Смрт (рассказы)

Лимонов Эдуард

Смрт

 

 

Вместо предисловия

Если бы я писал киносценарий, то девяностые годы выглядели бы так:

Сцена первая. В самолете. Эдуард Лимонов летит в Белград, куда он приглашен сербским издателем на презентацию своей книги на сербохорватском языке. 1991 год, ноябрь. Авиарейс «Париж—Белград». В салоне самолета «Air-France» сидит еще не седой Лимонов и налегает на вино. На откидном столике — масса пустых бутылочек. Вокруг бродят большие сербы. Шелестят газетами. На полотнищах газет то и дело видно короткое бритвенно острое слово СМРТ, т. е. смерть. Сербская смерть быстрее русской, она как свист турецкого ятагана.

Сцена вторая. Презентация книги Лимонова в большом книжном магазине в Белграде. Дружелюбная толпа почитателей. Красивые крупные сербские женщины среднего возраста. По виду богатые. К русскому писателю подходят несколько мужчин в военной форме. Министры правительства Республики Славония и Западный Срем.

— Мы читаем ваши статьи в газете «Борба». Они вдохновляют нас. Что вы знаете о нашей республике?

— Ничего не знаю, — отвечает писатель.

— Вуковар на нашей земле, — поясняет один из министров.

— О! — О Вуковаре писатель знает. Об этом городе тогда писали газеты всего мира. Сербский анклав на территории республики Хорватия осажден сербами. Идет кровопролитная битва за Вуковар.

— Хотите приехать на нашу войну? О нас пишут всякие ужасы западные газеты. Вы свой, вы поймете, что мы защищаем и отвоевываем землю наших предков.

— Да, я хочу, — соглашается писатель. И получает неожиданно прямое предложение:

— Тогда утром мы заедем за вами. Вы в каком отеле остановились?

Лимонов называет отель и номер комнаты.

— В четыре утра, — говорят министры. И уходят.

Сцена третья. Ночь. В отеле. Лимонов одевается. У него озабоченный вид. Его так быстро втянули в историю, а у него были другие планы. На войну он хочет, но вот так сразу… Он волнуется. В свои сорок с лишним лет он никогда не был на войне. Он надевает свой немецкий морской бушлат с металлическими пуговицами и садится на постель. Ждет. Встает, ходит, смотрит на часы. Ложится на постель прямо в обуви. Ждет. Через некоторое время раздается сильный стук в дверь. Писатель вскакивает, открывает дверь. За дверью два огромных серба в военной форме. Улыбаются. Готов ли товарищ Лимонов? Готов. Выходят.

Сцена четвертая. Автомобиль пожирает километры по практически пустой дороге. Один из военных за рулем, другой серб с карабином между ног на переднем сиденье. Писатель на заднем сиденье. Рядом с ним фотограф-венгр. Светает. Видны дорожные указатели. Надписи: «Шид — 100 км, Загреб — …» — сколько километров, писатель не успевает прочесть. Машина останавливается у КПП. Писатель видит мешки с песком. Военная полиция проверяет пропуск на автомобиль и пассажиров… «Дозвола». Всё в порядке. Автомобиль утягивает километры под колеса. Начинает идти снег, несмотря на то что это Балканы, где-то рядом Греция. Вдруг вдоль дороги видно марширующее воинское подразделение в горчичного цвета шинелях. Замерзшие лица солдат. Еще одно подразделение — эти в оливкового цвета форме, без шинелей. Наконец автомобиль с писателем пристраивается в хвост колонны бронетехники и артиллерии. Все больше солдат в кадре. Начинает явственно бухать артиллерия. Канонада все громче.

Следующая сцена. Городок Шид. Пресс-центр армии. Писатель сидит в большом кабинете и пытается понять суть спора между сопровождающими его военными и капитаном из пресс-центра. Приблизительно спор сводится к следующему: пускать или не пускать журналиста Лимонова к городу Вуковар. Капитан, потрясая французским паспортом писателя, заявляет, что нет, нельзя, он — западный журналист. Военные заверяют, что с французским паспортом этот журналист все же «рус», «православец», свой и пишет для белградской «Борбы». Капитан кричит, что все французы — католики и работают на хорватов. «Борба! Рус!» — кричит дружелюбный военный. «Француз, католик!» — кричит капитан. Видны за окном проходящие в колоннах солдаты, слышна канонада, идет снег. Ситуацию разрешает появившийся в сопровождении многочисленных военных один из министров, встреченных в Белграде. Улыбается, подходит к писателю, жмет руку. На рудиментарном английском объясняет, что Вуковар взят. Сегодня. На рассвете. Начальник пресс-центра капитан расслабляется. Ставит свою печать и подпись на «дозволе». Писатель замечает, что столы в пресс-центре покрывают толстые стекла. Как некогда в старых советских кабинетах. Все идут к выходу. Чувствуя вину, капитан долго трясет руку писателю и просит, проезжая через Черный лес, ехать на полной скорости, дорогу до сих пор обстреливают снайперы.

Следующая сцена. Автомобиль несется со всей возможной скоростью. Выстрелы слышны, но непонятно, кто и куда стреляет… Открытое пространство заканчивается. Все целы. Автомобиль цел. Скорость снижена. Вдруг у поворота страннейшая сцена. На снегу стоит несколько пляжных разноцветных зонтов. Они раскрыты над столами. Вокруг на снегу пластиковые стулья. На одном из них надувная розовая резиновая женщина. Вокруг странные бородатые солдаты в черном: сапоги, кожаные куртки, черные папахи с кокардами. Хохочут, подталкивают друг друга. Останавливают автомобиль, проверяют «дозволу». «Руса везем, журналиста», — хвастают военные. «О, рус, рус. Когда придете к нам на помощь?» Писатель улыбается. Объяснять, что он «рус» из Парижа, излишне. Автомобиль трогается. «Четники, — поясняет водитель. — Очень храбрые». «И очень пьяные», — добавляет тот, что с карабином.

Следующая сцена. Они въезжают в совершенно разрушенный город Вуковар. Пейзаж напоминает Сталинград. Вокруг работают несколько огромных военных бульдозеров. Расселись на ступенях разрушенного здания (это был музей) усталые и серые от пыли солдаты. Перед ними бидон с супом, в мисках горячая похлебка, клубы пара. Оказывается, температура -10? Вот тебе и Балканы! Ноябрь. Виден некий бетонный фонтан. Точнее, то, что от него осталось. Скульптура в центре фонтана разбита, на металлической арматуре повисли куски рук, лиц и торсов. «Лаокоон»? «Пьета»? Непонятно. Писатель быстро устремляется в развалины. Он захотел отлить. На него бросается молодой солдатик в пилотке и подминает писателя своим весом. Они падают на землю.

— Что? — не понимает писатель. — Что не так? За что?

— Тут полно «паштетов», они везде!!! — кричит солдатик.

— «Паштетов»?!

— Противопехотная мина, — объясняет фотограф, — закапывается в землю, начинена гвоздями, обрезками железа. Запрещена Женевской конвенцией.

— Смотри, — говорит солдатик. Берет кирпич и бросает его в том направлении, куда направлялся отлить писатель. Раздается взрыв.

Следующая сцена. Центр опознания трупов вблизи Вуковара. Доктор в оранжевом халате, содрав перчатки, моет руки под струей воды из цистерны. Горит в нескольких бочках солярка, чтобы согреться и заглушить запах трупов, он, несмотря на минусовую температуру, различим. Солдаты в марлевых повязках сгружают с грузовиков трупы. Труп голой старухи, часть тела обожжена, в области груди видны огнестрельные раны, с грузовика стаскивают вниз на медицинскую тележку. Одна из рук старухи перебита и чуть не отваливается. Солдат подчищает пол кузова грузовика лопатой, кусок тела либо окровавленной одежды падает на тележку, на труп старухи. Солдаты спрыгивают и идут мыть руки все к той же цистерне. Хохочут. Доктор, увидев непонимающий взгляд писателя, провожающий солдат, философски замечает, что СМРТ — это СМРТ, а «живот» есть «живот», то есть жизнь.

Следующая сцена. Доктор водит писателя и показывает ему трупы со следами пыток. На спине у трупа мужчины вырезаны то ли штыком, то ли ножом несколько ран. Трупов так много, что они не только лежат рядами в клеенчатых зеленых палатках, но и рядом с палатками в черных пластиковых мешках с молниями. Отдельно в палатке поменьше — пять трупов детей. У одного очередью перебиты руки. Самый маленький труп лет пяти — с выколотыми глазами.

— Кто они? — спрашивает писатель. — Сербы? Хорваты?

— Мы не знаем, — отвечает доктор. — Фамилии у нас у всех общие: не позволяют отличить. По крестикам только и определяем. Еще есть десяток имен исключительно хорватских. Для девочек, например, Яна. — Доктор замолкает.

Это только один из эпизодов «моей» первой сербской войны. А всего их было три, «моих» сербских войны. И еще война в Приднестровье и в Абхазии война. И так как все их вместить в один сценарий нет пространственной возможности, то вот несколько обрывков сцен, в жанре киносценария.

Приднестровье. 1992 г. Город Бендеры. Открыты ворота огромного сарая. На стуле (тельняшка, поверх тельняшки камуфляжный жилет — разгрузка, несколько гранат висят и торчат, пистолет на поясе. Автомат на коленях) сидит батько Костенко — подполковник, кореец с глазами рыси. Глаза желтые. Батько вершит суд. За ним полукольцом стоят приближенные. Среди них писатель Лимонов; подруга батьки Костенко — Таня в темных очках; офицеры, фоном служит сено, сельскохозяйственные орудия и разнообразное оружие. Перед батькой дезертиры. Пятеро.

— Магазин грабили? — спрашивает батько сурово.

Дезертиры молчат. Костенко:

— Значит, грабили. У воюющего народа берете, суки! — Батько сжимает зубы. Видны желваки скул. — У своих братьев отнимаете!

Дезертиры молчат. Костенко:

— Будете молчать — шлепну каждого второго. Женщину кто избивал?

Дезертиры молчат. Костенко:

— Жук, кто избивал хозяйку?

Жук, парень в камуфляже, в кроссовках, прижимающий левой рукой автомат к груди, уверенно указывает на старшего по возрасту дезертира. Длинноносый, худой, с запавшими глазами.

— Этот злыдень.

Костенко: Бил? За что, сволочь, бил?

Длинноносый: Да не бил я…

Костенко: Значит, баба придумала, да? Она не ссыкуха какая, пожилая женщина, у ней дочь взрослая.

Длинноносый: Да не бил я…

Костенко: Если бы не писатель среди нас, ты бы у меня тут обосрался, но все сказал. Завтра решу вашу судьбу. В подвал их, Жук!

Жук: Там же румыны сидят?! И полицаи.

Костенко: К румынам их!

Жук: Пошли, злыдни!

Уводит дезертиров, спустив автомат на левую руку. С ним уходят несколько солдат.

Костенко: Следующий!

Пожилой молдаванин, смущенно одергивая пиджак, выходит к батьке: «Просьба у меня, батька. Дай бензина, дочь рожает, повезу в больницу».

Костенко: А чего ты ко мне идешь, в райсовет бы шел.

Крестьянин: Ты, батько, все решаешь.

Костенко: Дать ему бензин!

Быстро подъезжает «уазик» «Скорой помощи». Красный крест намалеван везде: на бортах, сзади и даже на крыше. Из него выскакивает молодой солдат. Солдат: «Батько, там в подвале ребята снайпершу-«белые колготки» окружили!»

Костенко: А это интересно!

Встает, садится в «уазик» рядом с шофером. Кто успевает (среди них Лимонов), садятся в «уазик». «Скорая» срывается с места.

Следующая сцена. Лабиринты подвала жилого дома. Костенко, писатель, солдаты склонились над матрасом в углу. Костенко держит в руке женскую туфлю. Красную. На матрасе несколько пятен крови.

Костенко: «Белые колготки», «белые колготки»! Олухи. Соседские ребята целку затащили и трахнули. А она сбежала!

Смеется.

Следующая сцена. Абхазия. 1992 год. Салон а/м «Жигули». Серпантин дороги. Рядом с водителем писатель Лимонов. Указатель «Нижние Эшеры». Бетонные блоки перегораживают дорогу. Сбоку от дороги — море. Сделав петлю между блоками, автомобиль выезжает на свободную дорогу. У обочины отряд, с первого взгляда, подростков. Они одеты в черные комбинезоны, увешаны оружием, на лбу черные и зеленые повязки. Выглядят они как массовка фильма о какой-нибудь мексиканской революции. Проверяют документы у водителя. Брезгливо разглядывают его и пассажира.

Один из «подростков»: Куда направляетесь?

Водитель: В штаб командующего фронтом.

«Подросток»: Пропуск есть?

Водитель предъявляет пропуск.

«Подросток»: Оружие есть?

Водитель вынимает из бардачка пистолет. «Подросток» заинтересованно берет пистолет в руки.

«Подросток»: Из музея, что ли, украл?

Водитель морщится. «Подросток» отдает ему пистолет. Водитель нажимает на газ.

Писатель: Кто такие?

Водитель: Чеченцы. Отряд Шамиля. Очень храбрые бойцы… Но заносчивые.

Следующая сцена. 3 октября 1993 года. Москва. Вечер. Телевизионный центр «Останкино». Большой грузовик пыхтит у входа в технический корпус, там, где центральный вход. Чуть отъезжает и вдруг ударяет в стеклянную дверь и стену. Звон разбитого стекла. Толпа людей.

Писатель Лимонов стоит в первом ряду вблизи от грузовика. С ним разговаривают Константинов — председатель Фронта национального спасения — и дед на костылях. Все веселые. Дед, выбивая из пачки «Явы» сигарету: «На, Эдик, закури!»

Писатель: Да я уже двенадцать лет не курю, бросил.

Дед: Сегодня такой день, великий день, что можно!

Лимонов закуривает.

Сквозь собравшуюся, быстро собирающуюся толпу просачиваются журналисты. Фотографы и операторы снимают грузовик. Вдруг раздается оглушительный взрыв, и волна нестерпимого света и тепла накрывает первые ряды толпы. Почти одновременно раздается дробный звук пулеметных и автоматных выстрелов. Стреляют из здания. Сверху. Раздаются крики. Ругательства.

Писатель падает на асфальт и отползает прочь. Добравшись до гранитного бордюрного забора, окаймляющего клумбу, оглядывается. На всем пространстве у здания лежат тела. Некоторые стонут и шевелятся. Другие недвижимы. Писатель с ужасом замечает, что у него на бушлате остановилась красная горящая точка, но, постояв, она перемещается на лежащего рядом молодого парня. «СМРТ», — бормочет писатель. И ползет прочь.

 

«Голуби» и «ястребы»

Уже и не помню, кто меня поселил в Пале в отель, кажется, Момчило Краiшник, он сидит сейчас в тюрьме для международных преступников в Гааге, а тогда он был председник Скупщины Боснийской Сербской Республики, а высокогорный городок Пале, нависший над Сараево, был столицей этой республики, почившей в бозе. Иногда я пытаюсь писать стихи о тех временах, у меня есть первая строчка «Гербы исчезнувших республик…», а дальше я не продвинулся. Слишком живо все это еще и больно. Много людей погибло.

Так вот. Пале нависало этаким разбойничьим гнездом над городом Сараево, и была осень 1992 года. В Сараево сидели мусульмане во главе с жестоким Алией Изитбеговичем, а сербы сидели на горах вокруг. В тот год они спокойно могли взять Сараево, собственно, они удерживали уже один квартал — Гербовицы, куда я, конечно, спустился с сербским отрядом и выпил кофе в кафе, телерепортаж из этого кафе обошел экраны телевизоров всего мира в тот год. Хотя, конечно, это все была показуха, это кафе, ибо никакой нормальной жизни там не установилось. Выходили мы из кафе как из окружения, вначале обстреляв улицу напротив, потом перебежками до подбитого автобуса и так далее в том же духе. Черт меня понес в эту Гербовицу и в кафе, спросите вы. Думаю, бравада, врожденное сумасбродство. Чтобы потом в Paris процедить сквозь зубы какой-нибудь мурлыкающей парижаночке, указывая на телеэкран: «Я там был, ты знаешь?» Официальная версия моих приключений в те годы: журналистская деятельность. На самом деле я практически всегда путешествовал самовольно, на свои деньги и, лишь вернувшись живым в Paris, писал, бывало, репортаж-другой и пытался его продать. Мой диагноз был простой: авантюризм. А прикрывался я личиной военного корреспондента.

Но вернемся в Пале. Момчило Краiшник принял меня, несмотря на позднее время. Русских гостей у них тогда вообще не было, говорили о каком-то русском докторе, вроде бы дезертировавшем из контингента голубых касок ООН, но я так никогда этого легендарного доктора и не встретил. У Момчило Kpaiшника было крупное доброе сербское лицо, и самая фамилия свидетельствовала о том, что он серб с окраин, то есть из диаспоры. А не с пшеничных полей матери-Сербии. Я был несколько нетрезв, когда вошел в кабинет к Краiшнику, но это его не смутило. Сербы вообще проще и лучше русских в простых жизненных ситуациях, они подходят к человеку с пониманием. Тем более я сразу сообщил ему, что на пути заехал вместе с попутчиками в монастырь, где монахи напоили нас сливовой водкой. Мы поговорили с Краiшником как два государственных мужа об отношениях России и Сербии, в то время никаких, и меня отвезли в отель.

Хотя была ранняя осень, там повсюду был снег, свистел ветер в соснах, и было очень холодно, даже изрядно выпившему человеку. Я слабо знал сербский, мой попутчик, бывший военный комендант Сараево, Йован и его водитель не говорили ни на одном языке, кроме сербского, и потому я плохо себе представлял, где очутился. Краiшник внес небольшую ясность в мою личную космогонию и топографию, но с учетом нетрезвости я все равно плохо соображал, где нахожусь. Знал, что где-то над Сараево.

Дело в том, что я уже скитался по Сербской Боснийской республике чуть ли не неделю. В Белграде меня доверил коменданту Йовану (у меня сохранились его фотографии: длинное гражданское пальто, белый шарф, ястребиный нос) человек, которого разыскивает уже много лет Гаагское правосудие, — генерал Радко Младич. Радко Младич ошибся тогда: он принял меня, русского эмигранта с французским паспортом, за эмиссара из России. Результатом этого недоразумения была трехчасовая беседа над крупномасштабной картой Сербской Боснийской республики, Сербии и Боснии-Герцеговины, короче, всей бывшей Югославии. Генерал был одет в ярко-синий гражданский костюм, явно ему тесноватый. Он выглядел как приодевшийся на церковный праздник крестьянин. Младич сообщил мне, что им нужны вертолеты МИ-24 и, кажется, противоракетные комплексы СС-300, если таковые тогда уже существовали. Может, это были СС-200? Еще им необходимо было горючее для танков, контрабандного горючего сербам не хватало. Еще я узнал, где и какие военные заводы расположены в Хорватии и Герцеговине. Проинструктировав меня таким образом, генерал доверил меня Йовану, и мы поехали в Боснию через горы.

Йован привез меня в свой округ Вогоща. Его сербский дом оказался вполне турецким, диваны и подушки как в гареме, молчаливые женщины. Его отец, одетый в шапочку и халат, мог вполне быть принят за мусульманина. Из округа Вогоща я и спустился с отрядом в Гербовицу. А затем совершил поход в местечко Еврейски Гроби (там находится еврейское кладбище, фактически это пригород Сараево). В Гробах я познакомился с отрядом четников и удрал с ними в атаку на позиции мусульман. Йован не углядел за мной, и я вместе с бойцами спрыгнул с укрепленных наших позиций на ничейную землю и устремился вперед. Следуя инструкции, делал несколько выстрелов с одной позиции, менял ее, делал еще несколько выстрелов. Йован устроил мне впоследствии скандал. После именно этого случая Йован отвез меня в Пале. Я думаю, он устал за мной приглядывать.

Не помню, в какой момент он исчез и как мы попрощались. Помню уже, что мне дали в холле отеля ключ и аккуратно отрезанный кусок свечи и спички. В холле стояли столы, и за столами галдели вооруженные и невооруженные сербы. Оказалось, в отеле нет света, не работает канализация и отопление. Наверх меня проводил какой-то хлопец в хаки. По дороге мы встретили призраков со свечами, таких же как и мы. Хлопец открыл мне дверь, принес из соседнего номера стопку одеял. На мой изумленный возглас: «Зачем мне одному столько одеял?!» — я получил ответ на сносном английском, что и этих одеял будет мне недостаточно, так как температура по ночам опускается до -15. Затем он ушел, сообщив, что если я хочу есть, то нужно сделать это сейчас, но в любом случае горячей пищи у них нет. И он скрылся за дверью.

Я улегся в постель одетый, прикрывшись парой одеял, и некоторое время повозился с моим новым пистолетом, подаренным мне комендантом округа Вогоща и его офицерами. Пистолет югославского производства, фабрики «Червона Звезда». Игрался, пока его не заклинило. Наигравшись, взрослый дядя, я навалил на себя все выданные мне одеяла и еще комплект постельного белья. Полежал, вслушиваясь в звуки отеля. Шаги по коридору, голоса. Снаружи вдруг послышалась отдаленная канонада. И я уснул.

Проснулся я от холода и пронзительного света. Весь отельный номер заливало чудесное холодное солнце. В окне колыхала кроной ярко-зеленая сосна с ярким свежим красным стволом. Я вспомнил, где я нахожусь, и прошел к окну. Глазам моим предстал величественный пейзаж заснеженных гор, залитых солнцем. Я решил, что жизнь замечательна, и отправился в туалет. В туалете стояла вонь застоявшейся мочи, и я вспомнил, что канализация не функционирует. Я решил спуститься вниз, в холл отеля, справить где-нибудь нужду и выпить кофе. Прибирая постель, я смахнул на пол мой пистолет. Слава Богу, он стоял на предохранителе, потому что он не слабо хряпнулся о паркетный пол. Обратив внимание на чудесный тесно пригнанный паркет, я перенес свое внимание на стены, они были обшиты деревом. Все было выполнено в стиле этакого скандинавского шале, но было пронзительно холодно. Надев на себя тельняшку, две рубашки, свитер, пиджак, бушлат да еще и шарф, я вышел в коридор и спустился в вестибюль. В вестибюле мне сказали, что кофе, конечно, будет, но нужно ждать, повар еще не приехал, он ночевал не в отеле, а у себя дома. Что туалетом можно воспользоваться для малой нужды, а для большой вот, пожалуйста — горы. «Mountains», — сказал мне тот же ночной хлопец в хаки, он, видимо, дежурил и днем. «Cold, — сказал он. — Very cold».

Я вернулся в свой номер, стараясь не дышать, отлил в зловонное жерло туалета, хотел просмотреть свои записи в блокноте, но было так холодно, что мне пришлось хлебнуть из фляжки несколько глотков огненной сливовицы. Стало чуть легче, я перестал дрожать от холода. Но работать, разумеется, было невозможно. Я вложил мой пистолет в кобуру на поясе и вышел. В коридоре мимо моей двери шла седая женщина с сигаретой, в брюках и в толстой вязаной кофте. «Good morning», — сказала она и улыбнулась. По виду ей совсем не было холодно. «Я знаю, кто вы, — сказала женщина и назвала мою фамилию. — Пойдемте ко мне, у меня есть керосиновая плита».

Я поблагодарил и пошел за ней. Через несколько дверей от моей двери она остановилась. Мы вошли в помещение вдвое больше моего, и там было тепло! О какое счастье, там было так тепло, что через некоторое время мне пришлось снять бушлат.

«Я сделаю кофе», — сказала женщина и сбила пепел в неприлично большую металлическую пепельницу, где уже было много пепла и окурков. «Это не будет очень хороший кофе. Но пусть такой. Не знаю, как вы, а я не могу начать день, пока не выпью кофе». В глубине помещения стояли столы, два или три, на них лежали бумаги. За столами сидели мужчина и молодая женщина. Женщина вложила лист в пишущую машинку и стала стучать по клавишам. В это время моя новая знакомая забила молотый кофе из пакета в кофеварку под названием «Занзибар». Почему я ее узнал, такую кофеварку, потому что такая же была у меня в Париже.

— А теперь давайте знакомиться, — сказала она. — Меня зовут Билана. Я член Государственного Совета Республики боснийских сербов.

— У меня такая же кофеварка, — сказал я, — вы знаете.

— Очень удобная, — согласилась она, — можно варить кофе в любых условиях, на костре, где угодно…

— А где вы так выучились английскому? — спросил я.

— Преподавала в Соединенных Штатах. Я профессор.

— Радован Караджич, ваш президент, тоже профессор, так я слышал?

— Радован — профессор психиатрии. Вы еще не познакомились?

— Нет, — сказал я. Я только вчера вечером прибыл в Пале. До этого был в округе Вогоща и ходил в Гербовицу с отрядом.

— Это вы зря сделали, — мне показалось, что она поморщилась. — Там опасно, мы не должны были занимать этот квартал. Но Радован уступил генералам, они требовали продемонстрировать нашу мощь. Я была против. Мы не должны выглядеть агрессорами.

Видимо, у меня было лицо ничего не понимающего человека, потому что она рассмеялась:

— Я вижу, вы не искушены в нашей политике… — «Занзибар» в это время заквохтал как захлебывающаяся курица. Это означало, что последние плевки кофейной влаги поднялись из нижнего сосуда в верхний. Профессор Билана разлила кофе в две чашки. Одну получил я. Отхлебнул. Жизнь мгновенно сделалась в несколько раз лучше. — Сигарету? — предложила она.

— Спасибо, бросил… Вы говорили о вашей политике…

— Ну да, о нашей многострадальной политике. Садитесь…

Там было несколько стульев, и я сел.

— Двигайтесь ближе к плите, — сказала она. — Тут теплее.

Я послушно подвинулся.

— В нашей республике, и в правительстве, и в ГосСовете, есть «ястребы» и есть «голуби». Есть партия генералов. Генералы у нас, как и полагается генералам, — «ястребы». Самый главный генерал у нас — генерал Радко Младич. Он же и главный «ястреб».

— Я познакомился с ним в Белграде, — сказал я.

— О! вот как! И чего он от вас хотел?

— Военной помощи со стороны России. И экономической.

— Ну да, — вздохнула она. — Ему надо заправить свои танки и ворваться в Сараево. Однако нам не нужно этого делать. Как раз этого нам не нужно делать. У нас и так 72 % всей территории республики. Запад и без этого обвиняет нас в геноциде мусульман. Я не сомневаюсь, что мы легко захватим Сараево, но как только мы его захватим, к нам сюда придут международные силы ООН и вышвырнут нас…

— Мне стало понятно, что вы «голубь». А какую позицию занимает президент Караджич?

— Радован? Он то «ястреб», то «голубь». На него очень давят генералы, хотя это он сделал Младича генералом, вы знаете? Младич был полковником…

Она затянулась сигаретой. В этот момент я вспомнил, что знаю этот тип женщины. Ей лет пятьдесят с лишним, это тип профессорши американского университета. Некогда, видимо, красивая, с возрастом опростившаяся. Чуть подкрашенные губы, загорелые морщины, не располневшая; сигарета — символ независимости в женщине. Я видел таких женщин в Лос-Анджелесе, и в Корнеле, и в Беркли. По происхождению американки, русские, немки, польки, но типаж тот же. Всегда демократических взглядов, готовые сцепиться с мужчинами… нет, повернем дело так: не демократических даже, но прогрессистских взглядов.

Она заметила, что я ее изучаю. Я счел нужным пояснить:

— Я шесть лет прожил в Америке. Бывал в университетах и кампусах. Вы похожи на американку.

— Ничего удивительного, — она пожала плечами. — У них есть чему поучиться. Разве нет?

— Да, — сказал я. — Жаль, что их интересы противоположны вашим. Сербы такие же крупные, сильные, решительные мужчины и женщины, как янки. Они — как бы американцы Балкан. Только почему же Запад с мусульманами?

— Опасность исходит от Германии, — сказала она мрачно. — Америка не хочет ввязываться в балканские распри. Германия, воссоединившись, потому что ваш Горбачев им позволил, теперь восстанавливает свою зону влияния. И интригует против Сербии, пытается возмутить против нас всю Европу. С нами только Греция. А ваша Россия отстранилась.

— Да, — сказал я, — это наш позор.

— Они еще пожалеют, что поддержали мусульман в центре Европы… — Она взглянула на часы. — Мне пора. Сегодня важное заседание ГосСовета. Я надеюсь, Радован устоит против генералов. Они будут требовать наступления на Сараево.

— А можно мне с вами? — вдруг напросился я.

— Заседания ГосСовета всегда закрыты для публики. Мы держим их в тайне, и даже проходят они всякий раз в разных местах.

Я чувствовал, что она колеблется.

— Я не помешаю, — заметил я совсем глупо. — А вдруг чем-нибудь смогу помочь.

Тут она посмотрела на меня тем же взглядом, каким неделю до этого смотрел генерал Младич. Думаю, она поверила на время, что я очень влиятельный русский, если не эмиссар Кремля, то…

— Поехали, — сказала она. — Но если другие будут против, вам придется уйти.

— Без проблем, — сказал я. — Жду вас у выхода.

Билана появилась очень скоро. Член Государственного Совета лишь чуть ярче подмазала губы. На ней была шуба, и свежая сигарета в губах. Мы сели с ней в высокий военный автомобиль типа «джип», сзади в микроавтобус сели охранники с автоматами, конечно.

— Я должна бы надеть вам на глаза повязку, — рассмеялась она, — чтобы вы не видели, куда мы едем, но я уж вас не стану пугать.

Мы ловко виляли по высокогорной дороге.

— Вы поняли, что тут очень красиво? — спросила она.

— Ну да. Тут что, горный курорт?

— Не угадали. А впрочем, и да, и нет. Все это построено было для Зимних Олимпийских игр в 1980 году. Вы помните игры в Сараево? И отели, в том числе и тот, где мы с вами проживаем в крайнем неудобстве, и трассы, и вот этот бетонный желоб для бобслея, взгляните налево, видите, наши солдаты приспособили его для жизни, покрыли сверху досками и превратили в блиндажи.

Действительно, гигантский желоб бобслея был обитаем. В одном месте на нем были вывешены солдатские одеяла, чуть поодаль сушилось белье. Непонятно было, как они там спят, должно быть, постоянно сползают друг на друга.

Мы проехали через несколько КПП и поднялись по лестнице в некий комфортабельный барак на сваях. Солдаты интенсивно стучали ботинками по деревянным ступеням так, что Билана попросила их не стучать. Вслед за нами, взвизгнув тормозами, я услышал, замер черный автомобиль президента. Я обернулся в дверях и успел увидеть Караджича, крупного мужчину с длинными седыми волосами, в длинном расстегнутом пальто с поясом. Караджич, как выяснилось позже, принципиально никогда не надевал военной формы. Произошла некоторая заминка с моим пистолетом. Естественно, что офицер, отвечавший там за всю безопасность, воспротивился моему вхождению в помещение, где собирались высшие чины государства, с пистолетом. Офицер долгое время не мог понять, кто я такой, и был по этому поводу очень зол. Я сдал ему свой пистолет, но он все равно был зол. До тех пор, пока не появился генерал Младич и не протянул мне руку первый. Офицер тотчас успокоился, и я прошел в помещение, где должно было начаться заседание. Караджич зашел последним и уселся за некое подобие круглого стола, у которого уже сидели все члены Государственного Совета. Они позволили мне даже сделать несколько фотоснимков моей примитивной «мыльницей» фирмы «Кодак». И начали заседание. Из того, что я мог понять, более по интонации, чем по смыслу, «ястребы» и «голуби» тотчас сцепились. Видимо, не желая иметь свидетеля своих распрей, минут через пятнадцать они попросили меня покинуть зал.

— Don't be offended? — сказала мне Билана, — now we should talk about secrets of the State. Каждое государство имеет свои секреты, не так ли?

Меня отвезли в Pale, в офицерскую столовую, где я просидел несколько часов и познакомился с двумя десятками офицеров и гражданских служащих правительства. Жаль, что там не подавали вина, у них был установлен недавно сухой закон для таких мест. Но я сходил несколько раз в туалет и там прикончил мою фляжку. Я чего-то ждал, интуиция подсказывала мне, что мне следует ждать. Мне нужно было за что-то зацепиться.

И как со мной всегда бывает в таких случаях, судьба сама шагнула мне навстречу. В военной столовой появилась вдруг группа лиц явно иностранного происхождения, один из них с телекамерой, впрочем зачехленной. Съемки и фотографирование в военной столовой были запрещены, о чем повествовал клочок бумаги на входной двери. Группа лиц получила от раздатчиков свои порции еды и уселась недалеко от меня, сбоку. Я их частично видел, а частично мог догадываться об их движениях. Удовлетворив свой аппетит, они, я увидел, стали осматриваться. И обратили внимание на меня. В темных очках, коротко остриженный, в кожаном пиджаке, с пистолетом на поясе и синих джинсах, я выглядел неординарно среди армейских хаки сербских офицеров. Группа пошушукалась, затем один из них подошел ко мне и заговорил по-английски.

— Простите, вы Эдвард Лимонов, не так ли? Мы — телекомпания Би-би-си. Я режиссер — Пол Павликовски. Я приехал сюда снимать документальный фильм о Сербской Боснийской республике и о ее президенте Радоване Караджиче. Я вас узнал, Эдвард, я читал несколько ваших книг по-английски. Завидев вас, у меня появилась такая идея. Я вам сейчас изложу ее, а вы скажете, согласны вы или нет. Могу я присесть?

— Садитесь.

— Видите ли, как режиссер я намеревался вставить в фильм интервью с президентом Караджичем. Я собирался провести его сам: я задаю вопросы, он отвечает. Я осознавал, что подобная подача материала — банальна, но другого выхода не видел. Заметив вас здесь в столовой, я придумал вот что: вы возьмете для моего фильма интервью у президента. — «Лимоноф же говорит по-английски», — подумал я. — К тому же у сербов и русских одна вера, ваши народы дружили веками. На ваши вопросы президент ответит охотнее и интереснее, чем на мои. Если вы, конечно, не против, и если господин президент не будет против. Согласны?

— Сколько это займет времени?

— По нашим подсчетам, дня три. Мы уже отсняли множество материалов.

Офицеры шумно самообслуживались за нашими спинами. Одни отдавали подносы с использованными тарелками в особое окошко, к посудомойкам, другие нагружали подносы свежими блюдами, входящие топали ногами, ведь на улице таял горный снег. Внезапно все стихло. Офицеры встали все как один.

— Президент Караджич! — сказал Павликовский.

Встали и мы. Президент, в том же длинном пальто с поясом, вошел и направился прямо к нашему столу. Протянул руку Павликовскому. Пожал руки всей съемочной группе. И пожал руку мне. Я сказал, что я «русский п'исец» (т. е. писатель), а Павликовский вдруг добавил, что у него есть гениальная идея, чтобы русский писец и поэт Лимонов брал бы интервью у сербского поэта и президента Караджича. Если, конечно, господин президент не возражает.

На солидном, но акцентированном американском английском языке Караджич сказал, что он извиняется перед съемочной группой Би-би-си за то, что заставил себя ждать. Заметив, что офицеры в столовой все стоят у своих столов, Караджич показал им рукой: «Садитесь же». Офицеры осторожно, почти беззвучно, сели, что было удивительно, поскольку это были большие и могучие сербские офицеры.

— Я вас видел на заседании ГосСовета, — сказал Караджич. — Вы друг Биланы?

— Да, с сегодняшнего утра. Она напоила меня кофе.

Караджич снял пальто и сел. Этому моменту соответствует фотография, где запечатлены он и я, там, в столовой. Слева от Караджича стопка тарелок, его длинные седые волосы обрезаны в скобку, как у школяра или Алексея Толстого, и я в темных очках, гладко бритый, по виду скорее похожий на ненавистного сербам хорвата. Караджич, мелькнула у меня в тот момент мысль, похож на профессора американского университета, как и Билана Плавшич. Таковым он на самом деле и являлся многие годы до тех пор, пока не был призван боснийскими сербами выполнить более важную роль, чем профессор психиатрии.

Продираясь сквозь толщу пятнадцати лет, а именно столько лет исчезли в пасти у времени, я вижу Караджича, офицеров, молодых и старых, с гордостью глядящих на своего президента. Где он сейчас? Скрывается в родных боснийских горах, как какой-нибудь древний консул, объявленный вне закона, и его прячут ветераны? Или же скрывается в необъятной России, может быть, сидит в некой югославской строительной фирме, предлагая клиентам буклеты и обсуждая расходы? «Голубь» Билана Плавшич находится в камере международной тюрьмы в Гааге. Так же, как и Момчило Краiшник. Затрудняюсь сейчас вспомнить, был ли он «голубем», Краiшник, но уж никак не «ястребом». Краiшнику дали 11 лет, Билане Плавшич — 9. Генерал Радко Младич скрывается, также как и Караджич. Все они, и «голуби», и «ястребы», оказались одинаково виновны в глазах европейцев и янки. Виновны в том, что защищали родные горы, свои дома, сливовые деревья и виноградники.

В чем они ошибались, если они ошибались? Они ошиблись в том, что недооценили жестокость и европейцев, и янки. За демагогией не разглядели железную пуританскую волю наказать и даже уничтожить их только потому, что сербские диаспоры мешали им осуществлять свои планы. К несчастью Сербской Боснийской республики, во главе ее стояли люди с успешным американским прошлым, а не люди с неуспешным. Профессорский опыт и Караджича, и Биланы Плавшич сталкивал их в Соединенных Штатах с людьми из мира науки, культуры, интеллигентности. И Америку Караджич и Билана представляли по тем коллегам-профессорам, по вольному духу Корнеля и Беркли. В то время как Америкой управляют полуграмотные патриоты-миллионеры из Техаса и всяких медвежьих углов. В расчете на разум сдалась Плавшич, и даже лидер радикалов-националистов партии Сербска Радикальна Спилка Шешель сам поехал в Гаагу и сдался. Потому что верил в справедливость Запада. Крестьянский генерал Младич никогда не верил.

Детскими кажутся сегодня их ухищрения понравиться, не брать Сараево, рассчитывая, что этим они завоюют сердца жестоких лидеров Запада. Что «голуби», что «ястребы», заключены они в темницы. Преподав нам исторический урок.

А тогда в столовой мы сговорились с президентом встретиться наутро. Меня должен был забрать из отеля Павликовский. Благодаря Павликовскому, я три дня находился в обществе президента. Правда, Павликовский обманул меня и подставил, как западные политики сербов. Камера Би-би-си сумела поймать меня в объектив, когда я стрелял на стрельбище из пулемета. Этот кадр впоследствии был включен в документальный фильм «Сербская эпика» с подлым таким добавлением-вставкой. На секунду после показа стреляющего из пулемета Лимонова в фильм был вмонтирован кадр: мирные домики Сараево. Оказалось все точно так, как предупреждал русский Ницше Константин Леонтьев: «Не радуйтесь вниманью франков». Он правильно предупреждал. Фильм основательно испортил мою репутацию в странах Запада.

А потом они бомбили и мамку-Сербию.

 

Stranger in the night

Мы едем по горной дороге из Сараево. Ночь. Но фары у нас не зажжены. Едем наугад, по звуку. Слышим моторы впереди и сзади. Если зажечь фары, то нас обязательно расстреляют. Либо из миномета, либо из гаубицы — это самые распространенные в армии мусульман боевые средства. Самое легкое, что с нами может случиться, — это если нас расстреляют из пулемета. Дело в том, что если город Сараево почти полностью занят мусульманами, то вздымающиеся амфитеатром вокруг Сараево горы хаотичным образом представляют из себя чересполосицу фронтов. Позиции сербов и мусульман там перемешаны. Мне пришлось побывать на сербских позициях на склоне огромной лесистой горы, где книзу от нас позицию занимали мусульмане, а выше по склону тоже находилась мусульманская позиция, в то время как саму вершину удерживали сербы. Земли на самом верху прочно удерживают сербы.

Бои в этих местах осенью 1992 года были столь интенсивны, что даже начавшийся листопад не смог скрыть толстого покрова из отстрелянных гильз от пулеметов. Наиболее распространенная модель пулемета — ПАМ, 12,7 миллиметра, системы «Браунинг». Как они попали в большом количестве на югославские войны, мне неведомо. Возможно, югославская армия имела их на вооружении. При стрельбе пулемет 12,7 «браунинг» издает характерный отчетливо клацающий звук, как будто работаешь на тяжелой машине для штамповки металлических деталей. Пулемет ПАМ в руках воина дает ему мощную силу. С ним лучше управляться вдвоем, чтобы не перекашивало ленту. С таким пулеметом можно перебить стадо слонов в несколько минут.

Мы боимся луны. Если она появится, то у нас значительно уменьшатся шансы остаться в живых. Вдоль дороги смерти, мы знаем, видели днем в бинокль, валяются каркасы сгоревших автомобилей. Автомобили были подбиты либо в лунные ночи, либо потому, что водители предпочли включить на мгновение фары, опасаясь свалиться в пропасть. Вместо пропасти большинство включающих фары бывают поджарены.

В машине нас трое. Солдат Ситкович за рулем. Председник Душан Матич рядом с ним на переднем сиденье. Председником чего Душан являлся или является, я не знаю. Он мой попутчик. Я взял его в машину, которую выделили мне, чтобы я выбрался наконец из объятий Сараево. Матич — человек лет тридцати. В гражданском сером костюме, в клетчатой рубашке с преобладанием красного и в черном полупальто. На голове кепка. К Ситковичу я испытываю самые лучшие чувства. Во-первых, его фамилия напоминает мне фамилию моего школьного приятеля Витьки Ситенко. Витька потом стал уркой и бандитом. Сидел в тюрьме, курил анашу, но мы дружили с ним. Во-вторых, солдат Ситкович привез меня из Белграда неделей ранее сюда, в Боснийскую Сербскую республику, в веселой компании. Мы везли в Боснию контрабандный алкоголь и не отказали себе в удовольствии отведать наш товар. Отведал его и водитель. В результате мы часов пять пели сербские частушки, одни и те же:

Тито маэ свои партизаны, А Алия свои мусульманы…

И опять и опять одно и то же… И нам не надоело.

Мы едем очень медленно, чтобы не свалиться в пропасть и не врезаться друг в друга. Ибо нас выехали из Сараево с десяток машин. Все с дистанцией в сотни метров друг от друга. Скорость оговорена. Однако все может случиться.

И случилось. Может быть, у мусульман на позициях установлена акустическая аппаратура. А может, ветер, горный, осенний, пахнущий грибами, гнилью, раскопанной землей, донес до них звук моторов наших автомобилей, но по дороге открыт огонь. Мы слышим звуки разрывов и видим букеты этих разрывов, бьющие по дороге. Автомобиль впереди нас подбит. Он утыкается мотором в скалу и вспыхивает. Так как скорость небольшая, то автомобиль просто воткнулся носом и, кажется, даже не помялся. Автомобиль отчетливо виден нам, видно, как он теперь заваливается набок. Дверь отворяется, оттуда вываливается человек. Ползет прочь. За ним в двери виден второй пассажир автомобиля.

— Езжай быстрее! — Душан Матич, председник чего-то, жесткой рукой вцепился в плечо Ситковича.

— Там раненые! Надо помочь людям! — Ситкович хрипит сиплым ненатуральным голосом.

— Мы не сможем помочь все равно. Проезжай!

Мы, как в замедленном кино, тихо и плавно проезжаем мимо пылающего автомобиля. Затем Ситкович включает скорость, и мы несемся вперед, прочь от пылающего факела на дороге.

Нам слышно, что вдруг сзади, как порыв крупного дождя, пулеметные очереди ударяют по обшивке обреченного железного ящика с людьми. Вдогонку нам слышны крики. Ночь смыкается за нашими спинами. Ситкович на мгновение включает фары. Самый опасный участок мы проскочили.

Эгоистическая радость охватывает нас, знакомая тем немногим, кто когда-либо избегал подобным образом гибели. Я оборачиваюсь. Яркой точкой в ночи сияет объект смерти. Но точку скоро скрывает поворот дороги. Ночь. Мы молчим.

Собственно, мы до буквы следовали инструкции, полученной перед выездом всеми экипажами автомобилей. Не останавливаться, если один или любое другое количество автомобилей будет подбито. Попавших в беду не спасешь, а у наших противников хорошо выработанная практика подобных нападений. Бьют по колесам, затем по бензобаку, поджигают и при свете пылающего автомобиля добивают пассажиров. Раньше ездили колоннами, но, когда был уничтожен целый караван, запретили ездить колоннами. Уничтожили караван просто: подбили первый и последний автомобили. Дорога узкая, съехать с нее невозможно. Всего через несколько лет чечены применят эту боснийскую тактику в Чечне против русских войск.

Отъехав километров с десять, Ситкович включает фары.

затягиваем мы.

На самом деле это единственная сербская частушка, которую я знаю. Ситкович хочет сделать мне приятное.

А что, мы остались живы! А тем мужикам в автомобиле, ехавшем впереди, им не повезло. Если совершать подобные подвиги ежедневно или даже раз в неделю, риск быть поджаренным и продырявленным увеличивается.

Останавливаемся, достигнув сербских позиций. Горят костры. Солдаты копают окопы. Такое впечатление, что мы приехали не туда, куда собирались добраться. Но, слава Богу, мы попали к сербам. Сегодня ночь красной ленты. Это значит, что сербы привязали к погонам и к рукавам красные ленты или шнуры. В прошлую ночь знак отличия своих от чужих был белая лента.

Мы выходим из машины. Выясняем, куда мы заехали. Оказалось, что вместо того, чтобы подыматься постепенно вверх к столице Сербской Боснийской Республики городку Пале, мы свернули и находимся сейчас на одной из лоскутных позиций на склоне гор. Очень сильно шибает в нос острый запах осенней земли, выброшенной из окопов. Как одеколон какой-то. Можно, наверное, выпускать одеколон «Окопный». Рецепт запаха одеколона «Окопный» — рубленые корешки различных растений, включая полынь, прелые листья, кротовый помет, спящие дождевые черви, один мышиный хвост. Одеколон будет пользоваться бешеным успехом в европейских столицах: в Париже, Лондоне и Берлине…

Нам предлагают переночевать на позициях. Душан настаивает на продолжении пути. Ситкович, судя по его лицу, не очень хочет вести машину ночью. Но решающее слово за мной. Я главный в нашей небольшой команде. Я решаю ехать. Почему? Сознаюсь, что выбирать всегда тяжелый вариант доставляет мне удовольствие. Говорят, Александр Великий из Индии хотел идти все дальше и дальше на Восток, и, может быть, завоевал бы Китай, но его воины, и среди них все его командиры, отказались следовать за ним дальше. Они устали от ран и побед. И тогда Александр упал на землю и заплакал в бессильной ярости. Он жалел, что не может завоевать весь мир.

Мы сели, двери стукнули, закрываясь. Несколько солдат подняли руки, прощаясь с нами. Ситкович включил фары, потому что иначе в этих местах не проехать. Часть пути мы ехали за санитарной машиной, а когда она свернула в сторону подбирать раненых, мы продолжили путешествие одни. Сплошные стены зелено-красно-желтого леса по обе стороны дороги в окнах автомобиля. Довольно монотонная картина. Дорога плохая, кое-где размытая, а местами такая каменистая, что камни, вылетая из-под колес, попадают в стекла и, кажется, вот сейчас расколют их. Где-то в разных сторонах слышны отдаленные выстрелы, но горы и лес молчат. И их молчание сильнее выстрелов. Это могучее молчание Вселенной, в то время как выстрелы — трескотня человеков. Так мы едем некоторое время.

Солдат Ситкович злится за рулем. Я вижу это по его напряженному затылку. По затылку, шее и виду сзади на одну из челюстей всегда можно определить настроение водителя, если сидишь на заднем сиденье. Ночная езда по фронтовой дороге на таком сложном участке чересполосицы есть, конечно, сорт безумия. Поэтому я приказываю остановиться при появлении первого же костра вдоль дороги. То есть у меня возобладали чувство самосохранения и разум.

— На ночь возьмете троих? — спрашиваю я у костра. С десяток солдат полудремлют у некоего подобия очага, обложенного камнями.

— Это у лейтенанта, — отвечает ближайший ко мне солдат. Точнее, я слышу голос, исходящий из груды одежды. Что надето на «голос», не видно в темноте, но надето много.

— А где его найти?

Груда кряхтит, встает и идет вперед. Мы за ним. Проходим мимо скопления бревен, идем по листве среди деревьев и выходим к блиндажу на склоне. Спускаемся в блиндаж. Он неглубокий и с одной стороны обрывается куда-то в пропасть. Там он прикрыт бруствером из бревен и мешков с песком.

В блиндаже горит свечка. У грубого стола без ножек (доски положены на камни) сидит лейтенант. Было бы непонятно, впрочем, что он лейтенант, но груда тряпок, приведшая нас, обращается к нему:

— Лейтенант, к вам приехали. Просятся на ночь.

Лейтенант поворачивается, встает:

— Документы!

Правильно, думаю я, он же не может пустить в расположение части каких-то strangers, прибывших из ночи. Он подносит мой паспорт к свечке.

— Как сюда попали?

Я называю ему имена. В первую очередь председателя Скупщины Сербии Предрага Марковича, затем президента Боснии Караджича и председателя Радикальной партии Сербии Воислава Шешеля на случай, если лейтенант вдруг окажется националистом. Лейтенант не удовлетворен.

— Дозволу имеете?

Я имею «дозволу», я просто забыл про нее, хотя «дозвола» (разрешение на пребывание в Боснийской Сербской республике) важнее любых громких имен. Даю ему «дозволу», обычную бумажку с лиловой печатью. Он удовлетворен. С Ситковичем и Матичем лейтенант управляется быстро, у них ведь сербские удостоверения.

— Можете лечь здесь, — указывает он на нары. Там два места заняты спящими фигурами военных, только одно свободно.

— Но это ваше место?

— Мне все равно проверять посты. Ложитесь. Ваших людей разместим в соседнем блиндаже.

Он уходит с Ситковичем и Матичем. Последним уходит Матич. Вид у него злой. Я ложусь на деревянный настил в чем я есть, то есть в бушлате, только снимаю ботинки. Натягиваю на себя военное одеяло лейтенанта. И проваливаюсь в сон.

Просыпаюсь от воя мин. Отвратительный звук нарастающего свиста. Вскакиваю. И ударяюсь головой о потолок блиндажа. Бежать незачем, я и так в укрытии. Лучшего укрытия не будет. Фигуры военных рядом со мной двигаются было, но, видимо вспомнив, как и в моем случае, что находятся в укрытии, замирают, выжидая. Уже светает.

Обстрел продолжается минут десять и начинает стихать. Не внезапно заканчивается, когда наступает окончательное молчание, но, видимо, противник переносит огонь на соседний участок фронта. И потому обстрел затих, отдаляясь. Я сажусь на нарах.

Приходит лейтенант. Садится рядом со мной.

— Ваш товарищ погиб, — говорит лейтенант виновато. И не глядит на меня.

— Кто погиб? — спрашиваю я и начинаю надевать ботинки.

— Тот, что в гражданской одежде. Мина попала прямо в окоп. Всех, кто там был, наповал. Ваш и наших двое солдат. Готовы?

Я встаю, и мы идем. Он впереди. Выходя из блиндажа, вижу, что у двери вместо тряпки для вытирания ног лежит знамя боснийских мусульман. Лиловое с желтыми лилиями на щите. Идем по осеннему лесу смотреть на трупы. Закапывать трупы. Все равно вокруг пахнет мокрой землей. Что окоп рыть, что товарищей закапывать — солдатское дело. Сходное с крестьянским. Крестьянам приходится много работать с землей. Солдатам также, даже в современной войне. А тут и война несовременная. Трупы находятся невдалеке. Я сразу понимаю, почему они погибли. Они улеглись в ячейке окопа, которую солдаты, расширив, превратили в некое подобие землянки. Над ячейкой существовала, видимо, временная крыша. От дождя она спасала, от мины не спасла.

Я заглядываю. Крови не видно. Они лежат в одеялах, и кровь ушла в одежду и в одеяла. Мой попутчик Матич лежит посередине, видимо, они раздвинулись ночью, чтобы дать ему место. В такой тесноте их всех пропороло одними же осколками.

Подходит солдат Ситкович. Прыгаем в окоп. Все вместе начинаем извлекать трупы. Начинаем с Матича. Берем его за ноги в черных носках. Тащим, чтобы выдвинуть его из соседствующих двух трупов, как из пенала. Нога у него еще не ледяная, как у трупа, еще не захолодела, отмечаю я. Однако кровь уже не течет, свернулась. Подымаем. Видимо, он весь нашпигован металлом, поскольку одеяло выглядит как сито. Кладем Матича на мокрую траву, застланную осенними листьями. Лицо и голова у него не повреждены. Только землей запорошены. Прыгать в окоп за вторым трупом мне не приходится. Солдаты уже подтянулись, и в окопе не повернуться. Ловко и слаженно вынимают оставшихся двух. Видимо, привычная печальная работа. Мы закуриваем. Ситкович и я. Хотя я бросил в 1981-м.

Лейтенант недолго совещается с несколькими солдатами о том, где рыть могилы. Начинается ветер, сильно скрипят стволами большие деревья. Серо. Сыро. Подходящая погода для захоронения мертвых. Солдаты уходят. Я вижу их, уже с лопатами и кирками подымающихся по склону. Лейтенант отходит к трупам. Становится на колени перед каждым. Шарит руками на груди. Я уже видел подобное. Лейтенанту нужны их документы. Чтобы сообщить в штаб, чтобы сообщить родным. Над трупом Матича он задерживается. Выпрямляется на коленях. Оборачивается к нам. Кричит:

— Рус, подойди!

Мы подходим. Кровавыми руками, одной лейтенант держит документы убитых, а другой указывает на грудь Матича.

— Крест! — говорит лейтенант. — Крест! — В голосе его звучит ужас.

Ситкович первым понимает случившееся. Он присаживается на корточки. Вглядывается в распоротые клочки клетчатой, с преобладанием красного, рубашки Матича.

— Католицки крест, — говорит он мне, подымая на меня глаза. В его глазах тот же ужас, что и в глазах лейтенанта.

Я объясняю лейтенанту, что Матич был наш попутчик, не наш товарищ. Что мы его не знаем. Также как и не знаем, что он делал в Сараево. Ситкович подтверждает.

Сербы отказываются хоронить католика вместе со своими солдатами. Они брезгливо несут тело куда-то вниз, положив его на некое подобие носилок из жердей. Мы видим сверху, как солдаты взгромождают тело Матича на бруствер из мешков с песком. При этом все они пригибаются, опасаясь, видимо, обстрела. Затем, вооружившись палками, они сталкивают тело вниз. Там обрыв, а внизу позиции мусульман.

— Зачем? — спрашиваю я Ситковича.

— Он же католик. Пусть его мусульмане хоронят.

Мусульмане снизу отвечают стрельбой. Тело принято.

Мы отказываемся от завтрака. Садимся в машину. Я рядом с Ситковичем, на место, которое занимал Матич. Глядя на мокрую стену деревьев, я думаю: «Кто он был, этот католик? Шпион, пробравшийся в сербский сектор Сараево? Просто опрометчивый человек, по семейным или личным обстоятельствам оказавшийся среди чужих и имевший храбрость и глупость носить католический крест среди враждебных военных? Никто никогда не узнает… Stranger in the night».

Ситкович, сжимая руль, затянул:

— Тито маэ свои партизаны…

И я подтянул:

— А Алия свои мусульманы…

 

Атака

Когда гражданские узнают, что ты был на войне, они обычно спрашивают:

— Ты кого-нибудь убил? Как это было? — При этом они, видимо, ожидают, что ты им расскажешь о том, как «он» смотрел в твои глаза, ты — в его глаза. А перед смертью «он» тебе что-то прошептал, и ты теперь всю жизнь терзаешься. То есть гражданские ожидают, что произошла сцена в духе Достоевского: большие глаза, зрачки, прикрытая ладонью рана.

На самом деле в войне все не так. Война — это не дуэль и не фехтование. Ты никогда не можешь быть уверен, даже в атаке, кто ответственен за труп, на который ты выбежал, — ты или бегущий рядом товарищ. Чья пуля его сразила — никто тебе не определит. Конечно, если только ты не снайпер, снайпер видит, кого снимает и как тот падает. А в жизни рядового бойца, он редко попадает в ситуацию, когда выскочил прямо на врага, и вот ты его «клац», и он ногами «брык» у твоих ног.

Гражданские меня вообще возмущают своим идиотизмом. Они неповоротливы, медленно ходят, ленивы как коровы и не умны. Я много раз убеждался в их неполноценности, когда прибывал вдруг с войны в свой Paris. Как они были медлительны! Как они меня раздражали!

Люди, побывавшие на войне, другие. Однажды на коктейле в издательстве «Albin-Michel», помню, я встретил парня-француза. Мрачный такой тип. Он воевал за хорватов. Когда нас познакомили французские злорадные интеллектуалы, то они, видимо, надеялись, что мы кинемся убивать друг друга. Но мы, сдержанно поздоровавшись, вдруг отошли в сторонку, увлеклись разговором, перешли на «ты», выпили много shots of whiskey и в конце концов расстались чуть ли не друзьями. Мы оказались друг другу много ближе, чем все эти интеллектуалы в очках и буклированых пиджаках. Мы месили одну грязь там, в горах и холмах на Балканах. Он, может быть, видел меня в прицел своего карабина, так как он был снайпер. Ведь оказалось, что мы были в одно время на том же участке фронта. Впрочем, дальше углублять знакомство мы не стали. Осторожность бывалых ребят сделала свое. Мы любезно обменялись фальшивыми телефонами, но даже по этим фальшивым не пытались позвонить друг другу. Я не звонил, а что он не звонил — я уверен.

Теперь о военном деле. Оно не хитрое. Рядовым бойцам его чуть-чуть преподают, если есть время. Однажды я попал в места, где располагалась военная школа. Это было в Боснии. Там у них был даже танк Т-80, и можно было научиться его водить. Но поскольку войны на территории Югославии в 90-е годы не были большими войнами, то основная военная работа заключалась во взятии и прочесывании небольших городков, сел и поселков городского типа. Так вот, военную школу эту держал один симпатичный кадровый военный, по званию капитан, эмигрант-серб из Австралии. Там у них была построена учебная такая улица. И на ней учили, как брать городок. Бойцы подразделения были разбиты на два ручейка. Идущие по одной стороне улицы должны были контролировать одновременно и первые этажи домов (и подвальные окна, разумеется, тоже) на своей стороне улицы. А вторые этажи (если таковые имелись), их контролировали бойцы другого ручейка, текущего по другую сторону улицы. В то время, как бойцы первого ручейка контролировали окна второго этажа на другой стороне улицы. Каждый обладающий здравым смыслом, даже не военный человек, немедленно поймет, что стрелять во врага в окнах второго этажа через улицу напротив — единственно разумная позиция, в то время как стрелять во врагов с улицы снизу — бесполезное дело. Опытный вражеский боец даже не высунет тело из окна, будет стрелять не высовываясь, сбоку, вниз, скрытый стеной, снизу ты его и не увидишь. В школе учили идти плотно к зданию, близ окон пригибаться и красться под окнами. Гранаты рекомендовалось вбрасывать, приоткрыв двери. Бросать гранату в целые стекла окон строго запрещалось. Нужно было разбить окно выстрелами и только после этого бросать в проем гранату. От стекла гранату, как правило, отбрасывает, и в большинстве случаев она приземляется среди болванов, кинувших ее таким образом. Гражданские сплошь и рядом не умеют бросать в окна гранаты или бутылки с «коктейлем Молотова». Я убедился в этом ночью 3 октября 1993-го у технического центра «Останкино». Героические ребята, пытавшиеся бросать «коктейли Молотова» в широкие окна центра, старательно ползли к зданию, героически вставали и швыряли бутылки в самую ширь окна. Естественно, бутылки рикошетили в кусты, вскоре уже все кусты пылали. Мой спутник, майор, посоветовал желторотым вначале разбить окна камнями, целя не в центр, а с краю, а уже потом швырять внутрь бутылку со смесью. Они последовали совету и немедленно преуспели. Угол здания запылал.

Тактика уличного боя многообразна. В школе у капитана обучали многому: взрывным работам, связи, стрельбе из зенитных батарей, но все-таки большей популярностью пользовалось обучение тактике уличного боя. Причем на этих курсах было много девок. Я встретил там таких широкобедрых роскошных красоток в камуфляжах, что и не захочешь, а пойдешь вместе с ними отбивать городки, села и хутора.

Я начал свое повествование не для этого, но поневоле азартно втянулся. Надо отдать должное чеченцам: не стянутые российской воинской доктриной и дурацкими устарелыми тактиками, взятыми из времен Второй мировой войны, лишенные авиации и артиллерии, они быстро научились воевать с нами так, как им подсказывала реальность боя. Так, лишенные артиллерии, они сумели в уличном бою заменить артиллерийскую мощь мощью гранатометов. Конечно, никакой гранатомет не может помочь в классической позиционной войне, но в условиях уличного боя РПГ-7 многоразового пользования со сменными выстрелами оказались 100 % эффективными. Чеченцы поступили так. Они придали каждому отряду (обыкновенно из пяти бойцов) несколько гранатометов, пулемет и несколько автоматчиков. Гранатометы работали по танкам и бронетехнике таким образом. По гусеницам и по колесам работали гранатометчики из подвальных этажей зданий. Подбивали обычно в узкой улице первую и последнюю машину, дабы закупорить улицу и перебить весь отряд. По бензобакам работали гранатометчики с первых этажей. И наконец, когда из загоревшихся машин выскакивали танкисты, а из загоревшихся БМП (боевая машина пехоты) выскакивали бойцы, по ним работали пулеметчик и автоматчики. Эта тактика родилась у чеченцев сама собой во время злосчастного наступления российских войск в канун Нового 1995 года на улицах Грозного.

Прошу прощения, вернусь обратно на бутафорскую улочку школы капитана глубоко в боснийских горах. Бойцы падают, ползут, сержанты кричат, бойцы потеют, смеются. На заднем плане опасно вертится Т-80, видимо, не могут справиться с танком ни ученик, ни учитель. Надо всем этим яркое горное балканское небо, пыль от танка поднялась. Вдруг сержант свистит к обеду, все встали, отряхиваются, идут в столовую. Девушки снимают каски, льются каскады волос, пахнет парфюмом. Мирная такая картинка.

Военное дело нехитрое, но учиться надо. Элементарным вещам. Часто фронт стоит. Может стоять в горячих точках и год на месте. Все пристрелялись к позициям друг друга, все соблюдают некие неписаные законы, все счастливы. С одной стороны не допускают нарушения правил, и с другой. Я был в одном горном регионе, помню. Фронт там пролегал прямо над селом. Сербы вышли на хутора, окружающие село, а хорваты заняли село и стояли. Продолжалось это десять месяцев. Скучно. К вечеру начинали лениво обстреливать друг друга. Постреляв, начинали ругаться. Снизу кричат хорваты, сверху отвечают сербы. Скучно ведь. Однажды молодой солдат хорват долго ругался грязным матом про «печку матерну», то есть женский детородный орган матери. Старый солдат серб не вынес грязной ругани и пристыдил молодого человека. Очевидцы говорят, что он упрекнул парня, мол, оружие взял в руки, форму надел, а такие непочтительные вещи говоришь о матерях. Матерей уважать надо. Самое интересное, что молодой солдат хорват затих. Ему стало стыдно.

Другой солдат рассказывал, что увидел в оптику снайперской винтовки своего соседа-хорвата, которого ненавидел. Тот вышел на балкон, зевая. Дело было ранним утром. Радостно мурлыкая, он взял хороший прицел, и в это время на балкон выбежал маленький сын соседа.

— Я не убил его, — сожалел потом серб, — мальчика жалко стало.

Войны 90-х годов в «горячих точках» были все как одна, на самом деле крестьянские войны за землю между народами. Хорваты против сербов, мусульмане против сербов, армяне против азербайджанцев в Нагорном Карабахе, абхазы против грузин в Абхазии и так далее. Заметьте, что земли все плодородные, южные. Богатые виноградниками, фруктовыми садами. Никому в голову не пришло воевать за однокомнатные квартиры в мерзлых бетонных коробках.

Когда фронт сдвигается, это случается по немногим причинам. Либо начальство решило волевым усилием победить раз и навсегда, либо, ополоумев от скуки, местные военные ринулись вперед. Будь что будет, лишь бы не эта рутина. Когда снайперы обстреливают одни и те же объекты и пуля втыкается в сосну аккуратно на 30 сантиметров выше головы, хочется сломать систему.

В Еврейски Гроби атаку начали из-за меня. То есть я так полагаю, что они решили меня проучить. Вывести меня на чистую воду, может быть втайне желая доказать мою слабость. Во всяком случае, мне так казалось. Они пожелали меня испытать.

Не все там были четники. Их позиция была чуть в стороне, рядом с нашей. Но они заявились туда, услышав, что я приехал. В черном все, с бородами, папахи черные на головах. Четники — это сербские националисты. Они и спровоцировали атаку, после того как сами стали стрелять. По кому? По мусульманам, конечно, ибо над Сараево нам противостояли мусульмане. А место называлось Еврейски Гроби, т. е. Еврейское Кладбище. Оно и было кладбищем, там лежали плиты на ничейной земле внизу. Я это увидел потом, во время атаки. А первым стал стрелять я. Вот как это вышло.

Когда мы приехали, там только что стихала предыдущая волна обмена любезностями, еще постреливали. Мы бросили машины и побежали, пригибаясь, к сербским позициям. Прежде всего, позиции охранял длинный каменный дом о двух этажах, усиленный спереди еще одной каменной кладкой, каменной, я настаиваю, а не кирпичной. Потому это был прочный дом, и с сербской стороны всегда можно было там укрыться. Не укрывал он только от мин, мины летят сверху, но я не слыхал об обстрелах этого участка из минометов, из чего понял, что минометов у противостоящих на этом участке мусульман не было. Дом как укрепление был продолжен каменными стенами. Угол этой крепости был превращен в дзот, представлял из себя врытую в землю как бы башню. В ней у сербов стоял крупнокалиберный пулемет, стрелявший убойными штуковинами диаметром 12,7 мм. Наши укрепления, то есть дом, каменная стена и дзот, к тому же еще находились на возвышении. Враг находился где-то за открытым пространством (сербы вырубили все деревья на расстоянии 50 метров от их укреплений), за зелеными зарослями леса, так враг находился еще и ниже сербских позиций на пару метров.

Мы пробежали в тень дома, встали там кучкой и говорили обо всем на свете. О «турчинах», то есть о мусульманах, и их укреплениях, о Слободане Милошевиче, о президенте Караджиче, о ценах на сливу и сливовицу. Четники подоставали из-за голенищ сапог и из карманов своих живописных одежд фляжки и наперебой угощали меня. «Рус» был им интересен. Одновременно в их ухмылках и в оскалах зубов (зубы у них были не ахти в каком состоянии, недоставало зубов у многих, что придавало им совсем уж достоверно разбойничий вид) я видел некое недоверие, некий вызов мне. В этом вызове ничего необычного не было. Любой коллектив, особенно мужской, всегда пробует новичка на зуб. Тем более что в сербских газетах обо мне писали как о националисте, «советнике ультранационалиста Жириновского». Кто такой Жириновский, четники и сейчас, наверное, не знают, но националист «рус», то есть я, стоял перед ними и не был похож на националиста. Не имел бороды и усов, прежде всего. Бритый гладко, как хорват, да еще и обручальное кольцо (как я позднее выяснил) я носил по причине разбитого сустава пальца не на той руке.

Они стали пробовать меня на зуб. Подошел бородатый четник с кокардой на папахе, представился: «Мишо». Протянул мне свой автомат с большим прикладом: «На, рус, постреляй из нашего сербского «Калашникова»». Я посмотрел, поставлен ли автомат на стрельбу одиночными. Навел прицел на зелень. Отдача была необычно сильная. «Буф!» — ударило меня в плечо. Еще раз — «Буф!». Как известно, по синякам на правом плече опознают бойцов, переодевшихся в гражданскую одежду. Сделав выстрелов пять, я остановился. Мишо-четник похлопал меня по плечу: «Стреляй весь магазин, рус!»

— Я не привык палить в никуда, — сказал я, протягивая ему автомат. — Еще я слышал, что у вас с турками перемирие.

— Кончилось перемирие, рус. — Мишо не брал из моих рук автомат. — В одиннадцать часов турки должны были передать нам тела наших юнаков. Не передали. Конец перемирию. Сейчас двенадцать.

— Конец, — подтвердил совсем юный четник и вскинул на плечо трубу одноразового гранатомета.

Буу-уу-уэ! — как петарда вылетела из трубы граната и, взрезав зелень, помчалась на невидимых за зеленью турок.

Турки не заставили себя ждать, и со всех участков фронта, со всех сторон зацокали пулеметы, забулькали гранатометы и застучали автоматные очереди. Заговорил и наш дзот, оттуда, отсекая ветви кинжальным огнем, заработал «браунинг». Второй пулемет, судя по звуку, той же модели (кстати, распространенной в сербской Боснии в те годы, хотя «браунинг» 12,7 — это вообще-то авиационный пулемет), заговорил с фронтальной стороны дома. Я увидел, как несколько солдат стали разваливать камни стены неподалеку от дзота.

— Эдуард! Рус! — кричали мне те, кто привез меня. — Сюда! Там опасно! — Это были люди из правительства республики.

— Сейчас будет атака, ты с нами, рус? — кричал мне в ухо Мишо, поскольку стрельба стояла такая уже, что слов было не разобрать. Мы с ним прижались к стене, потому что «турчины» вели в нашу сторону интенсивный огонь. Это было видно и по ветвям, срезанным и падающим в нашу сторону, и по редким, но хлестким ударам пуль о камни укрепления. — На, рус, хлебни! — Мишо совал мне в руки фляжку. — Держись рядом! — Я хлебнул. Хорошо обожгло полость рта.

— Эдуард! Эдуард! Рус! А рус! — кричали гражданские из правительства республики. Они прятались теперь у самого дома, сидели на корточках.

— Я жив! Все в порядке! — закричал я. — Жив!

Видимо, это успокоило людей из правительства. Они замолчали и занялись собой. Может быть, передавали фляжку из рук в руки друг другу. Стихла и стрельба вдруг. Не совсем прекратилась, но стихла.

— Идемо? Идемо? — спросили четники друг у друга. И вдруг устремились туда, где солдаты закончили разваливать стену. Один за другим они бежали к пролому и прыгали вниз.

То же самое сделали и мы с Мишо. Я едва удержал автомат. Высота там оказалась не менее двух метров. Разбившись поодиночке, бойцы побежали к зеленому массиву, стараясь, видимо, как можно скорее проскочить открытую местность.

Упомянул ли я, что стояла осень? Так вот: была осень. Начало октября над этими Еврейскими Гробими. С поправкой на то, что это Балканы, то есть куда южнее Крыма. Я был в одном из своих многочисленных бушлатов (у меня был период в жизни, когда я носил только бушлаты). И вот я бегу как спринтер среди пней и кустарников, вспотел в бушлате, ожидаю пули в лоб либо в корпус тела. Бег среди пней — не самое увлекательное действие. Автомат Мишо висит у меня на груди. Ибо не даром же я побывал до этого в Приднестровье, а еще раньше на 1-й Сербской войне на территории, называвшейся Республика Славония и Западный Срем. Ремень у Мишо был отпущен, и автомат у меня на груди под правой рукой, удобно. Целевой выстрел я сделать не смогу, но повести красиво, как в кино, «веером от живота» — легко! Перед тем как прыгать вниз, я инстинктивно поставил рычажок на стрельбу очередями. А может, не инстинктивно, а может, увидел, как другие ставили, ну и сдвинул его. Бежать среди пней — значит, поневоле бежать зигзагами. Бегу зигзагами, думая, что в меня таким образом труднее попасть.

Мишо я увидел, только когда мы углубились в заросли. Там, конечно, был не лес, просто старое еврейское кладбище, где давно никого не хоронили, оно поросло так хаотически, как хотело. В некое советское послевоенное время титовские власти разрешили строить там вокруг дачные участки. Короче, все это поросло стволами крупными и мелкими, и скелеты дачных домиков иногда возникают. Я вспомнил, как меня учили: не больше пяти выстрелов с одной позиции, так меня учили ходить в атаку (ну не спрашивайте где, сказать не могу), и поставил автомат на одиночные. Из-за толстого дерева три выстрела, и вперед… Залег у камня, из-за камня три выстрела, перекатился зачем-то (жить хочется, вот зачем) и прополз быстро вперед. А где перед — ясно, все в том направлении движутся.

Оделся я слишком жарко. Под бушлатом — кожаный пиджак, под пиджаком свитер, правда хлопковый sweatshirt, еще майка. Пот лоб заливает. Хорошо, волосы короткие. Встал, бегу. Укрылся у дерева. Три выстрела. Бегом. Плита, мхом вся поросшая, лежит на другой плите. Может, могильная. Времени нет разглядывать. Почему три выстрела? А это перестраховка. Чтоб труднее было засечь. У плиты я задержался, подумав почему-то о том, где же ограды на еврейском кладбище? Или евреи не ограждают свои могильные камни каждый? А потом вспомнил, что в детстве я прожил много лет рядом с очень старым еврейским кладбищем, и там тоже не было оград. Должно быть, их все и на Украине, и в Сербии давно растащили на металлолом. Пахло трухлявой пряной гнилой осенью. До этого несколько дней шли дожди. Пахло плесенью.

Мишо упал на землю возле меня. Смеется. Достает фляжку.

— Держи, рус!

Глотаю. Убеждаюсь, что тотально правильно выдавали фронтовые сто грамм. От нескольких глотков нечеловеческая сила. Вскакиваем. Бежим.

Бежать дальше некуда, мы достигли их укреплений. У них перед их укреплением также повырубаны деревья. И они не ленились. Их голое пространство перед их укреплением шире нашего. Залегли. Шепчемся. Наблюдаем. Видим два тела, лежащие меж пней. Свежие тела, потому что не успели ничем порости. Подмяли траву. Вокруг давно мертвого трава выглядит иначе.

— Это не сербы, — шепчет мне Мишо. Я молчу. — Это турчины, мы их застрелили, — бубнит Мишо. Я молчу. Потому что не знаю.

— Что дальше? — шепчу я Мишо.

— Капитан решит. — Мишо начинает вертеться, оглядывая нашу группу, лежащую среди пней. — Где капитан? — спрашивает Мишо у меня.

— Не знаю.

Такое впечатление, что мусульмане нас не видят. Мы перестали стрелять, и они перестали. Лежим. Смотрю на часы. На секундную стрелку, потому что от минутной тут толку нет. Минутная фиксирует гражданское время. Я смотрю на секундную стрелку. Смотрю и не могу наглядеться. Она показывает мне не время. Всем случалось рассматривать какой-нибудь шнурок на своих башмаках, или трещину в стене, или свою собственную грубую кожу на руке, на костяшках кулака? Обыкновенно человек совершает это созерцание в состоянии глубокой задумчивости о чем-либо ином. Предмет задумчивости вовсе не шнурок, не трещина и не кожа. Предмет иной, но сосредотачивает вас на мысли об ином предмете как раз шнурок, трещина, дактилорисунок вашей кожи. Я думал о гребаном капитане, где он. Нас тут счас всех на хуй поубивают в печку матерну, а он где?

К нам подползает ближайший солдат:

— Капитан велел открыть неприцельный огонь и брать укрепление.

— В печку матерну, — говорит Мишо.

— В печку матерну, — повторяю я. Солдат уползает.

Далее происходит следующее. Мишо переводит автомат в его руках на режим стрельбы очередями. Мои глаза покидают секундную стрелку, останавливаются на мясистом листе неизвестного мне садового растения, он запылен, отмечаю я. А мои пальцы переводят автомат Мишо в моих руках на режим стрельбы очередями. Мишо успевает достать фляжку, но времени отхлебнуть у него не остается. Капитан или не капитан на правом фланге от нас испускает истошную очередь, что-то вопит, и мы начинаем стрелять и бежим, как разрозненное стадо, на их укрепление.

Они встречают нас так же истерично, как мы прибежали к ним, и нам приходится залечь, а потом отползать опять к «зеленке», то есть зеленым насаждениям, сквозь которые мы проползли в этом направлении. В «зеленке» выясняется, что у нас есть раненые, но нет убитых, что удивительно, поскольку мы полезли на их укрепление с расстояния не более трех сотен метров.

Мы остаемся в «зеленке» до темноты. Мы еще два раза повторяем попытку ворваться к ним, но захлебываемся. В результате мы теряем двоих убитыми. В темноте мы уже выпрямляемся во весь рост и отходим, вынося убитых и помогая раненым. Мы ругаемся. «В печку матерну!», — говорит Мишо. «В печку матерну!» — говорю я. «В печку матерну!» — говорит капитан, парень лет тридцати.

Дневной счет был 2:2. По двое убитых с каждой стороны. Ну и раненые.

 

Пленный

Тот, кто играл на аккордеоне, не был пленным. Пленным был тот, кто играл на гитаре. Я узнал об этом уже в самый разгар пирушки, когда дым шел коромыслом, что называется. За огромным столом, таким огромным, что я такого отродясь не видал, сидели офицеры. Женщина была только одна — пышнейшая и большая блондинка, хозяйка военной столовой, где мы находились. Она приносила и уносила еду. О том, что гитарист пленный, сказал мне фотограф по фамилии Сабо. Фамилия Сабо у венгров как фамилия Ким у корейцев. Что до венгров, то они всегда в молчаливой оппозиции в Сербии. У них есть целая провинция Воеводина, где венгры чуть ли не в большинстве. Они спят и видят перенести границу и войти в состав Венгрии. Но побаиваются восставать в открытую, как это сделали хорваты и мусульмане. Можно, конечно, рассудить, что у хорватов и мусульман Югославии не было независимых государств, а у венгров есть через границу. Венгры подзуживают, сплетничают, злопыхательствуют и стучат. Во всяком случае, такая у них репутация. Этот Сабо тоже в конце концов настучал на меня. Донес про историю с пленным.

Пленный выглядел как парень, с которым некоторое время встречалась Наташка, когда мы ненадолго расстались с ней в Париже в середине 80-х годов. Как Марсель. Такие же белесые кудельки, высокий, плоский и очень потливый. Просто вот один к одному. Бывает же такое. Глядя, как он большими приплюснутыми пальцами зажимает струны, я его уже не любил, хотя и не знал еще, что он пленный.

На самом деле пленный выявился уже в конце пирушки. С самого начала была организована офицерская пирушка в мою честь при свете трех тусклых лампочек, подпитанных от автомобильного аккумулятора. Дело происходило в общине Вогошча. Округ территориально относился к городу Сараево. Меня усадили во главе стола между председателем общины господином Коприцем Райко и полковником Вуковичем. Вокруг стола нас сидело человек сорок или пятьдесят. Почти все — офицеры. Стол был уставлен закусками: ягнятина, сушеное мясо, суп горба. Военная Босния жила в те годы сытнее и обильнее, чем Россия.

Сидим, мохнатые тени от трех лампочек превратили нас в древних героев. Пьем ракию. Встаем, кричим здравицы, произносим тосты. Полковник Вукович берет слово: вручает мне, вначале исхвалив меня так, что я краснею, подарок от общины округа Вогошча — пистолет фабрики «Червона Звезда», калибр 7,65, модель 70. Я тронут, я встаю, я благодарю. Некоторые офицеры уходят на дежурство или на задание. На смену им приходят другие.

Единственная женщина огромна. Она настоящая мать всем нам. Улыбается, приносит зараз по десятку тарелок, забирает опустевшие. Я спрашиваю ее, как называется ее заведение. Неожиданно слышу в ответ абсолютно мирное, но экзотическое: «Кон-Тики». Так назывался плот норвежского путешественника Тура Хейердала, на котором он добрался до островов Полинезии, в частности до экзотического острова Пасха. Я ожидал услышать грозное военное название, а тут «Кон-Тики»…

Музыканты пришли уже часа через два. К тому времени мы меняли места за столом, как хотели, мы бродили по залу и много курили, когда они явились. Мы стали петь, а музыканты подыгрывать. То, что мы пели, напоминало русские частушки. Кто-то (по кругу, по часовой стрелке была у них очередность) затягивал куплет, а хор повторял его. Помню следующий текст. Солист: «Тито маэ свои партизаны…» Хор: «А Алия свои мусульманы». Текст требует объяснения. Сербы никогда особо не жаловали Иосифа Броз Тито, хорвата по национальности, сумевшего сплотить на короткое время народы Югославии под эгидой коммунистической идеи. Сербские националисты — «четники» — порой воевали во Второй мировой войне против партизан Тито. «Алия» в частушке — это Алия Изитбегович, президент мусульман, засевших в Сараево. Частушка проводит прямую параллель между мусульманами Изитбеговича — сегодняшними врагами сербов — и партизанами Тито. Абсолютной исторической правды частушка не придерживается, но характеризует настроение боснийских сербов в те годы. Тито расстрелял Драже Михайловича, четнического генерала, в конце войны. Своего соперника.

Помню еще текст. Солист: «Йосиф Тито…» Хор: «Усташей воспита!» То есть частушка обвиняет покойного президента Югославии в том, что он воспитал «усташей» — хорватских ультранационалистов. «Усташи» сумели вырезать во Вторую мировую за время существования хорватского независимого государства полтора миллиона сербов. Лагерь уничтожения в Ясиновац, утверждают сербы, был пострашнее гитлеровских. Лагерь в Сисаке был детским, это единственный в истории лагерь смерти для детей. Сербов можно понять. И я их понимаю. Я никогда не смогу поехать в Хорватию, в страну с такой историей, мне будет неприятно там находиться. В 1945—46 годах католическая церковь спасла хорватское руководство и многочисленных «усташей» от Нюрнберга и от виселиц. Тито также замазал, затер историю, якобы во благо всех примирил народы под коммунистической крышей. Однако языки пламени вражды вырвались в девяностые годы.

В слабо и скудно освещенном помещении все предметы и лица трагичны. Такова особенность скудно освещенных больших помещений. Тени чрезмерно длинны, глаза собравшихся спрятаны в темные ниши, и хотя все мы веселы, со стороны офицерская пирушка выглядит как фильм Пазолини «Евангелие от Матфея». Крупные планы резких лиц, обилие морщин и горящих глаз. Я выхожу отлить. В помещении та же история, что и во всей Боснии, — канализация не работает. Поэтому выхожу отлить под звезды. За мной идет рослый солдат Ранко. Он водитель, вместе мы приехали из Белграда. Солдат становится рядом. Отлили. Топаем обратно.

В зале офицеры покончили с хоровым пением и теперь слушают музыкантов. Тот, кто играет на гитаре, также и поет. Хрипловатым, неохотным таким голосом. Офицеры улыбаются. Подходит фотограф Сабо. Прижимает меня к стене. Шепчет на ухо:

— Это пленный. Мусульманин. Они заставили его петь сербскую песню.

— Но ведь мусульмане — те же сербы? Разве не так?

— Это песня четников, — шепчет Сабо. — Сербских националистов.

Теперь мне понятно, почему офицеры коварно улыбаются. Как напроказившие школьники.

— Сними меня с пленным, — говорю я Сабо. Венгр делает огромные глаза. И не двигается с места.

— Но он же пленный… — выдавливает он. Сабо — фотокорреспондент журнала «НИН»; журнал нельзя сказать, чтобы был патриотической ориентации, у нас в России его назвали бы либеральным. Черт с тобой, Сабо, думаю я и иду к пленному. Мне хочется что-нибудь сделать для него. А что? Я беру два стакана с ракией и подхожу. Теоретически я тогда знал, конечно, что мусульмане не пьют, но честно забыл об этом в пылу офицерской пирушки.

— Держи! — говорю я пленному, протягивая стакан. И гордо оглядываю собравшихся за столом. Они смеются. — Держи стакан! Выпей.

— Мне нельзя, — выдавливает он. Глаза его, еще усиленные эффектом недостатка освещения, смотрят на меня с ненавистью. — Мне не позволяет религия, — добавляет он. Я понимаю, что сделал глупость. Офицеры понимают мой демарш, видимо, по-своему. Подходит Ранко:

— Пей, если рус предлагает! — Ранко звучит мрачно, хотя он веселый здоровяк, выпивоха и большой любитель женщин. Для него гитарист — враг, это для меня он только пленный.

— Не хочет, дьявол с ним! Ему религия не позволяет.

Я отхожу от пленного. Ставлю ему предназначавшийся стакан на стол. Пью и издали наблюдаю за гитаристом. Он играет, поет, но издали наблюдает за мной. Он, по всей вероятности, решил, что я хотел обидеть его религиозные чувства. Видимо, это же решили и сербские офицеры. На деле я просто элементарно сел в лужу. Я, напротив, хотел сделать что-нибудь доброе. Подумал, пусть выпьет парень. Нелегко ведь быть пленным. За двенадцать лет до этого эпизода я уже садился в ту же самую лужу. Дело было в доме моего американского босса, в Нью-Йорке. Я подал алкоголь на стол, вокруг которого сидели мой босс и трое шейхов из Арабских Эмиратов. Босс Питер Спрэг пытался тогда испепелить меня взглядом. И вот опять. «Ну идиот! — клял я себя. — Как это я опростоволосился? Как я мог! Пить нужно меньше», — посоветовал я себе. А сербы точно решили, что я попытался унизить мусульманина.

После того как они закончили песню, аккордеонист снял с себя аккордеон и подошел к столу. Ему с готовностью поднесли стакан. Я подошел к гитаристу.

— Извините, — сказал я. — Я не хотел вас обидеть. Я забыл, что мусульмане не употребляют алкоголя.

— Я вас ненавижу, — сказал он. — Ненавижу.

Было ясно, что у него много ненависти к сербам, пленившим его да еще и заставляющим его играть и петь на их пирушках. Но им свою ненависть он выплеснуть не может, потому пользуется случаем и выплескивает на меня. Он уже в двух случаях убедился, что я не стану его преследовать. Тогда, когда я отошел от него со стаканом, не стал заставлять. И сейчас — когда извинился.

— Я тебя ненавижу, русский, — вдруг повторил он эту фразу на моем языке. Только вместо «тебя» сказал «тебе», а так все правильно произнес.

— В России учились?

— Да. Ненавижу. — Он поднял голову и посмотрел на меня с вызовом.

— Я не могу драться с пленным, — сказал я. — Ненавидь. Их ты ненавидишь больше, чем меня, только сказать им боишься, боишься последствий, да?

— Я ничего не боюсь! — сказал он и выпрямился на стуле. От него резко пахнуло потом, как от Марселя. Тот был мотоциклист, и Наташка одно время ездила с ним на заднем сиденье. Когда от него пахнуло едким потом, как от Марселя, мне стало его не жалко, совсем не жалко.

— Ты боишься, что они отправят тебя в лагерь для пленных. Там тебе придется работать, тяжело работать: пилить деревья, рыть укрепления. А здесь ты только утомляешь подушечки пальцев.

— Я ничего не боюсь! Я могу сказать им, что я их ненавижу, Аллах свидетель, но у меня в городе большая семья и совсем нет родственников.

— Значит, ты себя предохраняешь, чтобы вернуться к семье?! Разве так должны поступать воины Аллаха?!

Он пыхтел, кипел, и черты лица его двигались. Он даже посмотрел на мой пистолет, свежеповешенный мною в кобуре на французский ремень (на следующий день ремень оборвется, не выдержав тяжести сербского оружия) так, как будто он сейчас вскочит, вырвет из моей кобуры пистолет и застрелит и меня, и себя. Шансов выбраться из «Кон-Тики» у него в любом случае не было. В зале находилось полсотни его врагов. На всякий случай я все же отодвинулся от него. Точнее, повернулся к нему левым бортом. Пистолет висел у меня на правом.

Подошел Сабо:

— Что он вам сказал?

— Что ненавидит меня.

Венгр печально покачал головой. Впоследствии он дал интервью югославским газетам, в котором обвинил меня в том, что я участвовал в пирушке, на которой играли пленные музыканты. Сабо, видимо, не считал, что он тоже участвовал в пирушке, на которой играл на гитаре и пел пленный. Вот не помню, пил ли ракию хитрый венгр, но то, что он ел на этой пирушке, это точно.

Подошел полковник Вукович:

— Что он вам сказал? Что-нибудь обидное?

— Все нормально, полковник, он учился в России, знает язык. Поговорили.

После них всех подошел солдат Ранко Ситкович, со стаканом в руке.

— Ельцин — усташа, Эдуард! — сказал он убежденно, чем заставил меня улыбнуться. Тогда расхохотался и он.

Появился Йован Тинтор в гражданской одежде. Вместе с Радованом Караджичем они формировали первое сербское сопротивление восстанию мусульман в Боснии. Собственно, Тинтор являлся одним из основателей Боснийской Сербской республики. Вместе с ним приехали два незнакомых мне полковника. Мы сели за стол опять и долго разговаривали.

Музыканты не играли, но, глядя за противоположный край стола, туда, где сидели музыканты, я всякий раз натыкался на мерцающий взгляд пленного. Видимо, он сосредоточил на мне всю свою злобу. Может быть, сербам он прощал свой плен и унижения плена, а мне не прощал ничего. Сербы были здешние, а я — чужой. Мне он не прощал того, что я есть, что я в этом зале, что мне подарили пистолет, что я друг сербов, и того, что я пытался напоить его алкоголем. Тени от трех лампочек становились все более густыми, свет от лампочек — все более тусклым, видимо, стремительно устал аккумулятор и вот-вот сядет. Наступило время расходиться. Что и начали делать офицеры.

Уходили поодиночке, по двое, группами. Обязательно церемонно прощались со мною. В конце концов в зале остались Тинтор (я должен был ночевать у него), Ранко (должен был отвезти меня к Тинтору на автомобиле), пленный и два солдата, охранявшие его (ждали грузовик отвезти его к месту содержания). К выходу нас провожала дородная хозяйка. Я оглянулся. Пленный пристально смотрел на меня.

— Как музыкант-то в плену оказался? — спросил я у Тинтора. Тинтор ответил, что не знает.

— Был взят в плен в горах. На нами контролируемой территории. Его отряд обстрелял из миномета очередь за хлебом, — раздался из-за наших спин голос хозяйки «Кон-Тики». Голос звучал приветливо. — Много мусульман погибло под этим обстрелом: старики, старухи. ООН теперь обвиняет в обстреле сербов.

— Подождите, а где это случилось? В каком городе? Где стояла очередь?

— В Сараево, — сказала хозяйка.

— Своих обстреляли?

— Хладнокровно. Чтобы вызвать вмешательство ООН. Без ООН они нас победить не могут… Так что музыкант скоро на суд поедет. А пока вот у меня играет.

Мы попрощались, стоя под большими балканскими звездами. Было холодно.

 

Черногорцы

История эта не военная, а межвоенная. Она имеет прямое отношение к балканским войнам. И дополняет их. Дело же было так. Вернувшись с войны в республике Славония и Западный Срем в Белград, я получил из Москвы сведения, что Конгресс патриотических сил состоится только 6 февраля 1992 года. У меня образовалось некоторое время, которое я мог переждать либо в Париже, либо остаться на Балканах. В Париже на меня набросилась бы моя личная жизнь в лице изнурительной Наташи Медведевой, и я предпочел Балканы. Мне тогда казалось (и через годы я подтверждаю это видение), что Балканы — это мой Кавказ. Что как для Лермонтова и нескольких поколений российских дворян и интеллигенции Кавказ служил ареной подвигов и погружения в экзотику в XIX веке, так для меня балканские войны стали местом испытаний в конце двадцатого. Романтизм Шиллера и Байрона, Лермонтова и де Мюссе, также как воинские приключения Хемингуэя и Оруэлла толкали меня на Балканы. Я остался на Балканах. Мне хотелось пережить все, что только можно.

В Сараево тогда еще не было войны. Мои сербские литературные друзья уговаривали меня ехать в Сараево. Мне звонили из Сараево литераторы и зазывали туда, поскольку я был известен в сербском мире: у меня уже вышло к тому времени полдесятка книг в Белграде и одна — в издательстве в городе Нови Сад. И я регулярно писал статьи для газеты «Борба». Я уже собрался было отправиться в Сараево, дополнительно разогретый легендой города, где началась Первая мировая война. Где упал на мостовую, взмахнув перьями шляпы, эрцгерцог Фердинанд. Я уже даже придумал себе занятие: пройдусь по местам юнака Гаврилы Принципа, несовершеннолетнего террориста, убившего Фердинанда. Но однажды вечером Мома Димич, сербский писатель, придерживавшийся тогда скорее либеральных взглядов, сумел воздействовать на меня убойным аргументом, может быть единственным, способным повлиять на меня.

— В Сараево дико скушно, Эдвард. Это самый скушный город, который я знаю. Там даже собаки такие ленивые, что летом ленятся перебраться в тень. Не воображай себе, что там по улицам бродят призраки эрцгерцога и Гаврилы Принципа в компании кавалергардов и мальчиков из «Черной руки». Ты там умрешь от скуки. Самая скушная республика Югославии.

Димич был тотально неправ. Там уже тогда не могла не колебаться земная кора, потому что 6 апреля в Сараево уже вовсю стреляли. Устроили так, что якобы демонстрацию мусульман обстреляли сербские полицейские. И быстро-быстро все скатилось к войне. Хотя еще в январе никаких межрелигиозных столкновений в Сараево не наблюдалось. К маю и июню в Сараево уже вовсю шла такая война, что только уши закрывай. Но Димич выбрал правильный, хотя и ложный аргумент, я готов был ехать куда угодно, но не туда, где «скушно».

Уже не помню, кто меня отправил в Черногорию. Может быть, молодые социалисты из партии Милошевича, может быть, националисты из Сербской Радикальной спилки Воислава Шешеля. Вижу себя в брюхе небольшого самолетика. Самолетик болтает как щепку над Балканами. Самолетик набит до упора, как мешок, завязанный под самые края, что вот-вот лопнет. Среди пассажиров — солдат и крестьян — выделяется худой, гордо несущий голову священнослужитель в черном. Его сопровождают несколько священников. Аскетическая внешность священнослужителя впечатляет.

Поболтавшись четыре часа в воздухе, мы опустились на аэродром в Подгорице. Совсем недавно этот город назывался Титовград. Меня там должны были встречать представители писателей Черногории, но встречал только водитель: хмурый человек неопределенной национальности. Позднее выяснилось, что он албанец. Он домчал меня до отеля «Чорна Гора». Все, что я понял, — что в городе очень холодно. Пар изо рта даже не подымался, а, казалось, замерзал надо ртом. Поскольку была ночь, я увидел невысокий и длинный барак отеля. Луну над ним. Чувствовался зимний ветер. Вот все, что я понял, идя за водителем из машины в отель и через вестибюль к конторке ночного портье. Портье был сербский старик с седыми усами и лысиной. Своим видом он меня успокоил. Нашел мою фамилию в списке заказов и проводил до двери моего номера. Видимо, ему было «скушно». Узнав уже у моей двери, что я видел освобожденный в ноябре город Вуковар, старик едва не прослезился, и, если бы я не проявил волю, заявив, что очень хочу спать, он бы осаждал меня расспросами до утра. Дело в том, что у него в Вуковаре погибла сестра.

Я ушел спать, и правильно сделал. Потому что в восемь без пятнадцати утра меня разбудил гостиничный телефон. «Кто?» — подумал я. Я никого здесь не знаю. Я бешено хочу спать. Я набросил одну из подушек на телефон. Но его все равно было слышно. Потом стали стучать в дверь. И кричать на разных языках. Я различил три: французский, русский и сербский. На всех называли мою фамилию. Пришлось открыть. За дверью стояла толпа бородатых мужиков. Они были похожи на разбойников.

Отрекомендовались они как черногорские «писцы», т. е. писатели. Сказали, что очень рады прибытию в Черногорию русского «писца». Что извиняются, что разбудили меня, но они ждут меня внизу в баре.

Вздыхая, я оделся и спустился вниз, не выспавшийся. Бар, мне указали, оказался внушительного размера помещением со многими столиками. Картина, представшая мне в утренний час в баре отеля «Черногория», могла быть жанрово определена как находящаяся ближе всего к картине Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Один из них действительно что-то писал, время от времени бросая вдохновенные взоры на всех остальных. Может быть, стихи. Все они были бородатые, а не только те, которые подымались к моей двери. Почти все они пили сливовицу. Большинство их пили сливовицу и кофе. Их было на первый взгляд человек десять. На последний — оказалось, их было девять. Подавляющее большинство из девяти выглядели очень пьяными. Сидели они кособоко и все время рычали что-то официанту, который, впрочем, их вовсе не пугался, а делал свою работу размеренно, посылая относить им напитки двух девушек. (Девушки не отличались разительной красотой, из чего я сделал умозаключение, что если в Сербии девушки в большинстве своем красивы, то в Черногории они «так себе». Что и подтвердилось впоследствии.)

Самый с виду ужасный из «писцов» и самый пьяный усадил меня за стол, где он сидел с чуть менее пьяным человеком с длинными, как у Алексея Толстого, волосами, с острыми усами и бородкой, как у кардинала Ришелье. Я интуитивно правильно привлек сравнение с французским кардиналом. Впоследствии оказалось, что остроусый, кончики усов загнуты вверх (как у меня сейчас), — профессор французской литературы. Вот это правильно! — подумал я. Надо выглядеть тем, кто ты есть, и не вводить в заблуждение граждан.

Не спрашивая меня, они прорычали официанту мой заказ, и через минуту я оказался перед полустаканом (грамм сто было в нем) сливовицы и чашкой кофе. Как человек бывалый, я понял, что деваться мне от них некуда, нужно было лишь скорее довести себя до состояния, в котором они находились. Потому, отпив пару глотков кофе, я встал и сказал: «Для меня большая честь — оказаться в компании черногорских писцов и интеллектуалов. Я пью за вас, православные братья!» Я стукнул свой стакан о стаканы двоих моих соседей, в сторону других я лишь приподнял свой стакан. Затем я его выпил одним духом. И увидел на их лицах, что акции мои повысились. Подпрыгнули, как Доу Джонс в начале очередной американской агрессии.

Затем они стали сдвигать столы. В чем им охотно помогли официанты. Минут через десять мы уже сидели и пели, а на столе находились закуски. И сливовицу нам несли уже не стаканами, но гроздьями бутылок.

Самое интересное, что, изрядно напившись, все они после полудня стали прощаться и разошлись. Я остался один. Официант помог мне добраться до комнаты. Когда я спросил его об оплате за все это, он сообщил, что господа все оплатили и вечером заедут за мной. Я удивился подобным непонятным мне манерам, но рассуждать не пришлось. Меня одолел пьяный сон.

Проснулся я от стука в дверь номера. За дверью стояли те же разбойники, но свежие, отдохнувшие и приглаженные. Я пообещал спуститься в бар. Принял душ и спустился. В этот раз они не напоминали уже картину Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Они напоминали группу российских купцов, собравшихся пойти в церковь после запоя. Перед каждым стояла чашка кофе. Перед почти каждым — стакан воды.

Мне предстоит экскурсия в местный Союз писателей, сказали мне, он буквально через дорогу, а потом я должен буду выступить перед интеллигенцией города. Как, разве мне не передали расписание моего пребывания в Монте Негро?

— Нет, — признался я.

— Вам посылали расписание в Белград, по факсу, — объяснил профессор французской литературы на очень хорошем французском языке.

— Нет, не получал.

Наш отряд встал, и мы вышли. Я наконец-то увидел горные вершины над городом. Светило тусклое зимнее солнце. Город выглядел скучно, как рабочий поселок в средней полосе России. Каменные коробки двумя шпалерами выстроились в направлении к холодным горам. Бррр!

Слава Богу, нам было в другую сторону. У входа в отель, чуть ниже двигалась оживленная артерия. Самая крупная из артерий. По ту сторону нее за оградой находились развалины. А за развалинами, сказали мне, и находится Союз писателей. Видимо, пересечь автостраду было совсем невозможно, потому что мы все погрузились в два автомобиля и вначале поехали прочь от нашей цели, потом все же развернулись и поехали по другой стороне автострады, приближаясь к развалинам. Мы въехали в развалины минут через сорок, хотя они были видны из моего окна в «Чорной Горе».

Мы вышли из машины. Профессор Бабак-старший, один из двух братьев Бабаков, тот, что похож на упитанного Ришелье, стал объяснять мне по-французски суть развалин. «Эти поросшие травой и деревьями останки стен есть руины дворца сербских кралей (королей) из династии Неманей. Династия царствовала над частью территории Сербии и Черногории где-то с IX по XIII век, — сказал Бабак-старший. — В то время их столица называлась даже не Подгорица, но Рыбница». Я вежливо посмотрел на камни. Все камни старше XIX века рождения вызывают у меня уважение. Последние годы я еще более спустился по временной лестнице и собираю окаменелости. Ножи и топоры эпохи неолита соседствуют в моей коллекции с аммонитами.

Куда потом делась династия Неманей, я не понял. Хотя французский профессор Бабака был исключительно хорош. Когда на Балканах в XIV веке появились турки (германские восточные племена из Австрии пытались захватить Балканы уже с X века. Соседняя Австро-Венгерская империя сумела огерманить хорватов и словенов до такой степени, что тысячу лет спустя эти два племени полностью онемечены), то все вконец смешалось на Балканах. Отуречивая славян и делая из сербов мусульман, а все мусульмане на Балканах в Боснии-Герцеговине суть по национальности сербы, турки заложили мину замедленного действия. Последствия — такие, что германская мина взорвалась в 1991-м — восстали хорваты и словены, а в следующем, 1992-м, восстали мусульмане. Разрывая напрочь Югославию. Ирония судьбы заключалась еще и в том, что самые оголтелые основоположники панславизма и сторонники независимости от Австро-Венгрии были в свое время хорваты и словены.

Наша толпа на склоне горы, стоя у решетки, громко кричала и спорила на темы, которые я обозначил выше. На всех языках: от французского через английский к вкраплениям сербского и русского.

Затем мы двинулись меж холмами к Союзу черногорских писателей. Союз помещался в двух желтых одноэтажных зданиях неприглядного вида. Внутри было очень скучно. Видимо, они скопировали свой союз с советского. Меня привели к председнику (председателю) союза, и мы вежливо обменялись с ним любезностями по поводу наших литератур. Поскольку я узнал из черногорской литературы только то, что писатели похожи на разбойников и напиваются с утра, а председник, видимо, имел подобное же представление о российской литературе (он ездил в СССР трижды, сказал он), то мы быстро покончили с этим. Я пригласил его на мою встречу с читателями. Он сказал, что непременно придет. Со стен на нас одобрительно посмотрели классики черногорской литературы. Указав на портрет длинноволосого монаха в черном, председник сказал:

— Это Негош, Петр Негош, он был другом вашего Пушкина. Он был духовным пастырем Черногории и ее же властителем. У нас ведь было несколько веков теократическое государство. Он же, Негош, стал первым черногорским писателем и поэтом.

Все другие портреты председник объяснять не стал. Пахло пылью и старым клеем.

Когда мы после обмена любезностями покинули помещения союза, уже стемнело. Бабак-старший (мы шли сзади всех) сунул мне в руку фляжку. Я с благодарностью принял помощь. Мы опять сели в машины.

— Нам еще рано на встречу с читателями, — сказал самый большой из них, по виду просто заросший щетиной душегуб. Я не запомнил его имя, но стал про себя звать Бармалеем. На самом деле он был профессором-филологом. — Что будем делать?

— Давайте вы покажете мне город, — предложил я. — Пойдемте пешком на встречу с читателями. А машины вы оставите у отеля.

Они посовещались. Машины у отеля решили не оставлять. Ибо «далёко». Двое водителей поехали на место встречи, а большинство из нас пошли. Едва мы повернули за угол отеля, на нас ударило слепящим светом огромной белой луны над горами и ледяным ветром с гор.

Все пространство широкого проспекта было забито толпой. Был вечер выходного дня. Толпу составляли исключительно мужчины. Большинство из них были одеты в черные кожаные куртки и кепки. Они стояли, глухо переговаривались, окликали друг друга, перемещались, что-то пили из бутылочек. На проезжей части проспекта практически не было автомобилей, но ветер с гор гнал по проезжей части бутылки и жестяные банки. Мы пошли, держась ближе к проезжей части, поскольку толпа на тротуарах была чрезмерно густа. Из низких построек по обе стороны проспекта — то ли палаток, то ли магазинчиков — доносилась рыдающая восточная музыка.

— Где ваши женщины, черногорцы? — обратился я к идущим со мною разбойникам.

— Наши женщины дома, — сказал Бабак-старший по-французски. — Это все албанцы.

— Чего они такие мрачные? У них такой вид, что вот-вот подойдут и пырнут ножом. У них что, нет женщин?

— У многих и нет, — сказал Бабак. — Они приезжают сюда на заработки. Раньше законы были суровее, сейчас смягчились. Те албанцы, которые живут с нами давно, менее дикие.

— Надо найти им женщин. Без женщин они вас сожрут.

— Если бы был закон, мы бы их вышвырнули, — сказал Бармалей.

— Так в чем же дело, сделайте нужный закон. Столько опасных людей… У вас в столице.

Они ничего не ответили. Потом Бабак сказал мне, догнав, ибо я пошел быстрее:

— Черногорцы никогда не признавали Титовград своей столицей. Наша столица Цетинье. Завтра мы туда вас отвезем. Там нет албанцев.

Теперь уже трудно восстановить в памяти, где происходила встреча. Это был, если не ошибаюсь, некий зал литературного клуба, или музея, или киноклуба. Зал был забит народом. Я не ожидал, что моя журналистская и литературная аудитория в Черногории столь велика. Несколько сотен человек. По своей давней привычке, я вышел из-за стола, за который меня посадили, и стал разговаривать с залом, расхаживая вдоль первых рядов аудитории. Литературная моя слава оказалась (и слава Богу, а то бы стали задавать мне вопросы по содержанию романа «Это я, Эдичка») невелика. Зато статьи мои в «Борбе» и в журнале «НИН» читали едва ли не все. Много было вопросов о войне в Славонии, о том, что случилось с Вуковаром. Для меня это было поразительно — что черногорские сербы знают о происходящем рядом так мало. Что я, не серб, должен рассказывать им об их войне. Все же я терпеливо ответил на вопросы о Вуковаре. Сказал, что был первым военным корреспондентом, попавшим в город после взятия его сербскими войсками.

— В Вуковаре был отличный исторический музей. Уцелел ли музей? Скажите, пожалуйста, — спросил меня пожилой черногорец в сером мятом костюме в полоску, какие обычно носят крестьяне.

— Музей весь разрушен, — сообщил я. — Под корень, один фундамент остался. Вообще город как срезан весь до высоты полуэтажа. Восстанавливать его нет смысла, сказали эксперты. Легче новый рядом построить. Там и птиц я не видел. Птицы боятся летать над городом, над тем, что от него осталось.

Встал сосед пожилого. Узкоплечий, с бледным лицом. С усиками. Издалека он был разительно похож на Гитлера.

— А зачем бомбили такой прекрасный город, жемчужину, пример архитектуры маленьких городов Австро-Венгерской империи? Что, нельзя было договориться?

— Уф! — сказал я. — Спросите что-нибудь полегче. Там идет война. Не я ее начинал, не мне судить, было ли возможно договориться.

— Варварски разрушили прекрасный город! — воскликнул «Гитлер».

— Вы, наверное, венгр, — сказал я. И тем вызвал взрыв хохота. Венгры считаются у сербов хитрецами. Венгрия спит и видит, как заполучить себе Воеводину, соседнюю сербскую провинцию с большим количеством этнических венгров.

— А что, нужно было отдать землю католикам? — отозвалась женщина в другом конце зала.

— Венгр! Католик! — закричали из задних рядов. — Заткнись!

— Я албанец! — сказал «Гитлер».

— Албанцы хотят уничтожить сербов! Вы все заодно, — закричал человек в сербской конфедератке. Он сидел в заднем ряду. — Русский писец прав: вы все желаете сербам гибели.

— А зачем нам знать про эту вашу войну? — Человек, который показался мне самым спокойным, потому я ткнул в него пальцем, видя, что он тянет руку, желая задать вопрос, оказался не совсем спокойным. — Зачем вы приехали к нам в Черногорию, чтобы возбуждать нас на войну? Вы хотите втянуть нас в войну с Хорватией? — Вот тебе и спокойный седовласый интеллигент с внешностью человека искусства!

— Русский писец приглашен Союзом писателей Черногории, — напомнил залу от стола Бабак-старший.

— Тогда пусть он говорит о литературе, а не призывает нас к войне с католиками. У Черногории своя судьба. Мы не хотим быть втянуты в авантюры Белграда!

— Сербские сербы — наши братья, кретин! — сказал из-за стола Бабак.

Я увидел, как парень в конфедератке вскочил и вдруг, выхватив из одежды револьвер, два раза выстрелил, нет, не в меня, но в потолок.

— Сербия! Сербия! — закричал он.

Вы думаете, черногорцы испугались и разбежались? Ничуть не бывало. Они навалились на парня, скрутили его, а револьвер принесли мне. Очень довольные.

Вот именно в этот момент я их понял и полюбил.

— Скажите, чтоб его не били, — попросил я Бабака.

— Никто его не бил, — заверил меня Бабак-старший. — Мы его знаем. Он хороший парень, просто разволновался перед встречей с вами. Выпил. Мы его отпустили, домой пошел.

— И часто он так?

— Нечасто. Но бывает, когда переволнуется. — Они явно не считали стрельбу происшествием. Потом мы отправились на банкет в ресторан, где умеренно напились.

На обратном пути в одном автомобиле со мной Бабак вдруг попросил своего товарища за рулем изменить маршрут.

— Я хочу вас познакомить с моей семьей.

У профессора оказалась небольшая квартира в пятиэтажном доме на окраине. Открыла нам дверь его жена. Несмотря на поздний час, она была в темной косынке, словно куда-то собралась уходить. Однако на ней было длинное домашнее платье со скромным черно-белым рисунком. Профессор познакомил нас с женой и повел нас в свой кабинет. Как и полагается, основным убранством кабинета были книги. На французском. Жена принесла нам в кабинет бокалы. Брынзу, сушеное мясо и хлеб на одном большом блюде. И удалилась. Профессор достал из шкафа бутылку коньяка и разлил ее. Его товарищ водитель не отказался от коньяка, из чего я понял, что блюстители порядка в Черногории не строги.

— Мы много столетий воевали с турками и, конечно, в результате стали чем-то похожи на них, — признался Бабак-старший после часу ночи. — Мы держим наших женщин взаперти, — он кивнул на дверь, куда давно уже удалилась его жена. — Мужскими компаниями мы проводим вечера, а как их проводят наши женщины? Дома. Вы думаете, моя жена — домохозяйка? Она профессор, как и я. Только профессор испанской и латиноамериканской литературы. Если я ее сейчас подыму и приглашу сюда, она испугается и не пойдет. Потому что это не принято. Поверьте, вы первый гость, которого я пригласил в дом за несколько лет. — Он посмотрел на своего товарища. Тот помолчал. Потом подтвердил:

— Я здесь первый раз.

— В сущности, турки победили нас тем, что отуречили нас, навязали нам не свою веру, но свои обычаи. Православство (он так сказал, «православство») мы отстояли, а вот их обычаи переняли. Они победили нас.

Я стал уговаривать его, что это не так. Но когда его товарищ, проводив меня до моего номера в отеле, оставил меня одного, я, лежа в постели, согласился с пьяным Бабаком: турки их сумели отуречить. Теперь еще им албанцев не хватало.

Утром они явились смирные, опустившие взоры. Причесанные по мере возможности. Очень разящие одеколонами. Дело в том, что мы собрались в Цетинье, к его высокопреосвященству владыке Черногорскому. Поэтому разбойники приняли набожный вид. К ним присоединились еще трое таких же по виду разбойников, и мы пустились в путь. Маленькие наши автомобили проносились мимо больших и величественных гор.

То, что горы черные, — это неверно. Они — серые, там, где они лишены растительности. По современным понятиям, они не такие уж отчаянно-неприступные, хотя столетиями турки не могли туда проникнуть, высшая точка гор — чуть более 2.500 метров. Там, на горах, и устроилась надолго твердыня православия на Балканах — государство православных горных разбойников во главе с владыками из династии Негош. Для того чтобы выжить в борьбе со свирепым противником, они стали еще более свирепыми. Обряд инициации юноши в звание молодого мужчины, юнака, включал в себя непременным условием привезенную на пике голову «турчина». Еще в тридцатые годы XIX века частоколы черногорских селений и самого Цетинье — столицы теократического государства — украшали головы турок. Турецкие власти посылали против Черногории карательные экспедиции. Но выжить свободолюбивых юнаков из Черных Гор так и не смогли. В результате постоянной борьбы выживали сильнейшие. Черногорцы, как правило, великаны, хотя встречаются и люди среднего роста, такие как Бабак-старший. Великий их литератор и вождь Петр Негош был тонким монахом в два метра с лишним. Черногорцы хвастают тем, что победили Наполеона. Действительно, спустившись с гор, они как-то ловким меневром опрокинули войско наполеоновского маршала (вот запамятовал его имя) и обратили его в бегство, захватив французские пушки. Однако черногорцы не любят воевать далеко от дома. Закатив пушки к себе на горы, они успокоились и забыли о войне. Недавно, год назад, история повторилась с точностью до деталей. Черногорцы, видя, как сербы безуспешно осаждают красивейший Дубровник — славянскую Венецию — и не могут вышвырнуть оттуда хорватов, решили прийти на помощь своим. Собрали ополчение и, обрушившись на Дубровник сверху и сбоку (у Черногории есть кусок побережья Адриатики с городками Котор и Бар, дальше к югу они граничат с Албанией), взяли его, повторив подвиги предков. Но, захватив Дубровник, они не захотели воевать дальше. Им даже в голову не пришло попытаться удержать за собой Дубровник, который мог бы стать жемчужиной их туристской индустрии. Они вернулись к своим женам и, говорят, долго пили потом и хвастались.

Сербы сочиняют об их восточной чудовищной лени и такой же чудовищной храбрости анекдоты. Однако черногорцам не откажешь в расчетливости. Они избегли участи своих братьев сербов, которых за непокорность выбомбили самолеты европейцев и американцев. Черногорцев ожидала бы такая же участь, если бы они попытались удержать за собой Дубровник. Сейчас они и вовсе сочли нужным отделиться от братьев-сербов в Сербии. Интересно, что черногорцы в Сербии традиционно занимают руководящие должности. Они словно родились для того, чтобы быть руководителями.

Мы въехали в тихое, сонное, подернутое дымком Цетинье. Пахло навозом, даже молоком, домашними животными — одним словом, горной деревней. Движение по улицам было минимальное. Цетинье так резко контрастировало с барачной албанской Подгорицей! Казалось, да и было средневековой столицей небольшого сказочного рыцарского государства. Мы проехали ко дворцу владыки Черногории. Сложенный из красного кирпича, был ли он и дворцом теократических правителей Негошей в прежние времена? Сие осталось мне неведомым, так как мои разбойники сделались молчаливы, усиленно крестились прямо на большом заброшенном паркинге, падали ниц. Мы были единственными посетителями. На паркинге стоял лишь старенький хозяйственный автомобиль.

В приемной владыки пахло теплым воском свечей и печным жаром. Разбойники встали по стенам и начали переживать. Многие из них вспотели, я видел. А ведь была зима и стояла минусовая температура! Когда вышел владыка, тот самый священнослужитель, который летел со мной в самолете, тонкий и стройный, в черной рясе и шапочке, простой и бледный, у разбойников наступил катарсис. На глазах нескольких появились слезы. Владыка подошел ко мне и дал мне руку. Я не знал, что делать с рукой владыки, и дружески пожал ее сверху, поскольку он подал мне комок руки, а не пятерню. Глаза тех из разбойников, кто оказался за спиной владыки, преисполнились ужасом. Но владыка вышел из положения. Он положил на мою руку свою вторую и таким образом оказался на высоте положения. Он перекрестил меня.

Потом к руке владыки по очереди подошли разбойники. И все поцеловали ему руку. А он перекрестил их. Затем вошел служка, а может быть, дьякон, и принес нам на подносе серебряные стаканчики со сливовицей. Сербские священники проще, человечнее и симпатичнее русских. Они владеют искусством выигрышного жеста. Их вера страдала дольше русской, потому они не принимают ханжества. Мы выпили свои рюмки и скромно поставили их.

Владыка заговорил со мной по-русски, так как он знает свободно четыре языка, кроме родного. Я был осведомлен о его репутации националиста и о том, что у него много врагов. Владыка был осведомлен о моей репутации, о том, что я вошел в Вуковар с освободившими его частями. Мы дружески побеседовали. Я заверил его в том, что в России есть люди, готовые помочь Сербии, что я не разделяю курс официальной РФ — предательский по отношению к Сербии.

— Мы всегда были вашими самыми верными друзьями, — сказал владыка грустно. — А вы всегда предпочитали болгар, которые предпочитали германцев и турок.

Владыка подарил мне кипарисовый крест, из которого сочилась сладкая кипарисовая смола.

Владыка попросил открыть для меня мощи святого Петра Негоша, и мы попрощались. В этот раз я поцеловал руку владыке. Разбойники, поцеловав руку, пятились задом и задом же покидали приемную, выпрямляясь только в коридоре.

Нам открыли склеп и в склепе открыли гроб. Позднее мне сказали, что этой чести не удостаивались и главы государств. В гробу в красной с золотыми шнурами мантии лежал длинный скелет. Кожа на черепе сохранилась. Рук не было видно, они были прикрыты.

— Здесь очень сухой воздух, — сказал старый служитель. — К тому же святые не разлагаются. — Он был серьезен, также как и я.

Усевшись в автомобили, они опять стали разбойниками. Мы доехали до первой попавшейся харчевни у дороги. Там мои спутники мгновенно напились и пытались побить нескольких албанцев, которые на них не так смотрели.

Вскоре я улетел в Белград, а оттуда в Париж. А из Парижа в Москву. На Конгресс патриотов.

 

Воевода

Я думаю, я сноб. Я перестал участвовать в сербских делах и бывать на Балканах, как только в Сербию зачастили делегации русских патриотов. Они очнулись поздно, году в 1994-м. Почему они безмятежно спали до этого, мне неведомо. Толстокожие? Плешивые отставные генералы и демагоги-депутаты потянулись в Сербию. Они грязнили и опошляли в моих глазах образ героической земли, где героические люди, простые крестьянские Ахиллы и Патроклы, насмерть бились за свои горы, за свои сады и тени дубовых рощ. Генералы и депутаты из Московии профанировали Сербию своими башмаками, туловищами, плевками, сопением, водочной отрыжкой и словарем. А когда еще туда потянулись наглые жириновцы… О! Мне стало совсем противно.

Русские, как и американцы, в большом числе невыносимы вне своих границ. Бесцеремонные, шумные, тяжелые, неуклюжие, они закабаляют пространство. Когда стали ездить одна за одной делегации, когда все прибывающие стали бить себя в грудь и клясться православием и дружбой славянских народов, я тихо встал из заднего ряда, взял свою кепку, купленную в универмаге Титовграда, взял свои пистолет и синюю сумку и вышел. Пусть без меня.

Одинокий воин, я вложил свою лепту, сделал все, что в моих силах. Празднества ханжества пусть совершаются без меня.

Но это случилось после трех лет моего соучастия в судьбе сербов, в 1993-м. В начале 1992-го, после первой моей войны в Славонии и поездки в Черногорию, которая расширила мою личную биографию и историю, но была второстепенна, поскольку первостепенно лишь то, что приводит к смерти, я метался в Белграде, тоскуя и бредя во сне войной. Я ходил к Дунаю, брошенному, как голубая офицерская шинель, к белградскому укрепленному замку, бродил по центру города, по улице князя Михаила, вглядывался в позеленевшие с белой окалиной бронзовые скульптуры воителей, королей и президентов. В этих бесцельных по сути своей блужданиях меня иногда сопровождали мои белградские знакомые. Часто это бывала переводчица моих книг и статей Радмила Мохович.

Как-то вместе с ней я оказался у отеля «Славия». Это стеклянный куб в стиле советских гостиниц 60-х годов. Мне привелось жить в отеле «Славия» в 1989 году. Тогда я впервые попал в Сербию. Я был приглашен в числе шестидесяти иностранных писателей на ежегодную октябрьскую встречу писателей. Тема встречи была: «Поражение в истории и литературе». Интересно, что я тогда был приглашен в Югославию. А с Радмилой мы пришли к отелю «Славия» уже после поражения, в государстве, называемом уже Сербия. Поражение чувствовалось уже даже только потому, что в «Славии» сейчас жили не писатели, но беженцы. Беженцы толпами стояли у отеля. Мы вошли в глубь живого коллектива беженцев. Радмила — крестьянская дочь — отличалась хорошим инстинктом общения. Она одинаково непринужденно могла говорить и с министрами, и с крестьянами.

Вцепившись в старуху на костылях, с отекшими ногами, Радмила, не спрашиваясь меня, завела разговор.

— Старая женщина, вы откуда бежали? Я Радмила Мохович, переводчик русского «писца», — указала она на меня.

— Из-под города Сисак, в Кроатии. — Старуха переступила костылями, сморщилась и вдруг заплакала. — Что же вы, русы, нас бросили?!

— Ельцин — усташа! — убежденно сказал старый, засушенный, как старое корявое дерево, крестьянин в кепке.

Это утверждение мне позже пришлось слышать в различных частях Сербии. «Усташи» — это название хорватской террористической организации 1930-х годов. Усташи убили югославского короля Александра в 1934 году, он был серб из рода Карагеоргиевичей. В 1941-м с помощью германцев глава усташей Анте Павелич стал вождем независимого хорватского государства. Во время войны усташи уничтожили 1,5 миллиона сербов. «Усташа» — это в устах серба чуть хуже дьявола.

— Ельцин — усташа! Почему вы не уберете Ельцина? — сказала сквозь рыдания старуха на костылях.

— Россия должна нам помочь! Вы же сильнее всех. — Эти слова принадлежали девочке-подростку в жалкой какой-то курточке розового цвета. Дальше я ее не рассмотрел, потому что толпа постоянно плескалась вокруг меня, как море. Я едва успевал выхватывать взглядом лица обращающихся ко мне.

— Рус, у вас, руссов, есть атомна бомба. Почему вы не остановите убийство сербов? Мы же братья, наши народы — православны!

— Писец, напиши как мы живем. Нашему правительству мы тоже не нужны. Мы хотим вернуться домой.

— Наши дома захвачены!

— Пойдем, рус, я покажу тебе, как я живу, — сказал крестьянин в кепке, с лицом старого дерева. Он схватил меня за руку.

Я пошел. Честно говоря, проклиная общительность Радмилы. Она пошла со мной. Лицо у нее было виноватое.

Лифт в отеле не функционировал. В холле были в беспорядке навалены какие-то тюки. Несмотря на раскрытые стеклянные двери, в холле несвеже пахло мочой и… распаренным зерном, вероятнее всего, где-то в глубинах варила свою кашу столовая. По мере подымания по лестницам запах бедных и несчастных людей все усиливался. Я верю в то, что поры несчастных людей выделяют некие испарения неудовольствия, страха и несчастья, извергаемые телами людей в беде. Одежда несчастных может быть чиста, они могут даже не иметь еды в помещениях, где содержатся (питаться где-то вне помещений, в кантинах), однако запах остается, даже если принимать душ ежедневно, он будет. Я потом проверил свою теорию через десяток лет в тюрьмах и лагере. В лагере нас, заключенных, заставляли ежедневно убирать жилые помещения, в баню нас водили регулярно, и там же стирали белье, однако запах несчастья не исчезал…

Лицо «старого дерева» сморщилось.

— Здесь, — выдавил шамкающий рот.

Он открыл двери. Прямо от двери пол был заложен матрацами. Часть матрацев пустовала, на большей части сидели и лежали беженцы. Старухи худые в черных платьях и светлых платочках, старухи одутловатые, с болезненно толстыми ногами. Между матрацами копошились совсем маленькие дети. Все они настороженно посмотрели на нас.

— Это русский писец. Он приехал написать о вас.

— Пусть напишет, — женщина помладше, лет под пятьдесят, пробралась к нам между матрацами. — А еще лучше пусть сфотографирует, как мы живем. Наше убожество. У тебя есть фотоаппарат, рус?

— Есть, — я вынул из кармана бушлата «мыльницу».

— Я не хочу фотографию… Не хочу! — заныл мальчик лет пяти, сидевший на матраце. Он был одет в бледно-зеленый комбинезон, запачканный на пузе и по обшлагам.

— Ма-а-а! — закричал малыш в самом дальнем углу.

К нему метнулась с горшком та самая женщина, которая только что пробралась ко мне. Она стащила с малыша штаны и усадила его на горшок. При этом она что-то бурчала, по-видимому, ей было неловко передо мной.

— Садитесь сюда! — Человек с лицом дерева в кепочке показал мне на подоконник, к которому он приставил стул. — Здесь был стол, но мы его вынесли, чтобы было больше места. Здесь вам удобнее будет записывать.

Я обреченно прошел к подоконнику. Хотел снять обувь, чтобы не наступать на их ложа, но они запротестовали и провели меня по краю матрацев.

— Меня зовут Зоран. Зоран Зорич, — представился наконец старик в кепке. Я вынул блокнот…

Я, конечно, мог сослаться на занятость и уйти. Я знал, что никуда не смогу обратиться со своими записями и фотографиями. Что газеты их не возьмут, так как газеты не интересуют индивидуальные человеческие судьбы. Не потому, что редактора — люди черствые, а потому, что читатели — люди черствые и читать в сотый раз о несчастьях беженцев они не хотят. Часть читателей — сами беженцы. Не возьмет мои записи с фамилиями беженцев и пересказом их несчастий правительство России, и тем более правительство Франции. А если я пойду к комиссарам по правам человека, то комиссары, вздохнув, возьмут мои листки и фотографии, по-дружески предупредив меня, что надежа на то, что по их делам будут предприняты какие-то действия, — равна нулю. Но я не мог лишить беженцев случайной надежды, и потому целых четыре часа я занимался безумной работой: выслушивал, записывал, фотографировал. Кто, откуда, кто из семьи погиб (застрелен, замучен, заколот, повешен), кто изнасилован, кто изгнан. За четыре часа у меня был в наличии мартиролог, которому бы «позавидовали» все четыре евангелиста: Марк, Лука, Матфей и Иоанн.

Дети какали, горшки воняли, старухи плакали, девочки-дети с печальными глазами рассказывали ужасы, а я писал и писал. А толпа в коридоре выстроилась в очередь… Радмила без устали переводила…

В какой-то момент я впал в некий экстаз. Передо мной проходила со своими травмами, психозами, бедами и ужасами часть человечества. Я допускаю, что кто-то из них мог чуть приумножить свои беды, но если кто из них и сделал это, то не намного. Я ведь не раздавал им взамен пайки или купоны. Я был случайная надежда. Может быть. Вдруг. Писец донесет их истории до влиятельных людей. Я чувствовал себя очень важным. И очень слабым. Но не бесполезным. Потому что я поддержал их надежду. Несколько недель они будут помнить меня, склонившегося над записной книжкой, без устали записывающего данные. Адрес, откуда бежал. Правильное правописание фамилии осуществляла Радмила. Нас угостили чаем и извинились, что к чаю есть только старое печенье из наборов Красного Креста. Вот когда они вернутся в родные места, они угостят меня настоящим крестьянским печивом. Думаю, никто из них не вернулся в родные места.

То были мои первые беженцы. Позднее я встретил их многие тысячи. И всегда повторял ту, мою первую практику: без устали переписывал данные, делал фотографии — то есть работал по поддержанию их морального духа. И конечно, никуда эти данные потом не шли, хотя я честно пытался. Возвращаясь от отеля «Славия», мы молчали, я обратился к Радмиле:

— Организуй мне встречу с Шешелем. Пожалуйста, Радмила.

Шешель в 90-е годы гремел на всю Сербию. Этот двухметровый гигант с выразительным именем Воислав был председателем радикальной националистической партии Сербска Радикальна спилка. Его партия имела вторую по численности, после правящей Социалистической партии Сербии Слободана Милошевича, фракцию депутатов в югославском Парламенте — Скупщине. Обе партии состояли в альянсе. Шешель сумел мобилизовать проявившийся в те годы все растущий антагонизм между рвущимися прочь из Югославии хорватами, словенцами (чуть позже мусульманами) и сербами, более всех трагически пострадавшими от распада Югославии. Ибо у сербов — самого многочисленного народа из южных славян — испокон веков существовали многочисленные диаспоры в виде густонаселенных анклавов внутри других республик Югославского Союза. И теперь сербы лишались своей земли в этих анклавах. Шешель не был фольклорным националистом, каким, несомненно, был в России глава общества «Память» Дмитрий Васильев. Не походил он и на какого-нибудь мрачного Баркашова. Он носил костюмы и галстуки, возглавлял фракцию в Парламенте. Однако у партии были отряды добровольцев, воевавшие во многих, если не во всех сербских анклавах. Если московский национализм 90-х был в значительной степени литературным «ремейком» реакционных движений начала XX века, то национализм Шешеля был современным, вынужденным к тому же, оборонительным.

К Шешелю я отправился после встречи с беженцами. Впоследствии, и всегда, и поныне, я предпочитал общение с солдатами, с теми, кто активно делает войну, а не с ее жертвами. Среди солдат я встречал немало молодых героев, любящих воевать. Но только жертвы войны — беженцы исчерпывающе свидетельствовали о правоте сербских солдат. Я сознаю, что у хорватов были свои беженцы, и они доказывали правоту хорватских солдат, а у мусульманских солдат их беженцы доказывали их правоту. Однако я оказался с сербами, вот я и принял их сторону. Я пошел к Шешелю. Стремясь понять национализм. Однако на две третьих меня уже убедили беженцы. Такое количество страданий не может быть неубедительно.

Шешель принял меня в обшарпанном офисе где-то в центре города. Штаб партии оказался на высоком первом этаже и состоял из полдюжины запущенных комнат. Помню, что некоторые комнаты были неудобно проходными, что повсюду было очень накурено, стояли полные окурков пепельницы и горели тусклые лампочки. Я и Радмила некоторое время ждали «воеводу», как его называли его сотрудники, в первом же по дороге от двери помещении. Нам предложили и подали кофе. Стулья были частично сломаны, столы были обожжены окурками. По всем комнатам ходили люди далеко не офисного типа, «четники» с бородами и в папахах, средних лет дядьки в конфедератках. Такие типажи можно было увидеть и в Москве. Однако «воевода» появился в помещении в окружении совсем иного типа людей: молодых, одетых в костюмы и в камуфляж, но без излишеств, без бород и папах. Надо сказать, что самые истовые, правильные, махровые, что называется, националисты, в число их входили четники, относились к Шешелю как максимум открыто враждебно, как минимум — с подозрением. Дело в том, что Шешель имел в своей крови изрядную долю албанской крови. Я слышал, как его презрительно называли «шипардом», т. е. «овечником», как называют албанцев. Сама фамилия Шешель, как утверждали ультранационалисты, не сербская, но албанская. Шешелю приходилось быть правовернее самых ультраправославцев.

Шешель вошел. Я встал. Мы поздоровались и пожали руки. У него была крепкая большая рука, блондинистые негустые волосы, крупный нос, энергичный громкий голос и ободряющая собеседника улыбка. Чем-то он был похож, ну, на Чубайса. (Впрочем, сравнение я выбрал неустойчивое и эфемерное, будут ли знать уже через десять лет, кто такой был Чубайс? Но другого не подвернулось.) Как у некоторых арабов, у Шешеля были неширокие плечи и потому выделялись бедра. Он заговорил.

— Господин Шешель извиняется, что заставил вас ждать. Его рабочий день наконец-то окончен, он приглашает вас в сербский ресторан, где мы можем свободно поговорить, — перевела Радмила.

Я согласился. Хотя и рассчитывал побеседовать в офисе. Мы погрузились в два автомобиля и отъехали.

Ресторан был предупрежден, потому нас уже встречали у самого тротуара. Жизнь в тогдашней столице Сербии была неспокойной, хотя политические убийства стали происходить несколько позже, но все равно это была столица нации, ведущей войну за свои территории. Кстати, находящиеся совсем рядом. Некоторые из них, как Вуковар, менее чем в ста пятидесяти километрах. В лидера националистической радикальной партии запросто могли бросить гранату. Поэтому с полдюжины встречавших и еще столько же приехавших с Шешелем охранников не казались излишней предосторожностью. Не задерживаясь на улице, мы быстро прошли внутрь и поднялись на второй этаж. Нас провели в обширный зал, где был накрыт стол. Длинный стол, персон, наверное, так на двадцать. Мы же уселись за этот стол втроем, по центру его длинных сторон: я и Радмила на одной стороне стола, «воевода» — на другой.

Содержание беседы почти полностью поглотило время. Но именно там, напротив Шешеля, у меня впервые зародилась мысль о создании партии. (Что я, собственно, и осуществил через год, создав вместе с частью жириновцев Национал-радикальную партию и проведя ее учредительный съезд в бильярдной на даче Алексея Митрофанова.) Мы пили ракию, она же сливовица, нам играли на цыганских скрипках и пели сербские народные песни, похожие на турецкие песни, музыканты. А я глядел на Шешеля и думал: вот передо мной сидит человек, как в легендарные и уже древние двадцатые годы XX века, создавший политическую партию. Его народ воюет, у партии есть боевые отряды на фронтах, у него фракция в Парламенте. Не я ли с детского возраста мечтал о судьбе путчиста, революционера, человека, участвующего в государственных переворотах? Мое время не давало мне до сих пор возможности осуществить мои детские неординарные мечты. Но вот теперь, благодаря неразумности мелкого человека Михаила Горбачева, случайно попавшего в главы великой империи, сдвинулись тектонические пласты, проснулись спящие вулканы страстей народов, населяющих территории СССР и Югославии. Теперь хорошее время для таких людей, как я. Передо мной сидел человек, осуществивший мои мечты.

Радмила, смеясь, задала вопрос от себя, не от меня.

— Что там произошло, «воевода», в Скупщине? Говорят, вы пришли на заседание с пистолетом? И когда получили слово, вышли на трибуну, вы потрясали этим пистолетом. Так ли это?

«Воевода» расхохотался и сообщил, что, конечно, он ни в кого не собирался стрелять, а взял пистолет намеренно, дабы использовать это убедительное доказательство, привлечь внимание к закону о разрешении ношения оружия гражданам.

— Уже на следующий день эти трусы привезли в Скупщину металлоискатели и установили их.

— А закон прошел после этого?

— Пока нет. Но мы будем бороться. Криминальный мир вооружен, границы страны плохо контролируются. В столице взрывают, стреляют, гибнут граждане, а закон не позволяет гражданам осуществить свою оборону самим.

Он спросил меня о внешней политике России на Балканах. Я сказал, что внешней политики у России нет вообще. Что недалекие люди овладели властью в России, что в России разрушается сама государственность.

— Вы должны бороться за власть в России, — убежденно сказал воевода-гигант. — Когда Россия сильна, на Балканах стоит мир.

— Я ходил в отель «Славия». Беженцы просили Россию пригрозить Западу атомной бомбой.

— Неглупая идея, — улыбнулся Шешель. — Даже если только напомнить о ее существовании. Это бы отрезвило Германию, Австрию и Венгрию. Вы знаете, что они начали вооружать и обучать хорватов в своих лагерях тотчас после объединения Германии? И знаете, где в Венгрии обучают хорватских солдат стрелять в сербов? В бывших казармах советских войск.

Было около полуночи, когда мы выходили. В лучших традициях Австро-Венгерской империи нас провожали с рыдающими скрипками. Я пожал Шешелю большую ладонь, и он повторил: «Вы должны бороться за власть в России». Меня повезли в отель «Теплиц», где я жил, на партийной машине. Ночной город не спал совсем. Рестораны были открыты, была слышна музыка, из кафе и ресторанов выходили в обнимку солдаты и девушки. Был легкий мороз, слышна была время от времени разрозненная стрельба.

— Война всегда оборачивается жаждой наслаждений, — сказал водитель. — Любовь интересует всех, если рядом появляется смерть.

— Согласен, — сказал я. — Вы член партии?

— Да, я член партии. Это мой персональный автомобиль. Выполняю партийные задания. Зря только воевода связался с коммунистами. Они убили нашего Драже Михайловича. Тито убил, а Милошевич — наследник Тито. Воевода напрасно объединился в Скупщине с коммунистами. У нас разные судьбы.

Водитель даже проводил меня до двери моего номера в «Теплице». Ему показались подозрительными несколько мужчин в холле ночной гостиницы.

Водитель ошибся. Судьба оказалась единой что для Милошевича, что для Шешеля. Видимо надеясь на справедливое рассмотрение своего дела, Шешель сам сдался гаагскому трибуналу и получил 11 лет заключения. Недавно газеты писали о его длительной голодовке.

 

Война в саду

Красивейшие земли виноградников и садов смотрятся еще великолепнее во времена войн на этих землях. Известная запущенность и нанесенные войной повреждения придают этим клочкам земного рая особое очарование. Я открывал для себя эту истину постепенно, вначале на Балканах во время трех сербских войн, позднее в Абхазии и Приднестровье. Фактически именно земли виноградников и садов, ветви которых ломятся от фруктов, а пастбища полны толпами овец, сами по себе эти земли и есть причина возникновения войн на этих землях. Потому что одни народы хотят отобрать их себе целиком, а другие, тоже живущие на этих землях, совсем не желают отдавать их. Богатые, картинные, хорошо выглядящие, плодородные и роскошные, горные либо расположенные возле могучих синих рек, они столь бесценны, что их невозможно оставить в руках врагов, потому народы воюют. Сербы, хорваты, мусульмане, молдаване, русские, украинцы. Я никогда не встретил ни одного добровольца, готового воевать за квартиру в морозных центральных регионах России.

Абрикосовые сады дремали под осенним солнцем по обеим сторонам дороги из Григориуполя. Дорога там идет параллельно синему Днестру в направлении Дубоссарской гидроэлектростанции. На десятки километров тянутся сады, можно ехать около часа вдоль одного такого. Урожай абрикосов висел и лежал в тот год в осенней траве, потому что по причине войны никто не собирал абрикосы. Окопы гвардейцев Приднестровской республики были на левой от нас стороне дороги, сразу в тени первых линий абрикосовых деревьев. А окопы «румынов», как называли приднестровцы армию Молдовы, невидимые, скрывались в абрикосовом массиве. Запах гниющих абрикосов, сладкий и горький, запах гниения тысяч тонн абрикосов создавал впечатление, что мы находимся в тропиках… (Господи, это ведь было так давно, так давно, в 1992 году, далеком, как библейские войны!)

Окопы были населены казаками-добровольцами. Они первые рванули на помощь красивым и благодатным землям Приднестровья. В тот день не было боевых действий на этом участке. Часть казаков спала на одеялах в тени абрикосовых деревьев. У спящих были у кого розовые, у кого темно-коричневые пятки, в зависимости от возраста. Автоматы Калашникова лежали рядом со спящими на расстоянии вытянутой руки, у одного под щекой.

В тот день не было боевых действий на дороге из Григориуполя, в то время как у соседей-казаков стреляли. Потому что предыдущей ночью два «румына» приползли к преднестровским окопам, каждый притащил по канистре отличного вина. «Румыны» попросили перемирия на два дня по причине того, что их командир батальона празднует в эти дни свадьбу. Есаул, командир казаков, попробовал вино, нашел его хорошим вином и согласился на перемирие. «Румыны», довольные, уползли в ночь. «Ты можешь услышать свадебный оркестр, — сказал мне есаул Полетаев, — если отойдешь чуть глубже в сад. Слышно, скрипка визжит».

После того как перемирие закончилось, через два дня, казаки проползли ночью к «румынским» окопам и выкопали несколько мин, защищающих румынские окопы от казаков. Выкопали и закопали опять, но в другом месте. В частности, на тропинке к устроенному «румынами» отхожему месту.

— Зачем вам эти опасные ночные шутки? — поинтересовался я. Полетаев засмеялся, огладил оселедец светлого чуба.

— Ну да, это опасно. Такой тип мин… вообще-то считается, невозможно их передвинуть, однажды заложенные, их можно только взорвать, но мы изобрели способ передвигать их, знаем фокус, и вообще, что же мы за казаки, если не будем делать врагу всякие фокусы?

Казацкий фокус обошелся «румынам» в одного убитого. Возле туалета. Все казаки были счастливы и горды своим фокусом до утра следующего дня, когда молодой казак с Кубани был застрелен снайпером. Казалось очевидным, что «румыны» отплатили казакам за их ночную экспедицию. И «румыны», по-видимому, не имели намерения останавливаться. Один из казацких окопов был обстрелян снайпером в тот же день, утром которого молодой казак с Кубани был убит.

Полетаев сказал мне, что «румыны» пригласили прибалтийскую девушку-снайпера:

— Ты знаешь, «белые колготки», целая команда их приехала в Приднестровье.

И он добавил, что «белые колготки» будут охотиться на казаков, потому что они ненавидят русских и в особенности казаков. Полетаев приказал своим людям быть очень осторожными, поскольку снайперша-«белые колготки» затаилась где-то поблизости в абрикосовом саду.

Я был настроен скептически относительно «белых колготок». За неделю до этого я участвовал в охоте на снайпершу-«белые колготки» в городе Бендеры. Мы получили информацию, что раненая и кровоточащая «белые колготки» укрылась в большом подвальном помещении, некогда служившем винным погребом на окраине города. Десяток приднестровских гвардейцев и я, мы осторожно проникли в этот бункер. У входной двери мы, да, увидели капли крови, мы также обнаружили одну красную женскую туфлю рядом с грязным матрацем в углу одного из помещений подвала, но не нашли прибалтийской девушки. Большинство гвардейцев выразили мнение, что «белые колготки» была ранена и некоторое время отдыхала, скрываясь в этом бункере. Один гвардеец выразил особое мнение, что местные девушки и парни употребляют этот бункер для сексуальных утех. Красная туфля могла быть впопыхах забыта подвыпившей девушкой, а капли крови могут быть, ну вы знаете, и во время потери невинности, и во время менструаций из них капает и даже льет кровь…

Но никто более не захотел поверить в такую простую версию. Люди всегда предпочитают красивые легенды, они не любят вульгарной правды. Старший нашей группы сообщил в штаб, что «белые колготки» успела уйти до нашего появления, что вероятнее всего она была предупреждена об опасности каким-нибудь местным членом «Народного фронта» Молдавии, их замаскировавшимся товарищем.

На следующий день люди Полетаева сделали несколько десятков залпов из миномета по «румынским позициям». «Румыны» потеряли несколько человек. Они ответили казакам тем, что стреляли из своих минометов по их окопам. Но ночью они послали человека говорить с Полетаевым. Это был молодой человек, и он был не стрижен по-солдатски, но носил черные длинные волосы под «румынской» пилоткой. Я его рассмотрел, потому что был рядом с Полетаевым. «Румын» сообщил, что снайпер не «белые колготки», ничуть, что это бородатый мужик за сорок лет. Что он не принадлежит к их батальону, что он работает независимо от них. Этот снайпер приезжает ежедневно из ближайшей деревни автобусом, потом он берет велосипед и на велосипеде прибывает сюда на фронт. Он каждый день меняет позиции и выбирает свои позиции сам. Нет, снайпер этот не подчиняется командиру батальона, он подчиняется военному коменданту района. Он бывший чемпион по стрельбе, этот снайпер. Он не общается с солдатами, избегает их. Если хотите знать, господин есаул, мы все его ненавидим, потому что он источник несчастий для нашего батальона. До него и у нас, и у вас было немного потерь, совсем немного, не правда ли, господин есаул?

Полетаев подтвердил, что да, потерь было немного.

— Но теперь, — продолжал «румын», — из-за его охоты на казаков мы потеряли троих убитых вашими залпами из минометов, потому наш командир («румын» сказал «кондукаторэ») имеет предложение для вас: мы дадим вам информацию, где будет охотиться на вас снайпер в следующий раз, но вы, казаки, не будете больше пробираться к нашим окопам ночью и переставлять наши мины. Идет? Согласны?

Полетаев размышлял очень недолго. Можно сказать, совсем не размышлял. Он пообещал прекратить казачьи фокусы по ночам.

— Всё, не будут больше хлопцы копать ваши мины, слово даю, а вы давайте нам этого ё… снайпера, мать его ё…

Они договорились, отойдя в абрикосовые деревья, о деталях плана, касающегося снайпера, и «румын» покинул нас, сопровождаемый двумя казаками, которые провели его к своим.

Полетаев надеялся захватить снайпера живьем, но случилось по-другому. Бородатый тип в гражданской одежде погиб от казацких пуль. Мертвый, он смотрелся как турист, неопасным. Такой себе, тяжело сложенный, как люди его возраста, одетый в клетчатую рубашку и темные брюки. Он даже не смотрелся как охотник, скорее как грибник, собиратель грибов из города. Я видел его. Грибник, да, исключая, конечно, что в руках у него была красивейшая чемпионская снайперская винтовка. Ее взял себе Полетаев.

Казаки были разочарованы, что снайпер не оказался «белой колготкой». Они смотрелись явно несчастливыми. Может быть, они мечтали изнасиловать их врага, балтийскую девушку-снайпера? Кто знает, казаки — они таинственное племя.