окно Майку берет на прицел пьяный снайпер. Плод. Дуб. Земля. Преодолев искушение налить себе вина, Себастьян оборачивается к Лиаму, который ждет возле кухонных весов. Сдвинув головы, они считывают показания на шкале.

— Превосходно, юный профессор! — Себастьян прижимает к себе сына. — Каково будет ваше суждение?

— Наблюдаемое явление соответствует предварительным расчетам, — произносит Лиам, покосившись на мать.

Нож в ее руке отбивает по доске сухую дробь. Она не любит, когда сын с ученым видом щеголяет заученными фразами.

Перед тем как унести кривую в кабинет, Себастьян на секунду задерживается на пороге.

Сейчас Майка скажет, что прикроет ему спину. Она любит это выражение. Оно содержит намек на битву с тем, что называется бытом, из которой она вечер за вечером выходит победительницей. Между тем по своей натуре Майка отнюдь не отличается воинственным нравом. До знакомства с Себастьяном она была ярко выраженной мечтательницей. Проходя ночью по улицам, она в своих фантазиях обживала каждую освещенную квартиру. Поливала мысленно цветы на чужих подоконниках, накрывала к ужину чужие столы и гладила по головкам чужих детей. Каждый мужчина становился в ее воображении потенциальным женихом, рядом с которым она мысленно проживала бурную или мещански добропорядочную жизнь, насыщенную артистическими или политическими интересами, — смотря по тому, что подсказывал цвет глаз и общий облик того, кого она перед собой видела. Склонная к бродяжничеству фантазия Майки мимоходом обживала любое место или человека. Пока не повстречала Себастьяна. С того момента, как она налетела на него и с размаху попала в его объятия на Кайзер-Йозефштрассе (на Соборной площади! — сказал бы Себастьян, поскольку память о первой встрече сохранилась в двух версиях — в одной у него и в другой у нее), агрегатное состояние реальности переменилось, перейдя из газообразного в твердое. Это была любовь с первого взгляда и, следовательно, налагала запрет на альтернативы; бесконечное множество возможностей редуцировалось отныне до единственного «здесь и сейчас». Произошел, как выразил бы это Себастьян в понятиях квантовой механики, квантовый коллапс волновой функции. С тех пор у Майки появился тот, чью спину она должна прикрывать. И она с удовольствием проделывает это при каждом возможном случае.

— Вы можете потом спокойно обо всем поговорить, — говорит Майка и, не касаясь пальцами, убирает рукой упавшую на глаза прядь. — А я уж…

— Знаю, — говорит Себастьян. — Спасибо тебе.

Во рту у смеющейся Майки мелькнула жевательная резинка, и все равно, с этими детскими глазами и белокурыми волосами, она не переставала быть все такой же неотразимой.

— Ну когда же придет Оскар? — ворчит Лиам.

Пока родители заняты собой и не смотрят в его сторону, Лиам, давая выход своему нетерпению, выкладывает на столе узоры из чесночных долек и колечек лука. Шалости, в которых чувствуется присутствие творческого начала, Майка спускает ему с рук.

 

2

Удивительно все-таки, думает Оскар, что все люди состоят из одних и тех же одинаковых элементов. Что тот же надпочечник, который приносит в его кровеносную систему легкий выброс адреналина, присутствует и в вегетативной нервной системе миниатюрной азиатки с макияжем под Йоко Оно, которая разносит пассажирам кофе и бутерброды. Что ее ногти, волосы, зубы сделаны из того же самого материала, что и ногти, волосы, зубы всех других людей, сидящих в вагоне. Что ее пальцы, когда она разливает кофе, приводятся в движение теми же сухожилиями, что приходят в действие у него, когда он вынимает из кошелька мелочь. Что даже на ее ладони, в которую он, стараясь не прикоснуться, опускает монетки, видны линии, похожие на те, что есть у него самого.

Подавая стакан, азиатка задерживает на нем взгляд дольше, чем это необходимо. Поезд проезжает стрелку; кофе чуть было не выплеснулся ему на брюки. Оскар берет протянутый стакан, опустив глаза, чтобы не встречаться с лучезарной улыбкой, которой на прощанье одарит его азиатка. Если бы его связывало с ней одно только сходство ладоней! Если бы их общность сводилась только к углероду, водороду и кислороду! Но эта общность простирается глубже — до протонов, нейтронов и электронов, из которых составлены и он, и азиатка, из которых состоит также и стол, за которым он сидит, опершись локтями, равно как и стаканчик кофе, согревающий его руки. Это обстоятельство превращает Оскара в случайный сгусток материи, из которой сформировался мир и которая заключает в себе все сущее, потому что от нее никуда не уйдешь. Он знает, что границы его личности размыты: они сливаются с великим вихрем частиц. Порой он даже чувствует, как растекается, смешиваясь с другими людьми. Почти всегда это чувство ему неприятно. Есть только одно исключение. К нему он сейчас и направляется.

Попытайся Себастьян описать своего друга Оскара, он сказал бы, что Оскар кажется человеком, который может ответить на все вопросы. Например, придет ли когда-нибудь теория струн к тому, чтобы объединить в себе все основные физические силы? Или: можно ли к смокингу надевать рубашку от фрачной пары? Или: который час, причем не здесь, а, скажем, в Дубае? Слушает ли Оскар или говорит, его гранитный взгляд неизменно направлен на собеседника. В Оскаре живет огромный запас энергии. Он всегда вознесен над толпой, как полководец. Оскар из тех, у кого нет дурацких уменьшительных имен. В его присутствии женщины сидят, засунув под себя руки, чтобы ненароком не потянуться к нему. В двадцать лет ему давали все тридцать. С тех пор как ему перевалило за тридцать, его называют человеком без возраста. Он высок и строен, у него ясный лоб и тонкие брови, то и дело готовые взлететь вопросительным изгибом. На немного впалых щеках, тщательно побритых, темным налетом проступает щетина. Даже когда он, как сегодня, к черным брюкам надевает простой свитер, он и в этом наряде выглядит элегантным. Оказавшись на нем, любая материя ложится только теми складками, какими ей положено лежать. Его манера держаться по большей части сочетает в себе внешнее спокойствие и внутреннее напряжение, что побуждает людей нахально заглядывать ему в лицо. Случайные встречные за спиной шепотом спрашивают друг друга, кто это был, так как принимают его за актера. Оскар действительно знаменит в определенных кругах, правда не актерскими достижениями, а своими теориями о сущности времени.

Мимо окна зелено-голубой лентой проносится лето. Вдоль полотна тянется шоссе. Автомобили как приклеенные остаются позади поезда; свет заливает асфальт, растекаясь блестящими озерами. Оскар только что вынул солнечные очки, как вдруг какой-то молодой человек обращается к нему с вопросом, свободно ли соседнее место. Оскар отворачивается и укрывается за темными стеклами. Молодой человек проходит дальше. Под кофейным стаканчиком на откидном столике расплывается коричневая лужица.

Некоторые вещи невыносимо раздражают Оскара, и виновато в этом его чувство стиля. Многие люди терпеть не могут других представителей своего вида, но мало кто сумеет так точно, как он, указать на причину. То, что все они сделаны лишь из протонов, нейтронов и электронов, он бы еще как-то мог им простить. Непростительна была для него их неспособность с достоинством вести себя перед лицом этого печального факта. Вспоминая детство, он видит себя, четырнадцатилетнего, окруженного стайкой хохочущих девочек и мальчиков, которые показывают пальцем на его ботинки. В тот раз он без спросу продал свой велосипед и купил на эти деньги первые в своей жизни ботинки на ранту, причем из предусмотрительности взял пару на три размера больше. Презрение, которое вызвал у него этот бестактный хохот, сохранялось у него и теперь. Он не выносит умничанья, зазнайства и злорадничанья дураков. В его глазах нет преступлений страшнее, чем преступление против хорошего стиля. Если когда-нибудь ему (что, разумеется, маловероятно) суждено совершить убийство, то поводом будет, скорее всего, какое-нибудь бесцеремонное высказывание жертвы.

Насмешки одноклассников как отрезало, когда он в шестнадцать лет вдруг вырос до ста девяноста сантиметров. Теперь они наперебой старались обратить на себя его внимание. Разговоры на школьном дворе становились громче, стоило ему остановиться поблизости. Каждая девочка, вызвавшаяся отвечать на уроке, все время поглядывала на него, словно желая убедиться, что он слушает ее ответ. Даже учитель математики, неряха с отросшими до ворота патлами, взял в привычку, с треском ставя в конце длинного ряда чисел жирную мелодробительную точку, обращаться в сторону Оскара с вопросом: «Правильно сошлось?» Но, несмотря на все это, Оскар к моменту окончания гимназии был единственным в классе, кто еще не обзавелся опытом в области прикладной любви к ближнему. Он считал это своей победой. Он был убежден, что на свете нет ни одного человека, чье присутствие он мог бы вынести более десяти минут.

Встретив в университете Себастьяна, он разом осознал всю глубину своего заблуждения, и это стало для него большим потрясением. Заметить друг друга в день открытия первого семестра обоим помог их высокий рост. Их взгляды встретились поверх голов других студентов, и в результате как-то само собой получилось, что в аудитории они очутились рядом, на соседних местах. В молчании они высидели скучную вступительную речь декана. Затем поговорили о том о сем. Прошло десять минут, а Себастьян ни разу не ляпнул ни одной глупости и не рассмеялся дурацким смехом. Оскар не только вытерпел его присутствие, но ощутил желание продолжить начатую беседу. Они отправились в кафетерий и проговорили до вечера. С этого дня Оскар старался чаще видеться с Себастьяном, Себастьян не возражал. Их дружбе не потребовалось времени, чтобы завязаться, ей не нужно было складываться. Она включилась сразу, без разогрева, как лампочка с одного нажатия выключателя.

Любая попытка описать последовавшие за этим месяцы грозит вылиться в нечто высокопарное. Сделав однажды выбор в пользу Фрейбургского университета, Оскар появлялся там не иначе как в визитке с фалдами, брюках в полосочку и с серебристой бабочкой. В скором времени и Себастьян стал приходить на лекции таким же английским денди. Каждое утро в сквере перед Физическим институтом они, словно притянутые за веревочки, устремлялись по зеленой аллее навстречу друг другу мимо студентов всех семестров, которые, казалось, существовали на свете лишь как препятствия на пути, и, наконец сойдясь, здоровались за руку. Все учебники они покупали лишь в одном экземпляре, потому что любили читать, сдвинув головы над раскрытой страницей. В аудиториях никто не пытался занять рядом с ними соседнее место. Странность их наряда обращала на себя внимание, однако никто не смеялся, даже когда они на исходе дня под руку прогуливались на берегу Дрейзама, то и дело останавливаясь, чтобы поделиться какой-то важной мыслью, которую нельзя изложить на ходу. В своих старомодных костюмах они напоминали выцветшую открытку. Казалось, их старательно вклеили в современную действительность, хотя границы картинки оставались вполне различимы. Шум реки вырывал слова из их беседы, деревья взволнованно колыхались на ветру. Никогда предосеннее солнце не являлось в такой красе, как в тот миг, когда один из них, показывая на его диск, произносил что-то относящееся к вопросу о солярных нейтрино.

Вечером они встречались в библиотеке. Оскар прохаживался вдоль стеллажей, время от времени возвращаясь за общий стол с новой книгой. С тех пор как Оскар взял себе в привычку, показывая другу какое-нибудь интересное место в книжке, обнимать его за плечи, на скамьях за стеклянной дверью стали стайками собираться студентки-филологини. Когда на какой-нибудь вечеринке Оскар и Себастьян порознь бродили в толпе гостей, Себастьяну случалось взасос поцеловаться с какой-нибудь девушкой. Подняв голову, он непременно встречал обращенный на себя из другого конца зала улыбающийся взгляд Оскара. В конце вечера, проводив девушку к выходу, ее, словно вещь в гардероб, сдавали на руки подвернувшемуся однокашнику. Затем Оскар и Себастьян провожали друг друга домой по темной улице до развилки, на которой их пути расходились. Там они останавливались под фонарем, его свет окружал их шатром, из которого ни тому ни другому никак не хотелось уходить. Трудно было выбрать подходящий момент для прощанья: этот ли взять или все ж таки следующий? Между тем как проезжающие машины заставляли их общую тень оборачиваться вокруг собственной оси, они давали безмолвный обет, что между ними никогда ничего не изменится. Будущее существовало только в виде равномерно и неторопливо развертывающейся ковровой дорожки совместного бытия. Под робкое чириканье первых утренних пташек они поворачивали к дому, и оба скрывались, каждый на своей половине занимающегося рассвета.

В первую пятницу месяца Оскар несколько минут позволяет себе пофантазировать, воображая, будто интерсити-экспресс уносит его сквозь время назад, в одну из тех ночей, когда они прощались под фрейбургским фонарем. К жарким спорам на берегу Дрейзама или хотя бы к раскрытому учебнику, одному на двоих. Затем, ощутив на губах улыбку, он тотчас же переходит в раздраженное состояние. Конечно же, того Фрейбурга с ночными фонарями давно уже нет. Есть круговой туннель под Швейцарией, в котором Оскар сталкивает частицы, разогнанные до скорости, приближающейся к световой. И есть город, в который он едет по приглашению жены Себастьяна на семейный обед. Однажды в пятницу Оскар впервые увидел маленького, как кукла, Лиама. В пятницу узнал о том, что Себастьяна пригласили на работу в университет. По пятницам они могут взглянуть друг другу в глаза, стараясь не думать о прошлом. По пятницам спорят. Для Оскара Себастьян не только единственный человек, присутствие которого он может выносить. Себастьян, кроме того, существо, которое одним легким движением способно довести его до белого каления.

Пока поезд ждет, остановившись на перегоне, Оскар наклоняется к сумке и вытаскивает оттуда свернутый в трубку номер «Шпигеля», который сам открывается на нужной странице. Ему незачем перечитывать эту статью, он помнит ее почти наизусть. Вместо чтения он принимается разглядывать фотографию. На ней запечатлен сорокалетний белокурый мужчина с белесыми ресницами и глазами как из голубого прозрачного стекла. Мужчина смеется, и его рот принимает от этого форму, близкую к четырехугольнику. Этот смех Оскар знает лучше, чем свой собственный. Осторожно погладив лоб и щеки портрета, он внезапно придавливает его большим пальцем так, словно хочет затушить сигарету. Остановка поезда нервирует его. В соседнем отделении мамаша в цветастом платье кормит свое семейство бутербродами из пластиковых коробочек. В воздухе разливается аромат салями.

— Уже четыре! — восклицает отец семейства, лицо которого покоится на пухлом жировом валике. Рукой с бутербродом он хлопает по газете. — Вот! Четвертая смерть. От потери крови при операции. Главный врач по-прежнему все отрицает.

— Четверо негритят, — запевает звонкий детский голосок, — пошли кататься в лодке…

— Тише! — шикает мамаша и затыкает поющий рот куском яблочного пирога.

— «Не кроются ли за этим эксперименты, проводимые фармакологическими фирмами над пациентами?» — читает вслух папаша.

По-мужичьи вульгарно выпятив губы, он пьет пиво из горла.

— Кругом преступники! — говорит мамаша.

— Да их бы всех…

— Будь моя воля…

Оскар снова засовывает «Шпигель» в сумку, подумав про себя, что авось при встрече с Себастьяном от него не будет разить салями. Он поспешно встает и уходит из этого отделения. Поезд внезапно дергается, и он еле удерживается на ногах.

«На войну бы отправлять это дурачье! — произносит он мысленно, пристраиваясь у стенки в коридоре возле туалетов. — Хоть бы их спалили в дебрях Африки, в азиатских джунглях, да не все ли равно где! Еще пятьдесят лет мира, и народ в этой стране выродится в обезьян».

За окном проносятся первые аккуратные садики пригородов Фрейбурга.

 

3

— Как хороши летние дни во Фрейбурге!

Оскар стоит у распахнутого окна, наполовину закрытого занавеской, и покачивает вино в бокале, вдыхая аромат глициний, красотой которых только что любовался с улицы, выйдя из такси. Хотя одет он, несмотря на жару, в темный свитер, вид у него такой свежий, словно он вообще не способен потеть. За спиной у него скрипнул паркет. Он оборачивается.

Себастьян, войдя в просторную столовую, приближается к нему от двери. На ходу он подчеркнуто раскованно помахивает руками. Весь вид его воплощает в себе полную противоположность Оскару. Волосы у него настолько же светлые, насколько они темные у приехавшего друга. Если Оскар всегда держится так, словно явился на торжественный прием, то в Себастьяне есть что-то мальчишеское. Его движениям свойственна веселая мальчишеская развинченность, и хотя он хорошо одевается — сегодня на нем полотняные брюки и белая рубашка, — глядя на него, всегда кажется, будто рукава и брюки у него коротковаты, как у подростка. Можно подумать, что взросление и старение в его случае сплошная ошибка, да, впрочем, оно и ограничивается у Себастьяна тем, что веер смешинок возле глаз и вокруг рта разворачивается на его лице все шире.

Он подходит почти вплотную, поднимает руку с теплой и сухой, как он знает, ладонью и берет ею Оскара сзади за шею. Когда запах Оскара повеял на него, словно старое воспоминание, он на миг прикрыл глаза. То спокойствие, с каким они переносят близость друг друга, выдает долгую привычку.

«Через четыре дня я убью человека, — говорит Себастьян. — Но пока я об этом еще не знаю».

Во всяком случае, он мог бы так сказать, не солгав. Но вместо этого заявляет:

— Летние дни во Фрейбурге так же прекрасны, как люди, которым выпало ими наслаждаться.

Светский тон не удался и скорее выдает, нежели прикрывает, напряженность Себастьяна. Его ладонь скользнула вниз и повисла в воздухе, когда Оскар плавным движением отступил в сторону. Внизу под окном Бонни и Клайд добрались до конца улицы и теперь проплывают мимо дома, несясь по воле волн, как две щепки.

— К делу, — приступает Оскар, следя глазами за утками. — Я прочел твои излияния в «Шпигеле».

— Я расцениваю это как поздравление.

— Это ультиматум, cher ami.

— Господи! Оскар! — Себастьян засовывает одну руку в карман, а другой проводит себе по лицу. — Солнце светит. Птички поют. Дело же идет не о жизни и смерти, а о физических теориях!

— Даже такая безобидная теория, как теория о том, что Земля — это шар, стоила жизни целой куче людей.

— Если бы у Коперника был друг вроде тебя, — говорит Себастьян, — мы бы по сей день сидели на плоском диске.

У Оскара дрогнули уголки губ. Он вытащил мятую пачку сигарет и подождал, пока Себастьян, который сам не курил, нашел спички и подал ему огонь.

— А если бы Коперник верил в теорию множественных вселенных, — произнес Оскар, не вынимая изо рта подскакивающую на каждом слове сигарету, — человечество погибло бы от слабоумия.

Себастьян вздыхает. Нелегко спорить с человеком, участвующим в величайшем научном проекте нового столетия. Цель Оскара — соединить квантовую механику с общей теорией относительности. Он хочет увязать между собой Е = hv и Gαβ = 8 π Тαβ, соединив две картины мироздания в единое представление. Один вопрос — один ответ. Единая формула, которая описывает все. В своих поисках того, что называется Theory of Everything, он отнюдь не одинок. Толпы физиков наперегонки трудятся над этой задачей, отлично зная, что победителю достанется не только Нобелевская премия, но и ломтик бессмертия как продолжателю дела Эйнштейна, Планка и Гейзенберга. В людской памяти его имя навеки останется связанным с целой эпохой — а именно эпохой квантовой гравитации. У Оскара есть на это неплохие шансы.

Выражаясь вежливо, место Себастьяна в научном мире лежит в несколько иной плоскости. В университете он занимается экспериментальной физикой в области нанотехнологий. И хотя в этой сфере у него блестящее имя, но по сравнению с теоретиком он (по мнению Оскара) примерно то же, что каменщик по сравнению с архитектором. Себастьян не участвует в гонке за бессмертной славой. В свободное время он занимается гипотезой множественных вселенных, которая, как видно уже по названию, не является (по мнению Оскара) предметом теоретического изучения, а относится к разряду несерьезных увлечений. Это поле давно обглодано до корней. Серьезные ученые забросили его уже пятьдесят лет назад; теперь же на нем пасутся (по мнению Оскара) одни лишь краснобаи и эзотерики. Одним словом, тупик.

В душе Себастьян знает, что Оскар нрав. Иногда он чувствует себя мальчиком, который, не желая слушать, что говорят ему старшие, нарочно упрямится, пытаясь из обыкновенной стеклянной банки и проволочки смастерить электрическую лампочку. Перед менее одаренными коллегами, перед студентами, да и перед самим собой он продолжает утверждать, будто бы нащупал новый подход к вопросам времени и пространства и что, дескать, его подход означает большой шаг вперед по сравнению с теорией множественных вселенных. Если серьезно, то сейчас уже и не важно, верит ли в это Себастьян или нет, теперь ему не остается другого выхода, как держаться однажды избранного пути. Если бы он даже захотел вступить в игру, которую ведет Оскар, то за десять с лишним лет он слишком отстал, чтобы теперь наверстать упущенное. После того как экспериментально было подтверждено существование W- и Z-бозонов, в деле создания «теории всего» забег вышел на финишную прямую. Оскару и Себастьяну тогда шел третий десяток, то есть они были в том возрасте, когда человеку приходят лучшие (Оскар: единственные) идеи, до каких он может додуматься в жизни. Оскар уже тогда целиком посвятил себя своей теории дискретного времени, как влюбленный, бросив все к ногам своего кумира. С тех пор он изо дня в день, час за часом, неделю за неделей безраздельно служил ей более десяти лет, и независимо от того, вознаградит ли она его в ответ за его служение или нет, Себастьян не будет иметь к этому никакого отношения. Однажды, задетый за живое, он сделал свой выбор, и не только в пользу другой теории, но, главное, в пользу совершенно другой жизни.

Человека, которому выпала сомнительная честь подтолкнуть Себастьяна к такому повороту в жизни, звали Красная Шапочка. Этим прозвищем он был обязан своей багровеющей от вина лысине, сияющей на макушке среди венчика жидкой поросли. Этот вид дополнялся потертым вельветовым пиджаком, густо обсыпанным по плечам перхотью. В отличие от других его коллег, Красная Шапочка пользовался среди студентов популярностью. Он относился к ним серьезно и заставлял работать головой, предлагая решать головоломные задачки. Впрочем, студенческие симпатии не встречали у него взаимности, ибо он не любил тех студентов, которые оказывались на высоте и справлялись с его заданиями.

Меньше всего у него вызывали симпатию эти два юнца, из-за которых каждое утро на пороге аудитории возникал затор. Их высокомерность стала уже легендарной; их дружба — притчей во языцех, молва о ней докатилась даже до высших сфер, где обитала профессура. Говорили, что еще больше, чем друг друга, они любят физику и, страстно соперничая, добиваются ее милостей. Красная Шапочка уже слышать не мог их громогласные рассуждения. Слишком уж гордо стояли они в кругу обступивших их слушателей, сыпали на память формулами, как стихами оперного либретто, и дирижерскими взмахами выстраивали порядок в космосе. Время от времени Оскар отворачивал голову, чтобы затянуться одной из своих египетских сигареток, проделывая это с таким форсом, что по столпившейся вокруг него публике пробегала волна нервного движения.

Всему факультету давно уже было известно, что Оскар считает мир тончайшим переплетением причинно-следственных связей, таинственную сеть которых можно разглядеть лишь с огромной дистанции или в непосредственной близости. Познание, по его мнению, является лишь вопросом должного расстояния и потому доступно только с позиций Бога или квантовой физики, в то время как обыкновенные люди со своей средней дистанции к происходящим явлениям слепы.

Себастьян, который всегда высказывал свои доводы несколько громче и медленнее, обзывал друга убогим детерминистом. Сам же утверждал, что не верит в причинно-следственную связь. Каузальность, дескать, точно так же, как время и пространство, в первую очередь относится к проблематике гносеологического порядка. Чтобы позлить Оскара и собравшихся вокруг слушателей, он высказал сомнение в том, что эмпирика может служить методом познания: дескать, человек, перед глазами которого по реке проплывают тысяча белых лебедей, не может на этом основании делать вывод, что черных лебедей не существует. А потому физика в первую очередь — служанка философии.

Красная Шапочка раздраженно протиснулся между спорщиками. С некоторых пор у него не проходило ни одной лекции, чтобы он не слышал их назойливого перешептывания. Иногда он недовольно взглядывал от своих конспектов, потому что ему мерещилось, будто их шепот доводит его до безумия, и убеждался в том, что Оскар и Себастьян даже не присутствуют на лекции.

Зато в тот день, когда Красная Шапочка предложил студентам задачку по темной энергии, решение которой было возможно только при допущении, что одна из эйнштейновских констант является переменной величиной, они как раз оказались тут как тут. На следующей неделе они к приходу профессора не стояли на пороге аудитории, а уже сидели на своих обычных местах и глядели оттуда на Красную Шапочку, который, еще не дойдя до кафедры, махнул, чтобы их вызвать. Они одновременно встали, Оскар направился к правому краю доски, Себастьян, чуть-чуть помедлив, к левому. Длиннополые пиджаки оба перекинули себе через плечо, придерживая одной рукой, в то время как другой с бешеной скоростью принялись писать мелом на доске; оба строчили как одержимые: Оскар — начиная с конца, Себастьян — с начала. Кроме скрипа мела по доске, которым сопровождалось появление формулы, в зале не было слышно ни звука. Тишина не нарушилась и тогда, когда их руки столкнулись посредине последней строки. Несколько лиц в аудитории обменялись улыбкой. Закончив последнюю лямбду, Оскар отряхнул запачканные мелом руки, звучно похлопав ладонью о ладонь. Красная Шапочка все время, стоя у них за спиной, с приоткрытым ртом разглядывал панораму из формул, как путник, любующийся ландшафтом дивной красоты. Оскар обернулся и тронул его за плечо кончиком пальца, словно музыкант, извлекающий звук из треугольника.

— Знаете, профессор, что мы только что доказали? — спросил он громко и внятно.

Красная Шапочка был слишком глубоко погружен в свои мысли, чтобы ответить на его вопрос.

— Физика принадлежит влюбленным.

Если Красная Шапочка что-то и ответил, его слова потонули в хохоте и гвалте. Никто не услышал, как хрустнул, крошась, кусочек мела в руке Себастьяна. Пока Оскар принимал овации публики, восхищенной проделанным фокусом, Себастьян, постояв с задумчивым выражением у доски, надел наконец пиджак и, не замечаемый другом, покинул зал. Больше всего он был потрясен тем, как Оскар, не задумываясь, направился к правому краю доски, предоставив ему левый.

Хорошо зная, что Оскар отнюдь не собирался отодвигать его в тень, Себастьян не почувствовал от этого облегчения. Напротив, это лишь усугубляло его унижение, добавив к нему ощущение собственной неправоты. В то время как Оскара увлекала только мысль о спектакле, упоение от совместного представления, Себастьяна больше всего на свете волновало желание стать хорошим физиком. Для Оскара его первенство было не стремлением, а естественным состоянием. Он поступил так, исходя из простого предположения, что Себастьян, в отличие от него самого, не способен написать цепочку математических доказательств задом наперед. И что хуже всего, его оценка соответствовала реальному положению вещей. Себастьян испытывал непреоборимое желание наказать Оскара за то, что миг, когда их руки встретились в середине доски, принес тому единоличный триумф. Только для Оскара он стал торжеством их общей дружбы и блестящих талантов. Для Себастьяна же этот миг стал подтверждением его второстепенности.

С этого дня он в присутствии Оскара стал ощущать холод. Он не мог объяснить товарищу, почему все законы их дружбы внезапно утратили свою силу. Его реплики в спорах с тех пор сделались резче, времени для совместных занятий он находил все меньше. Оскар не противился. Его безмолвный взгляд из-под полуопущенных век преследовал Себастьяна даже во сне. Видя, что друг не соглашается отвечать на его агрессивные выпады, Себастьян ожесточался еще больше. В один из вечеров Себастьян поднял в тесной студенческой комнатушке Оскара такой сокрушительный крик против узости ограниченных представлений, что Оскар спокойно и тихо назвал его человеком, лишенным чувства стиля. В эту ночь Себастьян выскочил на улицу один, и по дороге, до синяков расшибая кулаки о каждый фонарный столб, пытался им втолковать, что мир устроен неправильно. Что должны быть другие вселенные, где жизнь складывается иначе. В которых невозможно, чтобы такой человек, как он, сам зная, что поступает не так, своими руками разбил бы свое счастье. В которых они с Оскаром никогда бы не разошлись.

К тому времени, как оба защитили диссертации, они уже давно перестали встречаться на берегу Дрейзама и лишь иногда сходились в баре, чтобы посидеть в громоздких креслах за скотчем.

Они уже ни в чем не были единого мнения, кроме вопроса о том, кто из них первый в физике. Первым был Оскар, и после того, как это разделяемое обоими убеждение получило подкрепление в виде оценки summa cum laude за диссертацию Оскара, Себастьян, сменив визитку на джинсы и рубашку, женился.

Гости на свадьбе шушукались из-под руки о свидетеле, который все отирался у стен и своей темной фигурой походил на одну из прячущихся по углам теней. Выражением лица он словно бы утверждал, что ему еще никогда не приходилось так славно повеселиться, как сегодня. Вместо фаты, заявил он к смущению собравшихся, Себастьяну следовало бы украсить невесту головным убором в виде зеленой лампы, ибо так принято обозначать запасной выход.

 

4

— Спорю на ящик «Брунелло», — предложил Оскар, — что тебе и заказали эту статью только в связи с Убийцей из машины времени.

Себастьян промолчал. Нетрудно догадаться, что дело обстояло именно так. Это видно даже из заглавия: «Профессор Фрейбургского университета объясняет теории Убийцы из машины времени». Себастьян даже специально вставил в свою статью несколько фраз из признаний преступника. Совершивший пять убийств молодой человек заявил на допросе, что это, мол, не убийства, а научный эксперимент. Он якобы прибыл из две тысячи пятнадцатого года для доказательства теории множественных вселенных. Согласно ее положениям, время не движется прямолинейно, а представляет собой гигантское количество накладывающихся одна на другую вселенных, число которых увеличивается с каждой секундой, то есть своего рода временную пену, состоящую из бесконечного числа пузырьков. По этой причине путешествие в прошлое представляет собой не возвращение в один из предшествующих периодов развития человечества, а переход из одного мира в другой. Таким образом, вмешательство в события прошлого проходит без последствий, в настоящем от этого ничего не меняется. Он может засвидетельствовать, что все его жертвы благополучно здравствуют в две тысячи пятнадцатом году. В том мире, к которому он принадлежит, никто не убит, а следовательно, не было никакого преступления. Поэтому он с сожалением вынужден констатировать, что не подлежит судебному преследованию в две тысячи седьмом году. Молодой человек с возмущением отверг совет своего адвоката, который собирался строить защиту на невменяемости обвиняемого.

— А ты понаписал в «Шпигеле» такого, — продолжал Оскар, — что переплюнул даже идеи сумасшедшего!

— Хочешь сказать — раз сумасшедший, то, следовательно, и не прав! Это для меня новость. Не знал, что сумасшествие автоматически означает неправоту.

— Тобой-то движет даже не безумие, а желание, — тут Оскар тычет себе пальцем через плечо, — релятивировать совершенно определенную реальность.

— Тише ты! — шипит Себастьян. — Довольно уже.

На том конце столовой Майка, нагнувшись, держит за запястья Лиама. Она что-то говорит ему и все время тянет к себе, а он отворачивает лицо то в одну, то в другую сторону. Когда она находит глазами Себастьяна, чтобы обменяться с ним улыбкой, упавшие на лоб волосы занавешивают ее лицо.

— А я знаю, о чем вы разговариваете, — говорит она громко. — Существует такая параллельная вселенная, где Лиам не отказывается накрывать на стол.

— Именно так, — дружелюбно отвечает Себастьян.

— И вселенная, где Оскар не смотрит так сердито.

— Надеюсь, что да.

— И может быть, еще такая, где я не твоя жена, а Лиам не сын.

Она хохочет при виде растерянности на лице Себастьяна. Потенциальный полусирота вырывается от Майки и, обежав вокруг стола, выскакивает в переднюю, Майка — следом за ним.

— Ты помешался на других мирах, — тихо говорит Оскар. — На мечте быть одновременно двумя разными людьми. По меньшей мере — двумя.

Себастьян, сделав над собой усилие, отпускает занавеску, которую все это время теребил пальцами, а вообще с удовольствием сорвал бы с карниза. Над самым его плечом пролетает выброшенный Оскаром в окно окурок. Тотчас же по ручью, оставляя за собой два треугольных следа, туда на всех парах подплывают Бонни и Клайд и, ткнувшись в воду за тонущим окурком, разочарованно остаются ни с чем.

— Ты еще помнишь тот мир, — спрашивает Оскар, — в котором ты сказал мне такие слова: «Я хочу быть почвой под твоими ногами, которая вздрогнет, когда тебя поразит месть богов»?

Когда Оскар это произносил, возле его губ справа и слева подрагивали две морщинки, как бы заключая цитату в иронические кавычки.

Разумеется, Себастьян не забыл свое высказывание. Оно было сделано в ту ночь, когда они вдвоем с Оскаром за бутылкой виски, из которой иногда подкреплялись, решили задачку Красной Шапочки о темной энергии. Стулья в пивной уже были составлены на столах ножками вверх, последний официант, дожидаясь за барной стойкой, когда наконец уйдут последние посетители, выкуривал подряд уже пятую сигарету. Но эти двое ничего не видели и не слышали; с закрытыми глазами они сидели, сдвинув лбы, между тем как их тени на стене вместе принимали Нобелевскую премию 2020 года. Язык чисел сблизил их в этот вечер, как никогда. Их головы так идеально взаимодействовали в работе, словно принадлежали одному и тому же существу. Себастьян поднял два пальца, прикоснулся ими к щеке друга и произнес то, что ему в этот момент пришло в голову: «Я хочу быть почвой под твоими ногами, которая…»

— А немного погодя, — говорит Оскар, — я услышал от тебя нечто совсем другое.

Себастьян помнил и это.

«Ты переоцениваешь свое значение! — крикнул он в лицо Оскару в его комнате. — Ты переоцениваешь его как в общем, так и в частности относительно меня».

Оскару, как ценителю хорошего стиля, свойственно умение отдавать должное изяществу чужого выпада, даже когда тот направлен против него. На него произвела впечатление выстроенная Себастьяном последовательность: предварительная реплика, рассчитанная на завоевание доверия («Я хочу быть почвой под твоими ногами…»), и затем разящий насмерть удар («Ты переоцениваешь…»), поэтому он даже не шелохнулся, а спокойно продолжал сидеть, развалясь в кресле, и только окинул Себастьяна одобрительным взглядом.

— Столько миров! — говорит нынешний Оскар. — Порой я жалею, что нет под рукой средства, которое вывело бы тебя из этой колеи.

— Не преувеличивай!

— Когда-то ты был хорошим физиком, пока тебя не заклинило.

— Меня ничуть не заклинило, — возразил Себастьян с предельным самообладанием. — Просто я не принял копенгагенскую точку зрения как истину в последней инстанции. И копенгагенская теория тоже всего лишь одна из возможных версий, а не религия.

— Верно, не религия. Она стремится к научному взгляду. В отличие от твоих теоретических эскапад в сторону множественных вселенных.

— Позволь напомнить, что в своем изложении гипотезы о множественности вселенных в «Шпигеле» я даже не отстаиваю, а только объясняю эту теорию. Объясняю, потому что меня попросили.

— Если ты даже не отстаиваешь эту ерунду, то такой поступок, кроме глупости, означает еще и трусость.

— Может быть, хватит?

— Тебя надо бы встряхнуть, чтобы ты очнулся. Отхлестать по щекам, чтобы ты перестал уходить от действительности.

— Что есть действительность? — нарочито встает в позу Себастьян.

— Все, — отвечает Оскар Себастьяну и неожиданно прикасается тыльной стороной кисти к его животу, — все, что доступно для экспериментальной проверки.

Себастьян растерянно отмахивается поднятой ладонью и снова опускает руку. Его взгляд мечется в поисках опоры между профилем Оскара, силуэтом взлетевшего голубя, который тотчас же камнем падает вниз, уходя из поля зрения. Шаткая поза с упором на одну ногу, опущенные плечи, понурая голова — все в нем говорит о капитуляции. Оскар ничего этого не замечает. Повернувшись спиной и опершись обеими руками о подоконник, он говорит куда-то в пространство:

— Может быть, ты читал «1984» Оруэлла. В Океании люди под пыткой учатся принимать вещи одновременно как действительные и недействительные. Их насильно заставляют воспринимать реальность лишь как одну из потенциальных возможностей. Ты знаешь, как это называется у Оруэлла? — Не оборачиваясь, Оскар неожиданно хватает Себастьяна за руку. — Знаешь?

Себастьян глядит на пальцы, сжимающие его запястье. Сейчас они с Оскаром впервые за этот вечер взглянут друг другу в глаза. Несколько секунд они будут смотреть друг на друга, не отводя глаз. Напряженные черты Оскара расслабятся. Затем он лихорадочно будет искать новую сигарету и молча закурит.

— Я не читал эту книгу, — говорит Себастьян.

Пол под ногами затрясся: в комнату врывается Лиам. Налетев со всего разбега на Оскара, он обхватывает его руками за пояс и встает разутыми до носков ногами на его начищенные до глянца венгерские штиблеты. Рука Оскара торопливо выпускает запястье Себастьяна.

— Что же ты, так и будешь весь вечер меня клевать? — спрашивает Себастьян. — Только за то, что я напечатал статью в «Шпигеле»?

— С фотографией, — говорит Лиам.

— Mais non! — говорит Оскар, погладив по голове Лиама.

Отдельные волоски встопорщились под воздействием электростатического заряда, скопившегося на его ладони.

— Для меня всегда будет радость — навестить тебя и заглянуть в твою жизнь.

Они еще разок обмениваются беглым взглядом, между тем как Лиам дергает Оскара за рукав свитера, чтобы заставить сойти с места.

— Ну, вперед, топай уж, квантопод! — подгоняет он и радуется, что Оскар засмеялся.

Став двухголовым существом с одной парой ног, они вперевалку направляются к столу.

— Кстати, у меня кое-что для тебя есть, — через плечо говорит Оскар Себастьяну. — Я официально бросаю тебе перчатку.

Он делает с Лиамом еще один круг возле стола и по знаку Майки, которая зажигает свечи, усаживается на указанный ею стул, хотя, конечно, и сам давно знает, где ему следует сесть.

— Перчатку! — бормочет задержавшийся у окна Себастьян. — И я даже знаю, кто из нас будет выбирать оружие.

Глядя на кроны каштанов, в которых расчирикались воробьи, он подумал: интересно, что получится, если записать их чириканье на пленку и затем проиграть ее задом наперед, — не возникнут ли из птичьего щебета человеческие слова? Бесконечный поток речи. По роману в день на каждого воробья.

 

5

Вытянув загорелые руки, на которых виден светлый след от спортивной футболки с короткими рукавами, Майка накладывает на тарелки рукколу из большой миски. Подув на свисающую прядь, она убирает ее со лба, чтобы кинуть Оскару умоляющий взгляд.

— Как там у тебя? — спрашивает она. — Что поделывает ускоритель частиц?

— Да ну его, Майк!

С первой же встречи Оскар напрочь отверг окончание ее имени и с тех пор придерживается укороченной формы. Каждый раз, когда они встречаются глазами, на лицах Майки и Оскара вспыхивает дразнящая усмешка, в которой нечаянный зритель, пожалуй, мог бы усмотреть тайный знак взаимной влюбленности.

— Ты же знаешь, что мне потребовалось десять лет, чтобы привыкнуть к твоему существованию на Земле Бора.

— А что это — бор? — влезает с вопросом Лиам.

— Великий физик, — отвечает Оскар. — Земля принадлежит тому, кто может ее объяснить. — Он прикладывает палец к носу, словно ему нужно нажать на особую кнопку, которая вернет его к начатой теме. Успешно осуществив желаемое, он кивает на Майку. — Уж коли ты есть при Себастьяне, думал я когда-то, то могла бы и присмотреть за ним. И что же? Ты совершенно не справилась с этой задачей! Он у тебя осрамился на виду всей читающей публики!

Майка пожимает левым плечом, как всегда, когда теряется.

— Ну садись же, — говорит она подошедшему к столу Себастьяну, между тем как Оскар поглядывает на Майку с таким выражением, словно знает про нее что-то очень смешное и только из вежливости не рассказывает.

Прежде чем подвинуть себе стул и сесть, Себастьян поправляет на Майкином плече лямочку и приглаживает ей сзади волосы. В присутствии Оскара он дотрагивается до нее чаще обычного. Он сердится на себя за то, что так делает, однако не может удержаться. Сейчас ему даже хочется, чтобы она поставила салатницу и отошла бы к окну. Пускай Оскар увидит, как светится в солнечных лучах пушок у нее на щеках и, словно на экране, высвечивается под платьем силуэт ее тела. Пускай Оскар видит, какое Майка редкое и завидное сокровище, которое требуется стеречь. Мысли эти кажутся ему отвратительными, и еще отвратительнее то, что Майка, словно не замечая его изменившегося поведения, кокетливо стреляет глазками и разговаривает голосом, на пол-октавы выше обычного.

— Начинайте!

Оскар, приподнимая локти, раскладывает на коленях салфетку точно тем же жестом, каким раньше, садясь на стул, расправлял фалды визитки.

— Между прочим, — подчеркнуто произносит Себастьян, обозначая начало новой темы, — мой спор с Оскаром касается актуальнейшего вопроса.

— Очень удачно для вас. — Майка с помощью ножа и вилки сгибает листики салата в аккуратный сверточек. — Раз так, то, возможно, найдутся люди, которые понимают, о чем идет речь.

— Я бы, скорее, сказал, что это избитая тема, — комментирует Оскар.

— Вовсе нет, — не соглашается Себастьян. — В конечном счете речь идет о науке и морали. Вечно живая тема. Вспомни хотя бы недавний медицинский скандал.

— Ничего о нем не слыхал.

— В университетской клинике люди погибают во время операции от кровотечения. Последовало обращение в прокуратуру: в клинике якобы применялись неразрешенные медикаменты, уменьшающие свертываемость крови.

— Ну конечно! Этот ваш фрейбургский Менгеле! — Оскар легонько прикасается салфеткой к губам. — Даже быдло в поезде об этом судачит.

— Что такое менгеле? — спрашивает Лиам, который в схватке с салатом не расправился еще ни с одним противником.

— Это сейчас к делу не относится, — торопливо вмешивается в разговор Майка.

— Если к делу не относится, значит, это о сексе или о нацистах! — петушком восклицает Лиам.

— Поменьше умничай! — говорит Майка.

Лиам тотчас же кидает на стол вилку:

— Нацисты натягивали через дорогу железные тросы, чтобы американцам в открытой легковушке отрезало головы. По телевизору показывали.

— Займись лучше брокколи! — говорит Себастьян.

— Это руккола, — поправляет Майка.

— Не думаю, чтобы там экспериментировали над пациентами, — продолжает Себастьян, стараясь поддержать разговор. — Фарминдустрия не посмела бы проводить эксперименты при той шумихе, какая поднялась в прессе…

— Нам непременно нужно сейчас обсуждать эту тему? — перебивает Майка.

Оскар удивленно вскидывает голову:

— Ca va Майк?

— Мама знает убийцу! — громко заявляет Лиам.

— Перестань, или пойдешь спать!

— Ты говоришь чепуху, Лиам, — начинает Себастьян, который даже не приступал к еде, но зато выпил уже два бокала вина. — Мама знакома с одним из ведущих врачей на отделении Шлютера. — И затем, обращаясь к Оскару: — Шлютер — подозреваемый главный врач. Его хотят отстранить. За причинение физического вреда, повлекшего за собой смерть.

Лицо Оскара просветлело.

— Товарищ Майки по велосипедному спорту? Тот, что работает в больнице. Как там его звали?

— Ральф, — отвечает Майка.

— Даббелинг. — Себастьян бросает Оскару предостерегающий взгляд.

Если бы Майка не была так поглощена тем, чтобы остановить заливающий уши румянец, она могла бы задаться вопросом, откуда Оскару вообще известно про товарища по велосипедному спорту. На пятничных встречах имя Даббелинга никогда не упоминалось.

Зато упоминалось в других обстоятельствах, о которых Майка и не подозревает: она считала, что Себастьян был тогда на конференции в Дортмунде. А он, вместо Дортмунда, лежал в это время на диване под косым потолком мансарды, расположившись на боку в позе трапезничающего римлянина, и, опершись на локоть, жестикулировал свободной рукой. «Этот Даббелинг, — говорил он, — еще тот тип!» Честолюбие в нем такого накала, рассказывал Себастьян, что способно плавить железобетон. В дополнение к огромной нагрузке на работе он неуклонно выполняет тренировочную программу, по которой, в зависимости от рабочего расписания, либо в ранние утренние часы, либо поздно вечером гоняет на Шауинсланд. Он бреет себе руки и ноги, чтобы уменьшить сопротивление воздуха, и, когда ты пожимаешь ему руку, ощущение бывает такое, словно ты потрогал мертвеца. Совершенно невозможно понять, почему Майка подружилась в велосипедном клубе с таким противным человеком и как она вообще может выносить его вид дважды в неделю.

Тут его прервал иронический голос Оскара:

«Дважды в неделю? С красными лицами и взмокшими от пота волосами?»

На это Себастьян не нашелся что ответить.

Сейчас он встает и обходит вокруг стола, чтобы наполнить опустевшие бокалы.

— Майка не любит разговоров о причастности Даббелинга к медицинскому скандалу, — говорит Себастьян в шутливом тоне, прозвучавшем, однако, неудачно, словно он взял ноту на расстроенном инструменте. Он едва не столкнулся при этом с женой, которая, не успев дожевать салат, встала, чтобы собрать грязные тарелки. На висках у нее отчетливо видно движение мышц.

— Неостроумно! — говорит Майка. — Ральф — главный анестезиолог Шлютера. Они работают слаженно и понимают друг друга с полуслова как в операционной, так и на семинарах медиков. Сейчас все думают, будто бы Ральфу известно что-то о сомнительных контактах с фармакологическими концернами, и волнуются, что будет, если он что-то выболтает, — это же ударит по всей больнице.

— Понятно. — Брови Оскара сочувственно приподнимаются. — Бедняга получал угрозы?

— Это действительно так, — говорит Майка. — Ты, когда захочешь, проявляешь чуткую интуицию.

Уходя со стопкой тарелок за дверь, она мысленно молит наступившую в комнате тишину дать время на перекур перед следующим раундом. Едва она вышла, как Лиам бежит в соседнюю комнату, где на телевизоре стоит вазочка с печеньем. Себастьян провожает его взглядом за приоткрытую дверь, между тем как Оскар, запрокинув голову, пускает в потолок дымовые скульптуры. Некоторое время царит спокойное и доброе молчание.

— К слову сказать, насчет предыдущего разговора… Так вот, cher ami, кроме шуток: коллеги смеются над твоими потугами в сфере популяризации научных идей. Если для тебя так важно широкое общественное признание…

Вернувшийся с крошками на губах Лиам принимает сердитый жест Себастьяна на свой счет. С вызывающей ухмылкой он влезает на колени к Оскару.

— Тебе не кажется, что ты уже вышел из этого возраста?

— Я-то нет, — отзывается Лиам. — Разве что ты.

— А ты знаешь, — обращается Оскар к Лиаму, — что всякий раз, как ты слямзишь печенинку, происходит отслоение еще одной вселенной, в которой ты печенинки не брал?

— Параллельные миры, — кивает Лиам. — Когда мама спрашивает, не кусочничал ли я без спросу, я всегда говорю: «И да и нет». Но с ней это не срабатывает.

Оскар невольно расхохотался.

— Твоя правда! — восклицает он, утирая проступившие слезы. — Если позволишь, завтра вечером я тебя процитирую.

— Завтра вечером? — спрашивает Себастьян.

— Что ты делаешь в эти выходные? — спрашивает Оскар.

Себастьян встает, чтобы сходить за пепельницей.

— В воскресенье он отвозит меня в скаутский лагерь, — отвечает Лиам.

— А после, — со стуком ставя на стол пепельницу, говорит Себастьян, — я забаррикадируюсь в кабинете и переверну все обратно с головы на ноги.

— И как же называется это чудесное превращение?

— Долговременная выдержка, или О сущности времени.

— Очень в твоем духе. — Оскар с трудом удерживается, чтобы не разразиться новым взрывом хохота. — А Майк что?

— На три недели в Аироло, кататься на велосипеде. Так что же у тебя завтра вечером?

Оскар отвечает таинственным жестом.

— В Аироло? — переспрашивает он. — Одна?

— А ты думал, я возьму с собой моего знакомого доктора?

Неожиданно вошедшая Майка ставит на стол блюдо с тортеллини. В ответ на жест Себастьяна, молча вскинувшего руку при ее появлении, она, выразительно покосившись на Оскара, дружески хлопает ладонью о подставленную ладонь. Лиам, чувствовавший себя до сих пор центром внимания, возмущенно дрыгая ногами, слезает с колен Оскара. Оскар встает со стула и, не обращая внимания на пепельницу, подходит к подоконнику и следит из окна за тем, как окурок, пролетев по воздуху, падает в Ремесленный ручей и уплывает, уносимый течением. Бонни и Клайда нигде поблизости не видно.

— Кстати, об отпуске. — Майка помогает Лиаму зажигать свечи, которые загораются почти невидимым в вечернем свете пламенем. — Может быть, и тебе невредно бы сделать паузу. Ты что-то неважно выглядишь, против обычного.

Засунув руки в карманы, Оскар небрежной походкой возвращается к столу:

— Бессонница.

— Я постелю тебе в кабинете. Там будет тихо.

— Врач мне что-то выписал. — Оскар похлопывает себя рукой по груди слева, как по внутреннему карману пиджака.

— И мне тоже! — радостно восклицает Лиам и, прежде чем кто-то успевает его остановить, бегом уносится в свою комнату. Слышно, как хлопает дверь и в ванной выдвигается ящик. Лиам возвращается, держа на открытой ладони пластиковую коробочку.

— От укачивания, — поясняет Майка. — В машине его нещадно рвет.

— Одна таблетка, чтобы туда, одна — на обратный путь.

Оскар серьезно рассматривает таблетки.

— С виду совсем как мои, — говорит он. — Такого рода недуги — оборотная сторона незаурядных способностей.

— Честно? — Глаза Лиама округлились и в зрачках загорелись глянцевые точечки.

— Довольно об этом! — обрывает Себастьян.

Оскар уже за столом. Наколов на вилку пельменину, он усаживается, воздев ее кверху, как указку.

— Mes enfants! — возглашает он. — Существуют такие сферы мышления, в которые нельзя вступать безнаказанно. Головная боль и дурной характер — вот минимальная цена, которой за это нужно расплачиваться. Я знаю, Лиам, о чем говорю. — Оскар протянул руку, и Лиам быстро вкладывает в нее свою ладошку. — Твои родители — славные люди. Но слишком уж нормальны для того, чтобы понимать, что значит истинный талант.

— Перестань, пожалуйста, внушать ему всякие бредни! — возмущается Майка.

— Скажи, пожалуйста, — с пельмениной во рту задумчиво спрашивает Оскар, — тут что — тоже начинка из рукколы?

 

6

В сумерках синицы растараторились пуще прежнего. Им много чего нужно обсудить. Вокруг фонаря, который все еще не зажегся, пляшет облако мошкары, привлеченной, вероятно, одним лишь воспоминанием о свете. Два стрижа, круто ныряющие в полете, охотно разделяют с ними эти воспоминания.

В доме вечерний свет навел румяна на стены. Музыкально тренькают ложки по десертным тарелочкам. Вино в бокалах стало почти черным. Лиаму велено помолчать, он сидит надутый, и выпяченная губа мешает ему наслаждаться десертом. Майка сидит, подперев рукой подбородок, и облизывает крем с перевернутой ложечки.

Спокойные фазы — такая же неотъемлемая принадлежность пятничных встреч, как и провокационные выпады, и дипломатические маневры на грани войны. В спокойные минуты речь, как правило, ведет Майка. Она любит рассказывать про езду на велосипеде, про беспощадный зной крутых подъемов под палящим солнцем и овевающий тебя прохладный ветерок на спуске. Про быструю смену температуры различных слоев воздуха и про то, что такое свобода: свобода — это такая скорость, при которой ты мчишься так быстро, что уходишь сама от себя, не успевая угнаться. Каждый раз она повторяет, что скорость сохраняет молодость, причем не потому лишь, что время, как полагают физики, медленнее течет для движущихся тел.

Пока Майка говорит, Себастьян не сводит с нее глаз. Лишь когда она смеется, он быстро взглядывает на Оскара, словно тут есть чем поделиться. Смысл ее слов он мало улавливает. Он думает о том, как он любит Майку и как, однако же, рад, что послезавтра останется без нее и поживет немного один. При мысли о предстоящих трех неделях, которые он проведет, уединившись за письменным столом, его так и разбирает от радостного предвкушения. В первый же день он возьмет «вольво» и до отказа набьет его в магазине припасами, чтобы уж больше не выходить из дому. Он отключит телефон, повернет телевизор экраном к стене, а раскладушку Оскара в кабинете так и оставит в разложенном виде. Остальные помещения в квартире он запрет на ключ, вычеркнув их тем самым из реестра привычного существования. Воцарится полный покой — три недели без всего, что могло бы его отвлекать. И это будет величайшая роскошь, о какой только может мечтать Себастьян! Размышления о времени и пространстве будут превращаться в мысленные образы, в чем-то схожие с теми, что возникают из абстрактных мазков Майкиных художников, которые, как не раз приходило в голову Себастьяну, своими наивными средствами стремятся к той же цели — приблизиться с помощью форм и красок к познанию истинной физической сути вещей. Три недели Себастьян будет наслаждаться тем, как растет лента выползающих на мониторе букв, заполняя страницу за страницей, пока наконец ее нельзя будет торжественно завершить давно заготовленной для этого фразой: «И этим все сказано».

Голова Себастьяна клонится все ниже, и морщины гармошкой собираются на подпертой рукой щеке. Оскар глядит на него через стол, время от времени издавая одобрительное хмыканье, чтобы поддерживать излияния Майки. В то же время он усмехается, глядя на Себастьяна, который окончательно упустил нить разговора и, судя по всему, уже углубился в размышления о физике. Раньше Оскар по одному лишь подергиванию бровей и молчаливым движениям губ мог угадать, каким именно предметом заняты мысли друга. Эти времена миновали. Сегодня он сидит рядом с мыслями Себастьяна, как возле реки, которой ему не видно и не слышно, но о которой он знает, что она неустанно течет. Однако он все еще способен наслаждаться простым сознанием, что этот чужой поток мысли продолжает течь. Для Оскара это очень важно. С юных лет у него было такое чувство, словно он заплутал во времени и пошел не своим жизненным путем, между тем как где-то не здесь, а главное, в другом времени его так и не дождались такие собеседники, как Эйнштейн и Бор. Тогда, до великих европейских катастроф, имелись в наличии не только необходимые духовные ресурсы, но и воля додумывать определенные вещи до конца. Оскар с тоской представляет себе, что бы значило родиться в 1880 году. В нынешнем веке, где правят глупость, истеричность и лицемерие, превращая жизнь в подобие бестолковой карусели, которая, кружась под звон и гром музыкальной шарманки, то и дело отбрасывает все важное на периферию как второстепенные пустяки, он не находит почти ничего утешительного. Кроме того факта, что есть все же Себастьян. Но в тот же миг в Оскаре вновь пробуждается досада на друга. Себастьян — изменник, предавший попытку новой революции в науке спустя сто лет после Эйнштейна и Бора. Каждый новый шаг, отклоняющийся от пути теоретической физики, — это шаг, делающий их содружество невозможным. Уж от чего Оскар никогда не откажется, так это от желания вернуть Себастьяна!

Заметив, что поток речей, лившихся из уст Майки, постепенно начинает иссякать, а Себастьян не проявляет никаких признаков активности и только водит по скатерти черенком ложки, Оскар среди внезапно наступившего молчания принимается рассказывать сумбурный анекдот про начинающего ученого. Молодой человек вбил себе в голову, что родит гениальную идею, гуляя по острову, и просадил все свое жалованье на поездки на остров Зюльт. Там он оттопал себе все ноги, бродя как баран по дурацким дамбам, пока в один прекрасный день не узнал, что Гейзенберг придумал свою теорию неопределенности не на Зюльте, а на Гельголанде. Дойдя до этой точки, Оскар запутался, забыв, к чему он все это вел, тем более что в жизни такого анекдота не случалось, а он его сам выдумал и однажды удачно употребил к месту.

На улице почти совсем стемнело. Фонарь перед домом вовремя не зажегся и теперь, уж наверное, так и простоит без света всю ночь. На ночь горы прислали лазутчиком сыча. Засев где-то в ветвях каштана, он стонет жалобным голосом, похожим на звуки, издаваемые сквозь сложенные трубкой ладони. На тарелках лежат брошенные как попало приборы. Голова Лиама кивает в такт одолевающей его дремоте. Оскар сидит, закинув ногу на ногу и скрестив руки, словно приготовился сниматься на черно-белую фотографию. Прежде чем вся сцена окончательно застыла в немую картину, он распрямляет спину и набирает полную грудь воздуха. По всему видно, что он собирается сделать объявление. Проведя рукой по безупречно причесанным волосам, он щелчком выбрасывает из пачки новую сигарету без фильтра.

— В прежние дни, — говорит он, обращаясь к Себастьяну, — мы бы, наверное, встретились на заре в лесу на поляне.

Лиам вздергивает голову. Любопытство разглаживает его сонное лицо, в то время как Себастьян, глубоко погрузившийся в свои мысли, с трудом выныривает на поверхность. Сообразив наконец, что тьма, окутавшая помещение, вызвана не смутой в его душе, он, откинувшись на стуле и балансируя на двух ножках, дотягивается до выключателя и зажигает верхний свет. Майка, подавив зевок, нехотя принимается собирать приборы и складывать их вместе на использованную тарелку.

— Нынче же, — произносит Оскар, разглядывая с разных сторон вынутую сигарету, — на лесных полянках установлены микрофоны и видеокамеры.

— Ты говоришь загадками, — замечает Майка. Зевота, улучив подходящий момент, на последнем слове насильно разжимает ей челюсти.

Оскар кладет незажженную сигарету на стол, складывает салфетку и продолжает в сторону Себастьяна:

— Телевидение. СМИ. Ты же это любишь, n’est-ce pas?

В его голосе зазвучало что-то такое, что, встревожив Себастьяна, окончательно смахнуло с его лица сонное выражение.

— Что ты задумал?

— С некоторых пор на Цет-де-эф работает новая научная программа, — говорит Оскар, вставая со стула. — Называется «Циркумполяр». Я принял приглашение за нас обоих. Завтра вечером мы едем в Майнц.

Обернувшись с порога, он добавляет, подняв указательный палец:

— Ровно в двадцать три часа. Передача выходит в прямом эфире.

Ликующий вопль Лиама прикрывает его отход. Взволнованный мальчик бегом выскакивает из-за стола и, обогнув его, повисает на Себастьяне, вцепившись в его рубашку. Одновременно с ним Майка устремилась к окну. Лихорадочными движениями она прогоняет назад во тьму какое-то выпорхнувшее оттуда существо.

— Там был сыч! — волнуется Майка. — Вы видели? Это же просто поверить невозможно!

— Папочка! — вопит Лиам. — Тебя будут показывать по телевизору? Ты поедешь?

— Можно подумать, что я отправляюсь на войну!

Хлопает дверь ванной. Себастьян ищет глазами взгляд Майки, но та, свесившись из окна, все еще всматривается в ночную тьму вслед небывалой птице. Себастьяну в душе сейчас совершенно не до смеха, между тем его живот сам собой задергался. Словно вырывающиеся из бутылки воздушные пузырьки, смешинки подкатывают к горлу, потряхивая прижавшееся к отцу тельце Лиама. Услышав собственный смех, Себастьян понял, что жребий брошен. Оскар построил расчет на его гордости и так повел дело, что не принять вызов Себастьян не смог.

— Ах ты, прохвост! — крикнул Себастьян через переднюю.

Отчего именно это дурацкое словечко пришло ему на ум, Себастьян и сам не мог бы сказать.

 

7

На столе остались три пустые винные бутылки. Окно закрыто, о него бьются мотыльки. Старшие перешли в гостиную. Через две комнаты от них Лиам познаёт бессонницу. Тихая музыка витает в облаках дыма под потолком. Себастьян сидит на кушетке, вертит бокал, взбалтывая лужицу скотча на дне, и наслаждается жаром, который согревает ему живот, сам не зная, алкоголь ли его вызвал или чувство счастья. Оскар и Майка танцуют, покачиваясь от вина и усталости. Она закрыла глаза и прислонилась щекой к его плечу. Себастьян смотрит на танцующих, нежась в мягких подушках. Свободной рукой он шарит в их глубине, словно в поисках рычага, чтобы остановить летучее мгновение. Это последний счастливый вечер в их доме; что же касается Себастьяна, то ему еще очень повезло, благо человеку не дано заглянуть в будущее.

 

Глава вторая в семи частях, в которой происходит первая половина преступления. Человек повсюду окружен зверьем

 

1

Два дня спустя. Воскресенье. День склонился к вечеру. Под таким небом, думает Себастьян, мир похож на стеклянный шар со снежным пейзажем, забытый у Бога на полке и давно уже не встряхиваемый. Усталость навалилась на плечи и веки, поэтому он приспустил стекло. Ветер треплет рубашку и волосы. Вокруг раскинулись ярко освещенные луга, по стойке «смирно» выстроились рядом с удлинившимися тенями мачты линии электропередачи. Извилистая лента шоссе вписана в ландшафт, который даже среди лета умудряется производить впечатление лыжного курорта. Лес по склонам на горизонте вырублен; оставшиеся елки сиротливо жмутся друг к дружке разрозненными кучками. Местами, где выступ скалы подходит к самой дороге, для защиты от осыпей натянута проволочная сетка. В кювете валяется черная кошка — попытка перейти дорогу обернулась бедой для нее.

Когда Себастьян не смотрит на окружающий ландшафт, его взгляд прикован к разделительной полосе, белые отрезки которой почему-то плывут навстречу как в замедленной съемке, чтобы затем рывком улететь под машину. Чем дольше он смотрит, тем больше ему чудится звук осторожных шагов — это проходит время.

Сегодня ему за всю ночь перепало не более двух часов сна. После того как в четыре он, несмотря на сердцебиение, все же заснул под мокрой от пота простыней, в шесть к его изголовью явился бодренький Лиам — требовать, чтобы он со всем вниманием выслушал итог его вычислений. Он взволнованно сообщил, что не позднее чем через двадцать шесть часов тринадцать минут и приблизительно десять секунд будет уже в лесу у скаутов.

Себастьян очнулся ото сна с ощущением только что пережитой и плохо сохранившейся в памяти катастрофы и все же невольно улыбнулся над взволнованностью Лиама и этим «приблизительно». Ему представилось, как сын с карандашом и бумагой пытается угнаться за быстро мелькающими секундами, которые в момент записи, когда он, казалось бы, их ухватил, уже перестают соответствовать точному ответу. Едва Себастьян спустил ноги с кровати и встал на пол, к нему вернулось воспоминание о прошедшем вечере и свинцовым плащом легло на плечи. Радио в ванной комнате в ответ на нажатие кнопки изрыгнуло в лицо такой шквал звуков, словно это взорвался скопившийся за ночь запас шумовой энергии. Испугавшись, что услышит из динамиков собственное имя, Себастьян немедленно выключил аппарат. Под душем он до упора открыл горячую воду и в наполнившейся паром стеклянной кабинке, среди заплаканных стен, приводя разумные доводы, сам себя уговаривал на разные лады, что не произошло ничего страшного. Рейтинг «Циркумполяра», дескать, сравнительно невысок, сослуживцы по институту научно-популярных передач не смотрят. Кроме того, никто не примет это так трагически, как он. В наше время все новости забываются через день-другой, тем более если речь идет о телевизионной передаче.

Совсем рядом с дорогой по солнечному морю проплывает флотилия блестящих кораблей с рогатыми галеонными фигурами. Ошеломленный Себастьян в следующий миг узнает в них оленей…

— Смотри скорей, Лиам! Вон там, слева!

…оленей, переходящих рапсовое поле. Мелькнули — и мимо. Деревья по бокам шоссе уносятся назад, туда, откуда едет Себастьян. В воздухе пахнет грибами, землей и дождем, который ни разу не шел вот уже несколько недель. Себастьян вдруг чувствует, что он так бы и ехал все на юг и на юг, как будто юг — это место, до которого можно доехать. Он пробует насвистеть песню «I haven’t moved since the call came». Но звуки, которые слетают с его губ, не имеют ничего общего с мелодией, звучащей у него в голове.

 

2

Сразу же после окончания передачи он позвонил Майке. Ни с кем не попрощавшись и только заскочив в гардероб за сумкой, он блуждал по коридорам телецентра в поисках выхода. Когда его мобильник наконец попал в зону приема, он набрал номер фрейбургской квартиры и с удивлением слушал теперь возбужденные возгласы Лиама и веселый голос довольной Майки.

— Это было нечто! — начала она со смехом, но, почувствовав состояние Себастьяна, переменила тон.

Она подыскивала утешительные слова, но совершенно не понимала серьезности происшедшего. По-видимому, из-за шума в студии Майка не расслышала и не углядела ничего особенного, для нее это была обыкновенная научная дискуссия. От облегчения у Себастьяна закружилась голова. Он решил отказаться от ночевки в майнцском отеле и вернуться к своим во Фрейбург. На протяжении трехчасового слепого полета по автобану его мысли неустанно кружили вокруг Оскара в попытках переосмыслить все представления о нем, которые сложились у него за двадцать лет их знакомства, и под новым углом зрения проанализировать личность, характер и образ мыслей Оскара. Из этого мало что получилось. Себастьяну никак не удавалось сосредоточиться, и каждая попытка заканчивалась тем, что он как в стенку упирался в одно и то же открытие: люди вроде Оскара воспринимают жизнь как игру, в которой непременно нужно победить.

Дома его у порога встретила Майка бокалом свежесмешанного коктейля «виски сауэр» и замечанием, оказавшимся на удивление созвучным его собственным мыслям: «Оскару мало выйти победителем, ему надо, чтобы кто-то другой проиграл. Война для него важнее даже тебя».

Как видно, годами не обсуждая между собой Оскара, они дружно пришли в конце концов к одинаковому заключению. И теперь Майка час за часом выслушивала яростные тирады мужа и только повторяла, что любит его, а на этого идиота Оскара ему вообще должно быть наплевать — ну его подальше! Когда Себастьян наконец напился в стельку, она уложила его в кровать.

Сейчас Себастьян вильнул в сторону с заездом на встречную полосу, чтобы не переехать колесами трупик раздавленного зайца. На столбе ограждения сидит хищная птица с черными глазами.

«Возможно, — думает Себастьян, — это даже к лучшему». Ему дано предостережение: на сей раз, дескать, счастливо пронесло, чтобы в один прекрасный день не случилось настоящей трагедии. Он, конечно же, понимает, какое сокровище ему досталось в лице Майки. Но после вчерашнего вечера он с небывалой отчетливостью ощущает, что ничем не заслужил такого подарка судьбы. Богатые клиенты галереи вместо рукопожатия похлопывают Майку пониже спины. Впрочем, с некоторых нор эти сведения доходят до него из чужих уст, так как он больше не посещает ее вернисажи. Когда Майка наводит себе перед зеркалом в ванной более красивое (как она считает) лицо, он смотрит на это, стоя в дверях, и заявляет, что физика — строгая начальница, подразумевая, что вот, мол, почему он даже в выходные дни не может оторваться от работы. Едва Майка за дверь, он усаживается с Лиамом на полу детской комнаты и начинает рассуждать с ним о теориях Большого взрыва. По стенам квартиры развешаны крупноформатные картины, по поводу которых Майка высказывает непонятные для него суждения. Себастьяну знакомы молодые художники, очкастые и одетые вечно словно на вырост, которые, глядя куда-то в сторону, объясняются фразами из одних существительных. Знакомы ему и коллекционеры, одетые в костюмы нарочито потрепанного вида, стоившие целое состояние. Майка не дает ему повода для ревности не потому, что в околохудожественных кругах царит такая уж исключительная порядочность, и не потому, что ей не представляется удобного случая.

Даже познакомившись с Даббелингом, она сама настояла на том, чтобы он представился мужу. В клубе любителей велосипедного спорта Себастьян пожал ему руку и даже пожалел его, глядя на тощие конечности и изнуренное лицо. Глаза — две точки, нос — запятая, рот — черточка, даже когда смеется. Себастьян взял в клубе велосипед напрокат и, расплачиваясь, сделал вид, что не замечает взглядов других спортсменов, в которых ясно читалось точное число совместных поездок Майки и Даббелинга.

На первом же крутом подъеме Шауинсланда доктор укатил вперед, оставив их позади. Майка весело крутила педали бок о бок с мужем. Только на вершине они снова повстречали Даббелинга, который одолел подъем, потратив на это баснословно мало времени — тридцать пять минут. Он лежал на земле и, закинув ступни на скамейку, производил подъемы корпуса, попеременно касаясь лбом то левого, то правого колена. Пока они пили кофе, Даббелинг нетерпеливо поглядывал вдаль, словно подсчитывая, сколько вершин можно было за это время одолеть. Последнее, что запомнилось Себастьяну о Даббелинге в этот день, была удаляющаяся, затянутая в полиамид спина, опасно наклонившаяся на повороте к асфальту. Майка и Себастьян никуда не торопились и на обратном пути через Гюнтерсталь остановились поесть в хорошем ресторане.

— Как ты там? Все в порядке?

Что-то Лиам уж больно притих.

 

3

Себастьян повернул зеркало заднего вида так, чтобы видеть в нем сына. Лиам примостился в уголке, свесив голову на плечо. В сидячем положении его удерживает только ремень безопасности, протянувшийся наискось через шею и грудь. Очевидно, это действует препарат против качки. Отъезжая, Лиам так махал рукой, обернувшись к дому, словно они отправлялись в кругосветное плавание. Подняв стекло, Себастьян собрался было выключить радио, но оно и без того молчит. Пускай сын поспит — это для него сейчас самое лучшее.

Чем дальше от Фрейбурга, тем плавнее работает мысль. Он распрямляет руки; зевота гонит воздух в самую глубину легких. В предстоящие недели у него будет достаточно времени злиться на самого себя. Не только за то, что в очередной раз зачем-то полез тягаться с более сильным противником, но и за то, что не может удержаться, даже когда вызов исходит от того, кто слабее. Такие статьи, как ту, что опубликована в «Шпигеле», он пишет потому, что в специальных журналах его не печатают. Он уговаривает себя, будто нет ничего постыдного в том, чтобы разъяснить свои идеи широкой публике. Но, представив себе картину, как его рассуждения читает Оскар, он чувствует, что у него от стыда начинают пылать щеки.

Гипотеза о параллельных вселенных, написал Себастьян, это ни много ни мало как способ разрешения главного парадокса человеческого бытия. Исходя из положений классической физики, невозможно объяснить, каким образом Вселенная так поразительно отвечает потребностям биологической жизни. Окажись, например, скорость расширения космического пространства хотя бы чуть больше или чуть меньше, не было бы никакого человечества. Вероятность возникновения вселенной с существующими ныне параметрами составляла в момент Большого взрыва величину, равную десяти в минус пятьдесят девятой степени. Вероятность появления Земли была столь же мала, как вероятность шесть раз подряд угадать в лотерею шесть выигрышных чисел. В стохастическом понимании человечество можно считать несуществующим. Самая невероятность собственного существования производит на человека угнетающее впечатление, и именно эта причина порождает такую потребность в Творце.

Тот же, кто не верит в Бога, продолжает он рассуждать в статье, вынужден обратиться к статистике. Ведь если бы при Большом взрыве возникла не одна, а десять в пятьдесят девятой степени вселенных, то не было бы ничего удивительного в том, что одна из них оказалась пригодной для жизни. Единственное логическое — не теологическое — объяснение существования человека состоит в том, чтобы представить себе пространство (а следовательно, и время) в виде громадного штабеля миров, к которому с каждым мгновением добавляются все новые слои. Растущая пена времени, каждый пузырек которой представляет собой отдельный мир. Все, что возможно, происходит в действительности. Гамбургский журнал остался доволен таким заголовком.

Ни одно из утверждаемых в статье положений не является ложным. Если быть точным, то все эти соображения лежат в той области, где понятия «ложный» и «правильный» уже не играют существенной роли. Но именно это и вызывает язвительные насмешки Оскара. «Так вот и поступают глупые! — слышит Себастьян его голос. — Берут первое попавшееся вопросительное слово — например, „почему?“ — и бросают его в лицо миру, а потом удивляются, почему не могут получить разумного ответа! Тут уж любая птичка, cher ami, которая просто щебечет себе на ветке, не задавая таких дурацких вопросов, все-таки умнее тебя!»

Себастьян отнимает от руля одну руку и отирает пот, выступивший над верхней губой. Хуже колкостей Оскара тот факт, что увлечение этими теориями осложняет его жизнь. В последнее время он почти каждый день уходит после ужина в свой кабинет. Там он корпит над своими материалами, пока фрагмент какой-нибудь формулы не начинает вертеться в голове, как застрявшая на одном месте виниловая пластинка. Иногда он просиживает так всю ночь, не решаясь лечь в кровать от страха, что гудение мыслей в тишине темной спальни усилится до невыносимого грохота. Однажды как-то Майка зашла к нему далеко за полночь. Ее босоногое шлепанье из передней напоминало детские шаги. Он поднял голову и увидел ее лицо. Она стояла над ним в ночной рубашке, маленькая и хрупкая. «Не отдаляйся от нас!» — сказала она. Он не успел ничего ответить, как она уже повернулась и ушла. Себастьян не бросился за ней. Он не был уверен, действительно ли она приходила, или ему это только показалось.

Наутро после таких ночей он и сам уже не знает, на каком свете находится. Он уже не муж, у которого есть жена, а человек, с испугом взирающий на двух незнакомцев, откуда-то взявшихся в его квартире. Лиам кажется ему тогда на много лет старше, чем есть, его детский смех — фальшивым, любимое лицо — совсем чужим. В кругу родной семьи Себастьяну чудится, будто его по ошибке занесло в какой-то чуждый мир. Ужасное ощущение себя захожим гостем в собственном мире ему давно уже знакомо. С рождения Лиама у него случаются моменты, когда он чувствует себя жуликом, который обманным путем урвал себе незаслуженное счастье, за что ему предстоит понести жестокое наказание. В такие моменты ему хочется снять с себя кожу, как заемную одежду, и своими руками разбить все, что ему так дорого, прежде чем наказующая судьба отнимет у него неправедно обретенное богатство. В новинку для него те дни, когда он думает, будто все дело не в личной, а в физической проблеме.

В разговоре с Оскаром он однажды назвал это помутнение разума побочным действием большой идеи. Тот обличающе нацелил на него указующий перст.

— Не носись со своими неврозами, — сказал Оскар. — Из тебя никогда не выйдет великого человека. Все, что имеет для тебя значение, носит твою фамилию. По этому признаку можешь отличать то, что для тебя важно.

Тогда Себастьян ужасно разобиделся на это замечание. Сейчас оно его успокаивает. В детстве он часто терзался вопросом, кого бы он спас, поставленный перед изуверским выбором, — маму или папу. Если бы сегодня ему пришлось выбирать между Майкой и физикой, да и вообще между Майкой и остальным миром (за исключением Лиама), его жена, несмотря на все его научные и прочие навязчивые идеи, могла бы положиться на него без малейших опасений.

После обеда он отвез ее на вокзал. Когда к перрону подъехал поезд, он взял ее за плечо и сказал, что любит. Она похлопала его по спине, как послушного коня, и, наказав ему беречь себя, отдала проводнику свой легонький гоночный велосипед. Затем ее лицо в вагонном окне размылось, превратившись в светлое пятнышко, а у Себастьяна от махания заломило руку. Он ощутил, как сам уменьшается на глазах и, все больше сжимаясь, исчезает из поля зрения за поворотом полотна.

Этот отпуск, думает сейчас Себастьян, всего-навсего кратковременное исключение. А уж после он никогда больше не поставит под угрозу свое семейное счастье из-за воспаленного воображения. Вчерашнюю телевизионную программу он забудет и доработает свою «долговременную выдержку». Затем он позвонит Оскару и попросит его прекратить приезды в первую пятницу месяца.

Едва приняв это решение, он ощутил такое облегчение, словно избавился от глубоко засевшей занозы. Поглядев в зеркало заднего вида, он убедился, что Лиам спит со спокойным лицом. На следующем раздавленном животном сидит широкохвостый сарыч и рвет у него из брюха белые кишки. Начав обращать внимание на хищных птиц, Себастьян насчитал их не меньше пятнадцати. Они сидят на деревьях, некоторые даже прямо на обочине, следя круглым глазом за машинами. Ему кажется, что их как-то очень уж много. Или, что еще хуже, это одна и та же птица.

Возле Гейзингена «вольво» сворачивает с шоссе на дорогу А81.

 

4

Из крана бензоколонки доносится бульканье. Можно подумать, что он не наливает бензин, а сосет его из бака. Поглядывая на скачущие цифры счетчика, Себастьян губкой соскребает с ветрового стекла лиловые и желтые мушиные трупики. Расплачиваясь в кассе, он покупает шоколадный батончик и, так как Лиам спит, припрятывает угощение на потом в кармашек на дверце. Осторожно, как будто этим можно приглушить шум заработавшего мотора, он поворачивает ключ зажигания. Машина трогается и медленно объезжает бензозаправку.

Парковка позади здания почти пуста. Возле спального фургончика, устроившись на складных стульях, ужинает супружеская пара. На полоске зеленой травы молодая женщина выгуливает собачку; легкий ветерок треплет ей волосы, закрывая лицо. Косой солнечный луч пронизывает кроны деревьев; его свет рассыпается в листве на мишурные звездочки. Поравнявшись с испачканными грузовиками, Себастьян снова останавливает машину. На последних километрах он несколько раз выныривал из черной пустоты. Секундные засыпания. Надо сделать передышку.

В воздухе пахнет смазочным маслом и остывающими машинами. Размахивая руками и перескакивая с ноги на ногу, Себастьян доходит до края парковочной площадки. От трубчатого ограждения несется многоголосое пение ветра. В долине расположился заштатный городишко Южной Германии, по его мостовым, как по рекам, пробегают слепящие блики. Ландшафт еще ничем не предвещает Боденского озера. Не пройдет и получаса, как оно покажется за деревьями. Они поедут вдоль берега и, доехав до восточного конца озера, пересекут незримую австрийскую границу, прежде чем на подступах к Брегенцу достигнуть цели своего путешествия. 7,47 градуса восточной долготы и 47,57 градуса северной широты. Вместе с Лиамом он проверил координаты по атласу. Мир все время предлагает тебе огромное количество всякой информации, кроме той, которая нужна, чтобы заранее узнать, что случится в следующую секунду. Чтобы больше уже не делать остановок в пути, Себастьян на всякий случай отправляется в туалет.

Когда он мыл руки под краном, зазвонил мобильник. Торопливо отерев руки о штаны, он плечом прижимает к уху трубку и, не касаясь руками, открывает распахивающуюся дверь-заслонку. Толстая служительница в зеленом хирургическом халате кивком указывает на блюдце, в середине которого лежит одинокая монетка.

— Майка?

Не удостоив взглядом служительницу, Себастьян идет по коридору, все еще придерживая трубку плечом.

— Хорошо доехала? Как там отель?

— Извините за беспокойство. Я прошу вас остановиться и выслушать то, что я вам скажу.

Голос показался Себастьяну смутно знакомым. По звуку он кажется достаточно молодым, так что может принадлежать одной из немногочисленных студенток его института. Он отнимает трубку от уха, чтобы взглянуть на дисплей. Номер неизвестен.

— Кто говорит?

— Вера Вагенфорт.

Себастьян мысленно пробегает перечень женщин своего факультета. Никакой Веры среди них нет.

— Послушайте, сейчас очень неподходящий момент. Я в эту минуту выхожу, с позволения сказать, из общественного туалета.

— Повторяю в последний раз. Остановитесь! Это в ваших же интересах.

Эта женщина не собирается ничего продавать, и она не ошиблась номером. Холодящий страх приковывает ноги Себастьяна к кафельному полу. Прямо перед ним стоит стеклянный ящик, наполненный разноцветными мягкими игрушками, часиками и игрушечными машинками. За один евро в нем запускается металлическая лапа, двумя кнопками можно направлять ее движение в разные стороны, опускать и поднимать. Как правило, добычу удается ухватить, но, откатываясь, металлическая рука резко ударяется о металлическую рейку, и выигрыш почти всегда вываливается из ее клешни в общую кучу. У Лиама многословные рассуждения по поводу шансов на удачу не отбивают желания попытать счастья в этой игре. Будь он сейчас рядом, он бы наверняка выманил у отца из загашника подходящую денежку.

— Для начала попрошу вас на всякий случай неизменно сохранять спокойствие. Мой поручитель считает, что вы в состоянии выполнить это условие.

Голос звучит так, словно женщина читает текст по бумажке.

— Самое главное — ни с кем это не обсуждайте. Вы поняли? Ни с кем! А сейчас выйдите из здания. Я сразу же перезвоню.

В трубке раздается отбой. Себастьян даже потряс ее, словно оттуда должен вывалиться ответ. Его глаза встречаются взглядом с розовой собачкой, та смотрит на него словно с мольбой. Он с трудом отрывает взгляд, преодолевает последние метры кафельного пола и открывает дверь, ведущую на улицу.

Побыв в помещении с кондиционированным воздухом, он забыл, как жарко снаружи, несмотря на вечернее время. Перед глазами все еще стоят дорожные картины. Стоит закрыть глаза, как навстречу летят отрезки разделительной полосы, хищная птица внимательно следит за дорогой, на обочине валяется дохлая кошка. Себастьян обходит вокруг здания и останавливается за углом, откуда уже видна парковочная площадка. На ней стоят грузовики. Он читает надпись на боку одной из машин: «Мы можем все, не умеем только красиво говорить». Машина с жилым фургончиком уехала. Свободное место зияет также там, где раньше стоял «вольво». Себастьян даже не задается вопросом, не мог ли он оставить машину в другом месте. Он точно помнит, где стояла его машина. Там нестерпимо пусто. Так пусто, как больше нигде на свете. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы освоиться с этой мыслью.

Он бегом огибает расчерченную белыми линиями асфальтовую площадку, и, хотя его ноги с каждым шагом прибавляют скорости, у него, как в кошмарном сне, возникает ощущение бега на месте. Лишь добежав до выходящей на шоссе дорожки, в конце которой открывается съезд на автобан, и увидев, как его полотно вместе с движущимися по нему блестящими автомобильными крышами стремительно удаляется, исчезая за холмом, он приходит в себя от звуков затихающих и набирающих силу гудков. Частота колебаний звуковых волн, объясняет он обычно своим студентам, зависит от относительного движения между наблюдателем и объектом. Эффект Доплера. То же самое происходит со светом. Если бы органы чувств Себастьяна были восприимчивее, он видел бы удаляющиеся от него машины в красном цвете, а приближающиеся — в синем. Все они были бы синими, как его пропавший «вольво».

Он тотчас же кидается бегом через лужайку, оставляя позади опрокинутые урны и грубо сколоченные столики и скамейки. В некотором отдалении стоят возле тягача с опрокинутой вперед кабиной два дальнобойщика, у каждого в руке стаканчик кофе, оба глядят в его сторону. Себастьян почему-то держит руки в карманах, отчего ему трудно бежать. Он уже раскрыл рот, чтобы окликнуть водителей, но тут в голове у него щелкает выключатель: не говорить об этом ни с кем!

— Никак чего стряслось?

Толстяк заговорил неожиданно тонким для его комплекции голосом. Себастьян отмахивается и заставляет себя перейти на безмятежный прогулочный шаг. Для каждого движения требуется специальная команда, он споткнулся и чуть было не упал; вероятно, у него походка сумасшедшего. Он останавливается посреди ужасного опустелого места. Сердцу внезапно стало слишком тесно в груди, оно так и рвется куда-то вверх, словно вот-вот выскочит из левого легкого. Из дырок канализационного люка торчит мясистое растение, которое уже встречалось Себастьяну в японских садах камней. Парковочная площадка кружится вокруг Себастьяна, заматывая его вязкими нитями. Так выглядит мир с поверхности крутящегося диска, который Лиам предпочитал всем другим аттракционам на детской площадке, пока не вырос из этой забавы. Виски похолодели и стали как ледяные. Время превратилось в картотеку с бесчисленными карточками. Он принимается их перелистывать в поисках параллельной вселенной, в которой он не оставлял Лиама спящим в машине. Или такой, в которой Майке не взбрело в голову отправлять мальчика в скаутский лагерь. А еще лучше — такой, в которой он вообще выбрал специальность машиностроителя и живет в Америке. Он отодвигается в сторону, освобождая место для «вольво», который в следующий миг, вынырнув ниоткуда, снова окажется там, где стоял. За спиной у него, как жук перед взлетом, загудел и затрясся грузовик. Заломив морду набок, тягач выезжает на автобан. «Мы можем все, только не умеем красиво говорить». Вагенфорт — то есть «Прощай, машина»! Остряки! Кругом остряки! Ничего, как-нибудь все разъяснится.

К желтой «тойоте» возвращается уходившая куда-то семья. Дети вдвоем залезают на заднее сиденье. Девочка того же возраста, что Лиам.

И тут у Себастьяна зазвонил телефон.

 

5

На этот раз тело не стало требовать специальных указаний, а отреагировало, не дожидаясь его приказа. Губы, язык, зубы собрались воедино и крикнули в трубку:

— Чего вы хотите? Я выполню все, что надо!

Чья-то рука зажимает ему рот, не давая говорить; рука — его собственная. На другом конце линии — затянувшееся неуверенное молчание. Затем женский голос откашливается:

— Господин профессор, мне поручено передать вам сообщение. Всего одно предложение. Было сказано, что вы поймете. Вы готовы?

— Мой сын! — со стоном вырывается у Себастьяна.

— Простите, я не знаю, о чем речь. Мне нужно только сделать так, чтобы вы поняли это предложение. Можно начинать?

Вежливый тон собеседницы добивает Себастьяна. Он раньше не знал, в каких глубинах человеческого тела может рождаться страдание и каково это бывает, когда оно, цепляя острыми когтями, поднимается в глотке, подбираясь к мозгу. Вера Вагенфорт набирает в грудь воздуху. Затем произносит:

— Кончай с Даббелингом.

Солнце опустилось за макушками деревьев, забрав с собой до утра тени предметов. Рядом еще стоят на своих местах несколько машин. Вокруг не видно ни души. Только бродячий ветер рыскает по низу, то гоняя по кругу картонный стаканчик, то трепля за брючину Себастьяна. Тот глядит на часы, словно у него назначена важная встреча и нет времени для пустой болтовни. Стрелки передвинулись за половину десятого. Это ни о чем ему не говорит. Никогда еще он не чувствовал такого одиночества.

— Повторите еще раз, — произносит он.

— Мне поручено, если вы спросите, добавить: «Тогда все будет хорошо». Вы поняли, что я сказала?

— Нет, так же нельзя, — говорит Себастьян. — Умоляю вас!

— Ситуация вам в общих чертах понятна: никакой полиции. Никому ни слова. Даже вашей жене.

Возникает пауза, как это бывает при трудном разговоре, когда ни та, ни другая сторона не знают, что сказать дальше. Голос позвонившей довольно приятен. Себастьяну представляется на том конце здоровая молодая женщина.

«При других обстоятельствах, — думает он, — мы, наверное, легко пришли бы к взаимопониманию».

— Идите сейчас в ресторан автозаправочной станции, — говорит ему женщина, шелестя запиской. — Вы еще слушаете?

— Да.

— Ведь там, где вы находитесь, есть, кажется, автозаправочная станция с рестораном?

— Да.

— Сядьте поблизости от стойки. Купите пива и газету. Вам придется подождать некоторое время, прежде чем я снова позвоню. Не отключайте телефон.

— Подождите! — кричит Себастьян. — Я буду… Вы же не можете…

Клавиши мобильника и раньше были мелковаты для его пальцев. Наконец он находит список принятых звонков. Два звонка с неизвестного номера. Ему бы перезвонить и объяснить, что в таких делах у него никакого опыта, что ему нужны какие-то разъяснения. Еще бы он спросил, почему выбор пал именно на него. Что ему следует сделать. И как. И когда. Как правильно предположила Вера Вагенфорт, в общем и целом ситуация ему понятна. Несколько раз в неделю она транслируется по телевидению в популярных передачах по правовому просвещению, где она представлена в формате неважно отснятых, немыслимо забюрократизированных теледетективов, которые Себастьян всегда на дух не переносил. На беду, ни один из этих фильмов не учит, что тебе думать в таких обстоятельствах и какие полагается испытывать чувства. Из них также не узнаешь, как быть с этими коротенькими фразами из двух-трех слов. Ведь именно они, коротенькие, кардинально меняют всю жизнь человека. Люблю тебя. Ненавижу тебя. Папа умер. Я беременна. Лиам пропал. Кончай с Даббелингом. После такой коротенькой фразы ты остаешься совсем один.

Некоторое время у Себастьяна уходит на то, чтобы выудить из памяти, как держится человек, который стоит без дела и никуда не спешит. Отставив в сторону одну ногу и скрестив руки на груди, он опускает голову на грудь. Пустой картонный стаканчик катится по асфальту. Себастьян смотрит на него, дожидаясь милосердного действия шока.

Подняв через несколько минут взгляд, он видит все предметы с той чрезмерной резкостью очертаний, как бывает сквозь очки для подводного плавания. Дыхание стало равномерным, сердце бьется с частотой не более одного раза в секунду. Он оглядывается по сторонам (колеблющийся свет парных прожекторов, женщина в розовом плаще, выходящая из спортивного автомобиля); сейчас он, пожалуй, наконец-то постиг бы те внутренние силы, которые удерживают Вселенную от распада, если бы ему пришла охота над этим задуматься. Ему кажется, что теперь он понял, чего от него хотят. Он даже знает, кто были похитители. Он мысленно видит, как они зажали нос и рот спящего Лиама тряпкой, пропитанной хлороформом, и увезли на чью-то квартиру или прямо в больницу в отделение реанимации. Докторам ничего не стоит погрузить Лиама в искусственную кому на все время, которое они отведут Себастьяну на выполнение их задания. С такой же легкостью Лиама можно убрать навсегда. Они знают: он не может наверняка рассчитывать на то, что ему вернут сына, но ему все равно не остается ничего другого, как только слепо выполнять их распоряжения.

Если Даббелинг проговорится, думает Себастьян, это же ударит по всей клинике. Один из главных врачей наворотил дел, и теперь ему нужна не только смерть свидетеля, но и подходящий исполнитель убийства. И таковой найден. Его жена состоит в дружеских отношениях с жертвой, а ревность — один из самых распространенных мотивов убийства. Похитители, очевидно, отдают себе отчет в том, что Себастьяну это понятно. Умные люди могут быть откровенны друг с другом. Себастьян захохотал. Обеими руками прижимая к себе трепещущую на ветру одежду, он направляется в сумеречном свете назад в здание автозаправочной станции.

 

6

Возле раздачи нет ни одного столика, стоит только холодильный стеллаж, в котором, многократно повторяясь, ярко красуется зеленое яблоко. С педантизмом землемера Себастьян на глаз оценивает расстояния до столиков, чтобы точно определить, который столик ближе всего к раздаче. Он выбирает сиденье под зеленым растением высотой в человеческий рост, которое при ближайшем рассмотрении оказывается сделанным из пластика, то есть состоит из уймы всяких растений. Земная тяжесть сдавливала их миллионы лет, превращая в густую массу, пока человек не достиг наконец такого развития, чтобы извлечь ее на поверхность и наштамповать из этого материала искусственные ветки и листья. Химические испарения издают такой интенсивный запах абсурда, что Себастьяну становится от него дурно. Как псарь, свистком возвращающий умчавшуюся в охотничьем азарте стаю гончих, Себастьян собирает свои разбежавшиеся мысли и встает со стула, чтобы купить, как было велено, пива и газету.

Ресторан со всех сторон окружен стеклянными стенами. Снаружи к стеклу всем телом плотно прильнули сумерки. Через три столика от Себастьяна посетитель в костюме ест что-то коричневое с соусом, после каждого кусочка аккуратно отирает губы и, поворачивая запястье, поглядывает себе на часы. За следующим деревом молодая женщина набирает обоими большими пальцами длинный текст на мобильнике. По всем сидящим видно, что где-то за дверью их ждет оставленная машина. Себастьян без машины — словно выпавший за борт и терпящий бедствие; здесь, среди капитанов, его статус в любой момент могут опознать опытным взглядом. Женщина заулыбалась — у нее запищал мобильник. Ждет, наверное, любовника, чтобы изменить мужу на мотельной мебели, и, может быть, делает это под именем Веры Вагенфорт. Но, как ни странно, Себастьяну это уже совершенно безразлично.

От первого глотка пива глухо заныло в руках и в ногах. По мере того как начал проходить шок, ушла и фаза обостренного сознания. Себастьяну поневоле приходится признать, что он ошибался, полагая, будто полностью осознал суть сложившейся ситуации. В физике при необходимости выйти за границы опытного познания воображение заменяется математикой. Но фразу «Кончай с Даббелингом» невозможно выразить никакой математической формулой, и потому она остается за пределами разумного понимания. Это влечет за собой определенные следствия. До сих пор Себастьян глядел вперед и думал, что обозревает свое будущее как открытое пространство. Отныне он будет глядеть себе под ноги. Теперь его мир — это пространство внизу для очередного шага. Он уже не помчится как безумный к выезду на автобан. Он даже в мыслях не попытается вычислить похитителя, а будет просто выполнять то, что ему скажут. По возможности чисто. С хирургической чистотой. Шантажисты выбрали его потому, что хотели получить толкового исполнителя. Себастьян сделает все для того, чтобы они в нем не разочаровались. Собравшись с духом, он решительно разворачивает газету.

Когда стрелки часов над прилавком остановились на половине одиннадцатого, индикатор батарейки на дисплее мобильника сократился до одной узенькой полоски. Едва он взял в руку трубку, как резкий звонок встряхнул вибрациями окружающий воздух. Столы и стулья суматошно всколыхнулись, завертелись в кутерьме и вдруг вернулись в исходную позицию, когда женщина в розовом пальто поднесла к уху трубку. Кивая и разговаривая, она встает и уходит из ресторана. Пока Себастьян провожает ее взглядом, снова раздается звонок. В такой быстрой последовательности испытать такой же испуг невозможно.

— Алло?

— Себастьян, ты не представляешь себе, до чего же тут хорошо!

За время, проведенное в ресторане, он уже было решил, что остроконечное существо, поселившееся у него под ложечкой, на удивление тихо умерло. Но голос Майки тотчас же возвращает прежнюю боль. За словами Майки ему чудится голос сына, он звучит так отчетливо, что было бы странно, если Майка его не расслышит: «Через двадцать шесть часов тринадцать минут и приблизительно десять секунд я буду уже в лесу у скаутов!»

Себастьяну нельзя занимать телефон и надо поберечь батарейку. Майка говорит про горы, окутанные дымкой, про голубые глаза озер, обращенные к синему небу. Про бассейн, сауну и массаж. Про коктейль «Куба либре».

— Майка!

Получилось резче, чем он хотел. У Себастьяна не хватило терпения настроиться на соответствующий тон.

— Что с тобой? — Слабый отголосок его испуга закрался и в ее голос.

— Я не могу говорить долго. Батарейка.

— С Лиамом все вышло как надо?

— Он проспал всю дорогу.

— Ты дома?

— Почти.

— У тебя точно все в порядке?

— Конечно. Батарейка, Майка…

Коротенькая мелодия, и дисплей на прощанье высвечивает двух сплетенных рыбок. Себастьян так и не понял, что ему хотел сказать этими рыбками изготовитель телефона. Сделав еще одну попытку включить свой мобильник, он доходит до указания ПИН-кода, затем подсветка клавиатуры гаснет. Он хочет положить голову на раскрытую газету и вдруг видит, что она уже там лежит. В трех сантиметрах от его правого глаза на него с улыбкой смотрит белокурый мужчина. Этот мужчина — он сам. Подпись под рисунком он знает уже наизусть. «Все, что возможно, происходит в действительности. Профессор Фрейбургского университета объясняет теории Убийцы из машины времени».

У него уже нет сил удивиться, когда кто-то вдруг окликает его по имени. К столу подходит кассирша. Желто-красный рисунок ее передника расплывается у него перед глазами.

Позвонившая женщина не попросила его к телефону. Она велела только передать, что если Себастьян хочет, он может вернуться к своей машине.

 

7

Фонари на парковочной площадке облачились в широкие юбки из света. Без грузовиков по бокам пустота на месте машины Себастьяна перестала быть пустотой, превратившись просто в некое ничем не выделяющееся место на черном асфальте. Теперь же, напротив, все сплошь стало одной пустотой — все, кроме «вольво», который как ни в чем не бывало стоит на своем месте. Тень Себастьяна мчится впереди, обгоняя хозяина, и кидается к водительской дверце; она не заперта, заднее сиденье пусто. Багаж Лиама отсутствует. Дно багажника давно пора пропылесосить.

Зажигание не срабатывает на поворот ключа. Себастьян нагибается и отыскивает внизу парочку свободно болтающихся проводов. Он соединяет концы, и мотор заводится. Когда его ноги касаются путаницы торчащих проводов и железок, фары начинают мигать, а мотор чихает. Себастьян разводит колени как можно шире, включает передачу и трогается.

По А81 плывут к своим неведомым пунктам назначения редкие машины. После первых нескольких километров Себастьян включает радио: «I haven’t moved since the call came». Он монотонно подпевает льющимся из радио словам.

 

Глава третья в семи частях

Сроки убийства поджимают. Сперва все идет по плану, однако затем — нет. Показывать человека, занятого ожиданием — дело небезопасное

 

1

Нужный дом стоит в самом конце тупика, спесиво отмежевавшись от остальных зданий, словно бы он горд тем, что служит жилищем одиночки. Глядя на сад, даже в темноте видно, что днем там не играют дети и что газон подстригает платный работник. На полоске травы возле въезда, вытянув шею, красуется каменный журавль, удержанный на земле в момент взлета. Его окружает тусклая аура предмета, которым никогда не любовался ничей глаз.

Для того чтобы узнать адрес Даббелинга, Себастьяну даже не понадобилось звонить в справочное. Достаточно было посмотреть по записной книжке Майки. Вот уже два часа он сидит на корточках за мусорными баками, прислонившись спиной к стене дома. Сквозь щель между баками он наблюдал роскошный закат (в небе — трехцветное море красок, в придачу — гряда облаков с золотыми краями) и немного впал от этого в меланхолию, как и положено при созерцании оптических феноменов на вечереющем небе. Равнодушная к этому зрелищу ночь настала в положенный час. С тех пор как стемнело, Себастьян коротает время, разглядывая мерцающие окна соседнего многоквартирного дома. По крайней мере в трех квартирах люди смотрят в гостиной один и тот же фильм. Недавно на экранах полыхал пожар, потом была перестрелка. В настоящий момент идут спокойные кадры, в которых убийца объясняет своей жертве смысл предпринятых им действий. Затем следуют лихорадочные вспышки рукопашной схватки, которая прерывается зарницами рекламного ролика. Себастьяну кажется, что он уже угадал, кто преступник.

Время от времени он переносит вес тела с одной ноги на другую, разминая колени, чтобы в решающий момент, выскочив из засады, не спотыкаться на занемевших ногах. На удивление быстро по штыку лопаты, которую Себастьян нашел в сарае, переползает улитка. С каждым разом, как Себастьян смотрит на свое орудие, оно почему-то оказывается от него дальше, чем он думал, и он каждый раз пододвигает его поближе.

По увеличившейся продолжительности отдельных кадров и неярким цветам Себастьян догадывается, что соседи уже смотрят новости. Двери и окна дома Даббелинга выглядят точно нарисованные. Себастьян уж начал было сомневаться, что хозяин когда-нибудь вернется домой, как вдруг сад пришел в волнение. Автомобильные фары внезапно выхватили кучку деревьев и тут же отшвырнули ее назад в темноту. Партизанами перебегают через лужайку тени. Ограда наклоняется влево, журавль поворачивается вокруг своей оси. Себастьян подобрал под себя ноги и, уперевшись в землю тремя пальцами каждой руки, изготовился, как спринтер перед стартом. Решетка ворот распахивается. Автомобиль подъезжает к дому и останавливается в нескольких сантиметрах от стены. Вздох тормозов, и фары гаснут. Сквозь щель между баками Себастьян наблюдает за тем, как Даббелинг выходит из машины, театрально зевает и потягивается, расправляя плечи, затем отворачивается и достает с заднего сиденья портфель. Никаких неожиданностей: ни дамочки, выкарабкивающейся с переднего пассажирского сиденья, ни возвращающегося с прогулки запоздалого прохожего возле ворот. Даббелинг вернулся один.

В сущности, Себастьян — слабохарактерный человек. Знакомые и сослуживцы, возможно, сказали бы, что у него сильная воля, но, если всерьез, думает Себастьян, наблюдая за Даббелингом, сила воли-то как раз и выдает в человеке слабохарактерность. Из-за слабохарактерности он все время вынужден проявлять волю. Он вынужден все время трудиться и напрягаться, предпринимать попытки и тренироваться, в то время как у сильного все происходит как бы само собой. Порой ему требуется делать усилие над собой, для того чтобы просто посидеть на скамеечке на берегу Дрейзама, глядя на соответствующий участок реки. Насколько же больше энергии требуется для того, чтобы протянуть руку и схватить черенок лопаты! Себастьян бережно пересаживает улитку на песок и лишь затем поднимает с земли свое орудие.

Даббелинг, как по заказу, замер и простоял истуканом все время, пока Себастьян додумывая начатую мысль до конца. Шум собственных шагов воспринимается его слухом как посторонний звук, будто это кто-то другой большими скачками пересекает подъездную дорожку — некто, за кем Себастьян принужден следить в роли невидимого наблюдателя. Доктор тоже уловил скрип гравия. Он распрямляется. Ошарашенно глядит на приближающегося Себастьяна. Лопата взмывает вверх, следует глухой удар. Вместо того чтобы рухнуть, Даббелинг поднимает голову и смотрит поразительно безмятежно. Себастьян отодвигается для следующего замаха, поворачивает лопату острым краем штыка книзу и что есть силы опускает ее на голову жертвы. Тотчас же с лица Даббелинга сбегает все, что в нем было человеческого. Запахло содранными до крови коленками, сладковато и железисто. На пять голосов щелкает запирающее устройство в судорожно сжавшейся руке доктора. У Даббелинга подламываются колени, он кое-как удерживается и, покачнувшись, цепляется слабеющими пальцами за машину. От следующего удара ноги и руки задергались, как от электрического тока. Но тело все еще отказывается опускаться на землю. На заплетающихся ногах он подается в сторону. Следующий удар Себастьяна падает в пустоту, и, прежде чем он успевает осознать происходящее, Даббелинг пускается бежать. Ослепленный и, вероятно, ничего не соображающий, он, едва увернувшись от елки, всем телом налетает на решетку, и у него еще хватает сил уцепиться руками за прутья. Одним махом он заносит тело наверх, переваливает его на другую сторону и проваливается в бездонную тьму. В ночи сверкают сполохи телевизоров. Себастьян слышит крики, выстрелы и нервозное завывание американских полицейских сирен. Вспышки света дотягиваются до палисадника, пляшут по фасаду. Их дергающееся мигание обретает размеренный ритм и перетекает во вращающийся луч синей мигалки. Пахнет свежескошенной травой.

 

2

Себастьян прижимает ладони к глазам. Так никуда не годится! Вместо того чтобы строить план убийства, воображение крутит ему третьесортные фильмы ужасов. Склонившись над раковиной, он плещет себе в лицо водой и берется за кухонное полотенце. Пропитанное Майкиным ополаскивателем, оно не вбирает влагу, а только размазывает ее по лицу. Себастьян замирает, прислушиваясь к холодильнику, шум которого, если хорошенько напрячь фантазию, напоминает отдаленный океанский прибой.

Ночью ему, против ожидания, удалось проспать два часа; разбудил его звонок в дверь. На площадке он увидел Даббелинга. Тот пришел в желтом трико и с какой-то нечеловеческой вежливостью попросил взаймы ножницы для разделки птицы. Себастьян с криком очнулся ото сна, подскочив в постели, и понял, что сидит на кровати весь мокрый от пота. Он снова упал на подушку, закрыл глаза и попытался как можно медленнее пропустить через сознание воспоминания прошедшего дня. В глубинах тела работала бездонная воронка — мощный центр гравитации. Это был страх. Себастьян с удивлением осознал, что способен страшиться всего, — ему страшно было вставать, но страшно и лежать в постели, страшна нескончаемая ночь, но и страшен грядущий день. Ужаснее всего была тревога, как бы своим страхом не накликать еще новую беду. Имя Лиама делало все одинаково невозможным. Итак, первое условие — всячески избегать мыслей о сыне. Отметая все лишнее, он выстроил в мыслях новый порядок. Лиама нет, потому что он сейчас в лагере скаутов. Себастьян воспользуется временным отсутствием семьи, для того чтобы избавиться от соперника. Ему предложен этот мотив, и он намерен действовать в рамках плана, составленного для него шантажистами. «Свобода для меня, — подумал он, — заключается в повиновении, и в этом мой единственный шанс». Его нисколько не смутило, что таким образом он следует одному из самых распространенных заблуждений. Напротив, это принесло ему облегчение.

Открыв глаза, он увидел стоящего в изножье кровати человека. На голове у него был бумажный пакет. При попытке броситься в бегство Себастьян запутался ногами в простыне. Разбив лоб о выступ платяного шкафа, он очнулся в гостиной на кушетке перед включенным телевизором. На экране двигался широкий рот женщины, поющей беззвучную мелодию. Словно незрячий, Себастьян вслепую бродил по квартире. Все вещи жались по углам, затаившись в глухой тишине, которую ты слышишь, когда заложены уши. Он подозрительно ощупал листья растения в горшке, повертел в руках лежащие на виду письма, проверил порядок на книжных полках и убедился, что все, как и прежде, на месте. На пути в ванную он заметил необычное вздутие под покрывалом на кровати. Осторожно подойдя ближе, он понял, что возвышающийся предмет поднимается и опускается в одинаковом ритме с его дыханием. Он откинул покрывало и увидел собственное лицо с вытаращенными глазами и губами, растянутыми в мерзкой ухмылке. Внезапно последовал резкий толчок, разделивший пространство и время, и Себастьян очутился в постели на месте своего двойника. Он впился себе ногтями в ляжки, стал бить ладонями по стене, пока не почувствовал боль, поднялся с кровати и раздвинул наконец занавески. Над крышами соседних домов забрезжила зеленоватая полоска рассвета.

После душа первое впечатление, оставшееся от ночных пробуждений-недопробуждений — будто бы он находится в плену какого-то мира, в котором сбились все границы, — никуда не ушло. Хуже всего было то, что в целом свете у него нет ни-ко-го, кто помог бы ему выбраться из этой ловушки. У него нет ни-ко-го, с кем можно поговорить, ни-ко-го, чтобы спросить, не приснился ли ему вообще весь вчерашний день. Или же, напротив, все, что произошло на автозаправочной станции у шоссе А81, было явью, к которой он пробудился после десятилетий, проведенных во сне. Реальность, подумал Себастьян, — это соглашение между миллиардами сторон. Его вынудили расторгнуть это соглашение в одностороннем порядке. Поэтому утреннее пробуждение ничего уже не гарантировало. Ему не оставалось ничего другого, как принять новый день без сертификата, удостоверяющего его реальность.

Холодная вода вернула телу ощущение силы. С трудом он подавил в себе желание немедленно броситься в кабинет и уничтожить все свои теоретические записи, внезапно показавшиеся ему дьявольским наваждением, нацеленным лишь на то, чтобы навести путаницу во времени и пространстве, а тем самым подорвать основу, на которой зиждется здравый смысл и рассудок. Ровно в восемь он набрал номер скаутского лагеря в Гвиггене и извинился за то, что сын не приехал, потому что заболел гриппом. Девушка с австрийским акцентом сообщила, что заплаченные за Лиама деньги не могут быть возвращены. Себастьян на это не вскрикнул, не взвыл, а просто сказал «до свидания».

После такого удачного начала Себастьян решил сперва заняться поврежденным «вольво». Ему потребуется надежная машина, да и отвлечься на чисто бытовые заботы было даже приятно. Поэтому он сел в машину и направился в город мимо декораций, в которых разворачивается действие постановки под названием «Утро понедельника»: мимо молодых людей в деловых костюмах, которые с портфелями на багажнике катят на велосипеде по улицам, напряженно стараясь всем своим видом выражать радостное настроение в связи с хорошей погодой. По пути он принял для себя три главных принципа, которыми будет руководствоваться в ходе своей предстоящей деятельности. Максимум двадцать четыре часа на планирование. Столько же на исполнение. Стопроцентная гарантия успеха.

Разумеется, нужно будет позаботиться и о том, чтобы оставить как можно меньше следов, однако это уже находилось в туманной области вероятного и не рассматривалось им как непременное условие.

Автомеханик с конским хвостом на затылке и в никелированных очках, подергав за торчащие провода зажигания, поздравил Себастьяна, что ему еще повезло, мог бы и вообще лишиться машины. Себастьян оставил вопрос о везении и невезении открытым и договорился, что вернется через час. Зайдя в булочную, он устроился с чашкой кофе за стоячим столиком. По радио шла передача о реформах, которые предполагает провести правительство. Хозяйка магазинчика продавала булочки, называвшиеся диетическими, и обсуждала с покупателями предстоящий апокалипсис. Единственным преимуществом Себастьяна в его положении было то, что его все это уже совершенно не касалось. Он расплатился. Забрал свою отремонтированную машину и по случаю проводимой в мастерской акции получил ее вдобавок еще и в помытом и почищенном виде. Даже багажник не забыли пропылесосить.

На часах уже начало первого. Себастьян вешает на крючок кухонное полотенце и выходит на балкон. Солнце стоит над коньком крыши, на дворе между деревьями вырисовывается квадратное пятно света. По каменным плиткам не спеша прогуливается кошка, посреди двора она валится на бок и вытягивает кверху заднюю лапку, собираясь вылизываться. Вид перед глазами ясен и прост; вылазка в город пошла Себастьяну на пользу. Между тем он ни на шаг не приблизился к своей цели — составлению четкого плана. Любая попытка подобраться к Даббелингу заканчивается полным фиаско. Хорошо хотя бы, что при мысли о Даббелинге он испытывает не жалость, а ненависть. У Себастьяна такое чувство, будто тот каким-то таинственным образом виноват во всем, что случилось. Себастьян не позволяет себе из соображений морали бороться со столь полезным заблуждением. И тому обстоятельству, что у Даббелинга нет ни жены, ни детей, он рад не из человеколюбия, а по причинам логистического характера.

Вот уже в третий раз он открывает все кухонные ящики и даже шкафчик под раковиной.

Хлебные ножи и шампуры для шашлыка. Штопор, толкушка для картофеля. Молоток.

Отлично зная, что люди часто убивают, он никогда не считал этот процесс чем-то простым. Он не раз возмущался, когда видел, как в каком-нибудь телефильме женщина в расстроенных чувствах хватает брошенный пистолет и, несмотря на отдачу и отсутствие опыта в обращении с оружием, приканчивает нападавшего точным выстрелом в лоб. В представлении Себастьяна нормальный человек хоть и может, пожалуй, выстрелить, но ни за что не попадет в цель. Нормальным людям что ни день случается держать в руках разные орудия убийства — бечевку для завязывания пакетов, пластиковые мешки, скалки, не говоря уже о шампурах для шашлыков (впрочем, кто ими вообще когда-нибудь пользуется?), но тем не менее никто не додумается применить их для смертоубийства.

Спирт. Средство против насекомых.

Себастьян совершенно серьезно взвешивает, не посоветоваться ли со специалистом. Анестезиолог запросто раздобыл бы все необходимое. Можно, например, позвонить Даббелингу и наплести ему что-нибудь драматическое. Потом при передаче средства они бы встретились у него в доме. Выпили бы ради встречи красного вина. Если повезет, получилось бы, как будто это было самоубийство.

Кухонные вилки. Клейкая лента. Ножницы для разделки дичи.

Сзади, в самом углу, стоит бутылка без этикетки, до краев наполненная какой-то прозрачной жидкостью. Себастьян открывает и нюхает. Никакого запаха. Странно — абсолютно ничем не пахнет!

Его мать всегда держала дистиллированную воду для глажки на верхней полке бельевого шкафа. «Не вздумай ее пить, а то мертвая вода разойдется по твоим клеткам, они раздуются, и ты тогда лопнешь». По затылку Себастьяна пробегает холодок. Гоночный велосипед Даббелинга стоит под навесом в велосипедном клубе. Две бутылки для питьевой воды пристегнуты к штанге под седлом.

Когда Оскара в университете спросили, в чем состоит его метод, он сказал, что в мышлении весь фокус не в том, чтобы измыслить ответ, а в том, чтобы подслушать его в вопросе. Возможно, так и с человеком, подумал Себастьян. Может быть, человек тоже проблема, ответ на которую заключен в нем самом. Возможно, это то, что у гуманитариев зовется судьбой. Такая живая машина, как Даббелинг, должна умереть во время езды на велосипеде.

Склонившегося в кабинете над клавиатурой компьютера Себастьяна неотвязно преследует образ Оскара. Оскар — во всем блеске его несокрушимости! Возможно, и Оскар не нашел бы спасительный выход по первому требованию. Но сумел бы мысленно подняться над ситуацией. На мгновение Себастьян устыдился того, что в трудный момент в первую очередь вспомнил об Оскаре. Но тут он напал в Интернете на нужную статью. Вопреки широко распространенному мнению, употребление внутрь дистиллированной воды оказалось безвредным. На взгляд некоторых ревнителей здорового образа жизни, она якобы даже полезна благодаря своей стерильности. Себастьян дочитывает статью как собственный смертный приговор.

Затем он снова сидит за кухонным столом, подперев руками понуренную голову Он — физик, а не химик, причем без преступных наклонностей. По-видимому, у него также начисто отсутствуют задатки к прагматическому мышлению. Заказчики в нем ошиблись. На полчаса он от отчаяния впадает в сослагательное наклонение альтернативного прошлого. Если бы он тогда не размечтался о двух-трех неделях для спокойной работы! Если бы не зацикливался на бесполезных теориях! Если бы умел хорошенько пользоваться каждой минутой, проведенной вместе с Майкой и Лиамом, радуясь этому счастью! И вот он наказан за то, что этим пренебрег.

Поднявшись, чтобы взять из шкафа стакан, он ощущает отзвуки сгорбленной позы, болью засевшие в позвоночнике. Безвкусность дистиллированной воды отдает мертвечиной. Эта жидкость похожа на труп. Превозмогая отвращение, Себастьян допивает стакан. После второго к нему возвращается способность плакать. После третьего слезы хлынули ручьем, затекая под воротничок. Через отворенную балконную дверь из нижней квартиры доносится звяканье собираемых в стопку тарелок, отмечая собой границу, за которой неумолимо продолжается течение чужого быта. Будь это во власти Себастьяна, он бы одним ударом разделался со звякающими тарелками вкупе с руками, которые их составляют в стопку, с чириканьем птиц, и отдаленным гудением автомобильных моторов, и вообще со всем этим солнечным, шутовским миром за окном, заставив его умолкнуть раз и навсегда.

Пока он неподвижно стоит на воздухе, чувствуя, как постепенно сохнут его влажные щеки, и отдыхает, наслаждаясь затишьем после душевной бури, его изнуренный мозг выдает новую цитату из Оскара: «Для тебя, мой прилежный друг, мышление — это сплошной кропотливый труд. Гениально такое решение, которое, едва родившись, уже воспринимается всеми как нечто самоочевидное».

Себастьян выходит из квартиры и спускается по лестнице в подвал, где хранятся редко используемые инструменты.

 

3

В звонке будильника из мобильного телефона при всем желании нельзя усмотреть никакой надобности. Себастьян и без того не сводил глаз с циферблата часов на приборной панели. «Вольво» припаркован на дорожке в лесном массиве. Сосны во тьме сгустились в непроницаемую стену. Наклонившись вперед, Себастьян может различить на узкой полоске неба часть ручки от ковша Большой Медведицы. Он давно уже думает, что пора бы это созвездие заменить чем-то новым, более оригинальным. Едва он открывает дверцу, в нос ему бьет запах лесной земли — растений, питающихся гниющими остатками отживших поколений. Нога ступает на пружинящую почву. Понятность этого ощущения естественным образом влечет за собой следующее движение: Себастьян достает из багажника рюкзак и отправляется в путь.

Лес принимает все протекающие в нем процессы как нечто нормальное. Себастьян не видит ничего странного в том, что он в половине четвертого утра, сойдя с дороги, полез куда-то на гору. Поэтому он может полностью сосредоточиться на том, чтобы не спотыкаться на торчащих из земли корнях, осторожно отдирать цепляющиеся за рукава плети ежевики и не поддаваться усталости, которая так и манит прилечь на землю, чтобы спокойно наблюдать, как занимается день.

Когда он добрался до опушки, ночь уже отступила в чащу. На просторной, поросшей травой низине, окаймленной сверху дорогой на Шауинсланд, царят сумерки. Пасущаяся на лугу корова приподнимает голову и, посмотрев на Себастьяна, приложившего палец к губам, возвращается к своей нескончаемой трапезе. Себастьян пролез сквозь колючую проволоку, но держится на почтительном расстоянии от скотины. В тот момент, как он пересек по диагонали выгон и подошел к лесу на другой стороне, над седловиной между двумя горными вершинами показывается темечко солнечного диска. Прозрачный как стекло воздух способствует отчетливой прорисовке всех контуров. Каждое дерево — индивид, каждый камешек — деталь реквизита. Лучи света под острым углом дротиками вонзаются в землю. Где только есть место, растет трава. Над солнечными пятнами трепещут крылышками насекомые. Откуда-то доносится мастеровитый стук дятла. В это время суток животные — хозяева творения, а всякий человек на земле становится словно бы ее первым или последним обитателем.

При генеральной репетиции, состоявшейся всего только три часа назад, Себастьян уже проделывал весь этот путь. Однако, несмотря на знание местности, последний отрезок преодолевается с трудом. Сухие сучья на каждом шагу торчат поперек пути, подставляясь под ноги, густой подлесок вынуждает петлять обходным путем, а на самых крутых участках склона приходится карабкаться на четвереньках. Одолев пятьсот метров, Себастьян весь взмок и опустился на пенек отдохнуть. Едва он снял кофту и повязал ее вокруг поясницы, как на голые руки накинулись комары — три штуки на правую, семь на левую. Только он прихлопнул первую эскадрилью, как налетели новые. Комары закружили над ним сотнями. Выбрав удобное местечко, они садятся и впиваются хоботками в его кожу. Кусаются только самки, сказал ему однажды Оскар на берегу Женевского озера. Наседают, жрут и кусаются только самки. Поэтому, мол, муравьи, осы, комары и относятся в немецком языке к женскому роду. Потирая ладони, Себастьян давит пойманных комаров, их тельца исходят человеческой кровью.

Если задрать голову, то с места, где он сидит, уже видна дорожная обочина. Издалека доносится глухое бормотание двух ветряков, мощные роторы которых вращаются над вырубленным склоном, откуда открывается вид на весь Фрейбург. По лесу, переговариваясь шепотом, бредет группа скаутов с котелками и складными лопатами на худеньких спинах. Скауты собираются на краю поляны в двухстах километрах от того места, где сидит Себастьян, который на таком расстоянии не может видеть эту сцену.

Зато его потревожило какое-то движение, которое он заметил краем глаза, когда приложил к губам бутылку, чтобы глотнуть из нее мертвой воды. В зарослях папоротника поднялся шорох. Приближается что-то большое. Напряженные нервы выдают ему образ бурого медведя, однако сигнала, как надлежит реагировать, за ним не последовало. Он смотрит, как над папоротниками вырастает некая фигура, однако ее масса не достигает грозных медвежьих размеров, а принимает компактный облик приземистого мужчины. По возрасту он, пожалуй, годится Себастьяну в отцы. Лицо скрыто тенью широкополой шляпы, из-под которой поблескивают беспокойно бегающие глазки. Себастьяну потребовалось некоторое время, для того чтобы в его сознании составилось целостное представление об этом явлении. Пришелец с головы до пят увешан разнообразными приспособлениями. Над правым плечом торчит рыболовный сачок, на левом висят две фотокамеры, у локтя на согнутой руке подвешена клетка в форме китайского фонарика, в руке зажат сачок для ловли бабочек. Человечек неустанно выпячивает и растягивает губы и при этом вертит головой, как бы приветствуя все, что видит глаз, воздушными поцелуями. Наконец он широко раскидывает руки, словно вспомнив, что собирался встретить здесь Себастьяна и должен приветствовать его с распростертыми объятиями.

— Сынок! — восклицает он, округлив губы. — Редкостная удача встретить здесь человека в столь ранний час. День добрый! Смотри-ка!

Широкие голенища резиновых сапог шлепают его по ногам, когда он, высоко задирая колени, как будто шагая по воде, направляется к Себастьяну.

— Самых лучших труднее всего застать. Они предпочитают уединенность, тень, несусветную рань. И являют свету маску, а вернее сказать — дубликат лица.

Сачок для бабочек летит наземь. Старичок сует Себастьяну в лицо китайский фонарик. Тот неловко принимает его обеими руками. Сквозь прозрачные стенки оттуда на него смотрит рожица с фантастической гримасой. Округленные глаза сверкают белками. Широкий нос, темноватые щечки и пасть с розовыми губами, намекающими на хищные клыки. Себастьян, не в силах произнести ни слова, даже если бы нашел что сказать, ощущает неприятное чувство, как будто бы эта рожа видит его насквозь.

— Из семейства бражников, — произносит ловец бабочек, хлопая себя по ляжкам не столько от радости, сколько из-за комарья. — Smerinthus ocellata. Великолепный экземпляр. Гляньте-ка на истинное личико этой дамы!

Повернув клетку, Себастьян видит миниатюрный противогазик: выпученные фасеточные глазки и хоботок. По сторонам торчат перистые усики, напоминающие крошечные листья папоротника. Бражник не дает себя долго разглядывать, он сразу же заползает в угол и складывает крылышки, моментально превращаясь в кусочек древесной коры. Себастьян отдает фонарик хозяину.

— Такова природа, — говорит ловец бабочек. — Лабиринт карикатурных и шутовских личин. Все водят друг друга за нос.

С довольным видом он снова вешает себе клетку на согнутую руку и подбирает с земли брошенный сачок. Уже собравшись уходить, он впервые заглядывает Себастьяну прямо в глаза:

— А вы?

Лишь тут Себастьян понял, кто стоит перед ним: тот самый свидетель, который, как ни старайся, непременно найдется после всякого убийства. Вместо паники на него вдруг нападает смех, который ему кое-как удается подавить. Убийство относится к числу тех немногих вещей, которых, как он считал, он ни в коем случае не совершит. Благодаря присутствию нейтрального наблюдателя ему вдруг в полной мере становится ясна вся абсурдность того, что он затевает, и тут до него доходит, что он еще совершенно не уяснил себе значения задуманного дела. Одного правила «Не убий» недостаточно для того, чтобы на скорую руку вынести определенное суждение, тем более что никто не позаботился присовокупить к этому правилу каталог исключений. Вдобавок у него слишком мало времени даже для ответа на куда более простой вопрос.

— Грибы, — произносит он, украдкой отирая руки о штанины, словно таким способом можно стереть, как грязь, отсутствие ножа и корзинки. Ловец бабочек насмешливо оглядывает его скудноватое снаряжение:

— Раненько что-то собрались нынче.

— Наверное, потому и не нашел ничего.

Человечек кивает, как бы довольный удачным ответом. Помахав на прощанье бражником в фонарике, он уносит ноги.

Себастьян закидывает за плечи рюкзак и принимается одолевать оставшуюся часть подъема. Вскоре он уже и сам не может сказать, была ли в действительности эта встреча с любителем бабочек. В утомленном мозге воспоминания о предшествующих сорока часах мешаются с мыслями о предстоящих минутах, одно наслаивается на другое. Закрывая глаза, он видит перед собой кошачью мордочку бражника. «Карикатурные и шутовские личины», — думает Себастьян.

Оглянувшись в ту сторону, куда ушел человечек, он видит: со всех сторон на ветках сидят птицы. Они сидят на земле, качаются на кустах. Чем дольше Себастьян глядит, тем больше вокруг становится птиц. Зяблики, вяхири, сойки, поползни, певчие дрозды… Себастьян спрашивает себя, откуда он знает, как они называются. Вдруг и они тоже знают, как зовут его?

 

4

Выбравшись на дорогу, он без труда отыскивает свои отметки. Даже если генеральная репетиция без исполнителя главной роли не вполне отвечала своему назначению, он отнесся к делу со всей серьезностью. Он добросовестно измерил шагами выбранный участок дороги, установил на глаз расстояния, проверил, откуда лучше обзор, определил угол наклона и приблизительную кривизну дороги на повороте. Он изучил стволы деревьев и в довершение всего прошелся по ближайшим окрестностям. Вырубку он помнил по велосипедной прогулке с Майкой и Даббелингом. В тот раз там перед захудалым ресторанчиком, сверкая сталью, выстроился целый отряд мотоциклов. Вереницы велосипедистов ползли в гору, другие, свистя колесами, скатывались вниз.

Он сразу же выбрал подходящее место. У верхнего края седловины дорога выходит из леса и, прежде чем снова скрыться в лесной чаще, перетекает в километровый изгиб серпантина на спуске. Качество покрытия позволяет развивать скорость не менее шестидесяти километров в час. Велосипедист, попадающий с яркого солнца под сень листвы, должно быть, первые несколько сот метров проезжает почти вслепую. Себастьян выбрал два дерева, расположенные друг против друга по обе стороны дороги, как столбы ворот, и, выбрав нужную высоту, сделал зарубки на их стволах. Сейчас он тревожно щупает пальцами эти метки.

На несколько метров выше по склону он находит место, откуда может скрытно следить за дорогой. Там он, сев на землю, вынимает из рюкзака принесенные с собой вещи, надевает пластиковые перчатки из автомобильной аптечки и раскладывает в удобном порядке набор инструментов. Вплоть до этой точки он действовал по плану, дальнейшее ему уже неподконтрольно. Даббелинг либо будет тренироваться во вторник утром, либо нет. Если нет, Себастьян будет снова приходить сюда в среду, в четверг и так далее до бесконечности. Точнее говоря, пока за ним не придут и не засадят в сумасшедший дом или в тюрьму.

Поднимающееся солнце осыпает его плечи трепещущими монетками. Застрявшие в зарослях остатки ночного воздуха овевают прохладой лоб и затылок. И все же под пластиковыми перчатками на кончиках пальцев скапливается влага, Себастьян не решается их снять. Быстрое биение сердца увеличивает вдвое продолжительность каждой секунды. Проходит полчаса, но ничего примечательного пока не происходит. Под ногами нарастает шевеление и копошение. Муравьи заняты разделкой гусеницы и уволакивают бледные куски к себе в муравейник. Себастьян, пользуясь случаем, может наблюдать кипучую жизнь целого государства, малому миру дела нет до забот большого. С муравьиной точки зрения непонятная возня Себастьяна должна представляться такой же далекой от окружающей действительности, как с человеческой — движение небесных тел. Себастьян с удовольствием подал бы в муравьиное государство заявление о предоставлении гражданства. Он согласился бы добросовестно выполнять свои обязанности и ничего не нарушать. Он вел бы себя не как непредсказуемый индивидуалист, а как средний обыватель — одно из колесиков в механизме системы.

Подняв голову, он встречается взглядом с пухлой птичкой, которая вроде бы тоже чего-то ожидает. «Снегирек, — думает он. — Снегирек-дурачок!» Птичка вдруг встряхнулась и — фрр! — улетела. Может быть, ее вспугнул шорох. Но вот и Себастьян услышал шуршание резины по асфальту. Больше ничего. Ни каких-нибудь звуков, издаваемых человеком, ни железного скрежета измученного механизма. Профессионал выполняет свою работу без лишнего шума.

Желтая спина натужно покоряет подъем. Гоночный велосипед слегка покачивается в такт работающим педалям, длинные ноги трудятся, преодолевая гравитацию. Хотя от Себастьяна до велосипедиста внизу расстояние всего несколько метров, лица ему не рассмотреть; сверху видна лишь наклоненная голова в белом шлеме. Вероятность того, что это Даббелинг, Себастьян оценивает в восемьдесят процентов. Как ученый, он привык сталкиваться с состоянием неполной определенности. Стоя за деревьями, он провожает велосипедиста глазами, глядя, как тот, миновав ресторанчик, удаляется вверх по широкой дуге серпантина. После того как велосипедист скрылся из виду, Себастьян еще десять минут не предпринимает никаких действий. Затем напряженный покой взрывается вихрем движения.

Схватив в охапку приготовленные инструменты, он бегом спускается к шоссе. Развернув стальной трос, он заводит его вокруг дерева и продевает конец в проушины зажимного устройства. Лебедка закрепилась. Замок защелкнулся. Себастьян несколько раз пробует, как срабатывает рычаг. Густой шваркающий звук успокаивает его нервы. Протягивая трос через дорогу и обматывая его вокруг второго дерева, втыкая конец в проушины и защелкивая замок, он мысленно сопровождает Даббелинга в его подъеме на вершину. Вот он одолевает самое крутое место склона, вот проезжает последний поворот. Вместе они ощущают пульсацию крови в венах; обоим пот заливает глаза; оба трудятся над выполнением одной и той же задачи, и это тесно связывает их вместе. Даббелинг добрался до затертой финишной линии в конце подъема. Может быть, он проверяет время, надевает куртку и позволяет себе постоять, окидывая взглядом победителя долину, которую оставил позади, справившись с этой задачей благодаря физической силе за тридцать пять минут. А может быть, он просто, спустив ноги, уперся в землю, развернул велосипед и ринулся одолевать спуск.

Хватая ртом воздух, Себастьян ждет, пристроившись за последним деревом на краю седловины. Он так напряженно вглядывался туда, где дорога показывается из-за поворота, что все краски поплыли у него перед глазами. От запредельной сосредоточенности он чуть было не упустил момент, когда вдалеке из-за деревьев показалась мелькающая желтая майка Даббелинга. Доктор — быстрый ездок. Он набрал такой темп, что Себастьяну останется не больше минуты, чтобы спрятаться в укрытие. В несколько прыжков Себастьян подбегает к тросу и натягивает его до отказа. Затем, не разбирая дороги, скатывается с придорожного откоса и с трудом останавливает взятый разбег, ибо ноги, увлекаемые силой тяготения, так и стремятся мчать его дальше, прямехонько через лес, через пастбище, и, чтобы скорей запрыгнуть в машину, Себастьян заставляет себя остановиться, ложится на землю и прикрывает ладонями голову, как будто в ожидании взрыва.

Самое лучшее свойство времени — это то, что оно течет без посторонней помощи, независимо от того, что в нем происходит. Вот и следующая горстка секунд проскочит, и то, что сейчас казалось немыслимым, пройдет и останется позади. Ожидать — нетрудно. Жизнь состоит из ожидания. Следовательно, резюмирует Себастьян, жизнь проживать — дело совсем несложное.

Шипение покрышек приближается, звук набирает громкость и высоту тона, сейчас проскочит. Прежде чем, промчавшись мимо, понизить, согласно эффекту Доплера, тон, звук прерывается чавкающим ударом. Одновременно раздается человеческий голос — первый слог недосказанного слова: «За…»

Твердое резануло по мягкому насквозь. Засим — странный миг тишины, и вот металл с протестующим скрежетом стукается об асфальт. Резкий удар, слышно, как съезжает вниз тяжелое тело. Части рамы одна за другой рушатся на асфальт, мелкие детали, звеня, сыплются в разные стороны. Один предмет бухнулся на дорожный откос и покатился, подпрыгивая, как будто поскакало, убегая, крупное животное.

После этого наступает тишина. Что-то ворвалось в начавшийся день и тут же кануло на дно; концентрические волны рассеялись; поверхность времени снова раскинулась в утренних лучах зеркальной и непроницаемой гладью. Птичья филармония как ни в чем не бывало продолжает прерванный концерт. Себастьян поднимает голову. Свет не изменил своей окраски, легкий ветерок привычно шелестит листвой. Как же несложно обставлен уход человека из этого мира: ворота с двумя деревьями вместо столбов, немножко шума, и снова все как было. От этого впору почувствовать удовлетворение, как приносит удовлетворение всякое дело, при котором малыми средствами достигается большой результат. Хорошо, что подвернулся Даббелинг, а не какая-нибудь более симпатичная личность. «Отличная был а идея», — подумал Себастьян, и эта мысль вдруг душит его за горло. Сложившись пополам, он ждет, что его вот-вот вывернет наизнанку.

Поднимаясь по придорожному откосу на дорогу, он пошатывается, точно пьяный. Тело совершенно вышло из-под контроля. Вот оно — то, что было его единственным шансом! Теперь только бы поскорее убраться. Напряжение ушло, оставив его беспомощной жертвой усталости. Его уже почти не интересует, тяпнуло ли Даббелинга тросом и насколько серьезно. Однако было бы непорядочно не убрать трос. Сделать это — его долг перед человечеством, думает Себастьян, хотя и сам не знает, с чего этот долг взялся.

Скорость около семидесяти километров в час должна по инерции далеко выбросить разогнавшееся тело. Хорошо бы за следующий поворот или вообще прямо в город, думает Себастьян, воображая, что готов встретить любое зрелище. Однако, выйдя на дорогу, он, как никудышный актер, хватается рукой за сердце. Увиденное, как он к нему ни готовился, превзошло его ожидания.

На дороге нет ничего. Лишь нагретый солнцем асфальт, покрытый узорчатой, в духе югендстиля, лиственной тенью. Исполнив свою роль, скорость начисто прибрала за собой сцену, сметя в подлесок все до мельчайшего винтика. Стальной трос блестит, как натянутая гитарная струна. Единственное изменение на нем — маленькое темное пятнышко чуть левее середки. Себастьян отпускает рычаг портативной лебедки, снимает удерживающее устройство. Скатывая трос, он измазался красным о свежее пятно. Под перчатками кожа рук сделалась точно распаренная, как будто он слишком долго мылся под душем. Из последних сил он собирает рюкзак.

 

5

Мало кто из людей владеет искусством бояться того, чего следует. Иной на подгибающихся коленках садится в самолет, зато со спокойной душой забирается на стремянку поменять в ванной перегоревшую лампочку. При виде упавшей с неба птицы люди думают, что грядет конец света. Когда же наступает истинная трагедия, которая никогда не бывает всеобщей, а всегда сугубо индивидуальна, они думают, что хуже не бывает, между тем как самый-то ужас как раз еще впереди. В мрачной бездне несчастья они сидят на промежуточной платформе, потирая разбитый лоб. Они полагают, что достигли самого дна, и думают о том, как, собравшись с силами, примутся выбираться наверх. Они даже не догадываются, что пока еще находятся в преддверии настоящей катастрофы, каковая заключается не в ушибах, а в свободном падении.

По всему городу хлопают дверцы душевых кабинок. Нагие мужчины и женщины встают на холодный кафельный пол, со смешанными чувствами разглядывают в зеркале свои мокрые лица и вытирают мокрые волосы. Положение стрелок на часах почти убеждает Себастьяна, что он только что встал с постели и впереди предстоит нормальный университетский вторник. Смертельную усталость точно рукой сняло. После того как он, переодевшись в машине, кинул одежду и трос с зажимом в выставленный для отправки мусорный бак, в голове у него наступила такая легкость, словно она вот-вот, как наполненный газом воздушный шарик, взмоет под потолок. Себастьян купил булочек, поставил машину на парковку и, захватив газету, поднялся к себе в квартиру. Достав из шкафа летний костюм, он, как на праздник, одевается с ног до головы в цвета невинности; свежезаваренный кофе источает дивный аромат. Стоя у раскрытой балконной двери, Себастьян испытывает состояние счастливой уверенности. Он твердо знает, что сын его жив. В такое светозарное, сиянием увенчанное, дыханием воздуха облаченное, птицами воспетое утро, возможно, и допустима пропажа столь непрочно устроенного явления, как Даббелинг, но такое утро невообразимо без Лиама, этого чудесного ребенка. То же солнце, которое согревает сейчас лицо Себастьяна, должно где-то неподалеку ласкать и волосы спящего мальчика. Краешек того воздуха, которым дышит Себастьян, попадает и в легкие Лиама. Даже в кончиках пальцев, которыми Себастьян сейчас прикасается к глицинии, он ощущает биение сыновнего сердца.

Себастьян наливает себе кофе, привычно стараясь не шуметь, и садится с газетой за стол. На некоторое время он позволяет себе поддаться иллюзии воскресного настроения, как будто Майка и Лиам еще спят, а он опять проснулся раньше, чем нужно, и впереди у него, как подарок, два часа свободного времени, которое он может провести в полном одиночестве. Бананы в корзиночке для фруктов пахнут так, словно подумывают о возвращении в Южную Америку. Себастьян собрался просто сидеть и читать газету, пока не услышит из передней шлепанье ног выбежавшего из спальни Лиама. Может быть, это и есть самый разумный способ вернуть себе сына… Да только для этого ему на самую малость недостает веры… Потом в его чашку залетела мошка-поденка, и это вызывает у него такое потрясение, что он не может прийти в себя, пока его не осеняет мысль, что ведь эти поденки так похожи одна на другую и существуют в таком огромном количестве, что даже, исходя из принципа организации этих существ, они непременно должны возрождаться.

Приготовив бутерброды с сыром, он, с тарелкой и новой чашкой кофе, переходит в гостиную. Взяв в руки пульт дистанционного управления и нажимая на кнопки, он чувствует себя так, словно расположился на диване отдохнуть и посмотреть любимый фильм. Рассказ о водных артериях родного города его не увлек, и он переключился с местного канала на первый. Чтобы не заснуть, он делает звук погромче. Через час вдобавок к телевизору включает еще и радио. Кофе остыл, бутерброды лежат почти нетронутые. Себастьян беспрерывно перескакивает с программы на программу и с канала на канал; орущие голоса перемежаются друг с другом. Попав на медицинский канал, Себастьян прислушивается. Какой-то эксперт по каким-то там вопросам говорит, что фармакологическая промышленность не останавливается перед тем, чтобы испытывать на людях новые медикаменты. Например, новые средства, уменьшающие свертываемость крови, которые используются при операциях на сердце. Пока, правда, в основном в Африке, а не в Баден-Вюртемберге. Кроме этого, СМИ сообщают о канадских тюленях, об исследованиях по изучению рака в Азии и скандинавских музыкальных группах, не выказывая ни малейшего интереса к странному убийству, случившемуся, кстати, в радиусе вещания данного канала. Картинки военных действий на Ближнем Востоке сопровождаются звуками скверной поп-музыки, льющейся из радиоприемника. Сцены американского семейного сериала идут под обзор биржевых курсов, который зачитывает женский голос. Все между собой соотносится, все со всем связано. И только одно отсутствует в общей сети взаимосвязей — сообщение о загадочной кончине некоего доктора из университетской больницы.

Ярость, которую вызвала у Себастьяна ненадежность теле- и радиовещания, могла сравниться только с его досадой на собственную глупость. Что если никто не обнаружит трупа? Если невыход Даббелинга на службу, с точки зрения преступников, не является достаточным доказательством его смерти? Или если вдруг падение оказалось не смертельным? Что если вместо Даббелинга на трос нарвался кто-то другой? Осмотрительный человек не бросился бы сломя голову прочь с места происшествия, он отыскал бы жертву, убедился бы, что она мертва, и позаботился бы о том, чтобы труп был немедленно обнаружен. Себастьян же, как ему самому прекрасно известно, никакой осмотрительности не проявил. То, что он совершил, лежало за пределами его возможностей.

У него начинают зудеть комариные укусы. Сигналы раздражения, поднимаясь по позвоночнику к голове, впиваются острыми иглами в мозг. Обхватив себя руками, Себастьян, впившись глазами в экран телевизора, яростно скребет тело ногтями, раскачиваясь, как зараженное паразитами животное.

Близится вечер, и Себастьян уже собрался переступить порог квартиры, чтобы, подобно обыкновенному убийце, вернуться на место преступления, как вдруг в последний момент поймал наконец среди сообщений местной радиостанции долгожданную весть. Чуть позже эта новость появилась и в телевизоре. Перед Себастьяном проходят качающиеся кадры слишком хорошо ему знакомого участка леса, хотя картина на экране мало напоминает ту, что осталась у него в памяти. Красно-белые ленты ограждения, в зарослях папоротника — раскуроченный велосипед. В камеру глядят три жующие коровы. Крупный план, заснятый с большого расстояния, изменяет краски, разлагая их на зернистые пятна. Включив воображение, можно разглядеть среди листвы и побегов ежевики лежащее в изломанной позе тело. Тут ладонь полицейского заслоняет объектив. Взволнованный репортер с испариной на лбу, вызванной яркими лучами вечернего солнца, старается не предвосхищать выводы криминальной полиции, однако он не может не упомянуть о том, что покойный работал врачом на отделении, которым руководит доктор Шлютер. С торжествующим выражением он преподносит публике эту пикантную подробность. Голову трупа полиция нашла лишь после долгих поисков. Она торчала над головами криминалистов, застряв в развилке ветвей, и широко открытыми глазами следила оттуда за действиями следственной бригады.

Когда телевизор умолк, Себастьян остался словно глубоко под водой. Каждое движение происходит замедленно, каждый вдох втягивается водоворотом, как вода в воронку, каждая мысль вырывается всплывающим пузырьком. Он выполнил задание и тем самым утратил право на существование. Нет ни планов дальнейших действий, ни причины для того, чтобы двигаться. Ночью он выработал теорию относительно смысла жизни, сейчас, среди подводной тишины, царящей в квартире, она снова ясно встает у него перед глазами.

Течение жизни, как и всякой истории, направлено вспять, в сторону собственной причины. Поскольку люди мыслят в направлении от начала к концу, смысл их существования им не открывается. Тот же, кто понял основной принцип и догадался, для какой будущей цели предназначен, может впредь рассматривать каждое событие как часть своего личного предназначения. И потому с достоинством нести то, что ему предначертано.

Личное предназначение Себастьяна, без сомнения, заключается в том, чтобы спасти Лиама. Среди событий, которые он намерен принять с достоинством, он рисует себе собственное изобличение и арест; как фон — ужас Майки и непереносимые страдания своих убитых горем родителей; муки совести, приговор, многолетнее заключение. Ко всему этому он, как ему кажется, готов.

Он неподвижно сидит, ощущая во рту гнилостный вкус, отдающий Ремесленным ручьем и заношенным небом, уже понимая, что не может дольше скрывать от себя, в чем заключается его истинная проблема. На журнальном столике перед ним лежат два телефона — мобильный и беспроводная трубка обыкновенного телефона; тот и другой аппарат только что заряжены, неоднократно проверены и определенно находятся в хорошем рабочем состоянии. Но они не звонят. То, что никто не звонит, означает полный разрыв связи с окружающей действительностью. Никто не пытается с ним говорить: ни похитители, ни Лиам, ни даже Майка или полиция. Как только Себастьян это осознал, промежуточная платформа под ним рушится. И для него начинается свободное падение.

 

6

На своих лекциях Себастьян любит предлагать вниманию слушателей разработанную им теорию ожидания. Ожидание (так начинает он свои рассуждения) — это интимный диалог с временем. Долгое ожидание — уже нечто большее: это поединок времени с его исследователем. Когда вы, дамы и господа, в следующий раз будете ждать своей очереди в студенческом секретариате для получения какой-нибудь справки, не берите с собой книжку. (Смех.) Отдайтесь на волю времени, подчинитесь ему, сдайтесь ему на милость. Обсудите сами с собой вопрос о длительности одной минуты. Выясните, какое, к черту, отношение имеет к вам приборчик, который вы носите на запястье. Спросите себя, в чем суть ожидания, означает ли оно предательство по отношению к настоящему в пользу будущих событий? (Молчание.) Но что такое настоящее? (Продолжительное молчание.) Ожидание приведет вас к выводу, что настоящий момент не существует в природе. Что всякий раз, когда ваш разум пытается его ухватить, он либо уже миновал, либо еще не совсем настал. Как вы познаете на опыте, прошлое и будущее непосредственно спаяны друг с другом. Но тогда где же, уважаемые дамы и господа, находится человек? Или на самом деле нас вообще нет? (Сдержанный, быстро обрывающийся смех.) Неужели на самом деле нас вообще нет, раз в костюме времени нет дырок, куда можно просунуть голову и руки? Человек ждет не только окончания вечного обеденного перерыва работниц нашей администрации. (Отдельный взрыв смеха, заканчивающийся покашливанием.) Вы, например, сейчас ждете окончания моей лекции. После нее будете ждать в студенческой столовой, когда сможете поесть, а за едой — начала следующего урока, а во время урока — конца занятий. Все это время вы, конечно, ждете выходных, а в дальнейшем — каникул. Ожидание, уважаемые дамы и господа, состоит из бесчисленных слоев. Все вместе вы ждете, чтобы сдать промежуточные экзамены, получить диплом, найти работу. Дожидаетесь хорошей погоды, счастливых времен и великой любви. Все мы, хотим того или не хотим, живем в ожидании смерти. Время ожидания мы на всех этапах проводим, развлекаясь различными занятиями. Догадываетесь? (Долгая, искусственно затянутая пауза.) Жизнь состоит из ожидания, ожидание называется у людей жизнью. Ожидание — наше настоящее. В нем выражено общее отношение человека к времени. Ожидание рисует нам очертания Бога. Ожидание (этим восклицанием Себастьян обычно заканчивает лекцию) есть та промежуточная стадия, которую мы называем своим существованием.

Лекции получаются доходчивыми. У студентов после них остается впечатление, что он глубоко проник в суть темы и вывел их на более высокий уровень понимания времени, отличного от обывательских представлений.

В действительности же Себастьян сам еще не разобрался даже в собственной типологии ожидания. Одну очень важную категорию он совершенно упустил из виду. К времени она имеет очень слабое отношение, затрагивая разве что снятие самого вопроса о нем. Это — ожидание, которое полностью поглощает внимание человека, не позволяя отвлекаться ни на какие другие занятия: ни на телевизор, ни на чтение книг, ни на прием пищи или походы в сортир. Такое ожидание состоит из того, чтобы удерживать свой рассудок от коллапса, а тело от самоубийства. Это — ожидание в состоянии свободного падения, когда ты ждешь удара в конце, а тот все не наступает.

Голова Себастьяна, откинутая назад, покоится на спинке дивана. Руки лежат на коленях, ноги расставлены приблизительно на ширину плеч. В такой позе человеку не требуется чувства равновесия, даже покойник может удерживаться в таком положении. Из-под полуопущенных век он видит перед глазами верхнюю часть полок, пышную гриву комнатного растения, которое неустанно пускает по десять отростков в неделю, а также верхний край одной из картин, оставленных Майке на время художниками ее галереи. Много красного на черном фоне. Название картины Себастьян не может вспомнить. Тем не менее он вполне доволен тем, что находится в его поле зрения. Ничто не мешает ему, пока его мысль, не приходя ни к какому результату, маятником качается между двумя точками. На одном конце стоит убеждение, что единственно правильное для него — и впредь слушаться указаний (никакой полиции и ни-ко-му ни слова!). На другом конце — страх своим бездействием подвергнуть опасности жизнь сына. Тут уж не до рассуждений. Не до вопросов: сколько еще придется ждать, прежде чем кто-нибудь с ним свяжется. Даже не до того, чтобы напомнить себе: радуйся, что полиция еще не пришла, ведь каждая прожитая минута прибавляет надежды на то, что его по-дилетантски спланированное убийство, может быть, сойдет ему с рук.

Солнце зашло; в воздухе Себастьян давно уже не чует следов живого Лиама. Ничто больше не разуверяет Себастьяна, что это ожидание не выльется для него в пожизненное неусыпное бдение в роли надгробного плакальщика. У него растет борода. Растут ногти и волосы. Долгое время стоит темнота, затем понемногу светает.

На следующий день к полудню в животе перестает бурчать. Израсходовав свои запасы сахара и белка, организм начинает использовать жировые отложения. В какой-то момент боль в спине сделалась нестерпимой и затем прекратилась. С этого часа Себастьян уже не сидит на диване, а сливается с ним. Его тело размывается по краям, становится неотъемлемой принадлежностью комнаты, которая как часть принадлежит дому, стоящему в городе, закрепившемуся в сетке улиц, рельсовых линий, водных и воздушных путей, опоясывающих Землю, которая вращается вокруг Солнца, находящегося в Млечном Пути, и так далее. Состояние между явью и сном иногда прерывается моментами просветления, когда он сознает, что, как ни обернется будущее, он никогда уже не будет тем человеком, каким себя знал до сих пор. Что он никогда не сможет вернуться к тому, что прежде составляло его жизнь.

Звонок телефона поражает с силой апоплексического удара. Тело корчится, по левой руке пробегает судорога. Сперва Себастьян роняет аппарат со стола, затем прижимает к уху так, словно хочет приставить его непосредственно к мозгу. Он вступает в диалог, смысл которого доходит до него лишь задним числом. Майка опять говорила про горы, ветер и хорошую погоду и спрашивала, все ли у него в порядке. Запинающуюся речь Себастьяна она списала на то, что он совсем одичал один, как в пустыне, наедине с физическими теориями. Ей было некогда долго разговаривать, ее уже ждут к ужину. Себастьян тоже сказал, что не хотел бы долго разговаривать, а то как раз собьется с важной мысли.

Положив телефон на стол, он посмотрел на него, дрожа от злости. Не тот звонок в сто раз усугубил беду от отсутствия нужного. Волнение сгоняет Себастьяна с дивана и заставляет метаться по квартире. Снова зачесались плечи, да так настойчиво, что гул в голове, как в насмешку, усилился во сто крат пуще прежнего. Себастьян рывком вытаскивает ящики из секретера и швыряет их на пол, пока наконец не находит свой перочинный нож. Тупой стороной лезвия он скребет распухшие укусы; расцарапав себя до крови, чувствует облегчение. С размаху он вонзает нож в ручку кресла. Он колотит кулаками по дверным косякам, пинает и опрокидывает стулья. Журналы летают по воздуху, как вспугнутые птицы. Ваза грохается о стену, там растекается мокрое пятно в форме ладони с растопыренными пальцами. Себастьян бьется лбом об это пятно, пока вся комната не исчезает в монотонном гудении. В какой-то момент он оказывается на балконе и дышит, хватая ртом воздух; руками он крепко сжимает перила, как будто цепляясь за леерное ограждение корабля, который с захватывающей дух скоростью мчится навстречу следующей ночи. Когда на цветочный ящик садится голубь, Себастьян набрасывается на него с криком:

— Летающая крыса, скотина всеядная! Где Лиам?

Кончиками пальцев выкинутой вперед руки он успевает мазнуть по хвостовым перьям, прежде чем испуганная птица, бросившись прочь с балкона, камнем падает вниз. Показывать человека, занятого ожиданием, — дело небезопасное.

 

7

У же после второго гудка Оскар берет трубку:

— Забудь думать об этом, Жан!

— Кто такой Жан?

— Себастьян! — Этот Жан, кем бы он ни был, наверно обрадовался бы, услышав, как облегченно рассмеялся Оскар. — Я уже который день жду, что ты позвонишь.

Последовала пауза. В наступившем молчании чувствуется, что Оскар продолжает улыбаться. Скрипнул диван. Себастьян мысленно так и видит, как Оскар, в черных брюках и белой рубашке, которая ему так к лицу, с удовольствием потягивается, распрямив длинные ноги. Наверное, только что вернулся домой. Когда-то он сказал Себастьяну, что ночью в этом городе можно выуживать людей, как форелей из переполненного рыбного садка.

Себастьян же сидит за обеденным столом, низко согнувшись, на том самом месте, на котором недавно сидел, когда они в последний раз всей семьей ужинали с Оскаром. Он засучил рукава, все руки у него покрыты засохшей кровью. Надетый на нем костюм из светлой материи тоже весь заляпан. При каждом движении он ощущает запах, который от него исходит. Потливый запах страха, бессонницы и вонь ожидания, про которое он уже и сам не мог бы сказать, сколько дней оно продолжается.

— Который сейчас час?

Улыбка Оскара вновь сменяется смехом.

— Ты звонишь, чтобы спросить у меня время? Три часа ночи.

— Господи, — говорит Себастьян, — скоро начнет светать.

— У тебя странно звучит голос. Словно до тебя тысячи световых лет и ты уже тысячу лет как умер.

— Довольно точное описание.

Есть особенная тональность, мелодия с глубинными вибрирующими оттенками, которая звучит, когда между Оскаром и Себастьяном идет спокойная беседа. Гармоническое созвучие их голосов создает особое, отдельное от остального мира, пространство, ради которого Себастьян иногда, собираясь набрать служебный номер Оскара, прикрывает дверь, ведущую в прихожую его институтского кабинета. Тогда он спрашивает, как у Оскара прошел этот день, как подвигается его работа, какая нынче в Швейцарии погода. Вот и сейчас его охватило желание порасспрашивать Оскара, поинтересоваться, как он провел эту ночь, и послушать, кого ему довелось повстречать и что он делал. Убаюканный знакомыми звуками, он потом повесил бы трубку и снова безвольно погрузился бы в Ничто, спасаясь от которого надумал позвонить другу.

— Почему ты ждешь, что я тебе позвоню?

— Жду, чтобы ты рассказал мне, как покончил с баснями о параллельных мирах.

Про «Циркумполяр» Себастьян уже и думать забыл. Задним числом тогдашние переживания кажутся ему такими ничтожными, что он чувствует, как жаркая волна заливает ему лоб и щеки.

— Тут речь о другом, — отвечает он торопливо. — Я убил человека.

— Вот так? — говорит Оскар.

Себастьян молчит. Это равнодушное «вот так» — преступление, почти равное его собственному, и в то же время оно — драгоценный дар. Это крохотное, но острое как бритва оружие, которое он впредь, когда нужно, может выставить против взбунтовавшейся совести. Разумеется, он мог бы и сам догадаться. Оскар не тот человек, чтобы становиться в позу и потрясать кулаками. Он не схватится за голову и не начнет рвать на себе волосы. Его сдержанное спокойствие не напускная поза, за которой скрывалась бы трусливая душонка. Эта сдержанность — гранитного качества и до известной черты почти беспредельна. Эта черта проходит ровно там, где начинается миропонимание Себастьяна. Как всегда, Оскар и в этом верен тому, за что Себастьян его больше всего ненавидит и за что он сейчас ему бесконечно благодарен, он — фаталист.

— Даббелинг? — произносит наконец Оскар.

— Откуда ты знаешь?

— Его портрет сейчас во всех газетах. Металлический трос меня встревожил. Помнишь, Лиам про нацистов в открытой легковушке?

— Я и забыл. Думал, это моя идея.

— Собственные идеи приходят не так часто, как хотелось бы.

В то время как Себастьян во Фрейбурге ложится головой на стол, Оскар в Женеве ворочается на продавленном диване, пытаясь пристроиться на нем поудобнее. По сравнению с безупречной внешностью самого хозяина его диван находится в вопиющем состоянии. Однако для Оскара оно позволительно, на то он и Оскар. Сквозь косое мансардное окно наверху видно небо. Луна, яркая, как театральный прожектор, заливает комнату белым светом. Оскар закуривает сигарету и пускает изо рта и из носа лениво плывущие вверх облака дыма.

— Ревность? — спрашивает он. — Из-за Майки?

— Вот еще ерунда! — возмущается Себастьян с несколько излишней горячностью.

— Тогда что же? Попытка вырваться из рамок?

— Оскар…

— Или эксперимент по необратимости времени?

— Оскар! Погиб человек. А тебе все до лампочки!

Из уст убийцы эти слова отдают дурным кабаре. Лишь серьезность положения удерживает Оскара от того, чтобы, пользуясь случаем, не подразнить друга.

— Cher ami! — Оскар делает две быстрые затяжки и раздавливает сигарету в пепельнице, стоящей на полу у дивана. — Жизнь существует в природе всего лишь как исключительное состояние. Был Даббелинг тебе симпатичен?

— Какое это сейчас имеет значение!

— Отвечай мне.

— Он никогда не вызывал у меня симпатии.

— Была у него родня?

— У всех есть родня.

— Жена и дети?

— Нет.

— Было у него чувство стиля?

— Ну это уж чересчур!

В трубке раздается шум — это Себастьян вытягивает рубашку из-под пояса, чтобы полой отереть себе лоб.

— Mon dieu! — произносит Оскар. — Ты заговорил как пошлый ханжа.

Оскар поднялся и отворил мансардное окно. Положив локти на подоконник, он распрямляет спину, словно собирается обратиться к многолюдной публике. В отличие от Себастьяна, он догадывается, что его спокойствие проистекает не только из фатализма. Прочитав в газете о гибели Даббелинга, он успел заранее обдумать каждую фразу только что состоявшегося диалога. Самая трудная часть еще впереди. С этого момента каждое слово должно быть четко выверенным. С этого момента каждое слово станет нитью аркана, которым Оскар хочет перетянуть друга к себе.

Он напомнит ему, что существование всей Вселенной обусловлено нарушением симметричности. Что самая возможность человеческого сознания есть также лишь следствие колоссального противоречия, между противоположными полюсами которого (малого и большого, горячего и холодного, черного и белого) протекает мышление. Без противоположностей нет различения; ни пространства, ни времени; без противоположности «ничто» и «все» были бы идентичны друг другу. Каким образом, если первое условие материального мира состоит в различении, можно верить в моральную значимость различия между «добром» и «злом»? Как можно возмущаться уничтожением какого-то Даббелинга, о котором даже неизвестно, имелось ли у него чувство стиля? Главное значение Оскар придавал вводному тезису: мораль обязательна для дураков. Умные люди способны делать выбор.

Едва он набрал в грудь воздуху, как его опередил Себастьян:

— Это еще не все, Оскар. Лиама похитили.

В куполе света над Женевой блестит несколько зацепившихся там звездочек. «Этот город, — думает Оскар, — громадный, крепко завязанный мешок, набитый страхами, тоской, отвращением и малой толикой счастья».

— Но Лиам же в лагере скаутов, — произносит он медленно.

— Давай сперва послушай меня, — говорит Себастьян. — Смерть Даббелинга — это выкуп за Лиама. Ты понимаешь?

Диван стоит под самым окном, поэтому Оскару, чтобы сесть на него, нужно только повернуться.

— Тогда… — Останавливаться на полуслове не в манере Оскара. — Тогда, значит, Лиам уже вернулся?

Себастьян прижимает ладони к лицу. Этот вопрос — достаточный повод для того, чтобы прекратить разговор и вернуться в гостиную на кушетку. Но он не делает этого, а начинает рассказывать.

После первых четких фраз (субботний вечер, автозаправочная станция, принятое Лиамом средство от укачивания) он начинает все больше отклоняться от главного, вдаваясь в подробности. Говорит о смеющихся дальнобойщиках, о муравьях, утаскивающих дохлую гусеницу, о любителях бабочек и расширенной типологии ожидания. Говорение идет как по маслу, все поддается описанию, все состоит из безобидных деталей, которые в сумме дают рассказ о событии. Дойдя до конца, Себастьян останавливается с ощущением, что проговорил полчаса, между тем Оскар за это время успел выкурить только одну сигарету.

Последовавшее затем молчание, начавшись как пауза, сделалось невыносимым, а под конец чем-то само собой разумеющимся. Себастьян высказал все, что знает, а хорошо подготовленная речь Оскара имела отношение к другому положению дел. Молчание телефонной линии похоже на раскрытую дверь между двумя пустыми помещениями. Во Фрейбурге к пальцам Себастьяна подбирается первый свет занимающегося утра. В Женеве Оскар прикуривает новую сигарету от старой. В обоих городах звучат пока еще редкие голоса просыпающихся птиц. Милосердная ночь разжижается и растекается в разные стороны. Здесь и там остроугольным утесом встает новый день, готовый содрать шкуру со всякого, кто попытается бросить ему вызов.

Когда Оскар снова заговорил, было уже светло. Его голос понизился до шепота, едва способного преодолеть расстояние между обоими телефонами.

— Майк ничего не знает?

— Пока что нет.

— Иди в полицию.

— Прости, как ты сказал?

— Я подумал. Иди в полицию. — Дыхание Оскара шипением вырывается из мембран микрофона. — Скажи им только, что исчез Лиам. Как только он вернется… Себастьян? Лиам вернется! Скажи мне, что ты это расслышал.

— Да.

— Как только он вернется, мы займемся всем остальным.

Поза Себастьяна мало изменилась, только вид у него в солнечном свете сделался еще более жалким. На лице его ничего не блеснуло в подтверждение того факта, что он достиг дна. Свободное падение закончилось. Решение, принятое Оскаром, взорвало систему, в которой не было доказуемой реальности, а каждый раз находилось только одинаковое число доводов в пользу тех или иных действий. Себастьян пробует дотронуться протянутой рукой до спинки стула, на котором сидел его друг во время последнего совместного ужина. Рука оказалась коротка; он не дотягивается.

— Хочешь, я приеду?

— Что?

— Хочешь, чтобы я сел в поезд и приехал к тебе?

— Нет.

— Я бы приехал. Обдумай хорошенько, что будешь говорить.

— Ладно. Подумаю.

— Себастьян, я…

Трубка замолчала. Ни тот ни другой, по совести, не мог бы точно сказать, кто из них отключился первым.

 

Глава четвертая в семи частях.

У Риты Скуры есть кошка. Человек — это прореха в пустоте. С запозданием в игру включается комиссар

 

1

У Риты Скуры есть кошка. Когда хозяйка поднимает животное с полу, кошка на всех четырех лапках растопыривает пальчики, словно, растягивая их парашютиками, готовится на всякий случай к нечаянному падению. Рита Скура никогда не допустит такого, чтобы уронить свою кошку, но кошка на нее не надеется. Доведись ей все-таки когда-нибудь упасть, она вскочит как пружинка и начнет с презрительной миной намывать усатую мордочку. За это Рита и любит свою питомицу. Та обладает двумя качествами, которых она сама до конца своих дней никогда не приобретет: здоровой недоверчивостью и врожденной грацией.

В детстве Рита принимала на веру любую чепуху и даже обрела некоторую известность за свою выдающуюся способность становиться жертвой школьных розыгрышей. Кто, как не Рита, задирал голову, чтобы посмотреть на пролетающее НЛО, а ее в это время больно пинали в лодыжку. Она же, в короткой юбчонке, лезла на каштан спасать бедную птичку, в то время как снизу мальчишки с хихиканьем спорили, какого цвета у нее окажутся трусики. Чего бы ей ни наврали, она верила в любую глупость. Она проигрывала все свои цветные карандаши, так как ее ничего не стоило подбить на пари с заведомым подвохом, а за игрой в прятки часами просиживала в каком-нибудь темном углу, хотя никто не собирался ее искать. Когда играли в «жандармы и разбойники», никто не хотел брать ее к себе в комнату.

Несмотря на все это, Рита уже в десять лет знала, кем она хочет стать, и, когда ей пришло время выбирать профессию, родители только схватились за голову. Однако к числу положительных качеств Риты принадлежала и весьма основательная доза упрямства. Она стояла на своем, приводя в пользу своего решения столь же парадоксальный, сколь и изобретательный довод, что человек всегда лучше всего делает то, что ему не дается, и в результате подала-таки заявление.

На собеседовании она неудачно ответила на половину вопросов, то есть сдала его с таким результатом, который соответствовал вероятностному попаданию в точку. Вся красная как рак, она пообещала компенсировать свою нерушимую веру в нормальное поведение и добрые намерения человека исключительным тщанием и усердием. Ее приняли.

Учение далось ей нелегко. На семинарах по криминологии ей всегда доставалась роль бестолкового свидетеля, который попадает впросак, отвечая на каверзные вопросы. Не проходило и дня, чтобы она не задумывалась, не пора ли капитулировать, пока наконец ей не встретился на пути преподаватель по фамилии Шильф, который с первого же урока разобрался в ее характере и на большой перемене отвел ее в сторонку для отдельного разговора. Он объяснил ей, что у нее есть превосходные задатки для работы в криминалистике. Только нужно, чтобы она всегда помнила одно правило — воспринимать свое прямодушное мнение как прямое указание на то, чего ожидает от нее противная сторона, и в своих действиях всегда исходить из предположений прямо противоположных собственному убеждению; то есть всегда поступать вразрез тому, что подсказывает ей интуиция.

С этого времени всё даже не то что наладилось, а пошло лучше некуда. Доверчивость ее во всех делах так надежно обманывала, что, следуя совету своего преподавателя Шильфа, она добилась прямо-таки астрономической квоты удачных попаданий. Достаточно было ей посмотреть на фотографию подозреваемого и подумать, что он преступник, как она уже могла с уверенностью сказать, что тот невиновен. Если, прочитав показания свидетеля, она находила их правдоподобными, это подсказывало ей, что данный свидетель лжет. Простодушная доверчивость Риты сменилась такой беспощадной уверенностью в своей правоте, что отныне она словно бы мстила за все неурядицы своей предшествующей жизни. Она орала на подозреваемых, а криминалистическим чутьем превзошла не только своих однокашников, но и преподавателей. При производстве в комиссары усатый начальник полицейского управления пожал ей руку, и Рита ответила на это таким рукопожатием, что у того от боли перекосило лицо.

Однако, несмотря на все это, Рита по-прежнему знает, что у ее кошки больше таланта к следовательской работе, чем у нее. Сама же она в полицейской среде никогда не достигнет высот легендарного следователя. Однако, возможно, будет первой женщиной, ставшей начальницей полицейского управления земли Баден-Вюртемберг. Этого ей вполне достаточно.

Но вот чего никак уж нельзя было поправить путем простой перемены знаков с плюса на минус, так это отсутствия грациозности. Хотя родители Риты обыкновенные люди с самой заурядной внешностью, какая-то генетическая случайность сделала из их дочери редкостный анатомический феномен. На первый взгляд ее комплекция выглядит как пародия на тот образ, который живет в мужских мечтах. Ее груди так велики, что будто тянут вперед верхнюю половину тела. Ходьба то же самое, что падение; у Риты это выражено наглядно. Плечи узкие, талия тонкая, ноги как у манекена, растут чуть ли не от ушей. Ее вьющиеся мелким бесом волосы молодые вахтмейстеры полиции называют гривой, хотя, наверное, никто из них никогда не встречал кудрявых лошадей. Рита могла бы, не задумываясь, объяснить, почему при виде ее людям сразу вспоминается лошадь или, скорее, крепко сбитый пони: в ней все как-то чересчур. Чересчур густые волосы, чересчур длинные ноги, чересчур большой рот. Она похожа на человека, который в юности был толстяком и с тех пор никак не может отвыкнуть от соответствующих движений. Она ходит широким шагом и раскачивается при этом, как бакен на зыби. Из рукавов вязаной кофты у нее высовываются кисти, словно позаимствованные у мужчины. Да и голос, скорее, подошел бы грубоватому парню; самые безобидные замечания она произносит с такой интонацией, как будто хочет оскорбить.

Ко всему этому Рита уже привыкла. И давно уже вкладывает в свои слова тот смысл, который соответствует их звучанию. Улыбаясь, она делает губы вареником. «Да» она произносит на вдохе, а не на выдохе, отчего в нем появляется неодобрительный оттенок, отбивающий у собеседника охоту продолжать разговор. А когда она злится, то так сжимает губы, словно у нее вот-вот готово вырваться слово на букву «б»: бред, барахло, бестолковщина…

Когда на улице люди оборачиваются ей вслед, она воспринимает это не как комплимент, а как реакцию на физический недостаток. В любое время года она всегда застегивает блузки и кофты на все пуговицы. Летом она ходит в старомодных платьях с рисунком в цветочек, с подолом примерно до середины икры и такого покроя, который пока еще ни один портной не называл модным. На Ритиной фигуре это одеяние производит примерно такой же эффект, как наклейка из кемпинга на роскошном «мазерати». Умному человеку — смешно, глупого — раздражает. Риту это устраивает. Среди сотрудников уголовного розыска женщин немного, а про тех, что есть, коллеги уверяют, будто они падают в обморок при виде утопленника. Поэтому Рите требуется такая упаковка, которая демонстративно подчеркивала бы главенствующую роль рассудка, а не физической оболочки. Она носит иронические платья и саркастические сандалии, перед которыми трепещет все судебное ведомство административного округа. Когда она входит в служебные помещения, все пригибают голову, как школьники в классе при появлении латинистки. На вопрос, неужели у нее совсем нет чувства юмора, она бы ответила, что нет такой дурацкой фразы, которую кто-нибудь не способен произнести всерьез. Так стоит ли смеяться?

Единственное, чем Рита действительно интересуется, — это полицейская работа. Ей тридцать один год, она не замужем, детей не имеет. Как член следственной группы по расследованию убийств, она ежедневно выезжает на трупы; она в состоянии осматривать тела женщин, насмерть забитых мужьями, подавившихся картофельным пюре стариков и расчлененных региональным экспрессом самоубийц, даже не помышляя о возможности обморока; даже ребята из службы по охране порядка ходят у нее по струнке. На утренних производственных совещаниях она громко комментирует вслух ошибки и упущения своих коллег. Если кто-нибудь пытается возражать, она ссылается на целый ряд случаев, когда с самого начала правота была на ее стороне.

Кошка — одно из немногих существ, к которым Рита относится доброжелательно. Когда кошка лежит у нее на коленях, ее тепло, не в пример человеческому, ощутимо согревает кожу уже через несколько секунд, тогда как тепло, исходящее от человека, проникает сквозь одежду лишь спустя несколько минут. Кроме того, кошка, в отличие от большинства людей, выполняет полезную задачу. Она отпугивает от окон первого этажа птиц. Поскольку у Риты часто бывает ощущение, будто кто-то за ней подглядывает, она терпеть не может крылатых шпионов.

Покончив с третьим яйцом, Рита поднимается и сажает мурлычущую кошку на освободившийся стул. На кухне она наполняет кошачью миску куриным фаршем, купленным специально для того, чтобы загладить свою вину перед кошкой. С тех пор как некий доктор и его голова закончили велосипедную прогулку раздельными путями, Рита почти не бывает дома. Вчера поздно вечером она после звонка усатого начальника полицейского управления ушла с работы обиженная и утром, поспав всего пару часов, проснулась все такая же обиженная. Хотя у нее и мало опыта с расследованием дел, в которых замешан политический интерес, она все же не удивилась, что начальник полицейского управления наорал на нее в телефон, требуя, по сути дела, чтобы она, вынь да положь, немедленно сотворила ему чудо. Ей, конечно, не слабо допоздна сидеть на работе, а утром в семь снова туда возвращаться. Но есть одна подробность, от которой у нее при одной мысли о вчерашнем телефонном разговоре поднимается изжога, и состоит она в том, что ей хотят навязать в напарники старшего по званию комиссара полиции. Рита Скура молода, она — женщина, и комиссия по расследованию «дела о Железном тросе» — ее первое самостоятельное расследование такого рода. Даже если от этой истории пойдут круги и она вызовет настоящий кризис, даже если под щетиноголовым министром внутренних дел в результате зашатается стул, Рита Скура не нуждается в подкреплении! Сегодня же до конца рабочего дня ей приказано предъявить конкретные результаты, иначе из Штутгарта будет командирован во Фрейбург гаупткомиссар Шильф — тот самый, советы которого стали отправной точкой ее карьеры.

Его появления в качестве приглашенного преподавателя в Высшей школе полиции ждали с любопытством. Слава великого провидца в вопросах криминалистики распространилась о нем давно. Говорили, что он терпеть не может работать в команде, редко наведывается в управление и распутывает дела, так сказать, во сне. Ожидали увидеть кудесника. Когда Шильф наконец предстал перед классом, по рядам, словно холодный ветерок, пробежало разочарование. В свои пятьдесят с чем-то лет этот человек держался каким-то старикашкой. Одетый в обтерханный китель, он сутулился так, словно стеснялся ширины своих плеч. Некогда белокурые волосы свешивались ему на лоб выцветшими прядками. В понурой позе он стоял у доски, ломая крошащийся мел. То и дело он без видимой причины замолкал посреди лекции и, переступая с ноги на ногу, покачивался, испуганно прислушиваясь к чему-то внутри, как будто провожая отзвуки давно отгремевшей грозы, некогда поразившей его ударом молнии. Возвращаясь к начатой теме, он порой изрекал никому не понятные вещи: «У меня нет памяти, поэтому я могу разглядеть будущее». Или: «Из двух противоположных высказываний обыкновенно оба одновременно правильны и неправильны».

Или самое его любимое: «Случайность — имя величайшего человеческого заблуждения».

Никто из студентов не считал его странное поведение маской (в этом они были правы). Они, скорее, думали, что видят перед собой останки некогда преуспевавшего человека (тут они ошибались).

Рита сначала называла его мысленно поверженным гением. А когда он в первую же большую перемену превратил ее из дурочки в скептика, стала называть его дьявольским гением. Проведя последний семинар, он при прощании с ней, не спрашивая разрешения, взял ее руки, внимательно их рассмотрел и сказал:

— До чего же у вас, Риточка, могучие длани!

Она вырвала у него свои пальцы и, указывая на его лицо, ответила:

— А у вас до чего же помятое забрало!

Посмотрев друг другу в глаза, они рассмеялись. С тех пор Рита его больше не видела.

Разумеется, ей был симпатичен полусумасшедший Шильф. И как раз потому-то она, следуя его научению, относится к нему с недоверием. Вот уж чего ей сейчас совершенно не нужно, так это присутствия гения, против которого она бессильна, несмотря на все свое тщание и старание, причем такого, который видит насквозь системное устройство ее метода познания. Дело Ральфа Даббелинга — самое важное из всех, какие ей до сих пор доставались. Его смерть, которая, возможно, даст ключ к разгадке медицинского скандала, принадлежит ей.

Хотя в семь часов уже весьма тепло, Рита перед уходом надевает на платье вязаную кофту. В своей «корсе» цвета губной помады она подъезжает к клинкерному дому на улице Генриха фон Стефана, предъявляет считывающему устройству свой пропуск и ставит машину на стоянку под замшелым козырьком из гофрированной жести. Презрев заднюю дверь, она обходит здание кругом, чтобы, как всегда, с развернутыми плечами и вздернутым подбородком, вступить в него через парадный вход.

 

2

У окошечка дежурного, опершись обеими руками на деревянную стойку и уткнувшись лбом в плексигласовую перегородку, ждет мужчина; глядя на него, можно подумать, что самостоятельно он не в силах удержаться на ногах. Рита навидалась таких голубчиков, и ей они отвратительны. Этот высок и статен. Такой, судя по его внешнему виду, вполне мог бы добиться в жизни чего-то получше. Волосы у него сальные, тусклые, грязного желто-псиного цвета. Шмотки на нем когда-то, видимо, стоили кучу денег; сейчас они перемазаны кровью и все сверху донизу измяты. Очевидно, этот тип носит их уже несколько дней не снимая. Каким бы образом такие субчики ни оказывались здесь — по своей собственной воле или приведенные полицейским патрулем, — от них всегда только лишние заботы и долгая возня, а в результате никакого толку.

Рита инстинктивно задерживает дыхание, ожидая, что от посетителя на нее пахнёт перегаром. Незнакомец даже не обернулся на стук ее сандалий. Дежурный полицейский приветственно поднимает руку, не прерывая разговора по телефону. Входя в вестибюль, Рита каждый день радуется, что на ней уже не лежат определенного рода рутинные обязанности.

Немного запыхавшись, она входит в свой кабинет на четвертом этаже, снимает вязаную кофту и с облегчением усаживается в черное кожаное кресло. За этим письменным столом с матовой стеклянной поверхностью она до сих пор ощущает себя ребенком, который забавляется, шлепая по квартире в папиных башмаках. Ну и подумаешь! Она точно знает, что отдельное помещение при ее нынешнем звании досталось ей только потому, что никто из коллег не хочет делить с ней общий кабинет. Она любит эту комнату, особенно компьютерные кабели, подведенные под полом и тянущиеся вверх вдоль ножек письменного стола через отверстия в ковровом покрытии. Вместе с выстроившимися в ряд безупречно надписанными папками на полке для документов компьютеры распространяют вокруг атмосферу профессионализма, искупавшись в которой с утра, как в крови дракона, Рита вступает в бой во всеоружии.

Рядом с клавиатурой развернутым веером лежат конверты необработанной входящей почты. Всю ночь в кабинете было открыто окно для проветривания, в толстых стенах здания прохлада продержится еще некоторое время. Далеко внизу, на рабатках, чуть не до смерти заухоженных бывшим кладбищенским садовником, галдит, как всегда, свора воробьев. Рита бросает злорадный взгляд на кроны деревьев за парковочной площадкой. До них так далеко, что ни один пернатый паразит не заглянет к ней в окно. Будь ее кабинет на первом этаже, Рита брала бы с собой на работу кошку.

Некоторое время она листает папку с делом Даббелинга. Самое впечатляющее тут — это фотографии, нисколько не утрачивающие своей жути и после сотни просмотров. Голова Даббелинга, торчащая в развилке ветвей подобно бутафорской страшилке в комнате ужасов. Та же голова, лежащая на столе рядом с искореженным телом, которое она еще недавно собой венчала. Из туловища, ярко белея, выглядывает позвоночник; отрезанные концы шейных артерий, трахеи и пищевода напоминают вывесившиеся шланги разбитой машины. Жертва, говорится в отчете судебно-медицинской экспертизы, в последний момент заметила опасность и в испуге вскинула голову, иначе трос перерубил бы ей череп. Задним числом Рита с благодарностью поминает Даббелинга за этот благородный жест. Его состояние и без того не подарочек.

Среди вновь поступивших документов по делу обнаруживается отчет криминалистической лаборатории. Ознакомившись с результатами, комиссар Рита по-детски захлопала в ладоши. Мужчины из группы по сбору следов лишь после препирательств согласились снять по ее указанию два квадратных метра лесной почвы и со всеми предосторожностями доставить их в лабораторию вместе с прихваченными заодно растревоженными муравьями. И вот теперь имеется генетический материал мужчины, до сих пор не числившегося ни в каком банке данных, который, однако, вскорости будет найден. И не кем иным, как Ритой. Еще одна новость: заявление возмущенной жительницы Фрейбурга, жалующейся на то, что наутро после убийства кто-то набросал в бак для биологических отходов всякой дряни. Таким образом, Рита получила почти все, что требовалось: орудие преступления, обувь, использованную при его совершении, таковые же брюки и рубашку — все, кроме самого преступника, чье назойливое отсутствие уже принимает почти материальные очертания. Судя по найденным волоскам и отпечаткам башмаков, вырисовывается блондин ростом метр девяносто и весом восемьдесят пять килограммов. Наверняка смазливый и умный убийца, не какой-нибудь там бедолага, которых даже жалко, когда отправляешь их за решетку.

Утро Рита проведет в больнице и продолжит поиски мужчины, чья внешность соответствует имеющимся приметам. В кардиологическом отделении ходят слухи, что Даббелингу угрожали. Но кто и как это делал, никому якобы не известно. В такой острой ситуации практически любой мог быть заинтересован в смерти Даббелинга. Фармакологический концерн, рисковавший потерять свою добрую репутацию ценой в миллиарды. Медицинская сестра, боявшаяся лишиться работы. Главный врач Шлютер, для которого Даббелинг стал опасен как соучастник. Шлютера Рита в очередной раз перехватит, прежде чем тот успеет окопаться где-нибудь в операционной. С тех пор как в университете обсуждается вопрос о принятии к Шлютеру дисциплинарных мер, тот скрывается у себя на отделении и его почти невозможно застать на месте. Заявление на него, послужившее началом медицинского скандала, было подано анонимно. Шлютер утверждает, что его пытается оклеветать какой-то конкурент из числа кардиологов.

Рита и сегодня будет опрашивать всех подряд, кого только ей удастся поймать. В середине дня она еще разок заглянет в велосипедный клуб. Сотрудники, непосредственно занимающиеся медицинским скандалом, круглосуточно держат ее в курсе всех новостей. Рита кидает бумаги на стол и потягивается, расправив плечи. Она намерена разобраться с этим делом еще до того, как главный криминальный комиссар Шильф купит железнодорожный билет до Фрейбурга. По крайней мере, если что-то не заладится, то не от недостатка настойчивости с ее стороны.

Полицей-обермейстера Шнурпфейля она сразу угадала по тому, как он постучался. Как всегда, он ждет, пока ему скажут «войдите», прежде чем приоткрыть дверь и заглянуть в щелку, — так он с улыбкой дожидается повторного приглашения. Лишь когда Рита громко крикнула: «Да заходите же вы наконец!» — он, подсобравшись, протиснулся своим гигантским телом в дверь и, переступив порог, привел себя в равновесие на середине комнаты. Шнурпфейль на десять лет моложе комиссара Скуры, и он единственный человек в полицейском участке, кто благодаря своему стоическому складу умеет с ней ладить. Молоденькие кандидатки на должность полицеймейстера считают его первым красавцем во всем управлении. Однако он всегда держится неуверенно, словно под горой мышц прячется испуганный человечек, вечно озабоченный тем, как бы его в один прекрасный день не вытащили за ушко да на солнышко. Вот и сейчас Шнурпфейль глядит с высоты своего башенного роста так, словно чувствует себя немного не в своей тарелке. Когда коллеги спрашивают его, как ему удается терпеть дурной характер Риты Скуры, он отвечает, что она умна и к тому же хороший комиссар. Похожи ли ее волосы на конские, он не может сказать, а остальное, что он там насчет нее думает, Шнурпфейль держит при себе. Когда случается передать плохие новости, это всегда поручают Шнурпфейлю. Ему это известно так же хорошо, как и ей. Остановившись у письменного стола, он вертит в руках фуражку Пока что Рита ни разу не предлагала ему присесть.

— Шнурпфейль, — произносит она, делая вид, что ищет что-то в лежащем перед ней деле, — вы отвезете меня в больницу?

— Да, — говорит Шнурпфейль и, немного подумав, добавляет: — В больницу тоже.

Подняв глаза, он опять нерешительно улыбается. Как ни трудно это понять его коллегам, он любит разговаривать с Ритой Скурой. Он ничего не имеет против грубоватого тона, его не коробит солдафонское обращение по фамилии. В конце концов, он — еще только молодой полицей-обермейстер, а она — многообещающий комиссар. Как правило, ему удается так отвечать на ее вопросы, что она не раздражается. Этим он гордится.

— Ну давайте излагайте в деликатной форме то, с чем пришли, — говорит Рита, убирая двумя руками упавшие на лоб тяжелые кудри.

Подобно многому другому, Рита терпеть не может лето. Будь ее воля, она бы согласилась, чтобы круглый год стояла осень или зима. В холодную погоду лучше думается и одеваться можно построже.

— Ну что там? Еще три доктора с отрезанными головами?

Шнурпфейль отводит взгляд от ее непобритых подмышек.

— Похищение ребенка, — отвечает он кратко.

Рита взглядывает на полицей-обермейстера с такой ненавистью, словно перед ней преступник, жертва и свидетель в одном лице.

— Повторите еще раз, если посмеете.

— Похищение ребенка, — повторяет Шнурпфейль.

Рита выпускает из рук свои волосы и откидывается на кресле так, что его спинка, спружинив, отклоняется назад.

— У того типа с желтыми волосами и окровавленной рубашкой?

— Откуда вы знаете?

Отмахнувшись, она оставляет без внимания его почтительный тон. Можно было сразу сообразить. Раз уж она приняла того типа у стойки дежурного за опустившегося пропойцу, то на самом деле он не меньше чем профессор.

— Отец?

— Сына нет уже четвертый день.

— И он только теперь явился?

— Похитители удерживали его обещаниями. Он боялся пойти в полицию.

— Деньги?

— Нет.

— И что, раз не деньги?

— Он не знает.

— Не поняла! Как ты сказал?

Рита вскакивает с кресла и грозно наступает на Шнурпфейля. Тот явно колеблется, не лучше ли отступить, но, подумав, решает, что нет.

— До сих пор, — говорит он, — отцу не предъявили никаких требований.

— Но они с ним контактировали?

— В день похищения. Ему велели ждать.

— Ну и хреновая же история!

Рита отворачивается от Шнурпфейля и так захлопывает окно, что стекло в нем отзывается дребезжанием. Она взмахивает несколько раз руками, словно разводя своими большими ладонями туман, не дающий ей хорошенько разглядеть полицей-обермейстера.

— На педофилов не похоже, — произносит она. — Может, что-то семейное. Заявление запротоколировано?

— Все в порядке. Он сидит внизу.

Внезапно Рита опускает руки:

— Неужели и он тоже врач?

— Профессор физики из университета.

— Господи всеблагой! — восклицает Рита. — Хоть за это спасибо!

Шнурпфейль так расплылся в улыбке, будто поблагодарили его самого. Рита прислоняется к краю стола, отчего ее таз еще больше раздается вширь, и поднимает вверх указательный палец, как она делает всегда, когда чувствует, что у нее ум заходит за разум.

— Похищения детей, — говорит она внушительно, — не любит пресса.

— Мы разделим это на части, — говорит Шнурпфейль. — Не обязательно сразу же сообщать прессе про похищение.

Рита кивает; ее напряженные плечи расслабляются. Как это уже часто бывало, полицей-обермейстер и на этот раз придумал выход, чтобы она успокоилась.

— Послушайте-ка, Шнурпфейль! Я при всем желании не могу заняться этим сама.

— Само собой! Шеф предлагает передать это дело Зандштрему.

— Зандштрем — законченный идиот, — говорит Рита. — Можете сообщить ему это от моего имени.

Шнурпфейль берет на изготовку карандаш.

— Пускай съездит с профессором к нему домой. Предупредить ребят из технического отдела и взять с собой психологиню. Телефоны поставить на прослушку по полной программе. И опрашивать его столько, сколько он выдержит. Семейные проблемы, круг друзей и знакомых, профессиональная деятельность. Если успею, вечером сама заскочу.

Шнурпфейль прячет записную книжку.

— Я только сбегаю вниз передать, — говорит он. — Затем отвезу вас в больницу.

— Хорошо.

Рита Скура, отведя взгляд от Шнурпфейля, смотрит на доску для записок, на которой рядом со снимками места преступления висит фотография ее кошки.

— Четыре дня, — произносит она. — Впору пожалеть профессора.

 

3

Машину у него забрали. Мобильный телефон забрали. Отобрали рубашку и брюки и упаковали в пластиковые мешки. На нем бумажный костюм, который шуршит при каждом шаге и в котором он кажется себе какой-то смесью трупа и клоуна. В настоящий момент он бы не возражал, чтобы его положили в алюминиевый ящик и с биркой на ноге задвинули в стенку Наконец-то прохлада, наконец тишина. Наконец бы уснуть!

У него отобрали ключи от квартиры, а сейчас отбирают и саму квартиру. На улице трое полицейских в гражданском ведут наблюдение за домом, чтобы установить, не ведется ли за ним наблюдение. В прихожей животом на полу растянулся какой-то человек в наушниках и с черным ящиком и ковыряется крошечной отверткой в телефонной розетке. Второй стоит, подпирая стенку, и дает полезные советы, стряхивая пепел от сигареты на паркет. На кухне сидит за столом гауптмейстер криминальной полиции Зандштрем и готовит себе бутерброд с ветчиной и соленым огурцом, он попросил разрешения позаимствовать «прошутто ди парма» — пармскую ветчину. В гостиной на кушетке, которая для Себастьяна теперь навсегда будет связана с самыми страшными днями его жизни, засела, уткнувшись носом в альбом с семейными фотографиями, маленькая, закутанная в зеленую шерсть женщина с тощими ножонками — совершенно диковинное существо, напоминающее птицу в человеческом платье.

«Вот и началось, чего я всегда ждал, — думает Себастьян. — В квартире идут съемки экспериментального фильма».

Отправляясь с утра пораньше на улицу Генриха фон Стефана, Себастьян при одной мысли, что теперь его ситуацией займутся компетентные специалисты, ощутил такое огромное облегчение, что ему чуть не стало дурно. Дача показаний, которой он так боялся, оказалась самой легкой частью всей процедуры. Нужно было только рассказать, что случилось (игральный автомат с металлической лапой, печальные мягкие зверюшки, Вера Вагенфорт), опустив при этом упоминание об одной-единственной фразе: «Кончай с Даббелингом». Дальше все пошло как по накатанному. Почти бесконечная череда вопросов обо всем, что только возможно. Только не о том, не убил ли он человека.

Однако сейчас ему становится дурно как раз от работы этих самых компетентных специалистов. Эти люди, кажется, заняты всем, чем угодно, — только не тем, как вернуть Лиама. Всякий раз, как он повторяет себе, что полиция действует, следуя испытанной методике, в голове у него возникает одно и то же возражение: «Они такие же люди, как все, и им ничего тут не сделать».

У себя в спальне он перед раскрытым гардеробом срывает с тела бумажный костюм, словно обертку непомерно огромного, никому не нужного подарка. Он хочет лечь на кровать, отключить сознание и предоставить остаток своей жизни на волю того, кто сумеет с ним толково управиться. Во время одевания он ставит сам себе ультиматум. Он предоставит полицейским действовать до полуночи. Затем скажет им, чего на самом деле потребовали от него похитители. Пускай спросят у доктора Шлютера, где Лиам.

Техник в прихожей поднимает кверху большой палец, чтобы предупредить, что подключение сейчас будет готово. Психологиня в гостиной встречает Себастьяна с дружелюбной улыбкой, от которой у нее под клювом приоткрывается горизонтальная щель. Она не произносит вслух, что Себастьян скрывает от всех какую-то грязную семейную драму, но следит краем глаза за каждым его движением и уже целую вечность все роется в фотоальбоме. В нем подробно документированы первые годы жизни Лиама. Дальше идут уже единичные фотографии, на которых почти не встречается делавший снимки Себастьян.

— Сейчас все будет готово. Скоро можно начинать.

Женщина-психолог убедила его, что в первую очередь необходимо поставить в известность Майку обо всем, что случилось, Если он откажется, то она позвонит в Аироло сама. Глядя на то, с каким рвением полицейские торопятся наладить свою технику до начала разговора, можно догадаться, что, по их мнению, Лиам находится у матери. Себастьян знает, как часто это бывает, что родители крадут друг у друга детей. Он только не знает, как втолковать своим посетителям, что этот случай сюда не относится.

— Ну вот, отлично проходит, — заявляет покуривающий техник таким тоном, словно его коллега только что починил сломанный унитаз.

Он подзывает жестом Себастьяна и подает ему телефонную трубку, которая спиральным проводом соединена с черным ящиком. С бутербродом в руке в переднюю выходит Зандштрем. От него пахнет горчицей. Он отирает рукой нос, приподнимая его кончик кверху, отчего его лицо на секунду превращается в свиное рыло. Женщина-психолог стоит в дверях, прислонившись к косяку и покусывая ноготь большого пальца, и, как китайский болванчик, все время дружески кивает Себастьяну. Если бы он мог, то позвонил бы не Майке, а Оскару и попросил бы его еще раз повторить то, что он сказал прошлой ночью: «Хочешь, я приеду?»

На этот раз Себастьян ответил бы «да».

Старомодная трубка кажется очень тяжелой. Набирая номер спортивного отеля в Аироло, Себастьян все время ощущает, как сзади его сверлят взглядом полицейские.

Вообще-то, этого следовало ожидать. Майки не оказалось на месте. Не для того она отправилась в Альпы, чтобы сидеть в четырех стенах. Она уехала на экскурсию, понимаете? Километров за сто, понимаете? Ну что вы, какой там мобильник! Тут же самая прелесть в том, что никто тебе не позвонит. Так ведь? Заученный смех. Да, самое позднее — к ужину. Она вам перезвонит.

Себастьян просит у женщины-психолога уступить ему кушетку. Ему больше не хочется отвечать на вопросы. Он не позволяет техникам включить музыку или телевизор. Вздыхая, полицейские вынимают с полки книжки и журналы и принимаются листать. Женщина-психолог отворяет окно и подслушивает сверху за Бонни и Клайдом, которые, проплывая по Ремесленному ручью, спорят друг с другом о дальнейшем развитии событий. В кухне звонит мобильный Зандштрема. С шоссе А81, где два сотрудника, проверяя показания Себастьяна, опрашивают шоферов-дальнобойщиков, туалетных работниц и обслуживающий персонал ресторана, не поступало ничего нового.

Ожидание. Себастьян так поднаторел в этой дисциплине, что уже через несколько минут перестает воспринимать, что происходит вокруг. Откинув голову, он сидит, уставясь в потолок; его белая поверхность приятна ему, так как соответствует нынешнему настроению. В то время как тело все глубже погружается в теплый зыбучий песок, сознание тихо воспаряет ввысь и кружит вокруг себя. Себастьян отчетливо ощущает, как время выходит из берегов. Цепочка секунд распадается на крошечные частицы. Его «я» растворяется и все же оставляет по себе нечто, с чем он может себя идентифицировать, некий наблюдательный пост за пределами тела и души. Находясь там, Себастьян может поразмыслить над вопросом, почему он так долго держался своей теории, которая никоим образом не соответствует его ощущению времени и пространства. Его существование протекает не во множестве миров. Это единый космос, который гулко шумит и в котором он, кроме собственной, ощущает также присутствие других сущностей. Их можно выделить по именам: Майка, Оскар, Лиам, и они вплетены в общую ткань свивающихся воедино течений, в которой материя и энергия едины и представляют собой информацию. Человеческое сознание, состоящее только из воспоминаний и опыта, есть не что иное, как чистая информация. Надо бы, думает наблюдательный пост по имени Себастьян, за письменный стол да записать вкратце. Надо бы выяснить, не направлены ли попытки Оскара путем квантизации времени вывести расчеты за начало Большого взрыва, в первую очередь на то, чтобы представить мир как большую информационную машину. Надо подумать над тем, не работаем ли мы оба все эти годы над одной и той же идеей, хотя и подошли к ней с разных сторон: над идеей о том, что время не только в философском, но и в физическом смысле является продуктом сознания, будучи в то же время идентично ему. Надо бы прямо сейчас поговорить с Оскаром, поискать общие моменты, надо бы… Раздается звонок в дверь, и фантазии Себастьяна распадаются, оставляя после себя одну мысль: человек — это прореха в пустоте…

Кто-то входит в квартиру. Женский голос обзывает Зандштрема идиотом и спрашивает, что нового произошло за прошедший день. Хороший вопрос. Наручные часы Себастьяна утверждают, что он разглядывал белую поверхность потолка пять часов кряду. Женщина входит в комнату и выбивает из рук курящего техника телевизионную программку. Себастьян уже видел ее этим утром в полицейском участке, когда она бегом поднималась по лестнице. Даже со спины она показалась ему неприятной. Сейчас она бегло оглядывает комнату, словно когда-то здесь что-то потеряла и вернулась забрать свою собственность. Когда женщина устремляется к Себастьяну, кучерявые волосы дыбятся вокруг ее головы как символ перманентной неуспокоенности. Большие груди проступают под плотно застегнутой кофтой сильнее, чем следует. Ручищей, поражающей своими размерами, она сокрушительно стискивает руку Себастьяна:

— Рита Скура. Комиссар полиции.

К счастью, она хотя бы не пристает к нему с вопросами, а расспрашивает вместо этого своих коллег. Зандштрем и психологиня пересказывают его показания, по-братски поделив их между собой. Едва они закончили, Рита Скура сообщает, что эта скотина главный врач весь день не показывался в отделении; что персонал но-прежнему, о чем ни спроси, только и делает, что умывает руки; в результате по делу убитого врача не выявлено никаких новых данных, и, соответственно, начальство наверху очень обеспокоено, как бы не подпалить свою задницу. Посреди ее руготни вдруг зазвонил телефон.

Все цепенеют, как в немой сцене, которая тотчас же сменяется лихорадочными метаниями. В поднявшейся неразберихе, когда все заговорили и забегали, Рита Скура превращается в начальницу. Одного техника усаживает за аппаратуру, Зандштрема отправляет на балкон, а психолога с Себастьяном к телефону.

— Трубку снять по моему знаку. Тянуть время, изображать дурачка. Переспрашивать. Понятно?

— Это, вероятно, моя жена, — говорит Себастьян.

Рита властно встряхивает головой и, удерживая зрительный контакт с техником, скрестив руки, встает, прислонившись к стенке. Себастьян чувствует необоримое желание накрыть Скуру гигантским стаканом, просунуть под него картонку и вышвырнуть комиссаршу на двор, как противное насекомое. Она щелкает пальцами, и техник по этому знаку протягивает ему трубку.

— Папа?

Голос Лиама доносится не только из трубки, но и из ящика, по бокам которого крутятся магнитофонные катушки.

— Погоди, папа. Ну, Манно же! Перестань!

Лиам говорит это кому-то другому, отвернувшись от трубки. Сзади слышно хихиканье, какая-то возня. Голос Лиама возвращается.

— Извиняюсь, — смеется Лиам. — Тут только один телефон, и туда входят только пятидесятицентовики. Филипп и Лена все время дергают меня за рукав. Им кажется, что это очень смешно, что ли.

— Лиам… — говорит Себастьян.

— Папа, ты на меня сердишься, что я так долго не звонил? Ну никак было не позвонить. Мы же в походе, с рюкзаками и палатками. Я потому что сразу попал в старшую группу за то, что рассказал, как разжигают огонь, про фокусирование лучей, температуру возгорания. И про ошибочное представление о кремне. Что на самом деле для этого нужен пирит. И тогда меня сразу взяли в поход…

— Лиам! С тобой все хорошо?

Нервный выкрик Себастьяна обрывает этот словесный поток. Смущенная пауза затягивается. Вылившись из аппаратуры, она накрывает всех присутствующих, течет, заполняя невидимой вязкой массой прихожую.

— Ну да! Все супер! — произносит наконец Лиам. — Что-то случилось, папа?

— Нет, — торопливо отвечает Себастьян. — Все в порядке. Я просто… беспокоился.

Пока Лиам соображает, Себастьян подносит ко рту стиснутый кулак и кусает побелевшие костяшки, чтобы не дать вздрагивающей диафрагме исторгнуть из горла нежелательные звуки.

— Некоторые дети очень скучают по дому, — говорит Лиам. — Может быть, ты соскучился по мне?

Это уже слишком! Себастьян вынужден закончить разговор. Прикрыв ладонью трубку, он упирается лбом в стенку и набирает в грудь побольше воздуху.

— Ты все правильно понял, — говорит он единственно возможным, бодрым тоном. — Слушай, Лиам, я должен кончать. Мы… Я позвоню тебе позже. Или завтра. То есть я хочу сказать, что заеду.

— Нет! — В голосе Лиама так и слышится испуг. — Завтра не получится! Мы же завтра собираемся…

— О’кей, Лиам! Развлекайся! До скорого! Пока, Лиам! Пока!

Трубка валится, и вместе с ней Себастьян. Техник нажимает какую-то клавишу. Щелк! Темнота. Что-то мягкое закрывает ему глаза. Чужая куртка с мужским запахом. Кто-то осторожно опускает Себастьяна наземь. Разволновавшаяся диафрагма заставляет его издать громкий крик.

 

4

Бывают дни, когда комиссар Шильф, едва встав с постели, уже знает, что, покидая квартиру, не воспользуется входной дверью. Бесшумно и быстро он натягивает брюки карго цвета хаки, которые покупает в магазине рабочей одежды и начал носить задолго до того, как они вошли в моду у молодежи. Он вытаскивает из-под кровати уже собранную дорожную сумку и, выходя из спальни, осторожно закрывает дверь, взявшись за ручку обеими руками, чтобы не поднимать шума. Задержавшись возле кухонной стойки с бокалом чересчур переохладившейся колы, он оглядывается вокруг, точно в первый раз увидел собственную квартиру. Прошло пятнадцать лет, а она по-прежнему остается временным пристанищем, так и не став обжитым домом. В особенности на кухне у Шильфа всегда возникает такое чувство, словно какой-то шутник вставил его в картинку, рекламирующую современный стиль жизни. В этом помещении его окружают высококачественная кранцованная сталь и дорогие электроприборы, которыми он не умеет пользоваться. Садиться на высокий барный табурет ему даже в подростковые годы казалось глупо. Хозяин квартиры, у которого он ее снял, сказал ему, что кухня тут настоящий «Сингл» и цена по штутгартским меркам невысокая. Из чувства долга Шильф повесил на холодильник несколько открыток. На них запечатлены виды Майорки, Лансароте и Гран-Канариа. Шильф купил их, когда был в отпуске. Отставив на стол колу, он убирает с подоконника хлебницу, нетронутую корзиночку с фруктами и пачку журналов и отворяет окно.

Отступающая ночь бомбардирует восточный край неба цветовыми зарядами; между ними стоят облачные граффити, которые солнце скоро смоет со стен занимающегося дня. В промежутке между постройками Шильфу виден перекресток, сейчас он лежит в запустении, словно автомобили еще не изобретены или отошли в прошлое. Одинокий пешеход — возвращающийся после ночной смены рабочий или богемный полуночник — плетется вдоль домов, подняв воротник, хотя даже ночью температура не опускается ниже двадцати градусов.

Комиссар поворачивает запястье: четыре тридцать утра, суббота. Не запантентовать ли на себя этот час! Встать рано ему уже давно нипочем. В любой час он может открыть глаза и подняться с постели как ни в чем не бывало, как будто никакого сна нет в помине, и уж тем более сновидений, в чьих коридорах люди блуждают, растрачивая на это треть отпущенной жизни. Способность без труда вставать в любое время относится к числу тех немногих, которые с возрастом улучшаются. Молодым человеком Шильф любил повторять, что никогда не будет стариком. У стариков не остается никаких ожиданий, кроме ожидания еды.

Усмехнувшись, он спускает ноги и обеими ступнями становится на решетчатую площадку пожарной лестницы, которая, несмотря на все предосторожности, начинает звенеть под ним, точно гонг. Почему он иногда выходит из дому таким путем, залезая в новый день своей жизни, как взломщик, он бы и сам не мог удовлетворительно объяснить. Временами он считает разумным поймать врасплох реальность с ее гротескными неожиданностями, перехватив ее на пути к темным делам. Прежде чем закрыть за собой окно, он еще раз напоследок оглядывается на квартиру. Ничто не шелохнулось. Все так, словно комиссар, как это было у него с незапамятных времен, по-прежнему одинок.

Оглядываясь на свою жизнь, Шильф, как ему кажется, убеждается, что добрых два десятка лет назад он был таким же, как все нормальные люди. У него была профессия, было жилище, были страсти, возможно, даже семья. Затем произошел слом. Молодой Шильф застрелил при облаве человека, который полез в карман, просто чтобы достать ключ от своей машины. Или, быть может, Шильф в выходные ехал погулять среди виноградников, когда подозреваемый оттеснил его на обочину, а сзади сидели его жена и сынишка. Комиссар уверяет, что ничего не помнит. «Слом» — это название катастрофы, которую его память кое-как скрывает.

Для продолжения после катастрофы потребовалась новая личность. Из того, что уцелело от прежнего существования, Шильф отобрал части, еще способные как-то функционировать. К ним относилась его работа, которую он умел выполнять лучше большинства других людей его профессии. Утром он вставал, принимал через определенные промежутки пищу, пользовался общественным транспортом и такими продуктами, как табак и алкоголь, помнил место, где стоит его кровать. Но он так и не дождался, чтобы в сумме все это восстановило его в качестве новой полноценной личности. Его проблема заключалась в том, что у него не хватило духу положить конец своей жизни по той лишь причине, что кончился тот человек, который ею жил. В какой-то момент он понял, что надо как-то доживать. И комиссар здорово поднаторел в искусстве доживания. Так было, пока на его пути не попались две вещи, которые заметно затруднили для него достижение новых успехов на этом поприще: первая — это женщина, вторая — смертный приговор.

Смертный приговор он выслушал в душных объятиях потогонного, непристойно скрипящего кожаного кресла модели «честерфилд». Это кресло входит в обстановку выдержанного в английском стиле рабочего кабинета, в который домашний врач Шильфа приводит своих пациентов после того, как вдоволь просветит им лампочкой разные отверстия тела. Пол покрыт толстым ковром, стены — темными деревянными панелями, и в добавление ко всей прочей вопиющей роскоши книги классиков с золотым обрезом можно доставать с полок при помощи библиотекарской лесенки на колесиках.

Женщина, которая встретилась на пути Шильфа, в каком-то смысле представляет полную противоположность этого английского кабинета. У нее темные, слегка волнистые волосы, фантастически курносый нос, неглубокие глаза, отражающие то или иное окружение своей хозяйки, и такое телосложение, которое больше подошло бы для девчонки, чем для сорокалетней женщины. Комиссар встретился с ней в штутгартской пешеходной зоне вскоре после злополучного посещения врача. Точнее, она врезалась в него сзади, когда он вдруг резко остановился. Перед ним, как это нередко случалось в последнее время, посреди мостовой внезапно разверзлась бездна. Глядя в этот провал, он видел бездонную пропасть, это было состояние вне времени и пространства, где все связано со всем.

В комиссаре с детства жило такое представление, что за внешним миром скрывается некая первозданная субстанция реальности. У мыслителей более великих, чем он, тоже встречаются такие слова, как вещь в себе, бытие как таковое или, попросту, информация. Наш комиссар называет это сейчас «первоначальный текст», понимая под ним нечто, что скрыто за зримым и поддающимся практическому воздействию бытовым планом обыденной жизни. Этот термин нравится ему тем, что содержит в себе сравнение реальности с рукотворной, сделанной человеком машиной, с рациональным продуктом разума. Ибо в его понимании эта реальность и есть не что иное, как творение, ежесекундно рождающееся в голове каждого отдельного человека. Комиссар давно еще выработал для себя метод, при помощи которого он пытается читать первоначальный текст. Таким способом он подходит к распутыванию поручаемых ему дел. Когда врата, ведущие в бездну, начали открываться перед ним непрошено, то эти явления, наряду с участившимися приступами головной боли, послужили причиной его недавнего похода к врачу.

За спиной послышался шорох пластиковых мешков. Затем возглас и толчок в спину. Удар, казалось бы, должен был сбросить его за край бездны. Ему уже мнилось, что он падает, однако это не вызвало у него страха, а лишь такое огромное нетерпение, что, сделав невольный шаг вперед и почувствовав под ногами твердую почву, он обернулся к обидчику с выражением глубочайшего сожаления на лице. Увидев, какая мина изобразилась на его физиономии, женщина рассмеялась, весело тряхнула кудрями и раздумала извиняться. Вместо всяких слов она, когда комиссар продолжил свой путь, тоже пошла за ним следом. Он не подавал ей руки, не называл своего имени. И вот таскал за собой по центру города туда и сюда, как волочащийся сзади плавучий якорь. Выйдя от врача, он собирался сделать что-то нормальное, например купить кусок пиццы. Сейчас оставалась только одна задача: как отделаться от новой знакомой. Она тащилась за ним с пластиковыми пакетами, в которых, как потом выяснилось, носила с собой все, что ей было необходимо для жизни, она следовала за комиссаром, не удивляясь, почему они то и дело огибают одни и те же углы. У Шильфа не хватило фантазии, а пешеходная зона была слишком мала, чтобы внести больше разнообразия в столь затянувшуюся прогулку. И вот, пока они в который раз останавливались у тех же светофоров, переходили через те же улицы, заглядывали мимоходом в те же витрины, женщина невозмутимо и непрерывно рассказывала о себе.

В шестнадцать лет она начала работать натурщицей в натурном классе и вскоре стала зарабатывать столько денег, что уже не ощущала насущной необходимости учиться какой-нибудь нормальной профессии. Со временем художники приобретали все большую известность, и жалованье становилось больше. Она очень скоро сообразила, что ей платят не за наготу, а за то, что она способна подвижнически терпеть физическое напряжение, необходимое для того, чтобы часами держать одну и ту же неподвижную позу. Она достигла совершенства в умении управлять своей физической болью, притом в условиях тоскливейшего помещения, оживляемого лишь поскрипыванием древесных угольков да изредка — шумными вздохами и охами художников. Замерев в оцепенелой позе, она, к восторгу художников, могла, обернувшись к ним, как бы в испуге, вполоборота, терпеливо простоять так от полудня до самого конца занятий. Слава ее ширилась, передаваемая из уст в уста, заказчики не переводились. Ее столько раз изображали на картинах, говорила женщина, что иногда она невольно спрашивает себя, кто же она такая. В то время как другие корпели в мрачных конторах, она посиживала за чашечкой кофе в садике своего любимого кафе, подставляя лицо ласковому поглаживанию ветерка. Вообще-то, призналась она комиссару, она не рассчитывала, что когда-нибудь придется менять такой исключительно приятный образ жизни на что-то другое. Пока один ортопед не объявил, что ей навсегда нужно отказаться от работы модели, если она не хочет, чтобы постоянное неподвижное стояние напрочь доконало ее спину, колени и локти.

— Ну, что вы скажете об этой истории? — спросила женщина, когда они, словно по уговору, замедлили шаги и остановились на Дворцовой площади перед стеклянной дверью «Макдоналдса».

Комиссар не догадывался, что, разглагольствуя перед ним, она рассказывает какую-то историю. Человек, не задающийся вопросом, кто он такой, не может хорошо разбираться в искусстве рассказывания.

Он произнес это вслух, и женщине понравилось его замечание. Она рассмеялась. У ее ног по земле скакали воробьи, гоняясь за разлетающимися конфетными фантиками и катящимися сигаретными окурками; было ветрено. Комиссара до того утомила продолжительная прогулка, что сама мысль о том, что можно перекусить и выпить чашечку кофе, одарила его острым чувством счастья. В превосходном настроении они дружно зашли в ресторан. На пороге Шильф придержал дверь, пропуская женщину вперед. Ему почудилось, что встречные посетители как-то странно на него посматривают, и он решительным шагом целеустремленно направился вслед за своей дамой к дальнему угловому столику. Женщина устало уселась на скамейку и гибкими движениями скинула с себя куртку. После диагноза, поставленного ортопедом, сказала она, остатков ее сбережений уже едва хватит недельки на две. Она как кузнечик из басни: пока длилось нескончаемое лето, не утруждала себя думами о суровых зимних днях. Поэтому-то она теперь и ищет того, кто бы о ней позаботился.

Тут комиссар понял, что произойдет в следующую минуту. Он сел, снова встал и спросил, чего ей принести. Гамбургер, например, яблочного пирога или куриных обрезков в жирной панировке. На это женщина, бросив на него укоризненный и чуть ли не полный нежности взгляд, сказала, чтобы он спокойно сел и, как цивилизованный человек, подозвал бы официанта, у которого можно спросить меню. Теперь комиссар знал не только то, что сейчас произойдет. У него вдруг возникло стойкое подозрение, что этой женщины, ниспосланной ему одновременно со смертным приговором, на самом деле вовсе не существует. Слишком уж хорошо человек, спрашивающий в «Макдоналдсе» меню, вписывался во все странности его воображения. В ее положении, говорила между тем женщина, продолжая разглядывать его своими зеркальными глазами, свихнуться проще простого. Однако товар, который предлагает нам жизнь, все еще манит ее сильнее, чем потусторонний бред.

И вот комиссар, даже еще не сходив к прилавку, чтобы купить у бледной девицы две порции какой-нибудь еды, уже дал новой знакомой свой адрес и ключи от квартиры. Когда он вечером вернулся к себе, дома к его приходу все было прибрано, пропылесошено, кровать застлана и сварен суп. Когда они во второй раз за этот день сели вместе за стол, она поведала ему, как ее зовут: Юлия.

Это было четыре недели назад. С тех пор комиссар, вставая рано утром, привычно старается не шуметь. В постели лежит и спит его новая подруга.

 

5

Осторожно ступая по дребезжащим решеткам, Шильф спускается по лестнице. Втягивая сквозь зубы слишком теплый утренний воздух, он разглядывает фасады соседних домов. За всеми темнеющими на них окнами спят люди, погруженные в беспамятство, они лежат слоями друг над дружкой, словно какие-то окуклившиеся гусеницы. Этот образ, нарисованный его воображением, отнюдь не способствует радостному желанию бодро начать новый день, продолжив тем самым свое обычное существование. Точно на середине лестницы заявляет о себе живущий внутри наблюдатель.

«Вот и опять комиссар Шильф выбрался из квартиры по пожарной лестнице, — раздается у него в голове. — Не хотелось ему что-то браться за расследование нового дела».

Этот голос знаком Шильфу вот уже двадцать лет — с того слома, который надвое разделил его биографию. Навязчивый позыв комментировать свои действия закадровым текстом нападает на него с нерегулярными промежутками, как хроническая болезнь. Настоящее тогда для него пропадает, и в голове остается лишь повествовательное прошедшее, а вместо первого лица только третье. Все мысли внезапно принимают такую форму, словно это кто-то посторонний из отдаленного будущего ведет о нем рассказ, описывая это раннее утро, пристегнутое к дому застежкой-молнией из металлических решеток. Шильф уже привык, что не стоит бороться с этими приступами. Убежать можно от многого, кроме, наверное, того, что творится в твоей голове. Этим привязчивым молчаливым монологам он дал название — внутренний наблюдатель, ведь человеку непременно требуется обозначить непонятную вещь каким-то словом. Бывает, что наблюдатель наведывается всего лишь на часок-другой. В других случаях он безотлучно держится рядом неделями, превращая мир в радиоспектакль без выключательной кнопки и регулятора звука, в котором Шильф принимает участие в качестве автора, диктора и слушателя. Какие-то события наблюдатель обходит молчанием, другие же обсуждает чрезвычайно дотошно. А уж когда начинается работа над трудным делом, тут обязательно жди его появления. Больше всего он любит воспроизводить то, что думает комиссар.

«Вот уж чего мне даром не надо, так это обезглавленного велосипедиста, подумал комиссар», — думает комиссар.

Два дня назад он удостоился такой чести, что ему самолично позвонил усатый начальник полицейского управления и в знак особого уважения к его заслугам отменил ему предстоящий отпуск.

— Во Фрейбурге они там сами не справятся, — взволнованно заявил начальник. — От медицинского скандала весь город уже стоит на ушах. Сначала умирают четверо пациентов-сердечников, затем происходит убийство врача. Даже тупицы-журналисты видят, что тут есть какая-то связь. Отпуск откладывается, Шильф! Разберитесь сначала, что там к чему с Даббелингом!

При других обстоятельствах Шильф без возражений выполнил бы приказание начальника полиции. Он и сейчас выполнял его, но с огромным внутренним сопротивлением. У него дома, если взглянуть на дело трезво, спит проблема, и еще одна (возможно даже, та же самая) уже давно поселилась у него в голове. Не хочет комиссар сейчас ехать во Фрейбург! Ему тошно при одной мысли о крохотной служебной квартирке неподалеку от улицы Генриха фон Стефана. Ну неинтересны ему мертвые анестезиологи или мания величия главного врача! В предшествующие годы он беспрерывно работал, и сейчас ему требуется передышка. В настоящий момент есть вещи поважнее какого-то Даббелинга, который, кстати, при крепкой-то хватке Риты Скуры и так уже находится в надежных руках.

На секунду у Шильфа мелькнула было мыслишка, а не закурить ли сейчас натощак сигариллу, но, поразмыслив, он отвергает эту затею. Задумавшись, он глядит на дремлющие в колодезной тишине мусорные баки. Вызывающе неспешно по чисто выметенной мостовой через двор шествует кошка. Когда Шильф, очнувшись, делает следующий шаг, она молнией скрывается в ближайшем подъезде.

«Бывают дни, когда жизнь не оставляет ему другого выбора, как только залезать в нее через черный ход, подумал комиссар», — думает Шильф.

Бегом он спускается по грохочущим железным решеткам. Не обращая внимания на треск в плечах и коленках, он боком перелезает через загородку, закрывающую вход на пожарную лестницу. Оставшиеся полтора метра до мостовой он преодолевает прыжком.

Спустя два часа Шильф сидит, уткнувшись лбом в холодное вибрирующее стекло, провожая постепенно слабеющий приступ внезапно накатившей головной боли. Сквозь узкую щель внизу окна струя воздуха из кондиционера обдувает его лицо. Поезд огибает по широкой дуге маленький городок, и из окна открывается вид с колокольней, фахверковыми домами и скошенными лугами, напоминающий этим набором экспонат музея под открытым небом. Когда на повороте в поле зрения показываются последние вагоны, Шильф, как всегда в поезде, подумал о том, какое чудо это творение человеческого труда и изобретательности, которое везет его из города в город. Какие мощные силы люди приводят в движение, какими трудами добывают из земли необходимые материалы, чтобы затем, воплощая великие идеи, составить из них нечто полезное! И как все это совершается человечеством ради великой цели, которая, несмотря на тысячелетние усилия лучших умов, по-прежнему целиком покрыта мраком неизвестности!

Когда вокруг поезда смыкается следующий участок леса, Шильф отворачивается от окна. Мир превращается в мельтешение скорости в левом углу глаза.

Шильф умудрился-таки опоздать на пятичасовой поезд, идущий во Фрейбург, хотя пришел на вокзал с большим запасом. Задержал его валявшийся на перроне журнал, на котором он чуть было не поскользнулся. Он выхватил журнал у ветра, который его увлеченно листал, и зачитался, зацепившись за раскрытую страницу.

В этой статье какой-то профессор физики разбирался с теориями Убийцы из машины времени, то есть с тем делом, которое принесло Шильфу звание первого гаупткомиссара криминальной полиции и благодаря которому его имя займет свое скромное место в истории криминалистики. Пожирая глазами журнальные строчки, Шильф чувствовал себя так, словно все сказанное в них обращено только к нему. Он так и стоял перед доской с расписанием поездов, даже не посторонившись, когда его попросил об этом другой пассажир, неспособный оторваться от статьи ни на секунду, и даже не услышал, как по громкоговорителю объявили посадку на поезд. Закончив читать, он удивленно проводил глазами отъезжающий поезд, совершенно готовый поверить, что благополучно сидит на заранее забронированном месте 42 в вагоне 24 и, расщепившись надвое, одной своей частью удаляется подругой причинно-следственной колее в направлении параллельной вселенной. Правой рукой он механически схватился за висок, словно нащупывая рычаг, чтобы исправить допущенную только что минимальную оплошность. Он всего лишь слишком поздно оторвался от газеты и не успел вскочить в одну из дверей. Не могла же такая мелочь так быстро и непоправимо запасть в мировую память!

Опоздавший на поезд Шильф одиноко остался на перроне, погруженный в глубокие думы, и целый час неподвижно простоял на одном месте. Время до подхода следующего поезда прошло так незаметно, как будто ожидание и не начиналось.

Поезд, в котором он едет, как две капли воды похож на тот, который он упустил. Шильф из упрямства сел на сорок второе место в двадцать четвертом вагоне. Расположив ступни по бокам дорожной сумки, Шильф выпрямил спину. В таком положении еще как-то можно оттеснить новую волну головной боли и вдобавок забыть на некоторое время про существование межпозвоночных дисков. Старение, как ему с некоторых пор стало известно, — это не только способность проснуться утром в четыре часа и больше не засыпать. Старение — это еще и непрестанное рандеву с собственным телом, диалог с шлангами, фильтрами, шарнирами и насосами, которые долгие годы выполняли свою работу скрытно, теперь же вдруг начинают вторгаться в сознание, требуя к себе внимания. Картографирование самого себя равнозначно умиранию; завершение этого процесса — это смерть, подумал комиссар, сидя в вагоне прямо, как статуя, и медленно покачиваясь в такт движению поезда. В который раз он говорит себе, что кое-как выстроенное им хлипкое подобие жизни трещит по всем швам. При этой мысли его охватывает какая-то несуразная веселость. Духовно он чувствует себя сильным, как никогда; именно тут — на исходе сил.

Ландшафт за окном останавливает свой бег, некоторые пассажиры входят и выходят. Шильф ставит дорожную сумку рядом с собой, чтобы никто не занял соседнее место. Журнал, который его так увлек, свернутый в трубки, готовый вот-вот развернуться, торчит из бокового отделения. Если Шильф правильно понял рассуждения профессора физики, получается, что они подтверждают тезисы Убийцы из машины времени. При этом остается неясным, выступает ли автор как сторонник теории множественных миров или же только объясняет ее читателю. Профессор на квадратной фотографии светловолос, лицо — смеющееся. Вид у него счастливый. Шильфу нравится подпись под снимком: «Все, что возможно, происходит в действительности». Это положение в чем-то сходится с его смутными идеями насчет первоначального текста реальности, хотя модель пенящегося времени, на его взгляд, представляется слишком шаблонной.

Еще в детстве его поразила мысль, что мир в действительности может быть совершенно не таким, каким он видится в нашем восприятии. Ребенком, лежа на пузе в саду родительского дома, он вел дискуссии с бабочками о том, следует ли рассматривать грецкий орех у стены как одно дерево или как конгломерат из двух тысяч составленных воедино деревьев, каким его представляют фасеточные глаза насекомых. Дискуссия могла идти бесконечно, так как оба участника — и комиссар, и бабочка — каждый по-своему были неоспоримо правы. Через бабочек, летучих мышей, управляющих своим полетом при помощи эхолота, и поденок Шильф узнал, что время, пространство и причинно-следственные отношения в самом прямом смысле слова зависят от точки зрения наблюдателя. Лежа на траве, пребывая в состоянии одновременно рассеянном и сосредоточенном, он без труда мог на мгновение оторваться от перил привычного восприятия действительности и, отпустив руки, воспарить над непостижимым хаосом. «Как забавно он разговаривает сам с собой!» — говорили друг другу родители. Между тем комиссар в десятилетнем возрасте был очень близок к тому, чтобы помешаться в рассудке.

С тех пор из детских опытов над собой родился рабочий метод, вся разница только в том, что теперь Шильф не может поваляться в саду. Включив свою проницательность, он мучительно долбит доступный для наблюдателя поверхностный слой, состоящий из описаний места события и свидетельских показаний, пока его пористая поверхность не позволит сделать заключение о характере первоначального текста, то есть сущностной основы. Случайности он понимает как метафоры, под противоречиями обнаруживает оксюмороны, повторение тех или иных деталей прочитывается им как лейтмотив. Когда под ложечкой начинает сосать, как будто бы он, находясь в полете, взлетел на вершину крутой траектории, Шильф, чтобы не упасть, инстинктивно хватается за какую-нибудь опору (край стола, дверной косяк, раковину умывальника) и пожинает плоды своих усилий: догадок, снов наяву, ощущения дежавю.

Там, где он служит, никто не понимает, как он работает; всем видны только его успехи. Коллеги жмут ему руку, в глаза называют гениальным ясновидцем, а за глаза говорят, что ему бессовестно везет. После раскрытия убийств, совершенных пришельцем из машины времени, говорили, что комиссар только и делал, что целыми днями сидел, не сходя с места, пока убийца сам не пришел к нему и вежливо не попросил снять с него показания.

На самом же деле комиссар несколько недель потратил на то, чтобы вдребезги разбить клетку своих наблюдений и нащупать в ней нити, связывающие его с разыскиваемым преступником. Он ждал, когда из общей массы, в которой смешались вещи, извлеченные путем чтения документов и медитации, проглянет какое-нибудь указание, которое подскажет ему, когда и где произойдет крайне необходимая ему случайность. И вот однажды раздался телефонный звонок; незнакомая женщина, нечаянно ошибившаяся номером, настойчиво требовала, чтобы ей подали какого-то Роланда. В тот же день в конференц-зале в окно пыталась залететь птица и, стукнувшись о стекло, замертво упала на карниз, а потом, когда ее хотела взять оттуда молодая полицеймейстерша, как ни в чем не бывало упорхнула. Некоторое время спустя комиссар споткнулся в передней и разбил о дверной косяк стекло на циферблате наручных часов. В отделе часов в «Карштадте» перед ним оказались в очереди два молодых человека, один из которых имел некоторое сходство с жертвой третьего убийства. Они смеялись, рассуждая о том, что жить без часов не только возможно, но и гораздо приятнее. Комиссар не стал отдавать часы в ремонт, а, выйдя за дверь, взял из рук уличного распространителя рекламный листок, приглашавший на какое-то мероприятие в панорамном кафе штутгартской телевизионной башни. Вечером он включил телевизор и случайно попал на фильм под названием «Вертиго», в котором речь шла о возвращении мертвой женщины; конец фильма Шильф так и не понял.

На следующий день Шильф забрался в кафе на телебашне и просидел там несколько часов, поедая сливовый пирог и любуясь, как далеко внизу разъезжают по улицам машины, выписывая по ним замысловатые узоры своих трасс, и как в туманной дымке на горизонте постепенно скрывается Шварцвальдский лес. Сломанные часы он положил возле себя на столик. Когда за соседний столик сел молодой человек и принялся рьяно строчить что-то в своем блокноте, о панорамное окно с разлету стукнулась птица. Комиссар с перепугу смахнул со стола свои сломанные часы. Сосед сунул за ухо карандаш и поднял ему часы. Они разговорились. Молодой человек был одет в голубую рубашку и белые брюки, на поясе у него висел мобильный телефон, засунутый в кожаный футляр. После двух часов оживленной беседы комиссар попросил одолжить ему телефон для короткого разговора. Получив из рук молодого человека мобильник, Шильф, как вежливый человек, отошел на несколько метров в сторонку и сообщил информацию коллегам в управлении. Лишь позднее выяснилось, что фамилия его нового знакомца была Роланд.

Шильфу никогда не забыть укоризненного взгляда, который бросил на него убийца в момент задержания. Молодой человек поверил ему с первого взгляда и рассказал, что явился сюда из будущего для того, чтобы провести несколько экспериментов эпохального значения. А работает он, дескать, над окончательным разрешением парадокса дедушки. Он собирается доказать, что изменение прошлого не оказывает никакого влияния на последующие события, и, следовательно, путешествуя во времени, ты, убивая своих предков, не ставишь под угрозу свое собственное существование в будущем. Шильф еще полчаса заинтересованно выслушивал его рассуждения, прежде чем в кафе вошли двое полицейских в штатском и так изящно арестовали молодого человека, что никто из остальных посетителей даже ничего не заметил.

На допросе убийца представил досье с жизнеописаниями своих жертв вплоть до две тысячи пятнадцатого года. На грани отчаяния он снова и снова заверял своих слушателей, что эти люди находятся в будущем в добром здравии, некоторые вступили в брак и преуспели по службе. Вдобавок эксперимент проводился с их согласия. Он сам не такой, как те, кто здесь живет, горячо доказывал молодой человек. Он — нездешний, а лишь временно прилетел на рабочую экскурсию в мир без последствий и потому, мол, не может привлекаться к уголовной ответственности за какое бы то ни было, даже очень жестокое, преступление. В джунглях времени, крикнул Убийца из машины времени вслед Шильфу, когда тот выходил из комнаты, каждый миг существует только сам по себе и ни за какие другие не отвечает.

Выйдя в коридор из комнаты для допросов, комиссар привалился к стенке. Он понимал, что тот, кому присяжные вынесут обвинительный приговор, останется при своем. Его никто никогда ни в чем не переубедит. Это будет приговор, вынесенный человеку в трагическом смысле слова безвинному.

 

6

Обеими руками комиссар трет лицо. Когда поезд выезжает на следующий поворот, он обнаруживает за окном взвившихся рваными ленточками чаек, очевидно следующих за поездом, как за океанским лайнером. Хотя скорость однозначно говорит против того, что это чайки, он, сощурив глаза, различает даже оранжевые клювы и черные шапочки на головах.

Ласковым движением он проводит ладонью по гладкой поверхности свернутого в рулон журнала. Заворожен он, в сущности, не столько содержанием статьи. Скорее, ощущением узнавания, словно он расслышал голос автора. При чтении он звучал у него в голове так, словно профессор физики разговаривал с ним вживую. Причем как друг. Комиссар ясно чувствует: эту статью написал человек, не верящий даже в собственные рассуждения. Человек, принципиально усомнившийся в том, что представляет собой реальность, и дошедший в своих сомнениях до отчаяния. Есть еще одна вещь, которую комиссар узнал по бабочкам. Тот, кто ни во что не верит, ничего не может и знать. Без надежного средства против сомнений у познания нет ориентира. Шильф отдал бы все, чтобы только поговорить с этим Себастьяном. Возможно, для защиты от бездны, которая в последнее время стала разверзаться у него под ногами в самых неподходящих ситуациях, ему нужен профессор физики. А не врач.

Его домашний врач почти ничем ему не помог, а только задал кучу всяких вопросов. Он спрашивал Шильфа про успехи в деле расследования преступлений и про то, приходится ли ему платить за них все большую цену в виде нарушений памяти, приступов головной боли, потери чувства реальности. Спустя неделю комиссара, как хлеб в духовку, засунули в тесную камеру, для того чтобы при помощи магнитных полей перетрясти атомные ядра в его голове. Еще немного спустя он снова сидел в обшитом деревянными панелями английском кабинете, а сестра, ассистирующая доктору на приеме, подала ему чашку кофе, чтобы ему было в чем помешивать ложечкой. Шильф один за другим бросал в чашку кусочки сахара и мешал в чашке не переставая. А доктор тем временем знакомил его с данными подселенца, тайно обосновавшегося в верхних покоях его организма. Имя: Glioblastoma multiforme. Возраст: по меньшей мере несколько месяцев, возможно, даже несколько лет. Рост: три и пять десятых сантиметра. Место рождения: лобная доля, чуть левее середины. Род занятий: причинение нарушений памяти, хронической головной боли и потери чувства реальности.

Сахар в чашке комиссара, взаимодействуя с остывающей жидкостью, образовал насыщенный раствор. Ему пришлось прервать помешивание, чтобы позволить доктору дружески похлопать себя по руке. На столе перед ним лежали результаты магнитно-резонансной томографии — выдержанная в серых тонах фотография, которую Шильф нашел настолько декоративной, что даже подумал, не вставить ли ее в рамочку. Поскольку Glioblastoma multiforme по звучанию напомнила ему название какого-нибудь редкого дерева или гадкого насекомого, он дал своему подселенцу новое имя: ovum avis — птичье яйцо. Не дожидаясь, когда доктор допишет ему направление к специалисту, он встал и распрощался, не намереваясь больше сюда возвращаться. К хваленому специалисту он тоже не собирался пойти. Тот, кто постоянно присутствует при вскрытиях, не ожидает ничего хорошего от распиливания своего черепа.

«Ты еще тут? Ты меня слышишь? Черт побери!»

С улыбкой покачав головой, комиссар потягивается до хруста в позвоночнике. Позади, через два ряда от него, кто-то яростно тычет в кнопки мобильного телефона. С тех пор как изобрели мобильники, у людей наконец появилась отдушина, чтобы дать выход своей метафизической потерянности и засевшему в глубинах сознания сомнению в существовании других представителей рода человеческого. «Ты меня слышишь? Ты еще тут?» Кто бы взялся с уверенностью утверждать, что тот, другой, действительно существует и слышит тебя! Каждое наделенное разумом существо, думает комиссар, неизбежно является солипсистом и всю жизнь занято тем, чтобы старательно этого не замечать. Вот и у него имеется вполне уважительная причина вытащить из кармана мобильник, набрать номер собственной квартиры и ждать, отзовется ли там новая подруга, при мысли о которой ему как-то даже не верится, что она живая и существует на свете, когда он не смотрит. «Ты еще тут?» С таким же вопросом он мог бы позвонить самому себе или птичьему яйцу у себя в голове. Если домашний врач не ошибся, то от того рандеву с самим собой, которое у нас называется жизнью, Шильфу осталось несколько недель, в лучшем случае — несколько месяцев. Ему бы надо использовать это время на расследование, в котором главным подозреваемым выступает он сам. Надо бы выяснить, что общего между его новой подругой и птичьим яйцом у него в голове. Убийца из машины времени может быть соучастником, а профессор физики — важным свидетелем. И кроме того, комиссару нужно еще заполнить большие пробелы, понять, как складываются в единое целое разрозненные части его биографии. Проявив немного терпения, он нашел бы ответ, хотя бы даже такой, которого, кроме него, никто не поймет. В конце концов, не каждый день ведь тебя с промежутком всего в несколько часов сначала объявляют покойником, а затем возвращают к жизни как избранного и любимого. И прежде чем окончательно сойти со сцены, единственное, что тебе остается, — это завершить комплектование своей личности.

Где-то там, все дальше отодвигаясь от него в пространстве, переворачивается на другой бок Юлия и вздыхает, потому что в тесном помещении становится слишком жарко и душно. При мысли о ней — об этом теплокожем, отяжелевшем от сна существе, лежащем в его кровати, которое днем, словно иначе и быть не может, прибирает его квартиру, читает его книжки и при этом целый день напролет так и лучится радостью, как щенок, — внутри у Шильфа все сжимается от смешанного чувства страха и счастья. Он не верит в спасительную силу любви и потому не собирается связывать свою жажду жизни с какими-то мурашками в животе. И все же умирать ему неохота… Дальше этого его размышления пока что не зашли. Уверенно можно сказать только одно: что Шильф и комиссар, если им еще что-то нужно друг от друга, во что бы то ни стало должны с этим поторопиться.

 

7

После пересадки в Карлсруэ комиссар решил отложить свои размышления. Он извлекает из дорожной сумки кожаный футлярчик, а из футлярчика — матово-серебристый прибор размером не больше карточной колоды. Его подарила ему новая подруга. Она решила, что эта игра королей очень ему подходит, особенно учитывая, что если о комиссаре Шильфе когда-нибудь напишут книгу, автор сможет изобразить его в ней любителем шахмат, по примеру сыщика Шерлока Холмса, который любил играть на скрипке. Шильф не стал уточнять, что он-де — не сыщик, а скрипка — не стратегическая игра, а просто сказал спасибо и принял подарок. Когда нажимаешь кнопку «пуск», дисплей загорается сумеречно-голубоватым светом занимающегося утра. Правилам игры Шильфа тридцать лет назад научил приятель-однокурсник, однако тогда он так и не увлекся великой игрой. Но вот, взяв однажды в руки этот миниатюрный компьютер, он с тех пор с ним неразлучен. Юлия радуется, что так удачно придумала. Когда он тычет пальцем по голубоватому дисплею, она подсаживается к нему на ручку кресла, заглядывает через плечо, щекоча своими локонами, пока он, проиграв партию, не идет ужинать.

Нажатие кнопки вызвало на дисплей незаконченную вчера партию. Как всегда, очередной ход за комиссаром. Машина успевает просчитывать все за несколько секунд, тогда как ему на обдумывание каждого хода требуется полчаса. Машина терпеливо дожидается, пока он, неспособный прокрутить в голове простейший алгоритм, поняв, что окончательно запутался в расчетах, делает наконец под лозунгом «была не была» какую-нибудь ошеломляющую глупость. Прибор позволяет ему самому делать свои ошибки, так что под конец у него остается мучительное чувство, что не его победили, а он сам себе поставил шах и мат.

Под Оффенбургом он очертя голову пускается в рискованную атаку слоном на ферзевом фланге, полагая, что она хорошо подготовлена выдвинутой вперед фалангой пешек. С отчаянной решимостью его солдатики выступили навстречу противнику и стоят лицом к лицу с вражеской королевой. Шутки ради Шильф в своем воображении придает королеве черных черты лица Риты Скуры. На заднем плане несколько фигур встревоженно маются над исполнением чересчур замысловатого плана. Такого не встречалось ни у одного гроссмейстера. И никогда еще не приводило к успеху.

Армия Шильфа уже отбивалась, сражаясь за свою жизнь, когда поезд въехал в главный вокзал Фрейбурга. Ожидающие на перроне пассажиры, побросав багаж, зажимают уши руками. Жуткий визг тормозов на целых три секунды выключает ход времени. Комиссар торопливо встает, забирая с сиденья свои вещички.

Проходя бок о бок со своим зеленоватым отражением, мелькающим в длинном ряду окон, Шильф в сотый раз спрашивает себя, почему он, продолжая напропалую играть с сильнейшим противником, который побивает его в пух и прах, никогда не пользуется кнопкой отмены хода. В реальной жизни он бы, не задумываясь, пошел на то, чтобы отменить целый ряд совершенных ошибок. Он бы ни минуты не колебался, если бы можно было переиграть его персональную, очень личную партию, закончившуюся когда-то ужасным разгромом, который ознаменовал слом всей его жизни.

«Возможно, правило „если дотронулся — ходи“ относится не столько к шахматной игре, сколько выражает определенную черту характера, подумал комиссар», — думает комиссар.

В конце перрона стоит кофейный автомат, перед ним женщина в цветастом платье и вязаной кофте ждет, когда будет готов ее стаканчик. Она не дает себе труда обернуться:

— Шильф! Поздравляю с повышением!

У него было время оправиться от испуга, пока Рита Скура наблюдала за тем, как в стаканчик докапывали последние капли кофе. Взяв стаканчик со сливной решетки, она поднесла его к губам и, лишь сделав первый глоток, протянула комиссару для приветствия правую ручищу — жест, который у нее, несмотря на тысячелетнюю культурную историю, получается угрожающим. Затем она сразу хватает ремень его сумки, намереваясь поднести за него его багаж. Он возмущенно пытается воспрепятствовать. Они подергали сумку, перетягивая ее каждый на свою сторону, и тут Рита Скура, как видно по ее глазам, терпит первое за этот день поражение. Не говоря больше ни слова, они вместе направляются к выходу. Комиссар исподтишка посматривает на свою бывшую студентку: вертикальную морщину посреди лба, выпяченные губы, которыми она время от времени прикасается к стакану. Он рад повидать ее снова. Еще в Высшей школе полиции ему нравилось ее честолюбие, ее постоянно подрагивающий от напряжения подбородок, который трогательно выдавал ее поразительно серьезное отношение к окружающему миру. Он чуть ли не с завистью смотрел тогда на ее простодушие. Глядя сейчас на ее нахмуренный лоб, он почти жалеет, что одним советом разрушил такое доверчивое отношение к видимой стороне вещей. Толстая шапка ее волос едва достает ему до плеча. По прежнему впечатлению она казалась ему выше.

Рита Скура шагает широко, развевающийся подол цветастого платья — как хлопающий парус в бурю. На лестнице, ведущей на пешеходный мост, она обгоняет его и дожидается наверху; ей явно доставляет удовольствие посмотреть на него сверху вниз.

— Проспали поезд? — спрашивает она. — Никак было не встать?

— Тактика затягивания, — сипит первый гаупткомиссар криминальной полиции, задыхаясь на подъеме. — Чтобы растянуть ожидание приятной встречи.

Рита презрительно фыркает. Она целый час прождала на перроне, а ей, слава богу, некогда прохлаждаться. Когда Шильф одолел последнюю ступеньку, она впервые по-настоящему на него взглянула, чтобы рассмотреть. Ему никак не удается поймать ее взгляд, скользящий по его лицу, в ее чертах отпечаталось выражение подавленного гнева. Комиссар пытается понять, отчего она не выглядит миловидной, отчего в ее случае из всех наличных атрибутов женственности в сумме складывается не красавица, а всего лишь Рита Скура. На руках у нее выпукло проступают вены, своим рисунком напоминающие дельту Амазонки на сделанном со спутника снимке, но вряд ли в этом причина. Прицельным броском она закидывает в урну стаканчик из-под кофе и, зажав пальцами нос, энергично продувает себе уши. Как будто она сидит в падающем самолете, думает Шильф и вдруг чувствует, как его мозг от левого виска к уху разрывает глубокая трещина. Мы оба родились на свет больными рыбами, страдающими морской болезнью, думает комиссар, сам не зная, что может значить эта фраза, и хватается рукой за лестничные перила. От нахлынувшей боли он закрывает глаза. Сзади слышатся недовольные голоса прохожих, которые вынуждены его обходить, он видит ступню Риты, выскользнувшую из плоской летней туфли и шевелящую пальцами, чтобы поудобнее пристроиться в дырявом носке, между тем комиссар не мог ничего видеть, так как глаза у него закрыты, а туфли у Риты Скуры надеты на босу ногу.

Шильф с усилием широко открывает глаза и, уставясь на Риту, испуганно смотрит ей в лицо, потому что ее слова доходят до него с задержкой. Ее губы шевелятся, как у актрисы в плохо продублированном фильме.

— Можете не разыгрывать передо мной дряхлого старичка, — говорит ему Рита. — Я-то знаю, чего стоят эти штучки..

— Не сомневаюсь, — задыхаясь, хрипит в ответ комиссар.

Головная боль отпустила так же внезапно, как накатила. Комиссар отирает рукавом покрывшийся испариной лоб. Рита, насупившись, глядит на него, затем, не говоря ни слова, отворачивается и быстрым шагом, гребя руками по воздуху, устремляется вперед. Шильф с трудом поспевает за нею, стараясь не отставать. В вестибюле он упрямо останавливается, чтобы перекусить сэндвичем, сам не зная, поступил ли он так, потому что голоден или чтобы досадить коллеге, и замечает, что, оказывается, оба этих чувства на удивление схожи.

Положив локти на липкую поверхность высокого столика, они оба слушают тихое поскрипывание моцареллы на зубах жующего комиссара.

— Я тут, можно сказать, горю в аду, — произносит Рита с выражением, в котором смешано презрение и восхищение, — а вы сыр жуете.

Внезапно сквозь стеклянную дверь портала врывается ничем не предвещавшийся широкий луч солнечного света, превращая людей в черные бумажные силуэты. А Рита Скура, не обращая внимания на это библейское световое шоу, невозмутимо перечисляет по пальцам, из чего состоит ад.

— Медицинский скандал. Обезглавленный велосипедист. И вдобавок ко всему псих, заявляющий, что похитили его сына. В то время как сын ничего об этом не знает.

Шильф опускает руку с сэндвичем:

— Вот так?

Упавший кусочек помидора Рита подбирает со стола и сует себе в рот.

— Какая-нибудь семейная неурядица. Этот тип подает заявление о похищении сына, а едва мы установили прослушку, как мальчонка звонит домой из лагеря, и все у него в полном порядке.

— А отец?

— Всячески извиняется, забирает свое заявление и говорит, что не желает больше никаких расследований.

— Это не ему решать.

— Сама знаю. Но расследование все равно заглохнет. У нас столько дел поважнее этого.

— Это велосипедист-то? — говорит Шильф. — Пусть вас это не слишком волнует.

Она наставляет на него палец, нацелив его в лоб, как пистолет.

Прямо на птичье яйцо, подумал комиссар и ощутил в голове слабое постукивание.

— Перестаньте тут изображать супермена! — говорит Рита.

— Я только хотел вас успокоить.

— Так вот, если вы сами случайно не заметили, изучая документы: этот велосипедист был правой рукой главного врача Шлютера. Странное совпадение, не так ли?

Подавив зевок, комиссар отдает ей остатки своего сэндвича и вытирает руки бумажной салфеткой.

— Пресса, — продолжает Рита с набитым ртом, — нас прямо заездила. Народ не любит, чтобы высказывались подозрения против людей в белых халатах.

— И тут вы едете на вокзал и, не жалея времени, ждете целый час, чтобы лично встретить меня с поезда?

Рита засовывает в рот последний кусок сэндвича, преувеличенно старательно жует и не выражает протеста, когда Шильф достает из кармана пачку сигарет.

— Я хотела спокойно поговорить с вами наедине, — говорит Рита.

Учитывая ее обычную манеру, можно сказать, что она сильно сбавила тон.

— У нас здесь не курят! — раздается из-за стойки голос буфетчика.

— А это курящий псих с хорошими связями в инспекции по трудовому и природоохранному законодательству, — громко парирует Рита.

Шильф выпускает через нос струю дыма и любуется на игру света в поднимающихся кверху клубах. Буфетчик принимается вытирать свою стойку.

— Опыты над пациентами, — говорит Рита. — Ужасно! Вы не находите?

— Этот тип, у которого похищение… — говорит Шильф. — Кто он по профессии?

— Профессор физики, — говорит Рита. — Но сейчас речь не о нем. Попробуйте добиться правды против врача! За него все стоят горой и ничего не говорят. Вот где сейчас требуются ваши таланты! Так ведь, комиссар Шильф?

Но тот уже не слушает. Зажав в зубах сигариллу и подняв с полу дорожную сумку, он уже направился к выходу.

— Пошли! — бросает он Рите через плечо.

За дверями вокзала стеной стоит густая жара. Над крышей Ритиной красной «корсы» цвета губной помады, оставленной под знаком, запрещающим стоянку, дрожит горячее марево. В припадке почтительности Рита открывает заднюю дверцу; тронутый таким вниманием, комиссар забирается на заднее сиденье. Его надежды на кондиционер не оправдались. Пока Рита, ругаясь, пытается влиться в поток движения, Шильф находит время для того, чтобы сделать ход конем, придуманный им как последний выход из безнадежного положения. Его защита обрушена, королева заблокирована одной из собственных фигур. Тут можно спастись только бегством вперед, выдвинув еще одну фигуру в сторону атакуемого угла, где находится вражеский король. Рита нашла щелку между машинами. Они едут, но то и дело останавливаются. В зеркале заднего вида ее глаза пытаются поймать взгляд комиссара.

— Не будем тянуть, Шильф, — говорит Рита. — Я хотела предложить вам, чтобы вы позвонили начальнику полицейского управления.

Ошибка была непростительно глупой даже для начинающего. Это было до смешного необдуманно, и Шильф, не веря своим глазам, наблюдает, как после короткого мигания дисплея его конь исчезает с доски. В пылу сражения он не заметил простейшего прикрытия того поля, на которое он переставил коня. В прострации он откидывается на синтетическую спинку. Ритина «корса» — один из тех автомобилей, в которых всю жизнь пахнет как от только что купленных. Комиссар думает, не прекратить ли эту партию. Положить на доску своего короля и признать капитуляцию. Кипя от досады, он смотрит в окно. Прибрежные луга Дрейзама усыпаны светлыми пятнами — не то снежными наносами, не то чайками, которые сидят на земле, распластав крылья, или спящими овцами. Если вообще овцы когда-нибудь снят — насчет этого комиссар не вполне уверен. Рита откашливается:

— Послушайте, что я скажу, Шильф! Вы объясните шефу, что вы нужнее всего на расследовании медицинского скандала. Велосипедиста же, которому вы и без того не придаете большого значения, вы предоставите мне. — Исподтишка она заглядывает ему в глаза через зеркало. — Оба дела тесно связаны друг с другом. Нам так и так придется сотрудничать.

Шильф сохраняет партию в памяти. Он с тоской думает о мироздании, в котором не сделал рокового хода конем и в котором он вообще выигрывает у компьютера все партии, вследствие чего в здешнем мире неизбежно обречен вечно проигрывать, поскольку в общем и целом не бывает победы или поражения, правильного и неправильного, а существует только победа и поражение, а также правильно и неправильно.

— Да вы слушаете меня? — спрашивает Рита.

— Нет, — отвечает Шильф. — Но велосипедиста можете оставить себе. И всю прочую ерунду тоже. Я беру на себя профессора физики. А теперь давайте-ка смотреть вперед.

— Почему?

— Потому что светофор!

Тормоза пропели два высоких «до» и прижали вялое тело комиссара к ремню безопасности. Со стоном он потирает живот.

— Я хотела спросить, — подозрительно начинает Рита, давая задний ход, чтобы съехать с пешеходного перехода, — почему вы не хотите браться за работу, ради которой специально приехали?

А потому. Шильф понимает, почему Рита понравилась ему с первого взгляда. В этом мире она, так же как он, в своем роде чужачка — заблудившаяся душа. Он одаривает зеркало кисловатой улыбкой. Если они наконец не приедут, ему скоро станет плохо.

— В моем возрасте, — отвечает Шильф, — человек уже не расценивает преступления в зависимости от их громкости.

— Судя по вашим последним успехам, в это трудно поверить.

— Послушайте, Рита! Можете забирать себе этого Даббелинга, если хотите.

Ей не вполне удается скрыть свою радость. Лихо завернув за угол на улице Генриха фон Стефана, она предъявляет автомату у въезда свое удостоверение и паркуется в тени под деревом, так как к этому времени все места под навесом из волнистой жести уже заняты. Она сидит, не снимая рук с руля. Во внезапно наступившей тишине необыкновенно громко зазвенели мелодии какой-то певчей птички.

— Я никогда не забывала, что должна всегда исходить из того, что прямо противоречит моему убеждению, — говорит Рита. — Согласно этому правилу, мне следовало бы вам поверить.

— Вы — хорошая девочка, — говорит Шильф.

Мимолетная слабость быстро прошла. Рита распахивает водительскую дверцу, решительно становится обеими ногами на землю и, подбоченясь, дожидается, пока комиссар выберется из машины.

— Дела обстоят так, — сообщает она. — Пока вы здесь, мы будем делить с вами один кабинет. Мой кабинет.

Захлопнув дверцу, она придержала рукой комиссара, уже направившегося было в здание. Обратив на нее взгляд с высоты своего роста, он ощущает у себя на губах вкус отеческой улыбки.

— И еще две вещи, — говорит она. — Во-первых, чтобы без всяких там штучек!

— Между прочим, у меня как раз появилась новая подруга, — говорит комиссар.

— Вы уверены, что это не социальная работница, которая регулярно посещает вас на дому?

— Совсем не уверен, — говорит Шильф. — Я пойду наверх за делом профессора физики, а затем нанесу визит фигуранту моего нового расследования. А вы тем временем можете присмотреть за моей сумкой.

— А во-вторых, — громко кричит ему вслед Рита, — в моем кабинете не курят!

Даже со спины заметно, что комиссар смеется.

 

Глава пятая, в которой комиссар распутал дело, но на этом история еще не кончается

 

1

В субботу в десять утра Фрейбург только начинает просыпаться. На узких улицах еще лежит тень. Столики и стулья расположенных вокруг собора уличных кафе стоят, сгрудившись вместе, словно с наступлением выходных они оробели в ожидании предстоящего наплыва посетителей. Подавальщицы расхаживают среди них как пастушки, разгоняя свое стадо по местам, поглаживая столики по спине и расставляя пепельницы.

Комиссару Фрейбург всегда не очень нравился. Люди тут, на его взгляд, какие-то уж слишком счастливые, и повод для счастья у них, как правило, слишком банален. Здесь все время попахивает отпускным настроением, особенно в солнечную погоду. Студенты, водрузив задницу на седло, катят кто куда на раскрашенных вручную велосипедах. Домохозяйки, нарядившись в батики, отправляются по знакомым бутикам. Перед ближним «Реформхаузом» уже скопилась целая толпа детских колясок. Ни о ком здесь не скажешь, что у него есть потребность задуматься над смыслом жизни. Только на одной физиономии комиссар обнаружил скептическую мину, да и та принадлежит сине-желтому попугаю-аре, выставленному в большой клетке на улицу перед входом в магазин фототоваров. Птица встретила комиссара таким пронзительным взглядом, что тот сел в плетеное кресло, устроившись поблизости от нее.

— Меня зовут Агфа, — объявил попугай.

— Шильф, — представился в ответ комиссар.

— Внимание! — говорит попугай.

Комиссар гонит прочь школьницу с крашенными в зеленый цвет волосами, которая подошла к нему клянчить один евро, между тем как одета она в фирменные джинсы, а на поводке за ней идет далматин. Когда Шильф принялся ей объяснять, что нельзя одновременно пользоваться практическими преимуществами материального благосостояния и моральными выгодами бедности, она послала его куда подальше. Шильф поморщился. В таких гадких городах, как Штутгарт, люди хотя бы откровенно показывают, что в жизненной лотерее им достался выигрышный билет.

— Мы еще не открылись, но вы можете посидеть, — говорит ему подавальщица, раскладывающая на столы карточки с меню.

В знак благодарности Шильф покорно машет ей рукой. Подавальщица ненамного старше подходившей только что школьницы, на голове у нее платок, разрисованный черепами, на ногах — пляжные шлепанцы, а ее мини-юбчонка так коротка, что когда она наклоняется, из-под нее сверкают розовые трусики. Шильф выкладывает на стол и расправляет свернутую в трубочку пачку бумаг. В служебном кабинете Рита с треском хлопнула перед ним на край письменного стола дело физика; она заранее позаботилась поставить с этой стороны пластиковый стул, обозначив тем самым предназначенное для него рабочее место. Шильф передал документы первому попавшемуся вахтмейстеру, чтобы тот снял с них копии, так что сейчас в его распоряжении был экземпляр, не требующий бережного отношения.

Несмотря на многолетний стаж профессиональной работы, Шильф не научился бесстрастно подходить к бумажкам, в которые воплотились человеческие судьбы. Открыть такую папку — значит вступить на перекресток, где его жизнь пересекается с жизнью какого-то незнакомца. Узлы, которые завяжутся между ними при первом же чтении, потом никогда не распутаются и останутся навсегда.

Шильф ни секунды не сомневался, кто из фрейбургских физиков имеет отношение к делу о похищении. Бегло просматривая запротоколированные Зандштремом показания, он мысленно видит перед собой фото смеющегося Себастьяна.

Машина не просто пропала. Она превратилась в ничто: ничто совершенно особого качества — в страшное последствие того, что, казалось бы, вообще никогда не могло случиться. Известно ли вам, господин Зандштрем, как много есть на свете такого, что, по нашему разумению, никогда не произойдет? В невозможности чего мы так же твердо убеждены, как в нашем представлении о том, что Земля вращается вокруг Солнца? К таким вещам относится и наша собственная смерть. И исчезновение такого мальчика, как Лиам, тоже принадлежит к числу этих вещей. Когда происходит такое, весь мир идет вразнос. (Примечание рукой Зандштрема: «Свидетель переходит на крик: „Вы, господин Зандштрем, должны это исправить! Это ваша работа! Понимаете?“»)

Шильф уверен, что Зандштрем не понял свидетеля. Зато он понимает. Только представить себе, что эти беспомощные вопли родились в той же голове, в которой формулировались бесстрастные фразы научной статьи, — горло сжимается от жалости. Профессор физики привык подчинять себе мир силой своего разума. И вот как он заговорил, после того как три дня прождал известий о сыне!

Подавальщица разложила меню. Теперь пришел черед расставлять свечи, закрытые от ветра стеклянными стаканчиками. Сейчас, средь бела дня, они кажутся символами бесполезности. К магазину фототоваров подошел покупатель и постучал пальцем по клетке, в которой сидит попугай.

— Улыбку, пожалуйста, — произносит попугай.

Остальные бумаги в папке Шильф лишь бегло просматривает. Почерк Зандштрема ясно свидетельствует о том, как он устал. Краткая справка полицейского психолога содержит заключение, что Себастьян не страдает шизофренией. Группа, осматривавшая место происшествия, отмечает, что на следующий день после похищения машина была тщательно вычищена.

— Что желаете заказать?

Шильф опускает на стол бумаги.

— Материальчик для диалектиков, — бормочет он себе под нос.

— Как вы сказали? Вы — диабетик?

У подавальщицы выщипанные брови и раскосые глаза чистого зеленого цвета. Вероятно, она носит контактные линзы, которые должны придавать глазам ясный, всезнающий кошачий взгляд. Шильф невольно мысленно соглашается, что желаемый эффект налицо.

— Внимание! — произносит ара.

— Газету, пожалуйста, — говорит комиссар, — и кофе с молоком.

— Самое для вас подходящее, — говорит подавальщица. — Можно принести без сахара.

Официантка возвращается с газетой и высоким бокалом, в котором кофе и молоко чередуются слоями разного цвета. Она аккуратно кладет рядом с бокалом ложечку с длинным черенком, а сверточек с сахаром кладет в кармашек своей мини-юбки. Шильф не возражает, хотя предпочел бы кофе с сахаром. Он раскрывает газету. Заголовок во всю ширину страницы, выделенный красным фоном, гласит: «Мясники в белых халатах?» Огромный вопросительный знак немного смягчает безапелляционность высказывания. Официантка праздно стоит возле столика, наблюдая за группой туристов, которые, задрав голову, глазеют на башню собора. Под выделенным заголовком расположены крупноформатные фотографии поджарого мужчины в желтом спортивном трико. С серьезным выражением он выставил перед камерой кубок. Рядом — лысый врач в халате, который не успел полностью заслониться ладонью от зрителя.

— Как ни крути, это всего-навсего колокольня, — злорадно изрекает официантка и затем, неопределенным жестом махнув в сторону газеты, добавляет: — Чепуха все это.

— Что — чепуха? — спрашивает Шильф.

— Вот этот не убивал вон того, — говорит она, ткнув поочередно на ту и другую фотографию. — Вы, поди, не здешний?

— Мы с подругой живем в Штутгарте.

Шильфу хорошо знакомо такое выражение лица, с каким смотрят люди на выживших из ума старичков, которые что-то там плетут. Для него это ясный знак, что он на верном пути. Официантка кивает, высоко вскинув брови, и в оправдание своего затянувшегося стояния принимается вытирать со стола. Она делает это размеренными механическими движениями, которые не выходят за пределы заданного круга. Если уж быть совсем точным, то и попугай с нарисованной черной шапочкой тоже производит такое впечатление, как будто в голове у него ничего, кроме винтиков-шпунтиков, а группа туристов удаляется из поля зрения, словно ее увозят на транспортере. «Возможно, я среди них — последнее существо из плоти и крови, подумал комиссар», — думает комиссар. И занят расследованием преступления, совершенного в мире роботов.

— Но ведь у него же есть мотив, — говорит Шильф. — Наверняка этот врач знал о производимых над пациентами опытах и шантажировал этим главу отделения.

Подняв голову, он убеждается, что официантка действительно глядит на него подозрительно. Этот кошачий взгляд он ощущает на себе с отчетливостью физического прикосновения, особенно в области лба и висков.

— Полная чепуха, — упорно повторяет женщина.

— Почем вы знаете?

— Интуиция подсказывает.

Она тычет себя пальцем по пиратскому головному платку, и Шильф уважительно кивает: ведь в отличие от многих людей, которые думают, что интуиция располагается у них в районе диафрагмы и поджелудочной железы, эта женщина считает, что у нее она находится где-то в глубинах мозга.

— Такой, как вот этот, — поясняет она, ткнув накладной ноготь в наполовину закрытую физиономию Шлютера, — если уж за что возьмется, то либо сделает все как следует, либо и пытаться не будет. А тут несерьезная затея с железным тросом сработала как надо по чистой случайности.

Удержавшись от замечания относительно природы случайного, Шильф торопится поскорее задать следующий вопрос:

— И кто же тогда это сделал?

— Меня зовут Кодак, — произносит попугай.

— Агфа, — поправляет его Шильф.

— До чего же надоела эта животина, — говорит официантка. — Либо Шлютер кого-нибудь нанял…

Видя, что она погрузилась в размышления, Шильф невольно подумал, не кончилась ли у нее батарейка.

— Либо?.. — подталкивает он ее к ответу.

— Либо смерть вот этого вообще не имеет отношения вон к тому. Если желаете чего поесть, то у нас найдется что-нибудь и без сахара.

Она поворачивается и под ритмическое шлепанье пляжных тапочек механически размеренной рысцой удаляется к двери кафе.

«Им бы следовало загрузить на жесткий диск своих роботов словарь иностранных слов, — думает комиссар. — А в остальном они совсем неплохо работают».

— Внимание!

У Шильфа такое впечатление, что птица определенно хочет ему что-то сообщить. Задумчивым взглядом он изучает попугая, который с невинным видом грызет просяную соломку. Так ничего и не дождавшись, Шильф складывает свои бумаги и вынимает мобильный телефон. Позвонив в справочное железной дороги, он узнает, что первый поезд из Аироло прибудет только к одиннадцати.

 

2

В этом первом поезде из Аироло и едет Майка, чувствуя себя так, словно сидит в вагончике, который катает ее по «стране ужасов». Вагон потряхивает, словно он петляет по замкнутой трассе, а за окнами тянутся, сменяя одна другую, разные диорамы. Белые козы на фоне маслянистой зелени, одна коза то и дело поднимает и опускает морду. Скользят мимо гондолы фуникулера перед развернутой панорамой застывших горных вершин. Вот старичок, помахивающий топориком возле деревянной хижины. Упитанные коровки агитируют за политическую толерантность. В маленьких странах чудовищное кроется в деталях.

Когда Майка особенно счастлива или несчастна, она составляет списки. Есть список самых лучших дней ее жизни (на первом месте — ее свадьба), самых больших катастроф (единичные записи), главных успехов (открытие Галереи современного искусства), особенно неприятных ситуаций (перед самым открытием вернисажа новая уборщица выставила на улице целую кучу поломанных стульев). Майка ведет списки любимых блюд, надоедливых людей и заветных желаний. Ее память — это хорошо систематизированный каталог, в который архивариус заносит новые поступления. Почти обо всем, что ей встречалось на жизненном пути, она может точно сказать, как она это восприняла. Ведение списков — это ее собственный способ производить инвентаризацию своих воспоминаний. С прошлой ночи появился новый список, включающий загадочные телефонные звонки.

После того как звонок со стойки администратора переключили на телефон в ее номере, Майке потребовалась целая минута, чтобы распознать в раздавшемся оттуда сбивчивом бормотании голос своего мужа. Он так долго уговаривал ее во что бы то ни стало сохранять спокойствие, что Майка в конце концов впала в панику. Лишь после того, как она его хорошенько одернула, он поведал ей какую-то запутанную историю. Будто бы Лиама похитили, но он жив и здоров и находится в скаутском лагере. Завтра с утра Себастьян его оттуда заберет. Ей тоже лучше всего не задерживаться в отпуске, а сейчас же вернуться домой. Вообще-то, в этом нет особой нужды, но так лучше на всякий случай, а то мало ли что… Возможно, полиция захочет задать ей несколько вопросов.

Рассказ Себастьяна оборвался внезапно, как поврежденная магнитофонная лента. Когда оба замолкали, в трубке раздавался равномерный шум. Оскар как-то сказал, что вся Вселенная наполнена таким шумом. Но где-то еще Майка слышала, что такие помехи возникают, когда телефон прослушивается. На какую-то секунду ею овладела безумная мысль, что оба утверждения выражают одно и то же.

Когда она сумела взять себя в руки настолько, чтобы спросить, что же там, прости господи, стряслось, из трубки раздались такие звуки, как будто человек безуспешно пытается проглотить застрявший в горле комок. Себастьян убеждал ее поверить, что он говорит правду. Сперва он жалобно умолял, потом вдруг раскричался. Он, дескать, может позвонить Оскару. У того он найдет поддержку. Майкин испуг сменился злостью. Она потребовала, чтобы он прекратил это безобразие: нечего, мол, распускаться! Тогда он вообще перестал отвечать. Наконец она поняла, что он вот-вот заснет на том конце провода. Это испугало ее больше всего услышанного. Она сказала, что утром выедет во Фрейбург первым же поездом. Он принялся клятвенно заверять ее, что с Лиамом правда ничего не случилось, затем положил трубку.

Прислонившись к спинке мягкого сиденья, Майка вытягивает ноги. Среди пассажиров на противоположной скамейке у одной монашки так плотно намотаны на руку четки, что на костяшках пальцев от них образовались покрасневшие по краям вмятины. Монашка пристает с разговорами к каждому проходящему мимо пассажиру, она словно решила доказать бедному Иисусу Христу, что люди вовсе не мечтают о том, чтобы он их оставил в покое. Возлюби какого ни попало ближнего! Майка содрогается. Перед чистеньким контролером с милым швейцарским акцентом монашка рассыпалась в благодарностях за проверку своего билета.

Ночью Майка мало спала и без конца проигрывала различные сценарии. Неудавшаяся попытка похищения. Или: Лиам заблудился в лесу, но его нашли. Или же: Себастьяну приснился кошмар, и он позвонил ей как лунатик, теперь же, увидев ее на пороге, будет ошарашен ее появлением.

Под утро она перестала ясно соображать, ее гипотезы делались все нелепее, вопросы — все бестолковее. Она начала мыслить образами, которые возвращали ее на десять лет назад к той памятной ночи, словно в ней-то и кроются причины всего темного и непонятного, что составляет какую-то часть ее жизни. Это была ночь после того дня, который стоит на первом месте в списке любимейших Майкиных воспоминаний.

Праздничный зал, затуманенный сигаретным дымом. Веселая людская толпа колышется под звуки музыки. Друзья, знакомые, родственники и меж них один, отличающийся резко очерченным контуром, — неприкаянный, нервный, похожий на тень, потерявшую своего хозяина. У Майки — радостный испуг (или пугающая радость?) всякий раз, когда эта тень сталкивается в толпе со свежеиспеченным молодоженом. Холодно и гордо мужчины встречаются взглядом. В какой-то момент Майка, уже невозможно пьяная, хватает обоих облаченных во фраки мужчин за рукава и старается насильно вытащить их на танец à trois. Гости хлопают им и радостно орут. Оскар вырывается от нее и, ни слова не говоря, уходит. Затем лицо Себастьяна крупным планом: как он, едва Оскар ушел, взасос целует Майку широко раскрытым ртом.

В первый год их брака Майка все время ожидала, что у мужчины, который каждое утро улыбается ей за столом, вдруг вырвется что-то поднявшееся из неведомых глубин. Что-то такое, против чего не поможет никакое терпение и сочувствие. Но ничего такого не происходило. Себастьян из эпатажной личности постепенно превратился в хорошего мужа и любящего отца. Его пригласили во Фрейбургский университет, где он стал самым молодым профессором физики. Майка открыла художественную галерею и следила за тем, чтобы Оскар регулярно приезжал в гости на ужин. Повседневность приняла молодую семью в ряды своих служителей.

В собственном представлении Майка давно уже существует только как член счастливой семьи. Независимо от того, очень или не очень хорошо складывались в тот или иной момент их семейные отношения, но с тех пор как родился Лиам, она незыблемо верила в то, что они с Себастьяном живут в одном общем, неделимом мире. И она готова любыми средствами добиваться, чтобы это так и осталось.

«Возможно… — думает Майка, глядя на азиатскую девушку, которая идет в ее сторону, катя перед собой металлическую тележку, — возможно, дома меня ожидает катастрофа, которой я столько лет более или менее осознанно так страшилась. Возможно, эта катастрофа, как ураган, носит женское имя. Причем, возможно, мое».

Ее мысли снова грозят провалиться в хаос невнятицы. Она покупает у азиатки стаканчик кофе. Он такой горячий, что обжигает руки. В вагон заходят двое пограничников; немецкий берет у нее из рук стаканчик и держит его, пока она достает удостоверение.

Что бы там ни встретило ее во Фрейбурге, думает она, осаждаемая тревожными мыслями, которые тысячами булавочных уколов вонзаются ей в бок, в одном можно быть твердо уверенной: раз Себастьян клянется, что с Лиамом все в порядке, значит, это так и есть. Одна из причин, почему Майка так любит велосипед, — это удовлетворение, которое она получает от сознания, что сумела правильно оценить свои силы. Она подносит стаканчик к губам и, обжегшись, все равно делает следующий глоток. Швейцарская идиллия осталась позади, за границей; за окном бледное солнце, как дирижер, подает знак к вступительным тактам увертюры нового, неминучего летнего дня. Посмотрим, там будет видно, думает Майка. Комиссару она потом скажет то же самое: «Посмотрим, там будет видно». Но еще перед тем она обнаружит на газетных стендах Фрейбургского вокзала лицо своего приятеля Ральфа Даббелинга. И откроется новый список самых страшных дней ее жизни. А в списке самых подозрительных личностей на втором месте будет значиться комиссар, он окажется впереди Оскара, который раньше долгие годы возглавлял этот список, и сразу после Себастьяна, который, впервые попав туда, умудрился одним махом занять первое место.

 

3

Стена в белоснежной штукатурке, отражающая солнечный свет. Входная и балконные двери нараспашку, увитый плющом уличный фонарь с прислоненным к нему навороченным гоночным велосипедом. Надушенный ароматом глицинии дом имеет нарядный вид. Но он похож на пустую обертку. Такая красота требует счастья, а люди, живущие в нем, уже несчастливы. Комиссару все кажется пустым и фальшивым, словно вся улица превратилась в открытку и от нее осталось одно лишь воспоминание. Едва он ступил на тротуар, по антрацитово-черному Ремесленному ручью навстречу ему устремились Бонни и Клайд. Шильф достает из кармана булочку с изюмом, купленную по дороге во время долгой прогулки по центру города. Обе уточки занимают позицию против течения, чтобы крошки поплыли к ним прямо в клюв.

— Где-где-где, — закрякали утки.

— Внимание! — отвечает им комиссар.

Но Бонни и Клайда призыв попугая Агфы явно не заинтересовал. Они дружно разворачиваются, как в синхронном плавании, и в бодром темпе уплывают вниз по течению. Шильф отряхивает с ладоней приставшие крошки и входит в подъезд изучать фамилии на табличках квартирных звонков. Едва он отыскал то, что ему надо, как дом содрогнулся от громового грохота. Наверху кто-то хлопнул дверью. По лестнице вниз простучал торопливый топот, опережая женщину, которая в следующую секунду промчалась мимо комиссара и выскочила из парадного. Он схватился за лоб, чтобы приподнять несуществующую шляпу. Лица женщины он не успел разглядеть. Белокурые волосы взволнованно разметались и занавесили ей глаза, когда она нагнулась, чтобы отпереть на велосипеде замок. Комиссар застыл в оцепенении. На женщине надета рубашка без рукавов и короткие матерчатые штаны. Яркое солнце превратило ее загорелые руки и ноги в полированное дерево. По контрасту с ними ее белокурые волосы кажутся чересчур светлыми, словно позаимствованными у другой, бледнокожей женщины. Эта, смуглая, вся кипит. Она швырком разворачивает велосипед, заносит ногу над седлом и, уже разогнавшись, засовывает ступни под ремешки на педалях. Не прошло и нескольких секунд, как она в залихватском наклоне скрылась за поворотом. Комиссар думает, что он, кажется, в жизни никогда не встречал такого красивого человека.

Раздумав нажимать на звонок, он поднимается по лестнице на третий этаж, где его взгляд останавливается на двери, по которой сразу видно, что за ней кто-то стоит и слушает, затаив дыхание. Подойдя поближе, он прижимается щекой к деревянной створке, приникнув настороженным ухом к настороженному уху за дверью. Создавшегося напряжения хватило бы, чтобы зажечь лампочку. Двое взрослых мужчин, разделенных только одной доской, силились уловить друг друга, напрягая все чувства так, словно стремились слиться в единое существо. Вдруг дверь распахнулась.

На пороге стоит Себастьян со следами внезапно оборванной ссоры на губах, с раздутыми до упора легкими, с глоткой, уже напрягшейся для крика. Его взгляд растерянно мечется туда и сюда на уровне глаз комиссара.

— У вас найдется мусорное ведро? — спрашивает Шильф.

Он протягивает хозяину квартиры, к которому предполагает наведаться в гости, смятый бумажный пакетик, из которого высыпаются крошки. Быстрым движением Себастьян выбивает пакетик из его руки.

— Убирайтесь!

Комиссар, разумеется, давно просунул в дверь ногу. Сквозь узкую щелку они смотрят друг другу в лицо. Вместо того чтобы начать ругаться и бороться за право входа, они внезапно оказываются рядом, вместе запертые в плотной капсуле тишины, в которой между ними происходит что-то, для чего в языке не находится слов. Встреча. Одновременная остановка в точке пересечения двух разнородных расстройств жизненного порядка.

«Вот и затянулся узел, бесповоротно соединивший наши жизненные пути, подумал комиссар», — думает комиссар.

Течет время размеренно падающими каплями из подтекающего крана в квартире за спиной Себастьяна. Течет время, отмеряемое стуком пневматического молотка, доносящимся из отдаленного переулка. Вероятно, есть много вопросов, которые стоило бы обсудить. Почему у каждого из них такое чувство, будто другой явился для того, чтобы ему помочь? Можно ли остановить крушение жизни на грани разлома? Как потом склеить трещины? Может ли происходить между незнакомыми людьми что-то похожее на взаимное узнавание с первого взгляда?

Однако нельзя же вечно стоять на месте!

— Профессор, — произносит Шильф тихо, с оттенком сожаления, — я из полиции.

Себастьян тотчас же пропускает его через порог, а сам на негнущихся ногах уходит в квартиру. Не оглядываясь на посетителя, он устало опускается в гостиной на кушетку и садится, облокотясь на колени и подперев голову ладонями.

— Сожалею, — говорит комиссар Себастьяну, когда тот наконец поднимает голову и трет себе покрасневшие глаза. — Но я все еще тут.

И снова в комнату сочится тишина, от которой уже не веет задушевностью. Это молчание двух путников, ожидающих на вокзале каждый своего поезда. В то время как Себастьян глядит в потолок, будто там, наверху, может быть что-то интересное, комиссар осматривается в комнате. Вещи в ней стоят как потерянные. Они словно бы утратили то, что прежде объединяло их в подобранный со вкусом интерьер. Вещи стоят безучастные, как статисты, не занятые в мизансцене.

Потребовались какие-то секунды, печально думает Шильф, чтобы все здесь кануло в прошлое.

Он вслушивается в отголоски той сцены, которую поневоле воспринимала комната, ведь у предметов нет ушей, которые можно заткнуть. По стенам по-прежнему мелькает тень мужчины, мечется туда и сюда в поисках выхода, заламывая над головой руки, словно для защиты от чего-то тяжелого, что грозит на него свалиться. В кожаной обивке кресла застряли крики женщины.

Это кино! Этого не может быть в действительности!

Ее наманикюренные пальцы разворочали лежащую на журнальном столике стопку журналов; она хотела спихнуть их на пол, но удержалась.

Ральф мертв? Мой сын похищен? А я, счастливая и ни о чем не догадывающаяся, катаюсь в Аироло на велосипеде?

Счастье и неведение, думает Шильф, — это слова-синонимы, милая госпожа профессорша!

Спинка дивана трясется под ударами мужского кулака.

Посмотри! На! Меня! Не мог я тебе позвонить, черт возьми!

Пауза. Передышка.

Потише, пожалуйста!

Мужчина расхохотался так, что заколыхались занавески.

Можешь не волноваться, он спит как убитый. Таблетка на дорожку.

Смех затихает. Со стеклянной поверхности журнального столика, испаряясь, сходит отпечаток женской руки.

Тут что-то… Не так… Я не могу…

А я?

Мужской голос, набирая силу, расталкивает стены, увеличивая пространство комнаты до размеров собора, где каждое слово, отдаваясь от стен, продолжает звучать несколько секунд.

Хочешь знать, что я пережил? Вот каково это чувствовать! Вот так, вот так!

Кресло отскакивает в сторону, когда на него падает хрупкое тело, которое только что сильно тряхнули за плечи.

Себастьян! Пусти!

Последний возглас — как вспышка молнии, хлопнувшая дверь — удар грома. После бури — тишь да гладь. Чистое издевательство. Соседская собака заливается на три голоса — тоненький, средний и громкий.

— Вам знакомо это чувство, когда ты все потерял? — спрашивает Себастьян.

— Лучше, чем вы себе представляете.

— Как вас зовут-то хоть?

— Шильф.

Себастьян медленно опускает взгляд, устремленный на потолок, и повторяет услышанное имя, которое так легко сходит у него с языка: Шильф.

Их взгляды встречаются. Где-то в квартире что-то рушится на пол, ни тот ни другой не оборачиваются на звук. Комиссар вдруг поразился, отчего это стало вдруг темно. Фары проезжающей машины приподнимают пространство и поворачивают его вокруг собственной оси; Себастьян сидит на кушетке, Шильф в кресле; Шильф на кушетке, Себастьян в кресле. Тут машина проехала. Они кивают друг другу. На полях за городом работают молотилки; где-то там во сне застонала Юлия. Комиссар с натугой хрипло выдыхает воздух: раз (ovum), два (avis). Внутри птичьего яйца кто-то острым клювом долбит скорлупу. Снова стало светло, летний полдень с пыльным столбом солнечного света в окно. Себастьян всматривается в Шильфа со смешанным выражением подозрительности и интереса. Он наклоняется вперед, придвигается ближе. Можно подумать, что он сейчас возьмет комиссара за руки.

— Я больше не желаю никаких расследований, — говорит он.

— Вы не желаете узнать, кто похитил вашего сына?

— Я хочу забыть.

— Никуда не годная тактика. Но понимаешь это только тогда, когда уже поздно.

— Меня не интересует, что поздно. Меня интересует то, что сейчас. Для меня перестало существовать понятие «будущее». Понимаете? Бывают такие ситуации, когда нужно подводить черту.

— Понял еще прежде, чем вы пустились в подробные объяснения, — говорит комиссар.

Себастьян поднял руки, чтобы отвести свесившиеся на лоб волосы, и тут оба увидели, как сильно трясутся у него пальцы. Оба увидели, что кожа под съехавшими рукавами сплошь усеяна расчесанными комариными укусами, частью — мокнущими и воспаленными, частью — затянувшимися желтоватой корочкой. Себастьян застегивает пуговицы на манжетах.

— Что будете пить?

— Чай «Йоги».

— Какой, простите?

— Поищите на кухне! У такой женщины, как ваша жена, он непременно должен быть.

— Откуда вы знаете Майку?

— Она пробежала мимо меня на лестнице.

Немного помедлив, Себастьян встает и выходит из комнаты. Шильф прислушивается, как он шумно роется в кухонных шкафах, затем все смолкает — это значит, что Себастьян нашел нужный пакетик. Комиссар тихонько встает и идет к двери, шагая так осторожно, словно на полу разбросаны сухие ветки, которые могут хрустнуть, если на них наступить. Без труда он находит кабинет Себастьяна. Все полки плотно уставлены книжками, горки книг высятся на полу. Кусок красного поделочного картона странной формы лежит на письменном столе, закрывая клавиатуру компьютера. Привычной рукой Шильф перебирает стопку бумаг.

«К вопросу о степени точности природных констант», «О целесообразности абсурдного», «Материализм и метафизическое сельское хозяйство». «Мы не можем утверждать, что план Вселенной был составлен с учетом живого наблюдателя…»

«Или же был составлен наблюдателем», — думает комиссар.

Он выдвигает и задвигает ящики. Чай «Йоги» нужно кипятить на медленном огне пятнадцать-двадцать минут.

Карандаши, использованные скрепки. Бумага для писем с университетским логотипом. В самом дальнем углу — фотография, на которой рядом стоят два молодых человека в костюмах для торжественного приема, оба стройные, руки небрежно засунуты в карманы полосатых брюк. Хотя они стоят лицом друг к другу, их взгляды устремлены куда-то вдаль. Шильф убирает фотографию на место. Среди таких документов нормальный комиссар обычно обнаруживает какую-нибудь важную зацепку. Шильф не нашел ничего.

Когда Себастьян принес чай, комиссар уже давно был в гостиной и ждал его в кресле. Комнату заполняет запах имбиря и кардамона.

— На вкус, оказывается, не так уж плохо.

Себастьян аккуратно ставит чашку на стол; его пальцы уже успокоились.

— Покупаете искусство? — спрашивает Шильф, махнув в сторону двух шершавых картин, на которых густо наложенные взрывы красного и черного цветов изображали пульсирующую головную боль. Художник, очевидно, придерживался другого мнения; название картины было написано у него поперек холстов неуклюжими буквами: «Шантаж I» и «Шантаж II».

— Моя жена держит художественную галерею.

— И любит ездить на велосипеде?

— Это — начало допроса?

— Какой допрос! — успокаивающе помахивает Шильф чайной ложкой. — Только опрос.

— И в чем же разница?

— В вас самом. Вы не проходите по делу в качестве подозреваемого. Вы — заявитель и свидетель.

Себастьян смеется и ничего не отвечает.

— Если вы не против, — говорит Шильф, — я хотел бы задать вам несколько вопросов.

— Относительно похищения?

На этот раз смеется уже комиссар:

— Нет. Относительно сущности времени.

 

4

— Удивительный вы комиссар! Не то чтобы я не хотел поговорить о сущности времени. В конце концов, это — моя профессия. Вы и правда хотите, чтобы я говорил с вами, как с моими первокурсниками? Для меня это будет почти что путешествием в прошлое. Как будто все это давно прошло. Захотели сделать мне приятное? Так что же мне — говорить с вами так, будто ничего не случилось? Сейчас вы смотрите на меня пустыми глазами, как манекен.

Себастьян берет чашку, делает глоток, затем второй, затем третий и только тогда продолжает говорить:

— Мальчиком в школе я хотел как-то написать историю про человека, который вдруг осознал, что вокруг него одни манекены. Теперь уж и не вспомню, что там из этого вышло. Записать я ее не записал. Так что буду говорить с вами, как с манекеном, господин комиссар! Как… с другом.

Вы знаете, что такое материализм? Любовь к деньгам? Нет. Хотя, может, и это. Материализм, о котором я говорю, — это мировоззрение, которое все выводит из одного начала — из материи. Даже идеи и мысли представляют собой с его точки зрения всего лишь проявления материального начала. Например, сны возникают как продукт биохимии.

Весьма популярное мировоззрение. Веру оно не только вытеснило, но заодно и заменило собой. Заповеди материализма триедины и просты. Не подвергай сомнению материальную природу космоса. Слепо веруй в причинно-следственную обусловленность хронологической последовательности событий. Почитай объективность и единственность познаваемой реальности.

Этот символ веры позволяет материалисту утвердиться в действительности так же надежно, как если бы он опирался на Бога. Хотя порой и попадаются феномены, которые противоречат (на первый взгляд!) материалистическим принципам и потому (до поры до времени!) оказываются необъяснимыми. Но против таких сомнительных случаев существует безотказное средство. На пробелы в картине мироздания просто наклеиваются этикетки. Привести пример?

Даже самый гениальный ученый не имеет ни малейшего понятия о том, почему яблоко падает сверху вниз, и заменяет отсутствующее понятие словом «гравитация». Такая же этикетка — «случайность». Или, если угодно, «дежавю», оно же — «интуиция». Непостижимости, закрепленные в терминах. Вы скажете, что девяносто девять процентов всех терминов — такие же этикетки? Возможно, вы правы. Если бы я мог соединить все научные дисциплины в одну, в результате получилось бы то, что давно существует на свете: язык.

Этикетки меня всегда отталкивали. В школе мне трудно было верить учителю, который пишет цифры на доске, но не может объяснить, что такое сила тяжести. Вместо того чтобы слушать его, я переждал, пока не дорос до того, чтобы читать Канта. Я с самого начала подозревал свой разум в тайных происках. Я догадывался, что он что-то добавляет к наблюдениям, что все данные наблюдений он укладывает в уже заданную систему. Таким образом он выстраивает понятный ему мир. И Кант это доказал. Он представил мне время, пространство и причинно-следственные отношения как категории разума. Дело не в том, верю я Канту или нет. Я почувствовал его правоту.

Все пути ведут к познанию, и ни один — обратно! Я очень долго страдал, осознав тот факт, что предметом моих исследований, очевидно, являются не элементарные частицы и их законы, а сам физик, который занимается их исследованием. В какой-то момент я перестал биться над вопросом о том, где находится поле, на котором трудится ученый-физик в поисках истины: в мире объективной реальности или же в мире явлений? Перестав этим терзаться, я начал дразнить своих коллег, утверждая, что вместо физики мы занимаемся психологией. Чистый вопрос дефиниции, не так ли? Разве это повод отчаиваться, покуда существует испытанная основа логики, возводящая надежные мосты над неведомыми безднами! Вероятно, не зря меня называли эзотериком.

Ну что вы! Курите, пожалуйста! Тем самым вы станете одной из двух персон, которым дозволено курить в эти покоях. Вот вам пепельница. Можете верить или не верить в ее вещественность, как хотите! В любом случае она выполнит свое назначение.

То же самое можно сказать и о времени. Оно выполняет свое назначение, и это более или менее все, что нам о нем известно. Согласно общепринятой точке зрения, оно представляет собой подчиняющийся строгим закономерностям процесс, необходимую последовательность причины и следствия. Людям много чего приходится делить между собой, и единственное, что они разделяют мирно, — это общие заблуждения!

Возьмите, например, этот дом. В 1896 году было начато строительство; в 1897-м улицы огласились перестуком плотницких молотков; вскоре стройка была завершена. И что же, по-вашему, было причиной его постройки? Нехватка жилья в начале семидесятых годов девятнадцатого века? Или эстетическая любовь к неоготике и необарокко? Я вам скажу, в чем причина, комиссар Шильф. Причиной строительства было его завершение.

Вы усмехаетесь. Но кое-что говорит в пользу моего тезиса. В какую величину вы оцениваете вероятность того, что план архитектора претворится в готовое здание? Не стесняйтесь сказать наугад! Восемьдесят процентов? Пускай восемьдесят. Вероятность того, что готовому зданию предшествовал архитектурный проект, составляет приблизительно сто процентов. Процесс строительства делает возможным появление дома. Но дом обусловливает процесс строительства. Таким образом, вероятность того, что готовое здание является причиной его же строительства, оказывается несколько больше, чем вероятность обратного предположения.

Вы все еще усмехаетесь. Забудьте этот шуточный пример! Он потребовался только для того, чтобы достучаться до вашего воображения. Пожалуйста, Шильф, не стряхивайте пепел в блюдечко, я же специально принес вам пепельницу! Или вы ее не заметили?

Вернемся к гипотезе о множественных мирах. Надобно сказать, в ее появлении повинен Господь Бог, точнее говоря, его отсутствие. Причиной появления человека на земле, как на грех, послужило чудо. Под чудом я подразумеваю поразительное стечение случайных обстоятельств. В момент Большого взрыва у Вселенной было в запасе бесконечное число вариантов будущего развития. Число вариантов, предполагающих возможность биологической жизни, составляло среди них ничтожно малую долю. И тем не менее был избран тот вариант, который привел к нашему появлению. Все наблюдаемые нами природные константы настроены так, чтобы при них мог существовать жалкий комочек биомассы под названием человек. При самомалейшем отклонении от ныне действующих физических законов нас бы просто не было.

Распробуйте-ка хорошенько, каково это будет на вкус, господин комиссар: вы — невероятность. Я — невероятность. Мы — случайность, вероятность которой равна одному к десяти в пятьдесят девятой степени. Только представьте себе такое число — с пятьюдесятью девятью нулями, Шильф! Сколько раз вам пришлось бы кинуть игральные кости, для того чтобы хоть один раз выпало ваше существование?

Вам становится не по себе от этих чисел? Голова идет кругом? Еще бы! Как же необдуманно было при таком-то положении отправлять в отставку Бога, нарочно изобретенного в качестве часовщика такого прецизионного механизма, как Вселенная! Брошенный на произвол судьбы физик возводит собственное существование в ранг сомнительной случайности и, ведя исследования, работает против себя самого. А что, если бы Большой взрыв породил не один-единственный, а десять в пятьдесят девятой степени миров? И среди них по меньшей мере один с такими условиями, которые требуются для существования человека? Таким образом, комиссар Шильф, вопрос о Боге переходит в разряд статистических проблем.

Где-то вам уже попадалась эта фраза? А я ее написал. Так что у нас с вами, можно сказать, есть нечто общее.

С тех пор как квантовая механика установила, что мельчайшие элементарные частицы до момента, когда они попадают в поле зрения наблюдателя, одновременно существуют в различных состояниях, идея о множественных мирах перестала быть условным философским понятием, превратившись во внутренне непротиворечивую гипотезу. Кроме того, она признает за человеком свободу воли. Ибо с ее точки зрения безразлично, до какой степени в пределах отдельных миров мы подчиняемся законам причинно-следственных связей, поскольку своими действиями мы можем порождать новые и новые вселенные. Вследствие этого за нами остается свобода выбора того или иного решения.

Таковы преимущества множественных миров. Их недостатки превращают даже миролюбивых физиков в холериков, оголтело отстаивающих свое мнение. Все эти выдумки, возмущаются они, есть не что иное, как судорожная попытка каким-то способом обойти идею высшего разума в качестве дизайнера этого мира. «D’ac-cord!» — говорю я. Выдвинутое нашими оппонентами богохульное предположение представляет собой такую гипотезу, которая не поддается проверке. Ладно, «D’ac-cord!», принимаю и это. Правы все — критики мультиверсума, равно как и его сторонники, и в то же время они заблуждаются. Как те, так и другие. Причем — обратите на это внимание! — потому что все они материалисты.

Я вижу в ваших глазах удивление. Хочу удивить вас еще больше: спор о множественных вселенных меня совершенно не волнует.

Вы даже бровью не повели, господин комиссар? Крепкий же вы орешек! На допросе… Помню, помню!.. Это — опрос, а не допрос. На допросе полагается рассказать все, ничего не утаивая, так ведь? Я расскажу вам, чем я действительно занимаюсь. При беглом просмотре содержимого моего письменного стола (чай «Йоги» — неплохой предлог) вы не угадали ни одного из тех духовных преступлений, которые совершаются за ним ежедневно.

Итак, занесите в протокол мое признание: я — ученый-естественник, но не материалист. Кто я такой, я сам еще не знаю. Во всяком случае, в моем понимании не только время и пространство, но и сама материя является продуктом производственного товарищества Сознание-и-Разум. Мой мир состоит не из предметов, а из сложных процессов. Все состояния и формы протекания процессов равновременны и потому существуют вне времени. То, что мы видим, — это лишь отдельные картинки. Кадры кинопленки, которая прокручивается проектором времени в нашем мозгу. На этих кадрах действительность предстает перед нами как танец конкретных вещей.

Попробуйте такой эксперимент, Шильф: возьмите фотоаппарат, станьте на крыше высотного дома, установите выдержку в несколько секунд и сфотографируйте уличный перекресток. Что вы увидите на снимке? Огни машин и трамваев, причем в виде прямых или волнообразных линий. Сеть из линий. Чем длительнее будет выдержка, тем гуще окажется сетка линий.

А теперь возьмите эту чашку. Представьте себе, что вы можете с огромной высоты сделать ее снимок с выдержкой в миллион лет. На карточке вы увидите не чашку, а непроницаемо плотную сеть. В середине будет светлое пятно с расплывчатыми краями в том месте, где образуется в земле каолин. Вокруг — следы людей, которые добывают каолин и делают из него фарфор. Появление чашки, ее перемещение, ее использование, ее распад. Возвращение ее составных частей в круговорот веществ. Увидим мы также — поскольку находимся где-то вверху и смотрим вниз с колоссального расстояния — всю историю людей, участвовавших в изготовлении и использовании чашки, от их появления на свет до смерти и распада. Еще туда добавятся филигранные сеточки-связи существ и предметов, так или иначе контактировавших в свое время с людьми, причастными в прошлом, настоящем или будущем к существованию этой чашки. А также предков и потомков этих людей и так далее. Вы увидели бы, что эта чашка, преодолевая границы времени и пространства, связана решительно со всем, поскольку решительно все является частью одного и того же процесса. А если бы вы могли установить на фотоаппарате бесконечную длительность экспозиции и снимать с бесконечного расстояния, вы увидели бы реальность такой, какая она есть в действительности. Полное растворение всего вне времени и пространства. Плотно сотканный прикроватный коврик перед ложем несуществующего Бога. Аминь.

Вы еще тут? Вы слышите меня? Я не хотел вас напугать. У вас болит голова? Дать таблетки?

Конечно, уже отпустило, и все опять стало более или менее ничего. Теперь так все время — накатит и снова отпустит. Одна из тех вещей, которые я узнал за последние несколько дней.

Позвольте мне напоследок еще одно замечание. Несколько слов о случайности, при упоминании о которой у вас так загорелись глаза. Если вы, Шильф, как я предполагаю, тоже не материалист, вам следующие соображения, наверное, придутся кстати.

Предположим, что человек оказывается перед реальной действительностью, как будто он, прогуливаясь, остановился на берегу спокойного озера. На глади отражается знакомый мир, все, что происходит на дне, скрыто под водой. И вот под этой гладью плавает коряга, и только две ветки торчат в разных местах из воды. Наш путник не примет это за случайную странность. В соответствии с действительностью он решит, что под водой обе веточки соединены друг с другом. Так, незаметно для себя, он понял, что такое случайность.

Что ж вы к чаю-то даже не притронулись, господин комиссар? Вы уже уходите?

 

5

Хотя комиссар ни секунды не смотрел на Себастьяна пустыми глазами, ему уже кажется маловероятным, чтобы тот все это нарассказывал. Однако что-то профессор, вероятно, все же сказал, а остальное Шильф додумал своими силами. Во время лекции он не переставая помешивал в чашке, словно ожидая услышать еще один смертный приговор. Сейчас он поднялся на ноги и стоит, чуть покачиваясь, как манекен, кое-как установленный на полу. Подавляя головную боль, он ждет, когда в сознании проявится один из вопросов, ради которых он сюда, собственно, и пришел.

— Кто называет вас эзотериком? — спрашивает он наконец.

— Оскар, — отвечает Себастьян.

Он глядит на комиссара ясными глазами, цвет лица у него стал уже лучше, а движения пальцев, которыми он у себя на коленях играет сонату, показывают, что возможность выговориться пошла ему на пользу.

— Кто это?

— Замечательный вопрос.

Склонив голову набок, Себастьян вслушивается в пустоту, словно хочет поймать верный ответ в голосах синиц, щебечущих в зарослях глицинии. Лучший из людей, слышится в щебетании. Лучший из людей.

— Великолепный физик. Он работает в Женеве на новом ускорителе частиц. Съездите туда, если интересуетесь физикой. Там заглядывают во внутренности универсума.

— Материалисты заглядывают, как я полагаю.

— Вы попали в самую точку. — Себастьян смеется. — Впрочем, что касается Оскара, то тут я вовсе не уверен. Как раз вчера я думал над тем, что, может быть, мы всю жизнь неверно друг друга понимали.

Комиссар посмотрел на него, задержав взгляд на секунду дольше, чем следовало, и лишь затем кивнул.

— А какая-то практическая польза от такого ускорителя частиц есть? — спрашивает он.

— Оскар сказал бы — в качестве побочных отходов деятельности. В медицине, например, ускоренные частицы используются для облучения опухолей.

— Подумать только!

Пошатывание Шильфа усилилось. Он хватается за кресло, и под руку ему попадается швейцарский перочинный ножик, воткнутый в боковую обивку. Он кладет ножик на журнальный стол. На открытом лезвии — засохшая кровь. Головную боль как рукой сняло. Словно кто-то щелкнул выключателем.

— Вы мне очень помогли, — произносит комиссар.

Себастьян смотрит на ножик задумчивым взглядом, соображая, является ли он вещественным доказательством, а если да, то чего. Из него внезапно словно выкачали всю энергию, и, когда он наконец поднял голову, комиссар уже вышел в переднюю. И отправился он не в сторону входной двери, а вглубь квартиры.

— Выход — через переднюю прямо! — крикнул, догоняя его, Себастьян.

— Прежде чем уйти, я хочу познакомиться с вашим сыном.

— Но он спит.

— Уже нет.

Моргая глазами, как вышедший после дневного сеанса из кинотеатра и попавший на солнечную улицу зритель, Себастьян останавливается в прихожей, провожая глазами Шильфа, который уже взялся за ручку двери, ведущей в детскую комнату.

Лиам сидит в кресле, которое пока еще велико для его роста, в руках у него книга, которую он не читает. В комнате темно. Она так мала, что предметы обстановки трутся в ней друг о дружку боками. Полоска света, проникшая между занавесками, покрывает голову Лиама сплавом золота с серебром. Ангел в солнечном венце. Шильф проглатывает застрявший в горле комок, чтобы окончательно не растрогаться.

— Привет, — говорит он, откашлявшись. — Я из полиции. — Так как Лиам не реагирует, он добавляет: — Настоящий комиссар, как в телевизоре.

Книжка захлопнулась. Лиам оборачивается вместе с креслом.

— Я маленький, но не дурак, — говорит мальчик. — Можете разговаривать со мной по-нормальному.

Глядя на озабоченную мину Лиама, Шильф спрашивает себя, сколько лет может быть мальчику. Мягкие волосы выглядят со сна примятыми, местами сквозь них просвечивает кожа. На лице серьезное и внимательное выражение. Неожиданно Шильф пугается: вдруг чуткий слух ребенка расслышал голос наблюдателя, который в этот момент как раз спрашивает, может ли чуткий детский слух расслышать голос наблюдателя? И не потому ли Лиам так странно на него посмотрел?

— У вас что-то болит? — спрашивает мальчик.

Шильф оглядывается, куда бы присесть, и садится на край неприбранной кровати.

— Нет, — говорит он. — В данный момент ничего.

Лиам откладывает в сторону книгу и сразу становится на три года моложе. Он еще немного поворачивается вместе с креслом, пока они не оказываются так близко, что почти касаются друг друга коленками.

— Что вы тут делаете?

— Расследую твое похищение.

Лиам молча разглядывает свои пальцы, как будто обдумывая, не пора ли подстричь ногти.

— Верно, — произносит он. — Похищение.

— Ты такой недовольный, потому что пришлось раньше времени уезжать из лагеря?

— Почему недовольный?

И тут он принимается так сильно тереть глаза, что Шильф с трудом удерживается, чтобы не остановить его, взяв за запястья.

— Сегодня утром приехал папа и просто забрал меня домой. Он был какой-то странный и ничего не объяснил, в чем дело.

— Мне это знакомо, — говорит Шильф. — Мне тоже никто не говорит, в чем дело. Но и такие, как мы, тоже нужны!

На лице Лиама проступает улыбка, делая его миловидным, а не только умным и не по годам развитым. В его глазах затаилось что-то беспомощное, как у маленького зверька, который видит, что близится катастрофа, но ничего не может поделать.

— Вы все это выясните?

— С очень большой вероятностью.

— Обещаете?

— Обещаю.

Видя, что мальчик опустил глаза, чтобы не показывать их предательского блеска, Шильф кладет ему руку на плечо.

— Лиам, — начинает он спрашивать, — тебя похитили по пути в Гвигген?

— Это мой папа сказал?

— Просто ответь мне.

— Мой папа не лжет. Он больше всего любит правду.

— На первом месте у него ты, — говорит комиссар. — Правда только на втором.

Лиам снова поднимает голову, он опять стал похож на уменьшенного взрослого.

— Если я отвечу, что меня не похищали, а папа скажет наоборот, то может ли оказаться так, что правда то и другое?

— Да, — не задумываясь, отвечает комиссар.

— Тогда я скажу, что ничего не знаю о похищении.

— Кто отвозил тебя в Гвигген?

— Папа.

— Ты уверен?

— Я спал. Когда проснулся, было уже темно и я лежал в незнакомой кровати. Разве не так записано в протоколе?

— Более или менее. — Шильф быстрым движением смахивает с губ и подбородка улыбку. — Но моя работа — расспрашивать о таких вещах, которые я и без того знаю. Не может быть так, что у тебя очень крепкий сон?

— Дети так уж устроены, — совершенно серьезно говорит Лиам. — Кроме того, таблетки, которые принимаешь на дорогу, очень усыпительны.

— Ты мне их покажешь?

— У меня было только две — туда и обратно.

Комиссар кивает и смотрит через голову Лиама на рисунок, который висит у него на стене. На темно-синем фоне в правом нижнем углу изображена Солнечная система. Стрелка, направленная на группу из двадцати звезд, указывает на крошечную точку, которую в этой группе представляет собой Солнце со всеми его планетами. Следующая стрелка сводит эти звезды до едва различимой частицы, затерявшейся в туманности Млечного Пути. Млечный Путь составляет, в свой черед, пятнышко размером с ноготок в скоплении галактик, входящем, наряду с огромным скоплением других галактик, в один суперкластер. Наконец, этот суперкластер представляет собой всего лишь небольшую туманность в общем пространстве известного науке универсума, который в виде туманного диска накрывает сверху всю картину. Над изображениями помещена надпись: «Для астронома галактики то же, что атомы для физика-ядерщика».

Перефокусировав взгляд, Шильф видит в стекле на темном фоне отражение своего лица. У него такое ощущение, словно эта картина — единственное окошко, через которое отсюда можно выглянуть в мир.

— Папа рассказывает тебе о своей работе?

— Папе нравится, что я еще не все понимаю. Когда он объясняет мне, это подталкивает его мысль.

— И тебе интересно то, чем он занимается?

— Я тоже исследую время. Раньше я часто, лежа в постели, пытался уловить миг. Я затаивался, поджидая, и потом вдруг шептал: «Вот». Но получалось, что миг либо еще не настал, либо уже прошел. Сейчас-то я, конечно, знаю, что время — это совсем не то. И что эти штуки, — машет он в сторону тикающего у кровати будильника, — все врут.

— И что же такое время?

Необыкновенно оживившись, Лиам поворачивается к столу и принимается рыться в ящике, пока не находит бумагу и карандаш. Шильф наклоняется над ним, чтобы лучше видеть. Почуяв детский запах чужой головы, он начинает дышать через рот. Лиам рисует на бумаге два красных кружка на расстоянии одной ладони один от другого.

— Что это? — спрашивает он.

— Не имею понятия, — отвечает Шильф.

Лиам нетерпеливо стучит карандашом по листку:

— Между ними есть что-то общее?

— Они похожи. Больше ничего не могу сказать.

— Прекрасно. А теперь?

Он ставит кончик мизинца в один кружок, а большого пальца — в другой.

— Теперь они между собой связаны, — говорит комиссар.

— А теперь представьте себе, что мы — это кружки, а листок — трехмерное пространство, тогда как рука просунулась из следующего, неизвестного измерения…

— Ты говоришь о случайности, — говорит Шильф.

— Нет! — возмущенно возражает Лиам. — Из четвертого измерения. Вы же спрашивали про время!

— Для кружков твоя рука — это случайность. Или чудо.

Лиам задумывается:

— Может быть.

— Ты все это сам придумал?

— Почти что. Немножко помог папа. Он всегда говорит, что, в сущности, занимается решением совсем простых загадок.

— Только мы, к сожалению… — тут Шильф постучал пальцем сначала себе по лбу, затем Лиаму, — всего лишь красненькие кружочки на белой плоскости.

Хотя для улыбки Лиама еще нет готового веера морщинок, по которым она могла бы растекаться, и ей приходится прокладывать себе новые пути, она обнаруживает, как велико его сходство с Себастьяном. В точности как отец, он обеими руками взъерошивает себе волосы. На его руках нет ни одного комариного укуса.

— А вы, когда были маленьким, — спрашивает Лиам, — тоже были исследователем?

— Да, — говорит Шильф. — Я любил разговаривать с насекомыми.

— Это же не имеет никакого отношения к физике!

— Иногда я часами простаивал над бочкой под водосточной трубой и вылавливал из воды упавших туда пчел. Я думал о том, что это значит для пчел.

— Вы хотели стать ветеринаром?

— Для пчел моя рука была вмешательством судьбы. Тоже своего рода четвертым измерением.

— Вы — фрик, — говорит Лиам.

К тому моменту, когда Шильф щелкает его по носу, для обоих стало уже привычным делом смеяться заодно. Шильф направляется к двери. На душе у него легко.

— Не забудьте о своем обещании, — говорит Лиам.

— Ты знаешь Оскара?

— Да, Оскар — он крутой!

— Как думаешь, стоит мне его навестить?

— Еще бы!

На прощанье Шильф поднял ладонь, и Лиам помахал ему в ответ.

Остававшийся в коридоре Себастьян так и стоит там, не двигаясь с места. Он до краев полон смятения; из детской комнаты до него доносятся тихие голоса и смех. Шильф проходит мимо него к выходу.

— До свиданья, — говорит комиссар и снова повторяет: — Вы мне очень помогли.

Едва Шильф ступает на лестницу, чтобы спуститься, над головой у него начинает рассыпаться черепичная крыша. Стропила разваливаются, падает коньковая балка, рушится каркас кровли. Молниеносный распад кирпичной кладки, начавшись с верхнего края, распространяется по периметру здания, как спущенная петля распускаемого свитера. Исчезает фундамент, земля смыкается. Карандаш вбирает линии строительного чертежа, пока от него не остается пустой лист. Из головы архитектора испаряется, превратившись в туманную дымку, идея пятиэтажного дома в стиле семидесятых годов девятнадцатого века. Где-то пронзительно звучит тревожный крик взлетающего какаду.

 

6

— Ну как вы, ничего? Вам получше?

— Да. Это жара. Спасибо!

В последнее время комиссар постоянно только и делает, что отвечает на вопросы о своем самочувствии и кого-то за что-то благодарит. Вероятно, это, так же как и раннее вставание по утрам, один из признаков старости.

У склонившейся над ним молодой женщины рыжие волосы искусственного цвета, и она напомнила Шильфу один давнишний фильм, в котором девушка все время куда-то бежит. Галантный жест, с которого он хотел начать свой следующий вопрос, из того лежачего положения, в котором он находится, получается смазанным, как будто он неловко помахал рукой.

— Не могли бы вы мне сказать, где я нахожусь?

— Во Фрейбурге, — отвечает молодая женщина. — Или вас интересует название планеты? Или галактики?

Шильф осторожно пробует засмеяться, но тотчас же отказывается от этой попытки, потому что его мозг болтается в какой-то горячей жидкости.

— Созвездия мне известны. Что это за лавочка?

— Это Галерея современного искусства.

— Очень хорошо. Туда-то мне и нужно.

— Вероятно, поэтому вы и вошли в дверь.

— Не исключено. Майка здесь?

— Во дворе, с птицами. Вы знаете, где тут что?

— Я друг ее мужа.

Шильф позволяет молодой женщине помочь ему подняться, хотя и чувствует, что уже твердо держится на ногах. От ее волос исходит запах манго, от протянутой ему светлокожей руки пахнет кокосовым орехом. Пройдя мимо обиженно взирающих живописных полотен, недовольных скульптур и нескольких враждебного вида инсталляций, они оказываются у раскрытой двери заднего входа и останавливаются на пороге. То, что увидел Шильф, похоже на уголок рая. По сторонам дворик огорожен замшелыми кирпичными стенами, сверху, под кровлей из листьев разлапистого каштана, широкими стропилами протянулись мощные лучи света. Волшебная игра солнечных лучей увенчала металлическим блеском голову женщины, которая в той же позе, как тогда, когда отмыкала замок велосипеда, склонилась к дверце просторного птичьего вольера. Крики попугаев придают дворику экзотический вид, превращая его в островок дикой австралийской глубинки, укромно расположившийся за домами старинного центра Фрейбурга.

— Тут гость, Майка!

Словно не услышав обращенных к ней слов, женщина у вольера продолжает пересыпать зерна из картонки в глиняную миску и раскладывать по тарелочкам арахисовые орешки. Три из желтоликих птиц, усевшись на полу клетки, наблюдают за этим процессом. Закончив кормежку, Майка выпрямляется.

Комиссар думал, что готов уже ко всему, и все равно испугался. Глаза Майки смотрят без всякого выражения, губы стиснуты. Скулы так обтянуты, что лицо похоже на маску, которая ей стала мала. Ее откровенное нежелание начинать разговор дает комиссару время на то, чтобы на несколько секунд впасть в растерянность. На светозарный облик Майки легла тень, и Шильфу показалось, будто сквозь тьму проступают очертания рослого мужчины. В нем вдруг всколыхнулось желание сделать все, чтобы помочь Майке. Он готов пожертвовать собой, чтобы отвратить нависшую над ней катастрофу, хотя и пришел, как всегда, в качестве церемониймейстера катастрофы. Майка стоит перед ним неподвижно, как столб, для него она просто жена свидетеля, то есть к делу имеет самое второстепенное отношение. Не впервые Шильф проклинает свою должность. За стеклом, только за стеклом — так внушал он студентам полицейской школы — проводит свою работу следователь. Чужие жизни для него как собственное прошлое. Он может рассматривать их, но не вмешиваться. Изменить что-либо тут все равно уже поздно.

Шильф будет говорить с Майкой на «вы», задавать ей вопросы, не выдавая, отчего у него сжимается горло. Да и точных слов для этого все равно не найдется.

«При всем уважении к чувствам хотелось бы все-таки, чтобы они не ударяли сразу изо всей мочи, подумал комиссар», — думает комиссар.

— Что вы на меня так странно смотрите? — спрашивает Майка.

— Гляжу, как вы живете.

— Кто вы такой?

— Шильф, — говорит Шильф.

— Он сказал, что знает Себастьяна, — поясняет рыженькая и скрывается во внутренних помещениях галереи.

Брови Майки приподнимаются, отмечая два сантиметра удивленности.

— Только не сообщайте мне дурных новостей.

— Речь о картинах, — торопливо заверяет ее комиссар, и брови Майки снова опускаются.

— Я только еще налью птицам воды.

Оба подходят к решетке. Помогая себе загнутым клювом, еще один попугайчик карабкается вниз по прутьям. Спустившись на уровень лица Шильфа, он приостанавливается. Два круглых красных пятнышка украшают его щечки, как будто он перестарался, накладывая румяна.

— Они разговаривают?

— Не на нашем языке.

— Сегодня утром я в городе разговаривал с одним попугаем.

— Наверняка это был Агфа. «Внимание»?

Неплохой повод, чтобы поулыбаться друг другу. Майка им не воспользовалась. Она просовывает сквозь решетку носик лейки и наполняет поилку.

— Как его зовут?

— Корелла. Из семейства какаду.

— Я про его собственное имя.

Птица перед лицом Шильфа закончила экспертные наблюдения и продолжила свой спуск по решетке, с тем чтобы принять участие в поедании арахисовых орешков. После крошечной заминки Майка, преодолев себя, отвечает:

— Его зовут Ральф.

— А эти двое вон там, — быстро показав на парочку, милующуюся на насесте, спрашивает Шильф, — это влюбленные?

— Два петушка. Ласкаются для возбуждения мозга и половых желез.

— В этом польза мужской дружбы?

— У корелл, — бесстрастно отвечает Майка.

Ее глаза, окруженные светлыми ресницами, немного воспалены и глядят немигающим взглядом, словно разучились моргать. Они бесцеремонно смотрят комиссару прямо в лицо.

— Пойдемте в дом, — говорит Майка. — Там можно побеседовать о картинах.

Два стула, к которым устремилась Майка, стоят посреди комнаты и для задушевной беседы отстоят слишком далеко один от другого. Стулья красные и перекручены таким образом, что спинка подпирает не позвоночник, а правое плечо сидящего. Шильф видит творческую волю дизайнера, витающую вокруг этих объектов в виде разноцветного облачка, и усаживается с неохотой. Ему так и не удается найти для себя подходящее положение. В конце концов он располагается, как подросток на автобусной остановке, упершись локтями в колени. Ему остается только надувать щеки для важности при виде того, как элегантно, нога на ногу, сидит Майка на своем вывернутом стуле, однозначно представляя собой самое выдающееся произведение искусства во всей галерее. За спиной у нее всю стену занимает художественная фотография колоссальных размеров. Хотя на этой картине нельзя различить ни одного предметного изображения, Шильф тотчас же понял, что на ней представлено. Уличный перекресток ночью, заснятый при выдержке в несколько часов.

В изобразительном искусстве Шильф ничего не смыслит, так что выдать себя за потенциального покупателя ему могло взбрести только в минуту временного помрачения. Голова покрылась испариной, и пот стекает по затылку. Такая, как она сейчас есть, сидящая перед ним на стуле, неприступная, сюрреалистичная, источающая холодноватость, как Ремесленный ручей перед ее домом, Майка представляет собой единственное в этих стенах творение, которое Шильф, не сходя с места, приобрел бы прямо со стулом. Он поставил бы ее в своей квартире и держал бы там, чтобы она сидела и не двигалась и ничего не говорила, по крайней мере при нем. Неудивительно, что Себастьян ее любит, думает комиссар. Рядом с такой женщиной, как Майка, бледнеют все вопросы о законах природы. В любом из всех мыслимых параллельных миров она присутствовала бы, оставаясь всегда равной себе.

Майка тоже глядит на ярко-красный, жутко дорогой авторский стул «жиро́м», однако там сидит не произведение искусства, а нескладный, потный человек, бросающий на нее странные взгляды. В голове у нее хозяйничают мертвый Ральф Даббелинг и похищенный Лиам, раздуваясь до гигантских размеров и ежеминутно грозя взорваться. Майка — жертва, она не сделала ничего плохого, она просто уезжала в отпуск. Ее вина заключается только в том, что она несколько дней отсутствовала, а потом ей пришлось смотреть, как у нее на глазах муж превратился сначала в чужого человека, а затем в орущего монстра, который схватил ее за плечи и швырнул на пол. После ссоры прошло всего каких-нибудь три часа, но случившееся уже кажется ей чем-то невообразимым. Она подготовилась к тому, что случилась беда, но такая, в которую можно ткнуть пальцем; она была не готова к тому, чтобы ни слова не понять на родном языке. Список самых ужасных дней в ее жизни уже открыт, каждый следующий день будет вытеснять своего предшественника с первого места, и, как догадывается Майка, так будет продолжаться еще неизвестно сколько времени.

Человек, сидящий на стуле «жиро́м», так потеет, словно собрался растечься водой и таким образом исчезнуть с лица земли. Он потеет слишком уж сильно для коллекционера и тем более для простого любителя, пришедшего ради случайной покупки. Холодно-спокойными остаются только глаза. В них Майка видит что-то неприступное, сюрреалистичное — отражение прекраснейшего из произведений искусства, которое этот человек, если б мог, купил бы сразу, не сходя с места. Это произведение — она сама. Встретясь с ним глазами, она успокаивается, ей становится все спокойнее и спокойнее — почти что так спокойно, словно она без страха шагнула навстречу внутренней смерти. Она выдержит этот взгляд и дальше. Она может целый век смотреть не мигая. При ней остается форма, а форма всегда способна надолго пережить содержание.

— Чем могу быть вам полезна?

Вопрос удался как нельзя лучше. Рыженькая, расположившись за письменным столом возле входа, как в замедленной съемке, перелистывает бумаги в скоросшивателе. Комиссар изменил положение, облокотившись на слишком высокую спинку. Эта поза снова такая же вывернутая, как и прежняя.

— Я здесь по поводу шантажа первого и второго.

Лицо у Майки — фасад без единой тени.

— Вы были в моей квартире?

— Заглянул очень ненадолго.

— Странно, что вы заговорили об этих картинах.

Через дверь, ведущую во дворик, доносятся голоса попугайчиков, они продолжают комментировать эту сцену. Майка перекладывает ноги на другую сторону:

— Сегодня, когда я вернулась из отпуска, на стене возле «Шантаж I» и «Шантаж II» было мокрое пятно в виде ладони.

Шильф не отвечает. Он тоже заметил мокрое пятно.

— Мой муж швырнул о стену цветочную вазу, потому что… Извините меня… — У Майки дернулся подбородок. Впервые за все время на ее губах показался какой-то намек на улыбку. — Неудачный день. Повсюду знаки.

Улыбка проступает заметнее; ее действие таково, что у комиссара сжимается сердце.

— За этими картинами стоит грустная история. В мире такое встречается на каждом шагу.

— Картин или грустных историй?

— Наверное, это одно и то же.

— Возможно, вы правы.

— Хотите послушать эту историю?

— Непременно.

— Это — последнее произведение художника. Он извел на оба холста сорок фунтов масляных красок. Написал картины словно бы для того, чтобы истратить все запасы. С тех пор он отошел от живописи.

Майка говорит быстро и тихо. Художник, любимец муз, самолично открытый Майкой, в один прекрасный день влюбился в молодого парня. Тот скоро переехал к нему жить. Отношения между ними сложились такие, что способны были превратить в арену греческой трагедии любую скамейку в парке. В то время как художник не отличался ничем примечательным, кроме безумно горящих глаз, его друг, казалось, был создан по эскизам Микеланджело. Стройный, смуглый, гибкий. Сплошь — тело, и никакой души.

На вернисажах паренька можно было видеть грациозно слоняющимся по залам. У него была только одна забота: как бы отвлечь внимание посетителей от экспозиции. Мужчины и женщины провожали его глазами. Когда вечер проходил удачно, о юноше разговаривали больше, чем о картинах. Он не любил работы своего любовника. Он вообще не любил искусство. Он думал, что искусство только для того существует на свете, чтобы оттеснить на задний план красоту. Говоря о красоте, он главным образом подразумевал свою собственную.

— Вы знаете, что такое ревность? — спросила Майка.

— Понаслышке, — заявил комиссар.

Прошло два года. Парнишка с гордостью выставлял напоказ свои кровоподтеки. Когда накал боев дошел уже до предела, мальчишка предъявил ультиматум: либо картины, либо он.

— И художник выбрал любовь, — предположил Шильф.

— Не угадали! — ответила Майка.

Художник выбрал искусство. Он прогнал к чертям своего любовника, сублимировал свое отчаяние в краски и создал «Шантаж» I и II. Затем музы покинули художника, последовав за молодым человеком.

— После этого он больше не создал ни одного значительного полотна, — сказала Майка. — Иногда любовь бывает формой саморазрушения.

Она трогает мизинчиком уголок глаза, словно удаляя оттуда соринку. Ни один из собеседников не берет на себе инициативу, чтобы продолжить разговор следующей репликой. Пока Майка молча глядит себе под ноги, многоголосье мыслей с оркестровой мощью разыгрывает в голове Шильфа целую симфонию из вопросов, которые ему нужно задать, и метких замечаний, которые следовало бы сделать. Философские мысли об архитектонике ударов судьбы. Вопросы о стоимости картин, которые якобы его интересуют. Открыв наконец рот, он из всех мыслимых фраз выпаливает ту, что первая подвернулась, причем, как оказывается, самую неподходящую:

— Как вы справились с гибелью Ральфа Даббелинга?

Едва прозвучало это имя, Майка вскакивает с места. Она озирается вокруг, словно ошиблась дверью и нечаянно затесалась в чужой разговор:

— Откуда вам известен Ральф?

— Из газет.

— И там было написано, что я была с ним дружна?

— Об этом я узнал от Себастьяна.

— Вы лжете! — воскликнула Майка.

И в этом она права, так как о знакомстве Майки с Даббелингом комиссару рассказал не Себастьян, а сама Майка, вернее сказать, ее гоночный велосипед в сочетании с неестественной бледностью лица, смуглый тон которого производит сейчас впечатление искусственно нанесенного грима. Засунув руки в карманы брюк, она нервно мнет пальцами подкладку:

— Кто вы?

— Я очень сожалею.

— Уходите.

Майка подходит и становится вплотную к нему, так что может смотреть на него перпендикулярно вниз. Шильф тяжело поднимается со стула. Он видит, как она борется с собой, стараясь взять себя в руки, но терпит в этой борьбе поражение. Самообладание спадает с ее лица, как разбитое забрало; наружу выходит выражение неприкрытой злости. Шильф чувствует, что это не в его грудь нацелены два жалобно стиснутых кулачка. Кулачки колотят грудь Себастьяна, в кожу Себастьяна впиваются ее ногти. И держат ее сейчас его же руки, и даже голос, который успокаивает ее, — это голос Себастьяна. Майка падает в объятия, в которые комиссар не собирался ее заключать. Майкино тело заставляет его ощутить дряблую податливость складок на своем животе, почувствовать, как все там обмякло. Всего несколько секунд — и Майка отпихнула его, отстраняясь. Рыженькая взглянула на них с безразличием машины, не запрограммированной на такие события.

— Я пришел, чтобы предупредить вас об опасности.

Комиссару слышится приторный шепоток отвергнутого ухажера; шепот исходит из его собственных уст. Он торопливо отдергивает руки, которые по непонятной причине тянутся к Майке.

— Что бы ни случилось, вы должны оставаться на стороне Себастьяна. Он…

— Посмотрим, там будет видно.

Она вытирает повлажневшее лицо и приглаживает волосы. Еще пять секунд — и она снова превратится в непроницаемую галеристку, в управительницу чужих судеб, продавщицу преображенной в художество скорби. Еще три секунды…

— Не наделайте ошибок! Предоставьте все дальнейшее мне!

— Валите отсюда!

Она не орет; она формулирует вежливую просьбу. Комиссар повинуется. Дверной звоночек проиграл «Радость, пламя неземное». Майка, подойдя к окну, глядит ему вслед, наблюдая, как он мелкими шажками удаляется по тротуару, так высоко задирая колени, словно каждый раз перешагивает через незримый порог. Путь до конца квартала занял нестерпимо долгое время, а дойдя, Шильф, вместо того чтобы завернуть за угол, просто растворяется в воздухе.

 

7

У Риты Скуры сегодня выдался паршивый день, из тех, которые с каждой минутой становятся все паршивее и паршивее. Когда время подходит к четырнадцати часам, она обреченно садится в одно из кресел, которые во множестве расставлены на всех этажах на случай, если кому-то вдруг станет плохо. Даже если закрыть глаза, перед ее взором продолжают двигаться шаркающей походкой фигуры в купальных халатах, а в ушах стоит шлепанье тапок без задников, надетых на босу ногу. С самого утра ее окружает одуряющий запах дезинфекции, которая, по идее, должна бы вызывать представление о чистоте, на деле же вызывает только мысли о перхоти, пролежнях и вскрытых нарывах. С таким же упорством Риту преследуют неоновые трубки. Даже на здоровых лицах они рисуют жалкую гримасу болезни, а солнечный день за окном превращают в издевательскую декорацию, такую же неубедительную, как альпийская панорама шоколадной рекламы.

Рита Скура еще достаточно молода для того, чтобы считать здоровье делом соответствующего внутреннего настроя. В таких местах, как это, она чувствует себя чужой. Тот факт, что люди протыкают друг друга металлическими предметами или расчленяют на кровавые куски, представлялся ей всегда более сносным, чем физический распад, которым сопровождается так называемая естественная смерть. Глядя на то, чем завершается жизнь со всеми ее радостями, поневоле задумаешься, ради чего такие люди, как Рита, изо всех сил гоняются за субъектами, которые всего-то и сделали, что заменили мучительно долгое умирание скорой смертью. Истинных преступников — болезни, неизбежную смерть и страх перед ней — никто не схватит и не посадит за решетку.

Риту, пока она, затянутая в плотно облегающую шерстяную кофту, сидит в глубоком кресле из бездушного кожзаменителя, подобные мысли не посещают просто потому, что она к таким размышлениям не предрасположена. Она озабочена только тем, что зря теряет время. Рита не очень давно служит в своем ведомстве, но тотчас же чувствует, когда расследование начинает вязнуть и дело не трогается с места. Уж что-что, а тупики Рита ненавидит всей душой!

Единственный успех, достигнутый ею в этот незадавшийся день, заключается в том, что она неожиданным дерзким маневром сумела принудить главного врача Шлютера к короткому собеседованию. С утра пораньше она с вызовом прошествовала мимо регистратуры, поднялась на лифте в кардиологию и спряталась там в коридоре, притаившись за железным шкафом. Когда главный врач в сопровождении целой толпы белых халатов явился на утренний обход, она выскочила из засады и выросла перед ним на пороге первой же палаты. Шлютер, казалось, не удивился такой неожиданности. Не говоря ни слова, он схватил ее за рукав. Навык в обращении с частями тела, принадлежащими кому-то другому, проявился в его цепкой хватке и в безразличии, с которым он отнесся к особенностям Ритиной анатомии. Оттеснив комиссара Скуру к стеклянной двери и затащив ее в укромный уголок, он закрыл за собой дверь. Оставленные за дверью врачи и сестры тотчас же принялись изображать оживленную беседу, а сами с наигранным равнодушием аквариумных рыбешек то и дело посматривали на дверь.

Рита и главный врач Шлютер очутились на площадке черной лестницы среди ведер, тележек для белья и отслуживших кресел-каталок. Против обыкновения, Рите не удалось вставить почти ни слова. Шлютер не возвышал голоса и уложился со своей речью в пять минут.

Полиция, дескать, вот уже две недели, выдвигая нелепейшие обвинения, преследует его, врача, для которого клятва Гиппократа — не пустая формальность, а душевное убеждение. Возможно, тупоголовым чиновникам вроде Риты невдомек, как трудно руководителю такой сложной организации работать в подобных условиях. Некоторые пациенты отказываются принимать прописанные лекарства из страха, что в интересах фармакологической промышленности их травят неапробированными медикаментами. Тем более Рита, очевидно, не способна понять, что он, Шлютер, больше всех пострадал от ужасной смерти своего анестезиолога и для него это было самым сильным ударом. Больше он не намерен играть в эти игры. Если Рита и ее компания сейчас же не прекратят публично третировать его как убийцу, против всех них будет подан иск о клевете, и тогда разразится такой полицейский скандал, какого они еще не видывали. Он полагает, что ему нет необходимости называть имена тех влиятельных лиц, с которыми, как завзятый любитель гольфа, он регулярно общается.

В заключение своей речи он с каменным выражением представил свое алиби на ту ночь, когда погиб Даббелинг. Это была кратковременная поездка на Женевское озеро в Монтрё, где он останавливался в компании друзей в «Палас-отеле». Он так уверенно объявил соответствующую дату и время, что Рита сразу же решила поручить гауптмейстеру криминальной полиции Экштрёму проверить эти данные. Затем, пожелав Рите счастливо оставаться, Шлютер подозвал свою белохалатную свиту и, выйдя в дверь, которую перед ним распахнула медицинская сестра, прошагал в первую из намеченных по расписанию палат.

Рита, которой гордость не позволила его догонять, со скрежетом зубовным осталась на месте, проклиная свою работу, и с запозданием заметила, что дверь открывается только снаружи. У нее не было достаточного повода, чтобы вызвать Шлютера в качестве подозреваемого. Он даже не был свидетелем, которого следователь мог бы заставить дать показания.

До обеда Рита еще пробыла в больнице, ходила по отделению, приставала с вопросами к сестрам, пациентам и практикантам, но так и не собрала никакой стоящей информации. Все тут, оказывается, с симпатией относились к Даббелингу как к компетентному доктору и хорошему товарищу. К сожалению, никто не был с ним знаком поближе. Неженатый, бездетный. По выходным добровольно вызывался дежурить. Все в ужасе от его страшной гибели. Перед невинным личиком девочки, проходившей сестринскую практику, у Риты наконец сдали нервы. Она так размахалась своими ручищами, что девочка ударилась в слезы. В результате ей же пришлось утешать в своих объятиях это юное создание, которое рыдало у нее на груди, оттого что его обидела злая тетя из полиции.

Персонал этой растреклятой больницы, думает Рита, наблюдая за пациентом, который покуривает, укрывшись от посторонних глаз на балконе, ведет себя как семейка кроликов, затаившаяся после того, как одного из них сцапал коршун. В сущности, медиков не за что осуждать. За стенами больницы людей мучат и убивают, а здесь у них налаженная индустрия по спасению человеческих жизней работает так, что некогда голову поднять от конвейера.

Открыв мобильник, она звонит Шнурпфейлю, чей послушный голос даже в самые трудные минуты возвращает ей душевный покой. Разумеется, он приедет за ней через полчаса, и сделает это с величайшим удовольствием. А пока, добавляет он робко, ей бы как раз зайти в больничный кафетерий и взять сэндвич с индейкой, а то как бы ей снова не остаться без обеда.

Рита заходит в лифт и, пока падает вниз, стоит, уставясь на неоново-серое отражение своего лица. Если фрейбургская полиция к понедельнику не представит сколько-нибудь значимых результатов расследования, пресса так вцепится в министра внутренних дел, что этому щетиноголовому министру внутренних дел не поздоровится, а он, в свою очередь, свернет шею усатому начальнику полицейского управления и так далее. Рита же, как ей самой хорошо известно, представляет собой самое нижнее звено в пищевой цепочке.

За распахнувшейся дверью лифта перед Ритой открывается зрелище, отнюдь не способствующее подъему ее настроения. В просторном вестибюле царит умеренное оживление. Быстрым шагом заходят посетители. Где-то плещется комнатный фонтанчик, перед которым в бассейне плавает парочка золотых рыбок. Неизменные пальмы в кадках подчеркивают общее впечатление свеженачищенной тщеты. Слева от входа располагается кафетерий с красными, желтыми и синими стульями.

Среди этой дивной пестроты, там, где на полу сталкиваются две волны узорной плиточной кладки, скрючившись на самом-пресамом желтом стуле, сидит комиссар Шильф и тычет пальцем в дисплей какого-то приборчика, почти уткнувшись в него носом. Ни дать ни взять старикашка, забредший в детский уголок какого-нибудь торгового центра. Когда мимо проходит пациент с тремя кусками кекса на тарелочке, комиссар провожает его взглядом. Можно подумать, что он высматривает тут кого-то знакомого.

Рита наблюдает за ним издалека, пока желание опрыскать его каким-нибудь дезинфицирующим средством и посмотреть, как он загнется на полу, словно огромная бацилла, не воплотилось у нее в довольно противный зрительный образ. Шильф словно и не заметил ее ни в дверях, ни тогда, когда она к нему подошла.

— Какого черта вы тут делаете?

— Играю в шахматы, — отвечает комиссар, не поднимая головы. — Одно из благороднейших средств, придуманных человеком, чтобы забыться.

— Ну и как? Удалось?

— Нет, увы. Ни выиграть, ни забыться.

Он тяжело вздыхает. Вплоть до этой секунды Рита была совершенно уверена, что комиссар пришел сюда по ее душу: чтобы вмешиваться, надзирать за ее действиями или хуже того — чтобы ей помогать. Когда он во второй раз вздыхает и нервно оглядывается на глухое постукивание чьих-то костылей, ее уверенность уменьшается. Глядя на Шильфа, можно подумать, что он зашел сюда по своим делам.

— Вы кого-то ищете?

Словно пойманный врасплох, он мотает головой, встает и приосанивается.

— Да нет, — говорит он. — Вероятно, я боюсь, как бы ненароком из-за угла, в убогом халатишке и шлепанцах, навстречу не вышел другой Шильф.

— Уж если мне случится попасть в больницу, — говорит комиссар Скура, — я буду одеваться исключительно в вечернее платье.

— Это каждый так думает, деточка. А как дойдет до дела, все равно превратишься в потрепанное подобие себя самой.

— Да откуда вам-то знать?

— Всезнайство — одно из важных качеств хорошего комиссара.

Рита досадливо фыркает и отправляется к стойке, чтобы заказать себе мертвой птицы на булке. Официанта это не рассмешило, да Рита и не думала шутить.

— Как движется дело? — спрашивает Шильф, когда она подсела к нему за стол.

— Отвратительно. — Булочка разваливается с первого же укуса. — Врачи скорее сдадут родную бабушку, чем своего коллегу. Не исключено, что эта премудрость пришла ко мне от вас. — Рита языком подбирает капнувший на запястье майонез. — Кстати, мы заключили соглашение. О четком разделении объектов расследования. Хотя я это уже спрашивала, но все же: какого черта вы тут делаете?

— А что бы вы делали, если бы узнали, что скоро умрете?

Сэндвич застыл в воздухе.

— Что это вы, Шильф?

— Пытаюсь вести с вами беседу. Не все же время говорить о работе!

Рита уже было набрала воздуху, чтобы ляпнуть что-то в ответ, но передумала и сперва поразмыслила.

— Подыскала бы дом, куда пристроить кошку, — говорит она. — Поехала бы навещать всех, кого люблю.

— И долгое получилось бы путешествие?

— Довольно короткое.

Шильф кивает. У входа нечаянно встретились два посетителя и разговорились. «Нельзя терять надежду, — говорит один. — Ведь надежда, как известно, умирает последней». Оба засмеялись, но тут же умолкли. Они остановились на контактной полоске электрической двери. Створки лихорадочно ездят туда и сюда, открываясь и закрываясь.

— Я бы постаралась найти квартиру на первом этаже, — говорит Рита. — Чтобы был сад. Это я про кошку, — поясняет она.

Сложив пальцы щепоткой, она подбирает с тарелки кусочки индейки, кладет их в рот и глотает не пережевывая. Сейчас она с удовольствием уехала бы домой, задвинула бы занавески на окнах, заткнула бы уши ватой, чтобы не слышать птичьего щебетания. Хорошо бы лежать в постели, гладить кошку, спрашивая себя, почему вовремя не послушалась родителей.

— Больница нехорошо на нас действует, — говорит Шильф, поглядев на ее понурую голову. — Давайте уж лучше поговорим снова о работе.

— Чудно, — соглашается Рита. — А как у вас движется дело?

Когда комиссар протягивает руку, чтобы взять у нее тарелку, она берет вторую половинку булочки и упрямо принимается доедать.

— Как всегда, — говорит Шильф. — Насчет этого я не изменился. Прямо какой-то Сталин от криминалистики!

Рита удивленно поднимает на него взгляд.

— Вашего убийцу велосипедиста я уже отыскал, — говорит комиссар.

Рита чуть было не поперхнулась булочкой. Устремив взгляд на остатки своего скудного обеда, она ждет, когда в ней вспыхнет ярость. Ярость не вспыхивает. Все, что она ощущает, — это усталость, причем беспробудная.

— Я вас предупреждала, — вяло говорит она. — Не встревайте в мои дела.

— Но вы-то пока что с пустыми руками?

— Зато это мои руки!

В доказательство она выставляет перед Шильфом свои ладони, которые, несмотря на величину, имеют красивую форму. Шильф поднимается, запрятывает свой шахматный компьютер и вытаскивает старомодную авторучку, перо которой рвет бумажную салфетку. Он нацарапал на ней свой телефон.

— Мне нужно проверить еще одну детальку. Звоните, если вас интересует результат. А я покуда в лес на прогулку.

В тот самый момент, как комиссар отходит от столика, на пороге появляется Шнурпфейль. Он обводит глазами помещение, высматривая Риту. При появлении полицейского в идеально пригнанной форме за соседними столиками смолкают все разговоры. Шильф прямехонько устремляется ему навстречу. Он выпихивает обермейстера полиции на улицу, тот только беспомощно смотрит на Риту.

«Exit Шильф», — одновременно подумали комиссар и Рита.

 

Глава шестая в семи частях.

Комиссар сидит, притаившись в папоротниках. Свидетель, чьи показания не имеют решающего значения, во второй раз выходит на сцену. Кто только не ездит в Женеву

 

1

Через проем между передними сиденьями дует струя холодильничного воздуха, шевеля редкие волосы на висках комиссара. Немного померзнуть не так уж и неприятно, хотя можно подумать, что этим холодом веет от Шнурпфейля, у которого даже спина выражает враждебность. Полицей-обермейстер до упора отвернул ручку кондиционера и на полную мощность включил радиосвязь. Прорывающиеся сквозь шипение и треск обрывочные фразы заглушают все разговоры; разговоров они, впрочем, и не ведут. В зеркало заднего вида Шнурпфейль следит глазами за комиссаром, который скупыми жестами указывает, куда ехать по городу. На коленях у Шильфа лежит газетный снимок, на котором запечатлен кусок дороги и два дерева, стоящие друг против друга.

Когда последние дома скрылись за гущей леса и на пути через долину Гюнтерталь по приборной панели побежали пронизанные вспышками света кружевные тени, Шнурпфейль прервал свое ледяное молчание:

— Сказали бы прямо, что вам надо на место преступления.

— Вот так-так! — восклицает Шильф. — От вас ничего не скроешь! Так вы знаете, где оно произошло?

— Кто ж этого не знает! Кроме того, я был там с группой по сбору вещественных доказательств.

— Как это кстати!

Комиссар разрывает фотографию, открывает окошко и пускает обрывки по воздуху С довольным видом он поводит носом, принюхиваясь к теплому дорожному ветерку. Ветер пахнет розмарином, тимьяном и душицей. После двух вдохов Шильф видит себя перед хорошеньким каменным домиком подрезающим розовые кусты. Стены дома озаряют лучи вечернего солнца. Юрко шмыгают ящерки, прячась в трещинах обветшалой каменной кладки. Когда вымышленный комиссар сдвигает на затылок соломенную шляпу, на голове проступает протянувшийся поперек лба безобразный хирургический шрам… Шильф как раз было собрался налить себе из глиняного кувшина вина, как вдруг стекло у него перед носом резко поехало вверх. Палец Шнурпфейля прижал кнопку на приборной панели. Южная Франция оборвалась.

— Когда кондиционер включен, окна держат закрытыми, — говорит Шнурпфейль. — Кроме того, я знаю, что расследование по этому преступлению поручено не вам. Ответственной назначена комиссар Скура.

Подавшись вперед, Шильф похлопал полицей-обермейстера по плечу:

— Вы, фрейбургские, так любите свои преступления, словно сами их совершили.

Некоторое время он рассматривает густо заросший затылок Шнурпфейля. Мозг под этой дремучей порослью мучительно ворочается, соображая, что для первого гаупткомиссара полиции положить конец карьере молодого полицей-обермейстера — сущий пустяк, всех затрат — десять килокалорий. Шильф рад, что Шнурпфейль, несмотря ни на что, остается на стороне Риты. Он бы с удовольствием объяснил ему, что при всей любви к маленьким стычкам совершенно не собирается ничего отнимать у могучей комиссарши. Напротив, с нынешнего утра, а вернее говоря, с той минуты, как в его жизнь вошел молодой профессор физики с квадратной фотографии, он ощутил в себе незнакомое и необоримое стремление всем угодить, чтобы никому не было обидно.

«Шнурпфейль! — так и хочется воскликнуть комиссару. — Можете ли вы представить себе, что дело, ради которого я сегодня утром даже не хотел ехать на поезде, теперь меня прямо-таки приворожило? Что у меня такое чувство, будто мне дали последний шанс? Словно мне представилась возможность поправить громадный излом — при условии, что я приведу в порядок жизнь какого-то профессора физики? Понимаете, Шнурпфейль: у меня вдруг появился кто-то, кого я должен спасти. Человек, чьи теории для меня звучат так, словно он сидит у меня в голове и формулирует там мои мысли, да притом гораздо лучше меня, я бы так никогда не сумел. Но, Шнурпфейль! — продолжил бы он дальше. — Неужели я должен для спасения этого человека ввергнуть его в несчастье? Ради того, чтобы расследованием не занялся кто-то другой, кто не сумеет бережно разобраться с некоторыми легкими диссонансами, присутствующими в этом деле? Что вы скажете, Шнурпфейль, разве это, черт подери, не классическая дилемма?»

И Шнурпфейль покачал бы головой и ответил бы: «Вы же больны. Так идите-ка вы к врачу и предоставьте здоровым выполнять их работу».

Или он не сказал бы ничего, потому что ничего бы не понял. Поскольку для него тут нечего понимать и не ему тут судить.

— Не беспокойтесь, — произносит вместо всего этого Шильф. — Я по-прежнему работаю над моим делом о похищении ребенка.

У Шнурпфейля дернулись шейные мускулы. Возле фуникулера на Шауинсланд он, как положено, включает мигалку. Задрав морду, машина вскарабкивается в лес. Солнце бьет сквозь деревья лучами как из стробоскопа. Комиссар подумал, что хорошо бы вечером позвонить подруге, чтобы с ней обсудить классическую дилемму. На секунду у него мелькнула ужасная мысль, что он не знает ее номера, но он тут же вспомнил, что у нее его собственный, потому что Юлия живет у него в квартире. В этот самый момент она сидит за закусочной стойкой, за которой она, в отличие от комиссара, смотрится вполне уместно, и читает старые дела или просто одну из его книг. Последние минуты в машине проходят для него в состоянии бездумной легкости.

— Приехали, — объявляет Шнурпфейль, когда машина останавливается у обочины.

— Конечная станция — место преступления. Все на выход! — кричит Шильф в припадке хорошего настроения. — Показывайте мне эти деревья!

Шнурпфейль остается сидеть за рулем, глядя прямо перед собой, как солдат, и явно не собирается выходить. Ну и ладно! Пусть подавится своей преданностью Рите Скуре! — думает Шильф, которому неохота разговаривать в приказном тоне. Он задом наперед вылезает из машины. Оба дерева нетрудно обнаружить и без посторонней помощи. Они высятся по бокам дороги как столбы ворот, разделяющих два на первый взгляд идентичных мира. По ту и другую сторону, взбираясь в небеса, громоздится трехмерным пазлом лес.

Как легко отделяются одна от другой две половинки, думает Шильф. Здесь и там, прежде и теперь, жизнь и смерть. Это можно сделать где угодно. Достаточно простой веревки.

Воздух прозрачен и на вкус — как питьевая вода. Да еще и непрестанное щебетание птиц. «Надо бы почаще проводить разыскные мероприятия на открытом воздухе, подумал комиссар», — думает комиссар.

Бегло осмотрев рубец, оставленный на коре железным тросом, он отправляется в заросли кустарника. Он перебирается через канаву, осторожно снимая цепляющиеся за рубашку плети ежевики, и, придерживаясь одной рукой за землю, съезжает вниз по склону. Вокруг видимо-невидимо следов деятельности поработавших здесь криминалистов. Остатки гипса, которым заливали отпечатки обуви, проплешины на месте снятых пластов дерна, срезы веток… Шильф устремляется вперед, разводя руками густые папоротники, и, поймав, как ему кажется, нужный момент, садится на корточки, с головой скрывшись под зеленым покрывалом. Сидя на корточках, он оглядывается вокруг. Со всех сторон тянутся вверх волосистые стебли с коричневатыми, скрученными в улиточные домики листьями.

После спуска ему стало жарко. Рубашка липнет к спине, на верхней губе языком ощущается соленый вкус. Шильф закатывает рукава и ждет. Он уверен, что это место может поведать о чем-то таком, чего не заметили криминалисты, потому что это должны быть не чешуйки кожи или волоски, а что-то другое. История о том, как перешагивается грань. История о том, как тонка мембрана, обеспечивающая целость человеческой жизни. Шильф хочет узнать, каково это, когда человек ждет смерти другого человека. Темной кучкой сгрудились на теле гусеницы муравьи; она только неуклюже изгибается туда и сюда, в то время как ее тело растаскивают по частям. Больше ничего, что могло бы помочь комиссару разобраться в том, что случилось.

Зудящей спиралью звук ввинчивается в слуховые ходы его ушей. Это слетаются комары, чтобы дать недостающие свидетельские показания, которые требуются Шильфу для полной уверенности. Семеро усаживаются на предплечье правой руки и тотчас же впиваются в кожу. Комиссар вскакивает на ноги и пробует прихлопнуть кровопийцу. Оставшиеся в живых незамедлительно нападают снова, на подкрепление подоспели их невидимые сотоварищи, они щекочут в затылке, кусают снова и снова в предплечья и кисти рук. Шильф поспешно спускает закатанные рукава, отряхивает штанины, смахивает невидимок с лица. Успокоившись, он замечает низкорослого человечка, который засел неподалеку в зарослях папоротника и спокойно наблюдал оттуда за комиссаром, исполняющим пляску святого Витта. Встретясь с ним глазами, пузатый коротышка приходит в движение:

— Вот проклятые паразиты, а?

Ловец бабочек приближается с наставительно воздетым перстом.

— Это же крысы среди гексапод! — восклицает он. И, не дождавшись от Шильфа ответа, поясняет: — Шестиногих.

Комиссар разглядывает свои руки, на которых уже надуваются волдыри. Он обдумывает, каков был бы эффект, если до крови расцарапать ножиком эти укусы и с протянутыми руками гордо явиться в кабинет главного прокурора: посмотрите, мол, на это! Вот вам решающее доказательство! У него вырывается негромкий смешок. Это определенно было бы первое дело в истории криминалистики, где следствие в качестве решающего доказательства приводит невыносимый зуд!

— Вы смеетесь над моим снаряжением? — приблизившись, спрашивает любитель бабочек. — Сачок для ловли. А вот еще один — этот как сама жизнь: войти легко, а выйти трудно.

Комиссар занят тем, что слюнявит комариные укусы на предплечьях.

— В последнее время тут такая кутерьма! — говорит ловец бабочек. — Этак полиция распугает всю мою клиентуру!

Многочисленные морщинки на лице коротышки собираются в сплошную горестную гримасу. Жестом обвинителя он указывает на клетку в форме фонарика:

— Видите? Пусто!

— А что вы ищете?

— Некоторые примечательные экземпляры шестиногих. — Коротышка протягивает руку. — Франц Драйер. Пенсионер и лепидоптеролог на пути к бессмертной славе. А что ищете вы?

— Один примечательный экземпляр двуногих.

— Высокого, белокурого, с приятным лицом?

— Вы его видели?

— Сидел тут как-то на днях в папоротниках. Почти на том же самом месте, где сейчас вы.

— Спасибо, — говорит комиссар. — Вы очень мне помогли.

— Обо мне можно прочитать в специальных научных журналах!

Шильф прощается и отпускает в вечность свидетеля, показания которого не имеют решающего значения.

Пыхтя и чертыхаясь, он выбирается на шоссе. Пальцами он вычесывает из волос запутавшиеся в них веточки, как вдруг лесную тишину нарушает механическое пищание.

— Ваша взяла, ловкач вы прожженный! Слушаю вас!

— Узнаю Риту Скуру! Вы, как всегда, молодцом! Восхищаюсь! К сожалению, моя цена поднялась!

— Чего вы опять хотите, шантажист несчастный?

Шильф выдерживает искусственную паузу, сощипывая со штанов последнюю корзиночку репейника. В нескольких метрах от него стоит патрульная машина, которая среди анархии лесной растительности производит впечатление непрошеного гостя. За ветровым стеклом виден Шнурпфейль. Бледный и застывший, как восковая фигура, он не удостаивает комиссара ни единым взглядом. Тот отворачивается и смотрит себе под ноги. Для того, что он собирается сказать, ему не нужен рядом обиженный полицей-обермейстер. Нужна полная сосредоточенность и величайшая убедительность.

— Слушайте внимательно, Рита! Мне потребуется еще немного времени, чтобы довершить расследование этого дела. Для того чтобы ваше начальство попридержало прыть, я назову вам имя. Иначе они в понедельник вышлют сюда на нашу голову отряд спецназа. Вы еще тут? Вы меня слушаете?

— Не заговаривайте мне зубы, Шильф! Говорите, чего вы хотите!

— Я хочу, чтобы мой подопечный оставался на свободе. Никакого предварительного заключения, пока я не закрою дело. И никакой прессы.

Заявление Шильфа произвело-таки впечатление. Рите понадобилась хоть и не целая вечность, но что-то около того, прежде чем к ней вернулся дар речи. Когда она заговорила, по ее голосу было заметно, что с нее слетел весь гонор:

— Мне казалось, речь идет об убийце. По-моему, у вас не все дома.

— Можно подумать, что у вас все в порядке, Риточка! Вы даже не собрали полный список тех, кого можно включить в подозреваемые по вашему делу. Где вы сейчас?

— На работе в своем кабинете.

— Дожидаетесь очередного звонка начальника полицейского управления?

— Это свинство! Вы же сами знаете, что я не могу обещать вам то, что вы требуете.

— Еще как можете! Перезвоните мне снова, когда примете решение.

Шильф отключается. Бодрым шагом он подходит к патрульной машине, садится на заднее сиденье и тычет пальцем в плечо оцепеневшего от изумления Шнурпфейля:

— Высадите меня возле моей служебной квартиры. Затем съездите в дирекцию и заберете для меня в кабинете Риты Скуры мою дорожную сумку. Сегодня, по-видимому, вы единственный человек, который может выбраться оттуда живым.

Полицей-обермейстер включает зажигание — мотор заурчал, и Шнурпфейль нажимает на газ. Пока они, виляя по узкому серпантину, спускаются с горы, Шильф шепотом повторяет себе под нос фразу, которая никак не идет у него из головы. Прежде чем наступит конец, надо кое-что довести до конца.

 

2

В то время как Шильф, не раздевшись и не разувшись, спит на диване в своей служебной квартире, сам похожий на те трупы, с которыми ему приходилось иметь дело в ходе полицейских расследований, Себастьян у себя дома на кухне, в которой каждая ручка кухонного стола выразительно свидетельствует о художественном вкусе Майки, возится над приготовлением сложного ужина. Этот день, когда он в скаутском лагере обнял своего сына, когда его жена, сама не своя от отчаяния, влетела в квартиру, а затем опрометью выбежала вон после ужасной ссоры и когда, наконец, какой-то комиссар криминальной полиции вздумал затеять с ним разговор о физике, — этот кошмарный день никак не желает заканчиваться. Всю вторую половину дня Себастьян ничего не делал, кроме как глазел с балкона, целиком занятый тем, чтобы удержаться от звонка в галерею, дав Майке время привыкнуть к сложившейся ситуации. Не в силах дольше вынести молчание жены и деликатную сдержанность Лиама, он отправился покупать продукты для ужина.

Сейчас он готовит таиландские кушанья из поваренной книги, которую нашел в самой глубине шкафа. Она так и лежала там, запаянная в целлофан, — никому не нужная вещь, неизвестно как попавшая в дом. Он стоит над столом, согнув спину, словно выражая этой позой смиренное признание собственной ничтожности по сравнению с высокотехнологичными кухонными приспособлениями, среди которых даже самая простенькая открывашка выполняет предназначенные ей функции лучше, чем когда-либо выполнял свои обязанности Себастьян.

Быть хорошим физиком. Устроить счастливую жизнь. Не ломать жизнь тех, кого любишь.

Все тихо, как в оке урагана. Себастьян наслаждается тем, что может выполнять указания поваренной книги, не взвешивая никаких «за» и «против», не принимая решений. В тяжелой ступке он толчет в крупную крошку семена кориандра, зерна перца и тмина. Бросает в блендер нарезанный кусочками перец чили и имбирь; выжимает чеснок и, вовремя спохватившись, кладет замороженные креветки в воду для оттаивания. Время от времени он нагибается и достает еще какие-то ингредиенты из двух магазинных пакетов, которые, как кошки или собачки, пристроились у него под ногами и с каждой вынутой горстью теряют часть своего пухлого объема. Пришедший десять минут назад Лиам, подавляя нетерпение, всегда охватывающее его в ожидании ужина, занимается тем, что достает из шкафчика и ставит на стол стаканы и прочую посуду, наполняет солонку, постоянно спрашивая, что бы еще сделать.

— Почему мы ужинаем здесь?

— Так уютнее.

На самом деле Себастьян страшится сесть вместе за стол в привычной обстановке столовой.

— Можешь накрывать на стол, — говорит он уже в третий раз.

Почищенные овощи сверкают аппетитными светофорными красками, достигнув оптического оптимума своего существования, прежде чем погаснуть, превратившись вместе с креветками в рыжевато-однородную массу. Когда Лиам подходит к плите, чтобы заглянуть в кастрюльки, Себастьян гладит его по голове и сглатывает комок, заметив, как идеально точно округлость детской головы помещается во впадину его ладони. Искоса он незаметно поглядывает на лицо сына. Рассматривая гладкий детский лоб, тонкий нос с выпуклыми крыльями, ясные глаза, на дне которых уже заметна тень столь же опасной, сколь и притягательной глубины, и чувствует, как у него от этого зрелища что-то обрывается в груди. Внезапно его поражает испуг перед огромностью того чувства, волна которого способна захлестнуть его, взрослого человека, со всеми его воспоминаниями, убеждениями, надеждами, и унести в некое неведомое, безвременное пространство, в котором нет ничего, кроме душевных порывов, подчиняющихся законам любви. Глядя на то, как Лиам вертит легким движением пальцев поварешку, Себастьян с болезненной отчетливостью переживает ощущение потенциального небытия, присущего всему живому и неживому. Но отныне к живущему в его представлении образу Лиама присоединилось и возможное неприсутствие Лиама, и это очень трудно перенести. Себастьян неотторжимо прикован к анти-Лиаму, чье зримое тело представляет собой ненадежно закрытые врата ада. С тех пор как Себастьян вновь обрел своего сына, ему стоит огромного усилия не отослать от себя мальчика в другую комнату.

— Ой, черт!

Он позволил себе такую глупость, как потереть рукой глаза. Сок перца чили и лука тотчас же производит свое обычное действие, заставив Себастьяна опрометью кинуться к раковине, чтобы ополоснуть лицо холодной водой.

Когда Майка открыла дверь и вошла в переднюю, на нее с порога пахнуло съестным. Дело пахнет примирением. В кухне Себастьян, с опухшими глазами и красным носом, что-то делает у плиты, а Лиам показывает на него пальцем, чуть не пополам согнувшись от смеха. Слюнка на его зубах вся зеленая от съеденных без спросу кусочков сладкого перца. Майка остановилась в дверях. Ей хочется смеяться вместе с Лиамом и плакать с Себастьяном, и она уже спрашивает себя, зачем ей вздумалось, ползая на карачках, перемывать все полы в галерее, стараясь как можно дольше отсрочить возвращение домой.

— Что тут у вас делается? — спрашивает она и слегка приседает, чтобы подхватить Лиама, который бросился ей в объятия.

— Папе Таиланд попал в глаза!

Получив поцелуй, Лиам снова бежит к плите и, встав на цыпочки, принимается с таким усердием мешать рис, словно это вязкое варево связывает его через поварешку с почвой нормального существования.

— Как прошел твой день? — спрашивает Себастьян.

И на короткий миг кажется, что все у них как всегда.

Это «как всегда» для Майки сейчас хуже всего. Она без сил опускается на стул и беспомощно улыбается, онемев от нахлынувшей растерянности. У нее такое чувство, словно она отсутствовала не несколько дней, а многие годы, а теперь возвращается в жизнь, в которой, оказывается, может участвовать лишь в качестве зрительницы. Себастьян, который, щурясь, снимает пробу со своего карри, превратился для нее в незнакомца, как актер, без предупреждения вышедший из роли. Ей хочется схватить его, потрясти, наорать, а может быть, и обнять, и погладить, и понюхать, чем от него пахнет: сделать все, что только можно, чтобы вернуть себе своего мужа.

К сожалению, после давешнего утра она не может ни шагу сделать ему навстречу, поэтому ей только и остается сидеть, смотреть и размышлять про себя. Не смерть Даббелинга сводит ее с ума. И не загадочное похищение Лиама. Дело в том, как это одно с другим совпало, а также в том, что она окончательно сбилась с толку и ничего не может понять. Пустота — не противник, а без противника невозможно сражаться за семью. Если бы Майка за прошедшие годы испытала поменьше счастья и пережила побольше неудач, она бы знала, как зовется эта пустота: страх.

— День был странный, — говорит Майка, откашлявшись, чтобы прочистить горло. — В галерею ко мне приходил какой-то странный человек.

— Такого же роста, как папа? — спрашивает Лиам. — Только старый? Толстый живот, слоновье лицо?

— Откуда ты знаешь?

— Это — наш комиссар.

— Что за шутки!

Майка побледнела пуще прежнего, если это только возможно; ее спокойствие, кое-как возведенное, рушилось на глазах.

— Почти готово! — радостно сообщает ей Себастьян, его веселый голос кажется наигранным, как у повара из телевизионной передачи.

Майка на него не откликается.

— Ты хочешь сказать, — говорит она Лиаму, — что этот Книльх работает на полицию? И сюда, к вам, он тоже приходил?

— Почти сразу после того, как ты выбежала, — тихо говорит Себастьян.

— Я больше не могу, — шепчет Майка.

— Он обещал, что все приведет в порядок. — Отчаянный восторг изгибает интонацию Лиама петлями, она то взвивается, то опадает. — Он умный.

— У нас и так все в порядке, миленький, — говорит Майка Лиаму.

Затем, обращаясь к Себастьяну:

— О чем у вас был разговор?

Себастьян подходит к столу с кастрюлькой и накладывает на тарелки карри.

— О сущности времени.

Он просит Лиама разложить рис и старательно трет тряпкой стеклокерамическую плиту. Запахло паленым. Себастьян открывает дверь на балкон.

— Сущность времени! — презрительно повторяет Майка.

Она перемешивает рис с карри, солит и перчит, даже не попробовав.

— Он еще придет?

— Надеюсь, что да, — говорит Лиам.

Видя, что жена и сын так и сидят перед нетронутыми тарелками, Себастьян обводит их бодрым взглядом, вылавливает кусочки креветки и, собрав несколько штук, нацепляет на вилку. Майка озирается вокруг, словно ищет глазами что-то забытое: ложку, салфетку… Ищет ответа.

— В случае тяжких преступлений нельзя просто забрать заявление, — говорит Себастьян. — Они расследуют похищение. Это обычная процедура.

Майка кладет прибор на тарелку.

— Полиция побывала в Гвиггене? — спрашивает она. — Они допросили персонал? Узнали, кто привез туда Лиама? — Ее голос звучит так, словно она читает под чью-то диктовку. — Они были на стоянке? Искали следы? Нашли свидетелей? Опросили сторожа бензозаправки?

— Майка! — произносит Себастьян. И второй раз: — Майка.

Поблизости от балкона в ветвях каштана совещаются черные дрозды. По крикливым голосам спорщиков слышно, что обсуждается актуальная тема: полагается ли дроздам усаживаться на высокие ветки? Заглядывают ли они в верхние этажи старого жилого фонда, или они относятся к таким птицам, которые обычно держатся ближе к земле, покидая свое место обитания лишь в экстраординарных случаях? И по каким признакам определяется экстраординарность?

На дерево садится сорока, и гам стихает.

— Жаль, что сегодня уже суббота, — жалобно говорит Лиам. — А то бы приехал Оскар.

Себастьян наклоняется в его сторону и, протянув руку, пожимает ему плечо.

— Ничего, ничего, — говорит он. — Все будет хорошо.

Лиам набирает на вилку большую порцию карри и сует в рот. Начав жевать, он вдруг замирает, неподвижно уставясь в тарелку. На глазах у него наворачиваются слезы.

— Слишком горячо? — спрашивает Себастьян.

Лиам мотает головой и с усилием глотает.

— Очень остро, — тихо отвечает он отцу.

— Мне очень жаль, что недосмотрел, — говорит Себастьян, опуская руку; Майка тоже отодвигает тарелку. — И тебе не понравилось?

— Мне нравится, — говорит она. — Но что-то не хочется есть.

— Я могу поесть риса, — говорит Лиам. — Рис хорошо получился.

Поев немного, Себастьян тоже откладывает свой прибор, потому что, когда он жует, это слышно на всю кухню. Майка пьет воду, Лиам пытается нацепить на вилку несколько зернышек риса. С водопроводного крана срывается капля и ударяется о стальную поверхность раковины.

— В то утро, когда произошло похищение, — говорит Майка, — ты же, кажется, позвонил в Гвигген и сказал, что Лиам заболел и остался дома?

— Стоит ли об этом сейчас? — спрашивает Себастьян.

— А в скаутском лагере никто не удивился твоему сообщению, хотя Лиам давно уже был у них?

— Все, что я знаю об этом, я тебе уже рассказал.

— А ты сам, случайно, не удивился, — голос Майки звенит все выше, взвинчиваясь истерической спиралью, — почему ваш суперкомиссар не выяснил этого вопроса?

— Нет.

— Тогда я тебе сейчас скажу почему!

Себастьян сопротивляется растущему желанию обеими руками зажать себе уши. Этого визгливого тона он еще никогда не слышал у жены. С самого начала их знакомства он считал Майку сильной женщиной, никогда не задаваясь вопросом, каковы условия этой силы. Так же как Майку, которой хотелось схватить его и встряхнуть, Себастьяна при виде жалкого создания за столом, готового вот-вот забиться в истерике, тоже тянет на рукоприкладство, чтобы силой вырвать ее прежнюю из поглотившего ее убожества, вернуть настоящую, сдержанную Майку, которая, хоть умри, всегда следила за тем, чтобы сохранять стиль и хорошие манеры. Себастьян не желает слышать готовые прозвучать слова. Они уже давно витают тут, рядом, и только ждут, чтобы кто-то из присутствующих их произнес.

— Полиция не ведет расследование, — говорит Майка, — потому что не верит тебе.

— Ну, я пошел в свою комнату, — говорит Лиам.

Никто его не удерживает. Себастьян сгорбившись сидит на стуле, тяжело опустив повисшие руки. Еда на тарелках стынет, от нее уже не идет пар, на соусе образовалась морщинистая пленка. Вот так выглядит прощальный ужин, думает Себастьян, вернее, кто-то у него внутри думает это вслух новым, незнакомым голосом, как будто в голове у него поселился посторонний наблюдатель.

— Проблема в том, — говорит он, удивляясь собственному спокойствию, — что это ты мне не веришь.

Майка допивает остатки воды в стакане и, допив, не знает, куда девать руки.

— Себастьян, — произносит она тихо, — разве я давала тебе когда-нибудь повод для ревности? Из-за Ральфа?

Себастьян порывисто вскакивает со стула, стукнувшись при этом коленями о ножку стола; тарелки выплевывают на скатерть карри. Повернувшись спиной к комнате, Себастьян останавливается у балконной двери и всматривается в стекло, ловя свое смутное отражение. Он видит по своему лицу, что ему известно, что нужно сказать. Это включало бы в себя слова: «правда», «доверие», «я» и «Даббелинг». Наверное, в этом было единственное спасение для него и для Майки. Новое чувство замкнуло его уста. Какая-то нерушимая убежденность, что теперь уже поздно.

— Пожалуйста, Себастьян! Я прошу тебя!

Он оборачивается и видит перед собой умоляющие глаза Майки. Себастьяну хочется соскользнуть по стене на пол и спрятать голову, уткнувшись себе в колени. Возможно, не такая уж плохая мысль. По крайней мере, лучше, чем то, что он сделал сейчас, — поплелся, сам не зная зачем, куда понесут ноги. На пороге ему удается еще раз хорошенько разглядеть Майку, которая сидит какая-то очень уж щупленькая, понурая и худенькая. Он нюхом чует в ней страх, который делает ее чужой и жесткой. Он видит, как моргают ее веки, видит испуганные руки, вцепившиеся в край скатерти. Себастьян не представляет себе, как может выжить в таком мире, как этот, существо с такими крошечными ручками. Как оно может вырастить ребенка. Любить такого мужчину, как он. Он разделяет убежденность Майки, что она и Лиам не что иное, как жертвы. Всю вину несет он один, и в данный момент — из комнаты в прихожую.

— Я возьму твою машину, — говорит он оттуда громко. — Моя арестована. Увидимся позже.

Никогда он не ощущал все бессилие человека так отчетливо, как во время короткого пути из квартиры. Вся эта высокопарная чепуха насчет прямохождения, дара речи и свободной воли, оказывается, всего лишь смехотворное вранье. Вот ключи от машины, перила лестницы, чугунный фонарь на улице, деревья и дома. Майкина малолитражка, стоящая в переулке. Мир — это система управления, указаниями которой следует руководствоваться.

Наступившая ясность, к облегчению Себастьяна, расставляет его мысли по соответствующим квадратам системы координат. Голос в голове ставит его в известность, что он только что допустил непростительную и, по-видимому, непоправимую ошибку. Вершиной в цепи диких нелепостей, в которую с некоторых пор превратилась его жизнь, стал его уход из кухни. Казалось бы, несложно: дойдя до нижней площадки, повернуть назад, снова подняться наверх и направить эту историю по другому пути. Но наблюдатель, поселившийся в Себастьяне, уже понял, что для непростительных ошибок характерны не невнимательность, заблуждение или непонимание. Их особенность заключается в том, что они даже при знании всех обстоятельств не допускают альтернативного решения.

Издав несколько щелчков, выключается система блокировки. Вибрации заработавшего мотора передаются ногам и рукам. Себастьян, уже придя в норму, как всякий нормальный человек, ведет малолитражку по узким улицам квартала, где он живет, покупает продукты и работает. Проехав по магистрали, по которой, словно нигде не случилось ничего особенного, движется круглосуточный транспортный поток, он вливается в огромную сеть съездов, развязок и транспортных узлов, которая оплетает планету, как синапсические связи гигантского головного мозга. Удивительно, как мало нужно для того, чтобы принять губительное решение, думает Себастьян. Вскоре он выезжает на автобан.

 

3

Нельзя сказать, чтобы между Ритой Скурой и комиссаром Шильфом не было вообще ничего общего. Точно так же как Рита, Шильф в детстве не любил птиц. У него для этого были конкретные причины. Птицы уничтожали бабочек, с которыми он под ореховым деревом рассуждал о гносеологических вопросах. У них были неподвижные лица, на которых никогда не отражались горе или радость. Они пристально смотрели на него, скрывая знание, которым, как он считал, обладали совершенно незаслуженно. Ему казалось несправедливым, что только они могут увидеть землю с высоты. Если бы ему уже тогда было ясно, что создателем реальности всегда бывает сам наблюдатель, он еще больше презирал бы птиц как виновников несовершенства существующего мира.

Кроме того, они устраивали убийственный для нервов шум и гам, не считаясь с другими существами, которые, может быть, хотят в это время думать, играть или спать. Нередко маленький Шильф среди ночи приходил к спящим родителям. «Я не могу спать, — жаловался он, — птицы разорались в саду и топочут по крыше!»

Родители со смехом вспоминали об этом еще долгие годы, после того как он стал жить отдельно. Шильф не видел в этом ничего веселого. Так как родители в эти бессонные ночи уверяли его, что поблизости не слышно никаких птиц, он решил, что они заодно с врагом.

Шильф давно об этом не вспоминал; сейчас, должно быть, ему это приснилось во сне. Он пробудился с ощущением, что кто-то острым клювом проник в мягкую внутренность его черепа. Если бы наконец его оставили немного в покое и дали подумать, он спросил бы себя, что сказал бы маленький комиссар о птичьем яйце в голове большого.

Плохо соображая спросонья, он лежит в темной комнате; ему потребовалось некоторое время, чтобы все стало на свои места. Столпившиеся вокруг тени — это вещи, которыми обставлена фрейбургская служебная квартира, а пронзительный звук, который терзает его нервы, исходит не из птичьего горла, а от звонящего телефона. Шильф безрезультатно пробует нажимать кнопки мобильника, пока его наконец не осеняет, что нужно встать с кровати и подойти к стационарному телефону.

— Это ты, Рита?

На другом конце раздается звонкий смех:

— Извини, но тут нет никакой Риты! Это я.

В жизни комиссара таких «я» очень немного. Большинство людей, с которыми ему доводится познакомиться поближе, рано или поздно исчезают за решеткой в местах заключения. Поэтому ему не приходится долго гадать.

— Откуда у тебя номер моей служебной квартиры?

— Да ты же сам мне его и дал.

Юлия права: на каждое «я» должно быть свое «ты». С тех пор как Шильф повстречался со своей новой подругой, она всегда оказывалась права. Она как будто не находит в этом ничего странного. Комиссар мысленно видит, как она сидит в кресле возле телефонного столика и указательным пальчиком ковыряет дырку в прохудившемся носке.

— Я тебя разбудила? — спрашивает она.

Шильфу было не с руки зажечь свет. За притворенными дверями кухни и ванной залегла непроглядная темень, словно там производится ночь для всей страны.

— Нет, — заявляет он упрямо. — Зачем ты звонишь?

Снова смех:

— Спросить, как ты там поживаешь.

Повод вполне обыкновенный, но для Шильфа это все же неожиданность. Юлия на десять лет старше Риты Скуры, однако в глазах Шильфа обе они одинаково находятся по другую сторону разделительной черты между молодостью и старостью. Она принадлежит к новому поколению, представители которого воспринимают себя и других не как неповторимую личность, а как одного из множества подобных; эти люди придерживаются прагматичных форм общения и ведут себя со всем светом запанибрата. Сталкиваясь с такими простецкими понятиями, Шильф, испытывающий огромное почтение к бесконечной сложности мира, может позволить себе приятную расслабленность в сознании, что сам является представителем позавчерашнего дня. Тот, кто, как Юлия, способен ворваться в жизнь совершенно незнакомого человека со словами: «У меня нет работы, нет семьи и никакого желания знакомиться с „Хартц IV“», может и позвонить, для того чтобы узнать, «как ты там поживаешь».

— Хорошо, — отвечает Шильф, что одновременно содержит и правду и ложь, а потому требует дальнейшего уточнения. — Убийцу я нашел. Теперь задача в том, чтобы защитить его от полиции.

— А я думала, ты работаешь на полицию.

— Это не упрощает дела.

— Ты что — втюрился в убийцу?

Тут уж и Шильф поневоле рассмеялся. Если бы он мог хоть разочек взглянуть на жизнь глазами Юлии! Вероятно, для нее жизнь похожа на четко структурированное здание — не просто домик для одной семьи, что было бы слишком скучно, а, может быть, цирк шапито, с входом и выходом, со скамейками и с крышей. Комиссар буквально почувствовал запах опилок на арене.

— Если выразить это несколько иначе, — объясняет Шильф, — то он для меня — большой человек, из тех, кому нельзя не отдавать должное. Мой долг перед ним — окончательно прояснить это дело. Все другое разрушило бы его как личность.

— Но ведь перед тобой и ставится такая задача — разрушать жизнь убийц.

— Вопрос в том, до какой степени.

— Добрый полицейский спасает несчастного преступника! Звучит романтично.

Длина телефонного шнура и малые размеры квартиры позволяют Шильфу отойти с трубкой к балконной двери. Балкончик за ней так мал, что едва хватит места, где постоять. «Спасти, в сущности, мы всегда хотим только себя, — думает комиссар. — Варианты возможны лишь в том, от чего».

— Хочешь верь, хочешь не верь, — говорит Шильф, — но я готов сделать все, для того чтобы помочь этому человеку.

— Я верю тебе, — с нежностью говорит Юлия. Она правильно истолковала его затянувшееся молчание. — Я верю всему, что ты мне рассказываешь. Хотя бы по причинам фундаментального свойства.

— Это в каком смысле?

— А ты не понимаешь?

— Нет.

— Я люблю тебя.

Комиссар невольно качает головой. Вот она снова дала о себе знать — мысль о том, что в его жизни образовалась полная неразбериха. Откуда-то издалека напоминает о себе пульсирующая головная боль. Почему-то Шильфу вдруг вспоминается Майка. Одновременно он ощущает, что пропустил обед, а ужин проспал. Он закуривает сигариллу и затягивается дымом. Где-то в глубинах тела никотин отыскивает парочку гормонов счастья и высвобождает их. Легкое головокружение и мягкий спад напряжения. Должно быть, то же самое испытываешь, когда умираешь, — как ощущение от выкуренной натощак сигариллы.

— Так, значит, ты там еще немного задержишься, — говорит Юлия.

— Похоже, да.

— Хорошо. Тогда я приеду тебя навестить.

— Завтра я не могу, — быстро говорит комиссар. — На завтра у меня уже кое-что намечено.

— Тогда послезавтра.

Внизу по улице проходит группа молодежи. Их голоса долетают на балкон, где стоит Шильф. Молодые люди, до размягчения напитавшиеся материнской любовью, в которой они купаются; девушки с накрашенными и торчащими, как паучьи ножки, ресницами. Они хлопают друг друга по плечу, тащат куда-то, наклоняются к стоящим машинам, чтобы заглянуть в темноту за стеклами. Все это создает впечатление какого-то пустякового мельтешения и отсутствия целеустремленности. Глядя на них, даже трудно поверить, каких дел способны натворить на земле люди соединенными усилиями. Причем женская половина — еще и щеголяя на высоких каблучках, на которых невозможно нормально ходить.

— Что бы ты сказала, — спрашивает он свою подругу, — если бы мне в скором времени пришлось уехать на неопределенный срок? Притом в одиночестве.

— Шильф, — отвечает Юлия, удивляя его серьезностью своего тона, — ты же не расспрашивал меня про мое прошлое. А я не буду расспрашивать тебя про твое будущее. Это называется «заключить сделку».

— О’кей, — соглашается Шильф, употребив на сей раз неприятное ему слово, которое, однако, хорошо подходит к «сделке».

Может быть, жизнь тогда и бывает цирком шапито, думает комиссар, когда владеешь соответствующими словами. Словами, похожими на резиновые перчатки, которыми за что угодно можно браться, не испачкав даже пальцы. У Юлии их много в запасе.

— О’кей, — повторяет он. — Тогда, значит, увидимся послезавтра.

Они обмениваются по телефону поцелуем, причем Шильф, неловко вытянув губы, издает слишком громкий чмок. Отложив телефонную трубку на подоконник, он докуривает сигариллу. Равномерные гудки занятой линии гармонически смешиваются с темнотой. За всю беседу с Юлией наблюдатель ни разу не встревал со своими замечаниями. Почувствовав внезапно необъяснимый приступ усталости, комиссар решает снова вернуться в кровать.

 

4

Солнце село в туманной дымке за городом, унеся с собой не только свет, но и дневную жару. Необычайно быстро из глубин озера, где она отсиживалась, выбралась ночь и расползлась по улицам города. Вокруг сыро и прохладно, словно сегодня лету пришел конец. Уже запахло плохо освещенными тротуарами, зябко вздернутыми плечами и мокрым капюшоном на голове.

Майкина машина стоит на берегу озера. Себастьян сидит за рулем, пытаясь представить себе, где-то он будет зимой. Как он будет выглядеть, что будет есть и с кем и о чем говорить. Представить не удается. Он помнит то ощущение, когда ты можешь заглянуть в будущее не более чем на пару часов вперед, потому что каждый новый день мог сделать из тебя нового человека. Так жилось в детстве. Тогда он жил в настоящем и нормально ощущал, что проходит не время, а он сам. Хотя то состояние было счастливым, но утрата будущего в сорок с небольшим Себастьяну неприятна. Очевидно, для взрослого человека отсутствие времени — это своего рода изгойство.

Он смотрит вдаль на черную поверхность озера, в которой отражаются огни набережной. Он не приехал сюда, его выбросило волнами, и у него не осталось сил, чтобы сделать следующий шаг. Он мог бы достать мобильник и найти в телефонном списке номер, который давно помнит наизусть. Или просто завести мотор и знакомым путем отправиться к определенному дому. Или же вынуть ключ из зажигания, выйти из машины, пройтись пешком по набережной Овив, а затем уехать домой.

С тех пор как он выехал из Фрейбурга, оставив позади ужас последних дней, к нему, как гриппозная инфекция, привязалась усталость. Симптомы очень похожи: жжение в глазах, царапающее ощущение в горле, ломота суставов. Себастьян и сам не понимает, как добрался сюда, не говоря уже о том, чего ради он сюда ехал. Когда он закрывает глаза, в голове все так же, не снижая скорости, проносится автобан. Машины на встречной полосе уносят на север прилепившиеся к ветровым стеклам кусочки розовеющего заката. У обочины никнут отцветшие подсолнухи, обратив лица к земле, в которую скоро полягут.

Машину неоднократно заносило. Себастьян начинал быстрее дышать и щипал себя за ляжки. Видя, что ничего не помогает, он стал думать о Даббелинге. Он прокручивал перед внутренним взором серию картинок — кровь, кости, отвалившиеся части велосипеда, мысленно снабдив их подписью: «Это сделал я». Эффект оказался слабее, чем он ожидал. Мурашки в области желудка, которых едва хватило на то, чтобы на пять минут удержать взгляд на дороге впереди. Чем чаще он повторял эту попытку, тем слабее становился эффект. Через пятьдесят километров воспоминание о Даббелинге не вызывало у него уже вообще никаких чувств.

Зато он теперь узнал, почему убийц, как утверждается в криминалистике, тянет возвращаться на место преступления. Дело не в непобедимой притягательности зла, которая якобы их туда зовет. И не желание понести наказание и тайная надежда, что там их арестуют. На самом же деле это неспособность поверить в то, что это в действительности произошло. Убийца возвращается, чтобы избавиться от наваждения, которое заставляет его думать об убитом как о живом человеке. Если бы Себастьян мог повернуть время вспять, он не отменил бы убийства Даббелинга. Для спасения Лиама он бы еще и не то совершил. Но он не покинул бы место преступления, не отыскав прежде останки жертвы.

Себастьян понимает, что даже такого статиста, как Даббелинг, нельзя без последствий убрать со сцены. Он знает, что для него теперь все кончено. Но это знание висит где-то в воздухе, пока он вспоминает о своем преступлении только в категориях телевизионной картинки. Все, что ему предстоит: арест, утрата семьи — все его будущие несчастья проходят перед ним как видения из другого мира, к которому он не имеет никакого отношения. Не веря в то, что ты сделал, невозможно понять и того, что происходит с тобой и вокруг тебя. Главное преимущество от поездки к Женевскому озеру заключается в том, что здесь он не может сорваться среди ночи и колотиться в двери фрейбургской судебной экспертизы, требуя, чтобы ему показали голову его жертвы.

Словно эта мысль что-то для него решила, он заводит мотор и поворачивает машину.

На рю де ла Навигасьон он жмет на кнопку звонка, оповещая о своем приходе: один короткий, долгий, два коротких. Достаточно нескольких секунд ожидания, чтобы понять, что Оскара нет дома. Кутаясь в куртку, он занимает пост у входа в подъезд. Усталость сменилась беспокойством, которое гонит через улицу газетные листы, вызывает проезд велосипедиста на гремящем велосипеде, включает воющую сирену. В нормальных условиях Себастьяну даже нравится волнение, которым сопровождаются его встречи с Оскаром на Женевском озере. Вопреки всем переменам в жизни, они с Оскаром отстояли у прошлого один уголок, в котором дышит бессмертие. Себастьян, как наркоман, постоянно возвращался сюда снова и снова, потому что тут наверху, в квартире под самой крышей, он становился богом, властителем всех осуществленных и неосуществленных возможностей, открывавшихся в жизни. В этой мансарде крылся источник его силы и живучести. И того беспокойства, от которого он сейчас переминается с ноги на ногу.

Когда ему навстречу вываливается группа разгорланившихся полуночников, соединившихся в одно целое в громадном объятии, и еще издали спрашивает у него по-немецки, где тут находится самый лучший ночной клуб, он, оттолкнувшись от стены, скрывается в темноте.

Уже давно, несколько лет назад, от вывески отвалилась одна неоновая трубка, и светящийся круг, заменяющий название заведения «Le cercle est rond», вопреки его смыслу, ополовинился. Выдвинутые на пешеходную дорожку мусорные баки и шныряющие вокруг бродячие кошки отпугивают туристов. С тех пор как кварталы красных фонарей стали указываться в путеводителях, Оскар поговаривает о том, чтобы подыскать себе новую квартиру. В «Серкле», говорит он, собираются последние на планете люди, которые выходят из дому для того, чтобы не быть узнанными.

Помещение освещается свечками. Они вставлены в бутылочные горлышки и рисуют на стене в виде колыхающихся теней души людей и предметов. Столы изготовлены скорее для тех, кто за кружкой пива играл бы в карты, чем для хорошо одетых мужчин, которые по двое или по трое сидят там за бокалом красного вина. Разговоры ведутся тихим голосом, жесты — сдержанны, словно все остерегаются друг друга испугать.

Себастьян откидывает кожаный занавес, закрывающий вход. Бармен, моющий стаканы при свете единственной электрической лампочки, не здоровается с ним даже взглядом, хотя они знакомы уже давно. Оскар стоит, прислонившись спиной к барной стойке, а перед ним худосочный молодой человек в круглых очках увлеченно говорит что-то, обращаясь к собственным башмакам. Невозможно понять, слушает ли его Оскар. Скрестив ноги, он неподвижно стоит с подогнутыми локтями. Кисти рук опущены в жесте, выражающем ту смесь любезности и высокомерия, с какой, пожалуй, подставляется для поцелуя перстень. В такой же позе он мог бы туманным утром стоять на лесной поляне, прислонясь к дереву, в белой полурасстегнутой рубашке и с повисшим в руке пистолетом.

Обнаружив Себастьяна, он позволяет себе не более как приподнять брови. И все же Себастьян видит внезапный испуг своего друга, словно тот вздрогнул всем телом. Ему даже померещилось, что Оскар сейчас схватится за сердце и у него подкосятся ноги. Себастьян полжизни знает этого человека. Никогда прежде он не видел его таким оцепенелым.

Юный очкарик совсем не заметил изменившегося настроения. Он все говорит, а глаза за круглыми стеклами снуют туда и сюда. Когда он, не дождавшись ответа на свой вопрос, наконец поднимает голову, столбик его возрастной шкалы падает до восемнадцати. Себастьяну знакомы эти юные гении, которые не ленятся совершить дальнее путешествие, чтобы обсудить квантовую теорию времени с ее знаменитым создателем, а приехав на место, вдруг встречают в женевской пивнушке человека, чей интеллект предстает миру отнюдь не в обрамлении маститых седин и морщин мыслителя, ибо принадлежит мужчине с классическим профилем и улыбкой, подтверждающей правомочность притязаний своего обладателя. Оскар наклоняется к юнцу и шепотом говорит ему на ухо несколько слов. Тот, понимающе помахав рукой, сразу же удаляется в направлении туалетов.

В следующую секунду они уже рядом и глядят друг на друга. Первым протягивает руку Оскар. Ни один человек не продержится, оставаясь изо дня в день в гордом одиночестве. Смешавшись, их запахи образуют незримое пристанище. В его пределах царит горькое сожаление, что пространству, которое они разделяют совместно, знаком только пронзительный холод или испепеляющий зной, но ему неведомы условия, пригодные для человеческого существования.

Оскар убирает со стоящего в нише столика табличку с надписью «Заказано» и усаживает Себастьяна лицом к пошлой репродукции натюрморта. На нем изображен фазан в собственных перьях; сломанная шея птицы перевесилась через край блюда. С места напротив Оскару открывается обзор всего помещения. Не дожидаясь, когда его позовут, бармен приносит две рюмки и бутылку виски, по возрасту — ровесницу юного очкарика, который после захода в туалет удалился из «Серкля». Они чокаются, пьют. Внешнее спокойствие Оскара по-прежнему невредимо. Он не раскачивает ногой, не щиплет брюки, снимая с них невидимые пушинки. Он пристально смотрит на Себастьяна.

Тот чертит пальцем по столешнице, обводя линии древесного узора, и занят тем, чтобы заставить себя не подсчитывать годы, не спрашивать, сколько раз они уже сидели в «Серкле» вот так, испытывая смешанное чувство счастья и страха. Глядя отсюда, его обычная жизнь походит на воспоминание о кинофильме, в котором он сам, Майка и Лиам играют трогательные роли главных действующих лиц. Всегда, когда он уезжал из Фрейбурга на выходные якобы для участия в конференции, он находил здесь Оскара ожидающего, Оскара насмешливого и резкого, удивленно поднявшего брови, но не сердитого.

Может быть, самое главное качество Оскара, думает Себастьян, даже не его выдающийся ум, а терпение, которое по силе и постоянству сравнимо с законами природы. Слова «Как бежит время» для Оскара никогда не были констатацией факта, а всегда вопросом.

И может быть, продолжается его мысль, главным качеством Майки и Лиама является их безграничное доверие, тогда как он, Себастьян, отличается тем, что способен без зазрения совести злоупотреблять этим доверием. «Может ли так быть на самом деле?» — для Себастьяна никогда не было вопросом, а всегда — физической проблемой.

Его палец ползет по следу узора через стол, и когда Оскар берет его за руку, Себастьян не отнимает ее.

— Счет, по-видимому, идет на дни, — говорит Себастьян.

— На часы, — отвечает Оскар.

— За меня принялся комиссар. Либо он не понял ничего. Либо понял все.

— Вероятно, все. Или ты надеялся, как дурачок, что они не выйдут на тебя?

— Надежда, — невыразительно отвечает Себастьян, — умирает последней.

— Честь — никогда.

Оскар пьет и ставит рюмку на стол.

— Cher ami, — говорит он. — Есть жизнь — и есть та или иная история. Беда человека в том, что он плохо различает то и другое.

— Повтори то самое еще раз.

— Что?

— Когда я рассказал по телефону про Даббелинга — что ты тогда ответил?

— Вот так, — говорит Оскар.

— Этим «вот так» я живу уже сорок восемь часов.

Оскар пожимает его руку:

— Ты из-за этого приехал?

Себастьян не отвечает. Он оборачивается, не вставая, и оглядывает помещение.

— Я навел справки, — говорит Оскар. — Это называется «поступок, совершенный не по своей воле, а по принуждению». Тот, кто действует под давлением шантажа, не может быть привлечен к ответственности.

— Я-то, без сомнения, ответствен.

Бармен протирает рюмки. Посетители беседуют. Никто не обращает на столик в нише ни малейшего внимания. Странным образом все остается таким же, как всегда.

— Эту фразу я слышу от тебя впервые, — говорит Оскар. — Ты боишься, что тебе не поверят про шантаж?

— Дело в другом.

— Майк?

Себастьян кивает.

— Она знает?

Себастьян пожимает плечами.

— Ты же не стал ей… рассказывать все?

Себастьян мотает головой. Он подтягивает к себе бутылку и в один прием осушает вторую рюмку. Отдает торфом с легким привкусом меда, хороший сорт. Оскар закуривает сигарету и смотрит в окно, за которым ничего не видно, кроме его собственного лица. Их руки одеревенели в пожатии. Себастьян забирает свою.

— Она считает меня убийцей, — говорит он.

— Не без основания, если я тебя правильно понял.

— Было бы легче сказать ей правду, если бы она заведомо не предполагала такого ответа.

— Может быть, ты многовато требуешь?

— Оскар!

Прижав ладони к глазам, Себастьян снова ощущает действие перца чили.

— Она не будет на моей стороне. Я ее потеряю. И Лиама тоже.

Раздавив окурок, Оскар закуривает новую сигарету, чего обычно так часто не делает.

— Но ты не сдашься.

— Самое абсурдное — это ощущение, что я сам создал такой сценарий. Не на практике, а в теории.

— Ты говоришь о своей философии множественных миров?

— Если в микромире событие одновременно может происходить и не происходить, то это должно быть возможно и в макромире. Разве я не утверждал это всегда?

— Скажем так: ты спустя рукава подошел к тем трудностям, которые возникают при переходе от квантовой механики к классической физике.

Себастьян вытирает манжетой проступившие слезы:

— Лиама похитили и в то же время не похищали. С тех пор все утратило реальное значение. Я стал обитателем одиночного универсума. Имя ему — непоправимая вина.

За стойкой бара шипит кофеварка. Кто-то вежливо смеется. Шея фазана только что свисала с другой стороны миски.

— Опомнись, — говорит Оскар. — Ты говоришь чушь.

— Нет! — Себастьян смотрит на друга покрасневшими глазами. — Если бы я так не бредил тем, чтобы на несколько дней освободиться от всех и поработать в спокойной обстановке, я бы не повез Лиама в скаутский лагерь. Тут каузальность. Как раз то, что ты любишь.

— К черту ее, — говорит Оскар.

— Я бы давно оставил мультиверсумы позади. — Себастьян повысил голос и заговорил быстро: — Я хотел физическими средствами доказать, что время — это не что иное, как функция человеческих ощущений. Я хотел вырвать почву у тебя из-под ног.

Когда он протянул палец, указывая на Оскара, тот перехватил его руку и опустил снова на стол.

— Ты, — говорит Себастьян, — рано или поздно докажешь, что время и пространство благодаря квантизации разделяют с материей большинство ее свойств. Это будет следующий великий переворот со времен Коперника, Ньютона и Эйнштейна. В тебе уже нет жадного желания удивить человечество великим открытием. В жадности причина непоправимой вины.

Он резко чокается рюмкой с Оскаром; они пьют, неотрывно глядя друг другу в глаза.

— Будь это даже так, — говорит Оскар, — я бы достиг только того, что добавил бы к тому бесконечному ряду заблуждений, который зовется у нас историей человечества, еще одно новое. Вот и все. Ты еще ничего не знаешь про непоправимую вину.

— Я объясню тебе все простыми словами, — говорит Себастьян. — Ты выбрал физику и хранишь ей верность. Я выбрал двоих людей и не сохранил им верность.

Оскар выпускает дым прямо через стол:

— А ты и впрямь изменился. Мне даже нравится.

— Оскар, — спрашивает Себастьян, — есть ли что-нибудь, что было бы для тебя важнее физики?

Громко скрипнула спинка стула. Это Оскар откинулся на нее всем телом и засмеялся таким смехом, от которого его лицо совершенно преобразилось. Себастьян видел этот смех уже сотни раз и тем не менее смотрит ошеломленно. Уголки его рта тоже приподнимаются, и вот уже они улыбаются друг другу, словно заключенные в капсулу тепла и приглушенного света, в которой никакие угрозы внешнего мира их уже не могут затронуть. Этот миг пролетел, как и возник, очень быстро.

— Ты сидишь тут, — говорит Оскар, — глядишь на меня и задаешь такой вопрос совершенно серьезно?

Себастьян разглядывает свою рюмку как интереснейший объект исследования, затем наконец отодвигает ее от себя.

— Я расскажу тебе сейчас одну историю, — говорит Оскар. — На следующий день после похищения ты мне позвонил. Я сразу же после работы отправился в путь и поздно вечером прибыл во Фрейбург. Мы с тобой вдвоем просидели и проговорили всю ночь. Затем утром в шесть часов я уехал в Женеву и более или менее вовремя успел в институт.

Себастьян выслушал с приоткрытым ртом.

— Ты сошел с ума, — говорит он.

— А тебе пора бы начать защищаться.

— В моих показаниях записано, что, после того как исчез Лиам, я все время оставался один в квартире.

— Майк не должна узнать, что ты обратился за помощью ко мне. Не к ней.

— А что ты на самом деле делал в эту ночь?

— Ничего такого, о чем публично стал бы вспоминать кто-нибудь, с кем я встречался.

Себастьян вцепился руками в край стола. Виски ударило ему в голову, и он чувствует, будто голова у него вот-вот сорвется с плеч.

— Не хочу я связываться с алиби! — произносит он после небольшой паузы.

— Bien, — говорит Оскар. — Тогда вот другая история. — Он снова взглядывает на отражение в окне и проводит себе рукой по волосам. Руки его дрожат. — Мы в Швейцарии. Это дает нам несколько дней времени. За две недели я могу уладить свои дела.

— О чем ты?

— То, что здесь… — Оскар стучит рукой по столешнице, — не единственный в мире континент.

— Ты хочешь, чтобы мы смылись? Спрятались? Уехали к бедуинам?

— Ну что ты! — Оскар придвигается к нему через стол. — Есть же исследовательские центры в Китае. В Южной Америке. На моем уровне известные отклонения от общепринятых правил расцениваются как мелочь. Нас примут с радостью.

Потребовалось несколько секунд, прежде чем до Себастьяна дошел смысл сказанного. Отпустив столешницу, он, переменив позу, пробует подпереть голову рукой, затем снова сидит некоторое время без движения.

— А Лиам? — спрашивает он.

— Мы заберем его с собой. В профессиональном плане тебе пришлось бы некоторое время держаться в тени. Зато у тебя будет время заняться сыном.

— Ты шутишь, — шепотом произносит Себастьян.

— Да нет, — отвечает Оскар. — Для тебя в последние годы главное была твоя жена. Твоя семья. Физика. Для меня…

Оскар укладывает пачку сигарет и зажигалку на стол строго параллельно друг другу.

— Для меня всегда главное были мы.

Под столом их колени соприкасаются. Оскар протягивает руки и привлекает к себе голову Себастьяна, пока они, склонившись над столом, не сближаются лоб в лоб, начав дышать общим воздухом. Опершись всем своим весом, Себастьян концентрируется на теплеющей точке, в которой соприкасаются их головы, в нем поднимается желание вырваться через эту точку из собственного тела, чтобы найти укрытие под теменем друга.

Конечно же. Это осуществимо. И тут даже есть своя логика. Сбежать не в первый, а в последний раз. Задним числом придать цель и причину длинной череде маленьких бегств. Все обрело бы свой порядок, почти что даже смысл. Он стал бы не игралищем, а господином собственного несчастья. На этот раз он бы собственноручно похитил Лиама, открыто признав себя тем, кто он есть, — преступником. Проходящее время помогло бы ему признать чрезвычайное положение нормальным.

А нормальность — прошедшим, думает Себастьян.

Лишь когда их головы болезненно столкнулись, потому что он затрясся от рыданий, Себастьян понял, что плачет.

— Ты знаешь, что я всегда тебя… — говорит он.

— Нам лучше об этом не говорить, — перебивает его Оскар. — Сейчас неподходящее время.

— Когда я гляжу на Лиама…

Он говорит с трудом. Обхватив друга за шею, он держится за него сцепленными руками, только это не дает ему рухнуть грудью на стол.

— Когда я гляжу на Лиама, — говорит он, — раскаиваться ни в чем невозможно.

— Да и со мной все обстоит так же, — говорит Оскар. — Прошлое — скаредный хозяин. Оно ничего не отдает назад. И в первую очередь — сделанного выбора.

В кармане брюк у Оскара нашелся матерчатый носовой платок. Он отирает Себастьяну глаза и щеки, затем отталкивает его от себя и возвращает в вертикальное положение.

— Ты выпил, — говорит он. — Ты все равно поедешь обратно?

Себастьян кивает.

— Очень и очень жаль.

Себастьян отворачивается и стискивает губы.

— Так или так, — говорит Оскар, — это пройдет. После всего пережитого уже будешь не тот, что прежде. Лучше не станешь, но, по крайней мере, останешься жить.

Сигарета без фильтра догорела в пепельнице. Оскар вздрагивает: он обжегся, попытавшись ее загасить.

— Скажи мне все-таки, — просит Оскар, — зачем ты сегодня вечером приехал в Женеву?

— Чтобы сказать тебе, что больше мы не увидимся.

Когда Себастьян встал, снизу на него смотрел человек, уже непохожий на самого себя. Лицо, в котором не осталось ни величия, ни красоты, ни аристократичности, вдруг сделалось таким беззащитным, что та или иная мина, которые сейчас на нем быстро сменялись, выглядели как чертежные синьки. Эскиз улыбки. Диаграмма насмешки, набросок бессилия. Анатомия печали.

— Окажи любезность, — говорит Себастьян. — Не вставай и не гляди, как я ухожу.

Фазан раскрыл глаза и уставился в пустоту. За стойкой бара звякают рюмки. За дверью караулит ночь. Туман просочился в нутро городских улиц. Пахнет дождем.

 

5

Уже час барабаны зовут его в поход, задавая маршевый темп, и он знает, что это правильно, что пора наконец выступить в путь. А он все медлит, словно надо еще доделать что-то важное, что-то проверить и осмыслить. Затем вдруг крик, пронзительный, как боевой клич.

Электронное табло будильника показывает четверку и два нуля. Комиссару часто случается проснуться ровно в какой-нибудь час. Крик не прерывается и оказывается плачем младенца в соседней квартире. Барабаны же вызваны дождем, который, как заведенная машина, стучит в окно. Шильф энергично спускает ноги на пол. Давно он не чувствовал себя таким отдохнувшим, поэтому он пугается, поняв, что день отнюдь еще не удосужился наставать. Безуспешно пощелкав выключателем, он подходит к балконной двери. Дождевые капли стремительно мчатся по стеклу горизонтальными дорожками, как будто дом на высокой скорости несется куда-то в ночи. За окном царит мрак, неуместный для города. Уличное освещение отключилось, и только желтые огни аварийной мигалки подсвечивают инфернальную тьму. На проезжей части лежит поваленное дерево, еще одно рухнуло поперек трех припаркованных машин. Буря, словно не насытившись своим торжеством над убитыми противниками, продолжает жестко трепать ветки. Шильф наслаждается зрелищем безобразия, устроенного в виде исключения не людьми.

Наконец он отворачивается и, знобко поеживаясь, садится за письменный стол. В ящике обнаруживается стопка открыток. При свете зажигалки он пишет на обороте первой: «Дорогая Юлия! Если приедешь меня навестить, привези с собой эту открытку в доказательство того, что ты существуешь. Срочно (большими буквами; с тремя неуклюжими восклицательными знаками). Шильф».

Обжегшись большим пальцем о зажигалку, он низко склоняется над следующим письмом: «Дорогая Майка! Что бы ни произошло, только не теряйте веры. Вы не имеете права погубить Себастьяна. Пожалуйста (чернильная клякса от зачеркивания трех восклицательных знаков). Ваш комиссар Шильф».

Довольный сделанным, он надписывает адреса: на первой открытке — свой собственный штутгартский, на второй — адрес Галереи современного искусства. На всякий случай он принимает две последние, выписанные врачом таблетки от головной боли и с шахматным компьютером усаживается на диван.

С самого начала он уделял слишком мало внимания своему королю. Видя гибель своих фигур, тот бледнел, но принимал ее стойко. Большая часть пешек тоже пала жертвой фанатизма Шильфа. Последними оставшимися пешками, ладьей и конем он атакует вражеского короля, который скучает, укрывшись за стандартной защитой, и, скорее всего, курит там одну за другой сигареты. Шильф видит его в наполовину расстегнутой рубашке и с пистолетом в вяло опущенной руке. Если комиссар даст сейчас противнику передышку, если он не начнет ход за ходом принуждать другую сторону к защите своего предводителя, то немедленно будет разгромлен. Вызвав партию на экран, он в тот же миг почувствовал прилив злости при виде превосходящих сил противника, его продуманной подготовки и расстановки фигур, которые всегда в нужный момент оказывались в нужном месте. Каждую его атаку компьютер перехватывает сетью своих расчетов. Шильф воюет против детерминиста, против ультраматериалиста, который, опираясь на точное знание создавшегося положения и действующих в этом мире законов, способен властвовать над прошлым и будущим, противника, чье главное искусство в конечном счете заключается в том, чтобы точно предсказывать всему, что еще трепыхается, борясь за свою жизнь, когда и как ему суждено погибнуть.

Комиссар решает победить компьютер его же оружием. Подобрав под себя ноги, он принимается рассчитывать все возможные ходы и ответы противника.

Когда рассвело, он все еще сидел в той же позе, не сдвинувшись ни на сантиметр. Его раздумья сопровождались доносящимся с улицы визгливым брюзжанием бензопилы, которая вгрызалась в толстопузые поваленные стволы. Дождевальная машина сбавила обороты; в мутном свете, в котором вещи не отбрасывают теней, все предметы в комнате приобрели болезненный вид. Около восьми комиссар распрямляет ноги и массирует себе затылок. Он не сделал ни одного хода. Зато теперь у него забрезжило смутное представление, с какой стороны можно нанести противнику следующий удар.

На улице его ноги ступают по ковру из мокрых опилок. Пахнет цирковым манежем. Он перелезает через обломанные ветки и по пути к остановке опускает в почтовый ящик приготовленные открытки. В трамвае незнакомые люди с азартным огнем в глазах рассказывают друг другу о том, какие повреждения случились поблизости от их дома. Ночная буря радует их так, как может радовать только природная катастрофа, знаменующая собой неожиданное возвращение сошедшего со сцены полузабытого Бога.

Шильф выходит из трамвая вблизи физического института и направляется обходным путем через улицу Софии де Ларош. Миролюбивый Ремесленный ручей превратился из пацифиста в бурливый грязный поток, несущий кучу листьев и пластиковых бутылок. Бонни и Клайд куда-то пропали. Шильф едва успел вовремя пригнуться, спрятавшись за припаркованной машиной, когда из-за угла показался Себастьян. Руками он плотно обхватил себя под мышками. Он идет без куртки, без сумки, без зонта. По его виду можно подумать, что он полночи провел в машине на автобане, а затем часа два поспал в институте на вертящемся кресле своего кабинета.

«Итак, ты к нам все же вернулся, подумал комиссар», — думает комиссар.

Ему с трудом удается, подавив импульсивный порыв, не броситься вдогонку за Себастьяном.

Немного позже он остановился перед закрытой стеклянной дверью естественно-научной библиотеки. Изучая расписание, он не сразу осознает, что сегодня выходной день и потому до открытия остается еще час. Покорно повернув назад, он возвращается по своим же мокрым следам через корпус имени Густава Ми и, найдя кафетерий сиротски пустым, но все же открытым, громким голосом требует себе двойной эспрессо, после чего усаживается за один из свежевытертых столиков. Он кладет перед собой мобильный телефон и рядом — сложенные руки. Не прошло и пяти минут, как раздается звонок.

— Преступник несчастный!

Шильф с удовольствием отметил, что Рита Скура, выбирая бранные прозвища, старается избегать повторений. Слышать ее голос ему приятно.

— По вашей милости у меня сегодня было самое дурацкое воскресное утро за всю мою жизнь! — говорит Рита.

В ее голосе слышится облегчение. Шильф прижимает мобильник плечом к щеке.

— Доброе утро, — произносит он. — Как погодка? Хороша?

— Конечно же, мне пришлось врать, — продолжает Рита, не давая сбить себя с толку. — Ведь, в конце концов, я и другим способом рано или поздно установила бы имя преступника.

— Ну разумеется, — соглашается Шильф. — Рано или попозднее.

От Ритиного фырканья содрогаются мембраны микрофона.

— Вы знаете нашего главного прокурора? — восклицает она. — Вы когда-нибудь пытались ставить такому типу условия?

Комиссар не только знает, а как живого видит перед собой этого господина — как тот, погребенный под грузом собственного жира, едва высовывается из-за величественного письменного стола королевских габаритов. Хохот всей фрейбургской юстиции был слышен даже в Штутгарте, когда здешний главный прокурор, только что назначенный на должность, за собственный счет установил у себя в кабинете сей монументальный предмет.

Этот живой колосс ненавидит воскресные дежурства. Еще он ненавидит лето. Летом женщины вроде Риты Скуры бегают в цветастых платьях, в то время как мужчины, обливаясь потом, сидят с застегнутым воротничком. Очевидно, главный прокурор не успел сказать Рите «войдите». Дверь распахнулась одновременно со стуком. Мало того что она испакостила ему своими звонками вечер накануне, так теперь еще и сама явилась — этакая местная Жанна д’Арк. Выдвинув себя в качестве своего главного орудия, она стала перед ним, вызывающе подбоченясь. Пока она говорила, главный прокурор время от времени выдергивал у себя отдельные волоски и, полюбовавшись на них, в следующую секунду бросал на пол. При этом он непрестанно двигал челюстью, словно пережевывая что-то. Как только Рита договорила, он со стоном поднялся с кресла и пошел закрывать окно. Для того, что он собирается ей сказать, ему не нужны посторонние слушатели.

— Ну так вот, — говорит сейчас Рита по телефону. — При условии полного признания заключение под стражу будет отложено на сорок восемь часов. Больше ничего было не сделать. Мне пришлось Христом Богом клясться, что попытка побега полностью исключена.

— Если бы существовала опасность побега, его уже давно тут не было. До Швейцарии отсюда рукой подать.

— Коли все так просто, — обиженно говорит Рита, — что же вы тогда сами не пошли объясняться с господином прокурором?

К столику подплывает толстуха в фартуке, с крашенными хной волосами и выбритыми бровями, и ставит на стол чашку.

— Вообще-то, у нас тут самообслуживание, — говорит она.

— Как же я мог пойти сам! Ведь это вы, Риточка, ведете его дело, — говорит Шильф. — Вы молодец — отличная работа! Вы не в два, а в ноль целых ноль десятых счета выйдете в начальники полицейского управления.

Он кладет на подставленную лодочкой ладонь буфетчицы двойную сумму против той, что она назвала, и отводит глаза в сторону, чтобы не встречаться с ее убийственным взглядом. Кофе оказался на удивление вкусным. Вообще сегодня удачный день. Комиссар делает все как надо и получает то, что требуется.

— Подлиза! — говорит Рита. — Конечно, это я веду его дело. Причем оно будет последним, в котором вы можете ставить мне палки в колеса.

— Поверьте мне, я здесь только по велению свыше. Вам никогда больше не придется терпеть неприятностей в виде моей непрошеной помощи.

— Очень рада это слышать.

Возмущенное фырканье Риты комиссар, будь это возможно, с удовольствием сохранил бы на память. Чтобы подкреплять свой дух, когда наступят худшие времена.

— А теперь подавайте мне этого парня! — говорит она.

— Откуда вы знаете, что это мужчина?

— Женщины не сносят голову своим жертвам.

— В Новом Завете на эту тему высказан другой взгляд.

— Неверно, Шильф! Саломея добивалась, чтобы Иоанну отрубили голову. Это в лучшем случае опосредованная причастность к убийству. Или же только подстрекательство.

— По библейской истории — знания твердые, — хвалит Риту Шильф. — Да и по основам уголовного права Германии тоже. А что если вдруг Саломея шантажом принудила убийцу совершить преступление?

— Тут вам не семинар по уголовному праву, — огрызается Рита.

— Действия, совершенные по принуждению, — говорит Шильф. — Согласно господствующему мнению, это смягчающее обстоятельство.

— Кто — это — сделал?

Шильфу чудится, будто он явственно слышит, как Ритина длань ребром рубит воздух. Во время учебы в Высшей школе полиции Рита показала себя поразительно метким стрелком. «По ее рукам это сразу видно, — думает комиссар. — Вот бы мне оказаться перед нею, когда она, расставив ноги на ширину плеч и вытянув руки, целится из вальтера». Пуля пробила бы ему дырку во лбу, прошла бы сквозь птичье яйцо в лобной доле и безболезненно вошла бы глубоко в мозг. Шильф мысленно видит себя падающим на колени и затем валящимся на бок, как он не раз наблюдал это у других на протяжении своей служебной карьеры. Сквозь дырку во лбу он бы вылетел на свободу, выпущенный Ритиной рукой, и окончательно воссоединился бы с безвременной и беспространственной тканью космоса, перейдя в состояние, которое попросту называется «прошлое».

Дивный сон, думает комиссар.

— Это физик, — отвечает он. — Тот, у кого похитили сына.

Он закуривает сигариллу. Первые затяжки он делает в абсолютной тишине, из телефонной трубки не слышно даже дыхания.

— Ладно, — произносит наконец Рита деловитым тоном, хотя и с небольшой хрипотцой в голосе. — Благодарю вас.

— Погодите!

Шильф вынимает сигариллу изо рта и наклоняется вперед, словно придвигаясь к невидимому собеседнику напротив себя:

— Этого человека шантажировали.

— Однако, — медленно произносит Рита, — к медицинскому скандалу это дело, по-видимому, не имеет никакого отношения.

— Этого вы еще не знаете! — резко отрезает Шильф. — Вы слышали, что я сказал? Я сказал: Себастьяна шантажировали.

— Начальник полицейского управления зарыдает от счастья.

— Рита! — Комиссар едва замечает, что рядом опять выросла женщина в фартуке. — Вы спросили себя, зачем я вам назвал его имя? Чтобы у вас не забрали это дело! Вы самый нормальный человек в этом сумасшедшем доме. Не говорите, что я в вас ошибся!

— Все хорошо, Шильф.

— Этот человек невиновен! — кричит Шильф.

— Будь по-вашему. Главное, это никак не связано с медицинским скандалом.

Разговор закончился, телефон замолчал.

— У нас нельзя курить, — говорит женщина в фартуке.

— О черт! — говорит Шильф.

— У нас курение абсолютно запрещено.

Взглянув на ее одутловатое лицо, Шильф сует ей под нос служебное удостоверение.

— Еще один эспрессо, — говорит он.

Толстуха поспешно отгребает в сторону прилавка, а Шильф хватается за голову. Еле верится, трудно даже представить себе, но, кажется, он только что допустил ошибку, чреватую тяжелейшими последствиями. Сигарилла повисла у виска, зажатая между большим и указательным пальцами. Вдоль правой щеки с нее осыпается на стол пепел. Запахло паленым волосом.

 

6

И снова — то же одутловатое лицо. Выбритые брови, крашеные волосы, взбитые рыжей копной. Сейчас это лицо принадлежит библиотекарше, встретившей комиссара недружелюбным взглядом. Толстые пальцы женщины безостановочно и с большой точностью бегают по клавиатуре компьютера. У Шильфа знакомо застучало в висках.

— Что вы хотели?

Ответить на это не так-то просто. Вероятно, Шильф хотел бы встретить вторую Риту Скуру — такую, чтобы не думала о своей карьере или усатом начальнике полицейского управления, а только о том, как бы помочь первому гаупткомиссару полиции в осуществлении его миссии по восстановлению правды и справедливости. Хотелось бы встретить худощавую библиотекаршу с гладко причесанными волосами. Очутиться в просторном зале с дубовыми книжными полками до потолка, уставленными толстыми фолиантами, где самозабвенно преданные своему делу ученые вскарабкиваются по стремянкам на самый верх в поисках нужного тома. Где на старинных письменных столах светятся зеленые лампы.

Шильф с отвращением втягивает запах свежевычищенных ковровых покрытий. Среди металлических стеллажей облегченной конструкции, разделяющих помещение на ячейки свободного доступа, темнеют компьютерные мониторы. Шильф — единственный посетитель. Недавний разговор с Ритой мучит его, как ломота в суставах. Ему бы сейчас рядом живую душу, понимание и поддержку! Может быть, просто погреться в горячей ванне.

— Что вы хотели? — повторяет библиотекарша медле