Размышления над Февральской революцией

Слово «самиздат», прочно вошедшее в русский словарь второй половины XX века, напрямую связано с именем А. И. Солженицына. Он был одним из первых, кто, распространяя свои тексты в десятках слепых машинописных копий, сумел донести их до тысяч думающих людей. «Жить не по лжи!», «Образованщина», «Если не желать быть слепым» — эти фразы ушли в народ и стали крылатыми. Читая публицистику Солженицына, невольно вспоминаешь двух «Пророков» — пушкинского и лермонтовского. Его глагол всегда жжет. И за это в писателя не раз бросали бешено каменья — как слева, так и справа. Но Солженицын всегда оставался верен — и равен — самому себе…

Александр Солженицын. Ленин в Цюрихе. Рассказы. Крохотки. Публицистика. Издательство «У-Фактория». Екатеринбург. 1999.

I. Природа бескровной (23–27 февраля 1917)

Три монархиста, порешившие Распутина для спасения короны и династии, вступили уверенными ногами на ту зыбь, которою так часто обманывает нас историческая видимость: последствия наших самых несомненных действий вдруг проявляются противоположны нашим ожиданиям. Казалось, худшие ненавистники российской монархии не могли бы в казнь ей придумать язвы такой броской, как фигура Распутина. Такого изобретательного сочетания, чтоб именно русский мужик позорил именно православную монархию и именно в форме святости. Читающая публика и нечитающий народ по-своему были разбережены клеветой о троне и даже об

измене

трона.

Но стерев эту язву — только дали неуклонный ход дальнейшему разрушению. Убийство, как действие предметное, было замечено куда шире того круга, который считался общественным мнением, — среди рабочих, солдат и даже крестьян. А участие в убийстве двух членов династии толкало на вывод, что слухи о Распутине и царице верны, что вот даже великие князья вынуждены мстить за честь Государя. А безнаказанность убийц была очень замечена и обернулась тёмным истолкованием: либо о полной правоте убийц, либо что наверху правды не сыщешь, и вот государевы родственники убили единственного мужика, какому удалось туда пробраться. Так убийство Распутина оказалось не жестом, охраняющим монархию, но первым выстрелом революции, первым реальным шагом революции — наряду с земгоровскими съездами в тех же днях декабря. Распутина не стало, а недовольство брызжело — и значит на кого теперь, если не на царя?

А ещё было то, как будто не крупное, последствие убийства, что Верховный Главнокомандующий российскими имперскими силами покинул Действующую Армию на девять недель. (Так сбылось и расчётливое предсказание тобольского чудотворца, что без него династия погибнет: от смерти его и до этой гибели только и протянулись десять недель.)

Все рядовые жизненные случайности, попав под усиленное историческое внимание, начинают потом казаться роковыми. Не было никакой связи между семейным решением об этой поездке в Ставку и хлебными беспорядками в Петрограде, начавшимися точно на следующий день. (Разве только малая та, что, не слишком бы погрузясь в скорбь императрицы и больше внимания уделя государственным занятиям, например работе с Риттихом, монарх мог бы за два месяца предупредить эти хлебные перебои.) Не было и связи с микробами кори, уже нашедшими горла царских детей, — однако, уехавши в Ставку с отцом, Алексей заболел бы в Могилёве, а не в Царском, и ото всего того сильно бы переменилось расположение привязанностей и беспокойств, открывая возможности иного хода российских событий.

Рассмотрение исторических вариантов иногда позволяло бы нам лучше охватить смысл происшедшего. Художники могли бы пытаться в развилках истории, с мерой доступной им убедительности, продвигаться также и по тропам, не выбранным историей, углубляя наше понимание событий повествованием с вариантным сюжетом. Но учёные запретили нам conditionalis в рассказах о прошлом, и мы не будем задаваться вопросом, что было бы, если бы Государь задержался в Царском Селе на 23 и 24 февраля. Единственно: что тогда Протопопов не мог бы так долго и с такой лёгкостью морочить Государя о событиях, и какие бы решения ни были бы приняты — они лежали бы прямо на царских плечах.

II. Крушенье в три дня (28 февраля — 2 марта 1917)

Кто же мог ожидать, кто же бы взялся предсказать, что самая мощная империя Мiра рухнет с такой непостижимой быстротой? Что трёхсотлетняя династия, пятисотлетняя монархия даже не сделает малейшей попытки к сопротивлению? Такого прорицателя не было ни одного. Ни один революционер, никто из врагов, взрывавших бомбы или только извергавших сатиры, никогда не осмеливались такого предположить. Столетиями стоять скалой — и рухнуть в три дня? Даже в два: днём 1 марта ещё никто и не предлагал Государю отрекаться днём 3 марта отрёкся уже не только Николай II, но и вся династия. Кадеты (Милюков на первых дипломатических приёмах) признавались иностранцам, что сами ошеломлены внезапностью и лёгкостью успеха. (Да Прогрессивный блок и не мечтал и не хотел отводить династию Романовых от власти, они добивались лишь ограничить монархическую власть в пользу высшей городской общественности. Они и самого Николая II довольно охотно оставили бы на месте, пойди он им на серьёзные уступки, да чуть пораньше.)

Но с той же хилой нерешительностью, как уже 5 лет, — ни поставить своё сильное умное правительство, ни уступить существенно кадетам, — Государь продолжал колебаться и после ноябрьских думских атак, и после декабрьских яростных съездов Земгора и дворянства, и после убийства Распутина, и целую неделю петроградских февральских волнений, — всё надеялся, всё ждал, что уладится само, всё колебался, всё колебался — и вдруг почти без внешнего нажима сам извихнулся из трёхсотлетнего гнезда, извихнулся больше, чем от него требовали и ждали.

Монархия — сильная система, но с монархом не слишком слабым.

Быть христианином на троне — да, — но не до забвения деловых обязанностей, не до слепоты к идущему развалу.

В русском языке есть такое слово

зацариться

. Значит: забыться, царствуя.