Лесные братья. Ранние приключенческие повести

Гайдар Аркадий Петрович

В книге впервые собраны вместе ранние приключенческие повести Аркадия Гайдара, написанные в двадцатые годы. В их числе произведения, которые не печатались многие десятилетия. Это «Жизнь ни во что (Лбовщина)» и продолжающая ее повесть «Лесные братья (Давыдовщина)», повесть «Всадники неприступных гор» и фантастический роман «Тайна горы». Здесь же печатаются повесть «На графских развалинах» и ранний полный вариант повести «Реввоенсовет», предназначенный для взрослого читателя.

 

Жизнь ни во что (Лбовщина)

 

У Пермских лесов, в зеленом шелесте расцветающих лужаек, над гладкой скатертью хрустящего под лыжами снега, под мерный плеск седоватых волн молчаливой гордой Камы, при ярких солнечных блесках зимних дней и при темных тревожных шорохах летних ночей, охваченных кольцом ингушей и казаков,

БЫЛО ВСЕ ЭТО.

Эта повесть — памяти Александра Лбова, человека, не знающего дороги в новое, но ненавидящего старое, недисциплинированного, невыдержанного, но смелого и гордого бунтовщика, вложившего всю ненависть в холодное дуло своего бессменного маузера, перед которым в течение долгого времени трепетали сторожевые собаки самодержавия.

Памяти «разбойника Лбова» и его товарищей: Демона, Грома, Змея, Фомы, Матроса и многих других, имена которых окутаны уже дымкой легенд по рабочему Уралу.

Памяти тех, которые нападали с криком, умирали со смехом и во время нервных, безрассудно смелых схваток ставили свою собственную

ЖИЗНЬ НИ ВО ЧТО.

 

Часть I

 

1. О чем ревели гудки Мотовилихинского завода

Над рекой, над хмурыми берегами застывшей Камы, в пяти верстах от Перми раскинулся по крутым холмам рабочий поселок — Мотовилиха…

В ночь на 13 декабря 1905 года этот поселок никоим образом не мог числиться входящим в состав Великой Российской империи, ибо за день перед этим он плюнул в лицо этой империи свинцом винтовочных пуль, отгородился от нее баррикадами из выломанных заборов и вывороченных ворот и глядел огоньками раскинувшихся домиков.

Чутко всматривался глазами мерзнувших на перекрестках часовых вниз, в темноту, где черная морозная ночь изменчиво прятала темные папахи казачьего отряда.

Рабочие пушечного завода, разбившись на десятки, заняли холмы, заняли перекрестки изломанных улиц, и всю ночь потрескивали и росли скелеты бесформенных, наспех сколоченных заграждений. И торопливо шныряли бессонные тени восставших в эту сумасшедшую по подъему и по энергии ночь.

У Малой проходной крепко засел десяток эсдеков, на углу Камской выкинули красный флаг эсеры, и в темноте красный флаг казался черным — черным крылом трепыхающей птицы.

А на Висиме, на горе, светились костры, то и дело гулко тюхались сваленные бревна.

На Висиме тоже вырастала баррикада, была она тяжела, неуклюжа.

Но крепка и прочна была Висимская баррикада.

— Бросай!.. Раз — бросай!.. Два… Ну, довольно, пока хватит.

Пламя костра, трепыхнувшись от ветра, озарило наваленную груду бревен и лицо высокого черного человека, прислонившегося к одной из вывороченных досок. Человек, видимо, устал возиться с баррикадой, тяжело и часто дыша, он отер рукой мокрый лоб, потом нервно плюнул и подошел к костру.

— Сядь, Сашка, — предложил ему кто-то, — передохни малость, ты ведь, дьявол, еще с самого утра не жрал ничего.

Но черный уставший человек ничего не ответил. Облокотившись на дуло старой берданки, он молча посмотрел вниз, под гору, и процедил негромко, сквозь зубы:

— Сдохнуть мне, если они завтра легко проберутся сюда.

В ночь на 13 декабря тревожно пели телеграфные провода Пермь — Петербург.

В ночь на 13 декабря пермский губернатор не спал. В два часа ему доложили, что хорунжий седьмого Уральского полка Астраханкин и мотовилихинский пристав Косовский ожидают его в приемной.

Губернатор вышел. Он был любезней, чем когда-либо, потому что честное имя хорошего губернатора находилось теперь всецело в руках запаянных в погоны офицеров. Он пожал им руки, но не одинаково, чуть-чуть крепче командиру отряда ингушей — хорунжему Астраханкину и чуть-чуть слабей приставу Косовскому, ибо он мало верил в организованность и боеспособность полиции.

Разговор был короткий и продолжался не более десяти минут, по истечении которых звякнули шпорами каблуки и от крыльца губернаторского дома торопливо умчались санки с рысаками пристава — направо и тени двух всадников — налево.

А с рассветом, застегивая кобуру револьвера и пробуя напоследок эфес шашки, хорунжий Астраханкин встал и, прежде чем подойти к лошади, задержался на минуту, вынул из бокового кармана карточку молоденькой белокурой девочки в пелеринке Петербургского института благородных девиц, вздохнул и положил ее обратно в карман.

Это было как раз в ту самую минуту, когда на тон стороне черный человек бросил последнее бревно на баррикаду и сказал громко:

— Кончено, ребята! Ну, теперь пусть идут…

И по рыхлому, рассыпчатому снегу поползли темные точки закутанных в башлыки ингушей.

Молча, без выстрелов, по улицам поселка, по перекресткам, по чердакам, по огородам рассыпались засадами рабочие пушечного завода и ждали.

Но так было не долго. Как раз в тот момент, когда пальцы на «собачках» заряженных винтовок напрягались пружинами, когда стало чересчур уж тихо и чересчур нудно, с хрипом и клокотом заревели вдруг гудки молчаливо насупившегося завода и над мертвой Камой, над закамским лесом, над взбунтовавшимся поселком понеслись тяжелым и тревожным эхом.

И назло тишине, назло нудному вою гудков, гулко треснул нервной дрожью и рассыпался первый выстрел, его поддержал другой, а в ответ сразу, беспорядочным огнем огрызнулись домишки, чердаки и заборы Мотовилихи…

К вечеру баррикады смолкли, и казаки врывались уже на улицы, и разбитые боевые дружины торопливо разбегались прочь.

В это время у черного человека был распахнут ворот замасленной блузы, и на голове у него не было шапки, и крепкими гайками были стиснуты губы. Он остановился у ворот какой-то хибарки, заложил последний патрон и быстро оглянулся: на пустой улице никого не было. Бешеная усмешка перекосила его крепко завинченные губы, он бросился налево и за углом, почти лицом к лицу, столкнулся с конно-жандармским патрулем.

— Стой! — крикнул один, блеснувши шашкой, — бросай винтовку, чертов сын.

Черный человек грохнул в упор из берданки в нападавшего стражника, огромным прыжком вскочил на забор и крикнул оттуда:

— Ваша взяла покуда, сволочи, но мы еще не кончили!

Пуля взвизгнула над забором и пронеслась мимо, за Каму, потому что человек отпрыгнул и кубарем скатился по крутому склону, по снегу, вниз.

— Вот дьявол, — удивленно проговорил один из стражников, — и как сиганул. Кто это?

Среди обширного списка арестованных по делу «вооруженного восстания в Мотовилихе» не значилось одного из ее деятельных участников — рабочего орудийного цеха Александра Лбова. Несколько раз полиция получала сведения, что он скрывается в Мотовилихе, несколько раз жандармы делали засаду в квартире его жены, но все безрезультатно.

Однажды ночью, когда полицейский офицер постучался в дверь, оттуда раздался выстрел, затем звякнуло вышибленное с рамой окно, и мимо одного из стражников промелькнула тень, которая, невзирая на поднявшуюся стрельбу, скрылась за поворотом.

Была морозная, туманная ночь, когда по придавленному поселку после восстания гулко ахнуло несколько винтовочных выстрелов. Их тревожное эхо долетело до спящих, и жена одного из рабочих, испуганно вскакивая с кровати, дернула за руку мужа.

— Вставай, Николай, Колька… Да вставай же, черт окаянный, слышь, стреляют.

Тот повернул голову и спросил сонным, бессмысленным голосом:

— Куда?

— Да встань же ты, идол. Почем я знаю, куда? Господи, да что же это такое делается?!

Но выстрелы затакали так тревожно и так близко, что Николай Смирнов вскочил и, поспешно натягивая штаны, проговорил быстро:

— Ворота-то у нас заперты? Сбегай-ка посмотри. Да не зажигай огня, дура, о стражниках, что ли, соскучилась! Постой, дай-ка ключ от шкафа, там у меня бумаги кой-какие, так выбросить в сугроб пока надо, а то не равно, как жандармы.

В темноте ключ никак не попадал в скважину, тем более что рука слегка дрожала. Наконец дверца распахнулась, он только что протянул руку за бумагами, как жена его вскрикнула, а сам он вздрогнул, побледнел и застыл на месте: в окошко кто-то стучал.

— Кто там? — шепотом спросила его жена.

— Не знаю, — ответил Николай, — должно быть, полиция. Нет, это не полиция, — добавил он, вскакивая, — это кто-нибудь из наших.

Стук повторился. Быстрый, но не громкий. В нем была нервная торопливость, но не было властной грубости жандармского кулака.

— Кто здесь? — через окошко спросил Смирнов, вглядываясь в темный силуэт человека. И, не дождавшись ответа, удивленно вскрикнул, бросился в сени и торопливо открыл дверь.

— Чего, черт, долго как канителился? — чуть-чуть прерывающимся от усталости, но спокойным голосом спросил пришедший.

— Лбов! — удивленно крикнул Смирнов. — Александр, язви тебя в душу! Откуда ты взялся?

— После, — махнул рукой тот, — после. — И сам оглянулся, вышел в сени, задвигал чем-то, потом опять вернулся назад.

— Кадушку с капустой к двери придвинь. Запор у тебя плохой, враз сорвать можно. — Потом помолчал и добавил: — Ты сделай себе хороший запор, а то, знаешь, если погибать, так чтобы было за что, а так, из-за ржавого крючка пропадать, не стоит.

Зажгли коптилку, и ее свет озарил угрюмо насупившего лицо Лбова, и ее красные лучи смешались с кровью, расплывшейся по изрезанной стеклом руке, рубиновыми искорками падающей на пол… Но Лбов как бы ничего не чувствовал, он сел у окна и, уставившись в темный угол, долго сидел молча, и только глаза его, при малейшем шорохе быстро поворачиваясь в сторону, тяжелым, долгим взглядом пронизывали темноту.

— Кончено, — сказал он наконец вполголоса и как будто бы чуть-чуть усмехнулся.

— Что кончено? — спросил его Смирнов.

— Все, брат, кончено. И восстание окончено, и моя голова тоже теперь конченая, потому что ворочаться назад поздно, да и охоты никакой нет ворочаться назад. Каждый день гудок, да каждый День станок — и так без начала и без конца.

Он замолчал.

Рассвет не приходил долго. С рассветом в избу пришло еще несколько человек, пришли товарищи, уцелевшие из партийного подполья, пришел и молчаливый Стольников, загнанный, затравленный, разыскиваемый полицией. И долго обсуждали, как быть и что теперь делать.

Было решено — на время горячки отправить пока Лбова и Стольникова в лес, в одну из сторожек верстах в десяти от Мотовилихи.

— В лес так в лес, — усмехнулся Лбов, — а только, я думаю, что теперь уж не на время, а на все время.

— Как так? — спросил кто-то.

— А так.

И он опять усмехнулся. У него была странная, быстрая усмешка: глаза его сразу чуть-чуть щурились, губы плотно, рывком, сжимались, и, прежде чем можно было уловить оттенок выражения его лица, все было на своем месте, и от усмешки не оставалось и следа.

— Слушай, Лбов, — спросил его один из подпольщиков, — скажи по правде, какой партии ты считаешь себя?

— Я за революцию, — коротко ответил он и замолчал.

— Ну мало ли кто за революцию — и большевики, и даже меньшевики, но это же не ответ.

— Я за революцию, — коротко и упрямо повторил он, — за революцию, которую делают силой. И за то, чтобы бить жандармов из маузера и меньше разговаривать… Как это, ты читал мне в книге? — обратился он к одному из рабочих.

— Про что? — спросил тот, не понимая.

— Ну, про эти самые… про рукавицы… и что нельзя делать восстания, не запачкавши их.

— Да не про рукавицы, — поправил тот, — там было написано так: «революцию нельзя делать в белых перчатках».

— Ну вот, — тряхнул головой Лбов, — я за это самое «нельзя». Поняли? — проговорил он, вставая, и рукой, разрисованной узорами запекшейся крови, провел по лбу. — Вот я за это самое, — повторил он резко и точно возражал кому-то. — И если бы все решили заодно, что к чертовой матери нужна жизнь, если все идет не по-нашему… если бы каждый человек, когда видел перед собой стражника, или жандарма, или исправника, то стрелял бы в него, а если стрелять нечем, то бил бы камнем, а если и камня рядом нет, то душил бы руками, то тогда давно конец был бы этому самому… как его. — Он запнулся и сжал губы. Посмотрел на окружающих. — Ну, как же его? — крикнул он и чуть-чуть стукнул прикладом винтовки об пол.

— Капитализму, — подсказал кто-то.

— Капитализму, — повторил Лбов и оборвался. Потом закинул винтовку за плечо и сказал с горечью: — Эх, и отчего это люди такие шкурники? Главное, ведь все равно сдохнешь, ну так сдохни ты хоть за что-нибудь, чем ни за что.

Был рассвет, когда конный разъезд стражников увидел возле того берега Камы быстро скользящие на лыжах две фигуры Это Лбов и Стольников уходили в лес. Из-за глубокого снега гнаться на конях за беглецами было нельзя. Стражники прокричали, погнались по берегу, дали вдогонку несколько бесцельных выстрелов и успокоились.

Солнце зимними красными лучами прорезало верхушки окаменевшего леса как раз в ту минуту, когда две тени остановились и, обернувшись, посмотрели еще раз назад. Туда, где туманный город и каменные стены, где у каменных стен губернаторский дом с трехцветным флагом, а под трехцветным флагом — казачий хорунжий Астраханкин с карточкой белокурой девицы на груди и с сотней ингушей за собой. Туда, где, скрепленный раззолоченными винтиками чиновничьих пуговиц, улыбался город уютными занавесочками морозных окон.

И две тени молча усмехнулись и исчезли в лесу…

 

2. Отчего было скучно Рите Нейберг

На безымянном пальце Риты блестело кольцо — простое кольцо из червонного золота с большой каплей крови, внутри которой светился огонек. Из-за этой рубиновой безделушки Рита уже несколько раз ссорилась с отцом, потому что он считал дурным тоном носить умышленно грубо сработанное кольцо на пальцах двадцатилетней девушки, к тому же только недавно окончившей Петербургский институт.

Пальцы у Риты — тонкие и длинные, а лицо — матовое. Рита умеет замечательно командовать своим лицом Например, сегодня, когда она вышла к обеду, то отец чуть не вздрогнул, взглянув на ее глаза, и спросил с испугом:

— Что с тобой, моя детка?

Но Рита ничего не ответила И только тогда, когда он повторил вопрос три раза и покраснел даже от волнения, она проговорила, не глядя ему в глаза, не глядя на стены и вообще никуда не глядя:

— Мне скучно.

— Ну, вот, вот еще, — сразу повеселев, заговорил отец, — как это так, молодой девушке может быть скучно? Послушай, Юрий, — обратился он к вошедшему молодому гвардейцу, своему сыну, — послушай, — и он удивленно и ласково пожал плечами, — ну отчего бы ей могло быть скучно?

— Замуж охота, вот и скучно, — ответит тот. — Тут, папаша, такая пора; я знал одну польку, так она шестнадцати лет…

— Ты дурак, Юрий, и пример у тебя всегда дурацкий, а вдобавок ты имеешь несчастье повторяться по десять раз! — вспыхнула Рита.

Кожа на ее щеках стала еще смуглей, и белые зубы сердито сверкнули через прорез гибких, изломанных стрелочками губ.

К обеду пришел хорунжий Астраханкин, он сел рядом с Ритой и рассказал ей пару забавных анекдотов, смысл которых, кстати сказать, Рита так и не поняла. И потом, очевидно желая сказать ей что-то приятное, наклонившись, на ухо сказал вполголоса:

— Знаете, Рита, когда я на днях вспомнил вас, почти что перед самой перестрелкой с мотовилихинскими бунтовщиками, я вынул вашу карточку и, знаете, что с ней сделал?

— Привязали к темляку вашей шашки? — насмешливо спросила Рита.

— Нет, — он наклонился к ней еще ближе, — я поцеловал ее, и это вдохновило меня

Но Рита терпеть не могла умышленного подчеркивания интимности, она откинула голову назад и спросила громко, исключительно назло ему:

— А на что тут было вдохновляться? Говорят, у них патронов вовсе не было, а потом стреляли они из каких-то допотопных ружей. И скажите, пожалуйста, — добавила она вдруг резко, — что это за манера таскать карточку на разные жандармские операции?

Астраханкин ничего не ответил, он покраснел и почувствовал, что Рита обращается с ним, как со школьником, медленно повернул голову, положил руку на эфес отделанной серебром кавказской шашки и подумал: что бы такое сделать для того, чтобы заставить Риту увидеть в нем хорунжего седьмого Уральского полка, а не гимназиста последнего класса? Он откашлянулся, собираясь сказать что-нибудь умное, но по какой-то странной случайности умного в голову, как назло, ничего не приходило, а все лезла одна ерунда.

Но его выручил молодой гвардеец, который, прожевывая кусок ростбифа, спросил его:

— А скажите, у казачьего седла стремена на два или на три пальца подаются вперед?

— На два, на два, — ответил тот, довольный, что нашел тему для интересного разговора. — Но у меня, например, на три — это красивей. Конечно, тут большую роль играет, насколько подтянут джигитник, и потом, если кобыла, например, жеребая…

Рита гневно взглянула на хорунжего и встала.

Она ушла к себе в комнату и попробовала читать новый роман, который вчера горячо расхваливала ей кузина. Но с первых же строк роман оскалился игриво-слащавой улыбкой и на вторую минуту, отброшенный с силой, полетел в угол.

Рита подвинула к себе местную газету, где бросилось ей в глаза объявление о том, что «молодой человек, холостой, ищет место управляющего»

«Боже мой, как все скучно, — подумала Рита, — неужели же нет ничего нового?..»

Она уже собралась закрыть газету, как взгляд ее упал на маленькую, короткую заметку, в ней говорилось, что на днях жандармы обстреляли двух неизвестных, которым удалось все же скрыться на лыжах в лесу.

Рита зажмурила глаза, не закрыла, а именно зажмурила и представила себе холодный, шелковый пух снега, окаменевшие вместе с тишиной деревья и две тени, беззвучно и легко скользящие по снегу, — вот где, должно быть, дышать хорошо. Воздух такой морозный, тихий. Рита вдохнула в себя, и в голову ей ударил запах пряно-муторных духов, она сверкнула глазами и увидела перед собой Юрия и Астраханкина.

— Кто вам позволил приходить сюда не постучавшись? — рассерженно спросила она.

— Не горячись, сестрица, — лениво перебил ее гвардеец, — мы пришли спросить тебя, будешь ты сегодня на балу у прокурора?

— Нет, не буду, — ответила Рита, быстро соскакивая с дивана, — и вообще… — окидывая обоих недовольным взглядом, она добавила: — И вообще, отстаньте вы от меня.

Она повернулась и хотела выйти, и вдруг мягкая улыбка скользнула по ее лицу, она посмотрела на Астраханкина и сказала ему капризно:

— Знаете что, я хочу, чтобы вы достали лыжи: и мне, и себе, и ему. Ни зачем. Хочу, вот и все. Мы будем кататься.

Астраханкин, обрадованный таким счастливым оборотом дела, щелкнул каблуками, рассыпаясь весь в звонах кинжала, шашки, шпор, и сказал, изгибаясь:

— Ваше желанье — для меня закон.

Когда они вышли, Рита уселась на диван, и в глаза ей опять попалась та же коротенькая заметка. Она повернула голову к стеклу и долго смотрела на причудливые узоры замерзшего окошка. И по какой-то неведомой ассоциации ей вспомнились почему-то сначала гладкий, напомаженный пробор гвардейца, потом эффектные, но истасканные фразы хорунжего Астраханкина, потом сумрачно-седой, молчаливый до тайны закамский лес и две темные, куда-то и зачем-то убегающие тени.

И в первый раз за весь день Рите Нейберг стало по-настоящему скучно.

 

3. Тяжелый день титулярного советника Чебутыкина

Это был замечательный день. На продолжении тридцати пяти лет жизни у служащего пермского почтамта титулярного советника Феофана Никифоровича Чебутыкина не было такого яркого и насыщенного всевозможными событиями дня.

Даже тогда, когда его жена родила двойню, даже тогда, когда внезапно с перепугу умерла его теща, — даже те замечательные дни бледнеют перед тем, что случилось за сегодняшние какие-нибудь пятнадцать часов.

Во-первых, в девять утра, едва он пришел в почтамт и прежде чем он успел раздеться, сослуживцы обступили его с поздравлениями, столоначальник подозвал к себе и показал ему бумагу, в которой значилось, что государь император за беспорочную службу жалует его, Чебутыкина, бронзовой медалью для ношения ее на груди.

Справедливость требует отметить, что, получивши такую грамоту, Чебутыкин возгордился давно ожидаемой монаршей милостью. Но та же самая справедливость заставляет отметить и то, что препроводительная бумага из губернского правления сильно охладила его пыл, ибо в ней говорилось, что стоимость этой медали, а именно один рубль и сорок копеек имеют быть удержанными из его тридцатирублевого оклада.

И в душе чиновника мелькнула некая крамольная мысль такого рода, что неужели у государя императора без этих «1 руб. 40 коп.» образуется в казне дефицит и какой же это, с позволения сказать, подарок, когда за него деньги берут да еще втридорога, ибо кругленькому кусочку бронзы и маленькой ленточке полтинник красная цена?

Но так как особа государя императора стояла в его глазах выше всяких подозрений, то Чебутыкин взроптал на окружающих его министров и вообще на сильных мира сего, обвиняя их в стяжательстве и корыстолюбии Вслух же высказал своему соседу, канцеляристу Епифанову, пожелание, чтобы та сквалыжная душа, которая выдумала этот вычет, подавилась этим самым рублем и сорока копейками.

Но канцелярист Епифанов, будучи человеком положительным, а также желая установить хорошие отношения с начальством, доложил об этих возмутительных словах начальнику стола, начальник стола — начальнику отделения, начальник отделения — начальнику почтамта, и через двадцать минут перепуганного Чебутыкина вызвали к самому.

Через тридцать же он вышел оттуда красный и взволнованный, а через сорок в очередном приказе по учреждению «за дерзостные отзывы о начальствующих лицах и за своевольные политические рассуждения» титулярному советнику Чебутыкину был объявлен строгий выговор с предупреждением.

«Господи, да что же это такое, — думал ошарашенный Чебутыкин, — пятнадцать лет сидел без всякого внимания, и вдруг за один день и награда, и выговор? А, главное, какая несправедливость».

И в первый раз за [все] время Чебутыкин, сильней чем обыкновенно, ткнул штемпелем по конверту и, почувствовав себя глубоко обиженным, подумал про себя: «Да… теперь я вижу, кто плодит революционеров. Поневоле тут станешь…»

Но тут он оборвался, потому что столоначальник пристально смотрел на него. И побледневший Чебутыкин возблагодарил господа за то, что столоначальник чужие письма читать может, но чужих мыслей читать ему еще не дано.

В два часа бубенцы почтовой пары зазвенели у крыльца. Чебутыкин надел поверх форменной шинели казенный тулуп, доходивший ему до пяток, поднял воротник, выставившийся на пол-аршина над его головой, и, захватив почтовую сумку, сел в широкие, выложенные сеном сани.

Бубенцы зазвякали, сани запрыгали по ухабам пермских улиц. Потом, за городом, когда дорога пошла ровнее, Чебутыкин, подавленный событиями прошедшего дня, свесил голову и задремал. Он чуть было не проснулся от сильного толчка, но решил, что, должно быть, ямщик остановился, повстречавшись с кем-нибудь, тем более что сквозь сон услышал несколько отрывистых фраз И опять закрыл глаза, а когда сани тронулись, задремал еще крепче, так и не разобравши, в чем дело.

Прошло еще некоторое время, сани вдруг опять резко остановились. Чебутыкина сильно тряхнуло, он высунул голову из воротника и спросил, недоумевая:

— Что тут такое?

Перед Чебутыкиным стояли три жандарма, они заглянули в сани, один ткнул даже ножной шашки в сено и спросил, не встречался ли им кто-либо в пути?

Но Чебутыкин ответил, что он ничего не видел, так как немного задремал, может быть, ямщик кого-нибудь видел?

А ямщик ответил, что действительно видел каких-то двух человек по дороге не очень далеко отсюда и что люди те махали ему рукой, чтобы он остановился, но он решил лучше не останавливаться.

Услышав такое сообщение, жандармы, вскочив на коней, умчались дальше, оставив Чебутыкина в немалом беспокойстве и волнении.

— Что такое, кого они ищут? — спросил он кучера. — Да чего же ты молчишь, дурак?!

— Кого-нибудь уж ищут, — уклончиво ответил возница. — Такое уж их дело.

При звуке этого голоса Чебутыкин вздрогнул и посмотрел на кучера.

«Что такое, — подумал он, потирая себе виски, — как будто, когда я выезжал, кучер был у меня ростом меньше и вроде как волосы у него были рыжие, а этот — гляди-ка…»

— Послушай, добрый человек, — с невольным смущением проговорил Чебутыкин после нескольких минут быстрой езды, — послушай-ка, куда ты так гонишь, и скажи на милость: откуда ты взялся?

Но кучер не отвечал ничего, он с бешенством нахлестывал лошадей, сани неслись по дороге, перепрыгивая через ухабы так, что Чебутыкину невольно стало страшно.

— Послушай-ка! — крикнул он и замолчал, потому что человек обернулся и ответил ему резко:

— Сиди смирно, а не то получишь.

И душа у Чебутыкина сделалась маленькой, едва не выпорхнула из саней, потому что черный человек распахнул полу овчинной шубы и из-за пояса выглянул длинный и холодный револьвер.

Когда из-за лесной гущи вырвались вдруг навстречу домики поселка, ямщик обернулся, натянул левой рукой вожжи и, сдерживая бег лошадей, сказал Чебутыкину:

— Войдем сейчас в избу, и чтоб ни слова. Понял? — и локтем слегка пожал чуть-чуть оттопыривающийся правый бок шубы, а душа у ошарашенного Чебутыкина стала опять маленькой-маленькой.

В почтовой избе было людно и накурено. Через клубы густого пара Чебутыкин увидел пьющего чай стражника, возле которого оживленно разговаривало несколько человек.

Чебутыкин сделал было шаг, но в ту же секунду почувствовал, что локоть его попал в какие-то завинчивающие тиски. Он едва не вскрикнул от перепуга и остановился.

— Почта? — спросил стражник, окидывая взглядом форменную фуражку Чебутыкина. — А скажите, господин, с вами за дорогу ничего не случалось?

— Ничего, ничего, — ответил он придавленным голосом.

— А скажите, не повстречались ли вам конные жандармы?

— Повстречались.

— И никого они с собой не вели?

Услыхав, что стражники никого не захватили и что с почтой ничего особенного не случилось, стражник удивленно пожал плечами и пробормотал про себя что-то вроде того: «Да куда же эти черти делись?»

Чебутыкин опять хотел крикнуть, что хотя почту никто не обобрал и сумка у него в руках, но что это видимость одна, потому что…

Но локоть опять начал зажиматься в клещи ямщиковой пятерни, и ямщик сказал ему тихо на ухо:

— Давай, едем.

Чебутыкин беспомощно посмотрел на пьющего чай стражника и, понурив голову, направился к выходу.

— Постойте, господин, господин, — проговорил стражник, вставая и пристегивая шашку, — я все-таки с вами поеду. А то, не равно, как не вышло бы чего худого.

В первую секунду Чебутыкин страшно обрадовался, но почти сейчас же понуро опустил голову и искоса смотрел на ямщика.

— Давай садись, ваше благородие, — проговорил тот, — место в санях есть, а кони хорошие, скорей только, торопиться надо.

Стражник и Чебутыкин сели рядом, ямщик рванул сразу с места. Ямщик теперь чувствовал, что позади него сидит человек с револьвером, и он поминутно чуть-чуть поворачивал голову назад, не выпуская руку из-под полушубка.

— Вот гонит! — с восхищением сказал Чебутыкину стражник. — Хо-ро-ший ямщик.

Но хороший ямщик, доехав до первого ухаба, резко повернул лошадей, сани перевернулись, и. прежде чем Чебутыкин и ругающийся стражник успели пошевелиться в глубоком сугробе, над их головами блеснуло тонкое и длинное, как осиное жало, дуло маузера, и ямщик сказал негромко:

— Стоп, не шевелиться… и лежать смирно.

Так как оба лежали в сугробе, он, отскочив в сторону, полез в снег за отброшенной почтовой сумкой. Снег был глубокий, выше колена, и пока он доставал ее, стражник успел вскочить на ноги, рванулся к кобуре и выхватил оттуда револьвер.

Но прежде чем он успел нацелиться, тяжелая сумка ударила ему в голову и снова сшибла с ног. Падая, стражник наугад выстрелил, и почти одновременно черный человек блеснул огнем своего маузера и пригвоздил его выстрелом к снегу.

Ямщик схватил опять сумку, обернулся назад и, заметив на горизонте мчавшихся на выстрелы, очевидно, вернувшихся жандармов, бросился к лошадям.

Крепкая ругань сорвалась с его губ: оглобля санок была переломлена. Бежать по дороге было бы бесцельно, бежать в сторону из-за глубокого снега нельзя. Он выскочил на дорогу, обернулся еще раз, соображая, что бы это такое сделать.

Как вдруг он насторожился, отскочил в сторону и, выхватив свой маузер, вскинул его на захрустевшие придорожные кусты.

Мягко скользнув по снегу, оттуда выехала стройная девушка, охваченная серой, мягкой фуфайкой, с тонкими бамбуковыми палками в руках. От быстрого бега она слегка запыхалась и сейчас, столкнувшись с маузером, увидав опрокинутые сани и валяющихся людей, слегка вскрикнула и остановилась.

— Дай лыжи, — коротко сказал ей Лбов.

Она вскинула на него глаза и, совершенно не обращая внимания на маузер, как будто бы не из-под угрозы, а по доброй воле, легко соскочила на дорогу и воткнула палки в снег.

— Возьмите.

Ремни были маловаты, но перевязывать их было некогда, и человек с трудом всунул в отверстие сапоги и схватил палки. Перед тем как оттолкнуться, он встретился с глазами незнакомки.

— Я вас знаю, — после легкого колебания сказала она. — Вы Лбов.

— Я Лбов, — ответил он, — а я вас не знаю, — он посмотрел на тонкую, теплую, плотно охватившую ее фигуру фуфайку, на мягкие фетровые бурки и добавил: — А я не знаю и знать не хочу.

Зигзагообразной складкой дернулись губы девушки, она откинула голову назад и спросила:

— Вы невежливый? Я Рита… Рита Нейберг.

— А мне наплевать, — ответил он, — и вообще, на все наплевать, потому что за мной гонятся жандармы.

Он сильным толчком выпрямил сжатые руки, и лыжи врезались в гущу кустов. Еще один толчок — и он исчез в лесу…

— Сволочь, — сказала Рита в бешенстве, — взял лыжи и хоть бы спасибо сказал… И кого это он убил?.. Даже двух.

Пересиливая отвращение, она с любопытством заглянула за сани.

— Барышня, — окликнул ее вдруг кто-то из сугроба, — барышня, он уже ушел?

«Один не умер еще», — подумала Рита и подошла к Чебутыкину.

— Он ушел?

— Ушел, ушел, — ответила она, — а вы ранены?

— Нет, я не ранен, а так.

— То есть как это так? Чего же вы тогда дураком лежите в сугробе? — крикнула Рита. — И как это вам было не стыдно: вдвоем с одним справиться не могли?

Чебутыкин забарахтался, выполз из сугроба и, стараясь вложить в слова некоторую убедительность, сказал ей:

— Мы и так сопротивлялись, но что же мы могли?..

— Молчите, и ни слова, — презрительно сквозь зубы сказала Рита, потому что с одного конца торопливо на лыжах приближались два отставших ее спутника, встревоженные выстрелами, а с другой — во весь опор мчались конные жандармы.

Зимнее солнце скользнуло за горизонт как раз в ту секунду, когда стражники соскакивали с коней.

— Ограбили-таки!.. — громко крикнул один из стражников. — И кто это мог подумать, что он вместо ямщика… Из своих рук прямо выпустили. Ваше имя? — спросил он Чебутыкина.

Чебутыкин с достоинством отвернул шубу, чтоб виднее были форменные пуговицы на тужурке, и хотел медленно и толково ответить, но унтер-офицер не дал ему докончить и сказал резко:

— По подозрению в сообщничестве с государственным преступником, разбойником Лбовым, вы арестованы.

Унтер-офицер любил торжественные фразы, но от этой торжественности у титулярного советника Чебутыкина захватило дух — он хотел что-то сказать, но не смог и только подумал: «Господи, ну и день… Господи, и какой же это удивительно проклятый день!»

 

4. В землянке, занесенной снегом

Пробежав на лыжах верст пять, Лбов остановился. Он вытер рукавицей взмокший лоб и сел на сваленное и заметенное снегом дерево. Было почти совсем темно, снег стал матовым, а деревья слились в одну крепкую, черную тень. Лбов посмотрел на сумку, хотел открыть ее, но сумка была заперта, он вынул нож, собираясь ее надрезать, но раздумал, потому что в темноте можно было выронить что-либо или растерять ее содержимое потом по дороге.

«Здорово, — подумал он и вынул из кармана револьвер, захваченный у убитого стражника. — Смит, — решил он, — ну и то ладно, пригодится». Он повернул несколько раз барабан, положил револьвер обратно, встал на лыжи и поехал дальше. В темноте ветки хлестали по лицу, и голову часто обсыпало мелкой снежной пылью, падающей со встряхиваемых кустов.

Часа через полтора он добрался до такой гущи, что огонек землянки вынырнул вдруг — только перед самыми глазами.

Стольников был дома, он выскочил на двор и крикнул удивленно:

— Сашка! Откуда тебя в этакое время? Я думал, ты в Мотовилихе заночуешь.

— Было дело, — коротко ответил Лбов и, подходя к сеням, спросил: — А у нас кто еще?

— Двое из наших, Степан Бекмяшев и потом еще один — Федор.

— Что за Федор? — с удивлением спросил Лбов и наморщил лоб. Он был осторожен и не любил, когда к нему приходили новые незнакомые люди.

— Свой человек, заходи скорей, узнаешь.

Лбов вошел, не здороваясь, сел на лавку и, показывая пальцем на нового человека, спросил прямо у Степана:

— Он кто?

— Из питерской боевой организации, — не менее прямо ответил Степан, — да ты не думай ничего, шальная голова, мы ручаемся.

— Я не думаю, — проговорил Лбов и, повернувшись к Федору, сказал коротко: — Ну, говори!

Питерский товарищ с любопытством посмотрел на Лбова.

— К тебе скоро приедут еще четыре человека.

— Зачем они мне? — И Лбов мотнул головой.

— Как зачем, вместе лучше! У вас будет тогда настоящая боевая группа…

— Группа, — повторил Лбов и задумался, точно само это слово внушало ему некоторое подозрение. — Как ты сказал — боевая группа? А кто в ней будет?

— Два анархиста, один эсер и один социал-демократ.

— Я не про то спрашиваю, я спрашиваю: ребята надежные?

— Посмотришь — увидишь. Как у тебя насчет оружия?

— Плохо, — ответил вместо Лбова Стольников, — револьверов много, по Мотовилихе обыски повальные, ребята все сюда направляют на сохранение, а винтовок — всего одна.

— Привезут, — сказал Федор, — нужны только деньги. Ты достань денег.

Лбов с минуту подумал, потом поднял сумку, раскрыл нож и провел им по коже. Целая пачка писем вывалилась на стол. Распечатали. Денег было около тысячи рублей. Триста Лбов тут же отдал Федору. Триста оставил себе, а остальные передал Степану.

— Это вам пока на подпольную, — добавил он, — будет с вас, ведь вам все равно на разговоры.

— Как на разговоры? — И Федор удивленно переглянулся со Стольниковым и Степаном.

— А так, на разговоры, — повторил Лбов. — Я понимаю — оружие покупать, бомбы; ты скажи, чтобы больше бомб привозили, беда как люблю бомбы — на это я понимаю, а что зря языками трепаться. Да скажи, чтобы к маузеру мне патронов привезли, — добавил он, опять срываясь на прежнюю мысль, — побольше патронов, мне очень нужны хорошие патроны. — Потом он помолчал и, точно принимая окончательно какое-то решение, добавил: — И хорошие ребята тоже нужны. Только такие, которым бы на все наплевать.

— Как наплевать? — не понял его Федор.

— А так, в смысле жизни.

Вскипятили чай, а за чаем много говорили. Лбов оживился, его темные глубокие глаза заблестели и, крепко сжимая руку петербургского товарища, он сказал:

— Так пусть приезжают, пусть обязательно приезжают, мы тогда такое, такое устроим, что они дрожать будут, собаки.

Потом сел на лавку и спросил:

— У тебя книжки с собой нет?

— Есть, — и Федор подал ему. — На, читай пока.

— Я не могу сам, — резко ответил Лбов и с досадой сжал губы. — Учиться не у кого было, — добавил он зло.

Он не любил, когда ему приходилось вспоминать о своей безграмотности. Это было его больное место.

— Я прочитаю, давай слушай, ребята! — и Степан взял книгу.

Огонек лампы тускло дрожал в задавленной лесом, в заметенной снегом землянке. И три бородатых человека молча слушали четвертого, и из маленькой затрепанной книжки выпадали горячие готовые слова, выбегали горячими ручейками расплавленных строчек и жгли наморщенные лбы пропащих голов.

— Читай, читай, — изредка говорил Лбов, когда Степан останавливался, чтобы передохнуть, — начинай опять с прежней строчки.

— «…теперешнее правительство само порождает людей, которые в силу необходимости должны переступить закон. И правительство, с неслыханной жестокостью, плетьми и нагайками пытается взнуздать этих людей и тем самым еще больше ожесточает их и заставляет их решиться: или погибнуть, или попытаться разбить существующий строй…»

— Это про нас, — перебил Лбов, — это написано как раз про нас, которые жили, работали и которым некуда теперь идти. Для которых все дороги, кроме как в тюрьму, заперты до тех пор, пока будут эти самые тюрьмы. Давеча вот ты читал что-то насчет цены…

— Ценности, — поправил Федор.

— Насчет ценности. Это лишнее. А вот про это, про что ты читал, писать надо. И потом, достань мне, милый друг, где-нибудь книжку, в которой написано, как самому делать бомбы.

— Хорошо, я пришлю, — сказал питерец и с удивлением посмотрел на Лбова: сколько в нем энергии, неорганизованной воли и ненависти.

И питерский товарищ подумал, что хорошо бы частицу этой глубокой, сырой ненависти вселить в умы рабочих столицы; тех, которые, сдавленные жандармскими аксельбантами после проигранного восстания, начинают опускать головы и падать духом.

Они долго еще говорили.

В эту снежную, темную ночь долго трепыхался огонек в маленьком окошке лесной землянки, и в эту ночь выросла из сугробов заброшенная землянка, — выросла и бросила вызов городу, застывшему над берегом Камы.

Но город усмехнулся в ответ сотнями огней. Был он закован в каменные стены, был он богат белым серебром винтовочных пуль и красной медью казачьих шашек.

Усмехнулся и не принял вызова город.

 

5. Странное появление…

С первым пароходом шестеро рабочих Сормовского завода, приговоренных к смертной казни, бежали из Нижнего Новгорода в Мотовилиху. Несколько дней они трепались с гармошкой без дела по улицам, был их коновод Митька Карпов голосист, и черный чуб чертом выбивался из заломленного картуза.

Однажды вечером, когда всей гурьбой они шатались по улицам, с ними встретился конно-казачий патруль и потребовал предъявления документов. И ловко закинулась гармошка на спину, и быстро вынырнули из глубины карманов револьверы, и громко ахнули шесть выстрелов в гущу казачьего патруля.

Наклонился набок стражник Ингулов и, падая, выстрелил и прошиб шею Митьке Карпову, которого подхватили товарищи и под выстрелами унесли прочь.

— Стой! — крикнул около одной из хат Симка-сормовец. — Они нагонят нас, давай стучись в эти ворота. Тут свой человек живет.

Калитку отперла хозяйка, и все шесть ввалились в сени.

— Дома хозяин?

— Нету! Нету! — испуганно заговорила хозяйка. — Да куда же вы идете, у меня там чужой человек сидит.

— Стой, стой ребята… Кто это чужой человек?

— Еврейка какая-то попросилась переночевать.

На улице послышался топот, и тяжело дыша, громыхая шашками, пробежали мимо городовые.

— Вот те и ядрена мамаша, — почесывая голову, проговорил Симка, — а что ж теперь делать-то и на какой черт впустила ее? Ну все равно на улицу теперь не выйдешь, леший с ней, с бабой.

Митьку ввели в хату. Черная женщина лет тридцати пяти с распущенными волосами испуганно вскочила с лавки, когда увидела перед собой шестерых незнакомых человек и кровь, расплывавшуюся по шее и лицу одного из них.

— Откуда это? — спросила она, запахивая распахнутый ворот кофточки.

— Оттуда, — коротко ответил Симка и выругался. — Дайте же чем-нибудь человеку шею перевязать, али не видите, как у него кровь хлыщет?

Женщина быстро раскрыла дорожную сумку, вынула оттуда бинт, надломила стеклянную пробирку с йодом и умело начала перевязывать раненого.

— Ишь ты, — удивленно сказал Симка, — и откуда это она, на наше счастье, взялась? Ты кто хоть такая?

Но прежде чем она успела что-либо ответить, в окошко постучали. Ребята схватились за револьверы. Распахнулась дверь, вошел хозяин квартиры Смирнов, и с ним Лбов.

Лбов вошел, как будто бы давно был со всеми ребятами знаком. И заговорил быстро:

— Давай раненого оставьте здесь, завтра к нему придет доктор. А все остальные — за мною. А то полиция тут так и кружится, я насилу прорвался.

Ни у кого в голове не мелькнуло даже и мысли ослушаться его, и все пятеро направились к выходу, но Лбов вдруг быстро шагнул вперед, крепко стиснул руку незнакомой женщины и, дернувши ее к свету, спросил с удивлением у хозяина:

— А это кто? Откуда еще тут такая?

— Не знаю, — смущенно ответил тот. — Это баба без меня кого-то пустила.

— Просилась переночевить, рубль дала, вот я и впустила, — запальчиво ответила жена. — У тебя, у черта, хоть копейка есть? К завтраму жрать нечего, а ты вон чем занимаешься.

Муж не ответил ничего. Лбов нахмурил брови, достал из кармана десятку, положил на стол, потом сказал:

— Оставить тут ее нельзя, черт ее знает, что за человек, а кроме того, у баб языки долгие. Одевайся валяй.

Но черные, точно выточенные брови еврейки даже не двинулись — она молча накинула пальто, яркий цветной платок и вышла на улицу.

Два раза от разъездов шарахались все в темноту.

Чтобы не навлечь полицию на оставленного раненого, Лбов умышленно избегал перестрелки.

На берегу Камы он легонько свистнул и замолчал. Прошло минут пять — никого не было.

— Ты зачем свистишь? — спросил его Симка.

— Увидишь, — коротко ответил Лбов, — я даром никогда не свищу.

Послышался плеск, из темноты вынырнула лодка и причалила к берегу. Все семеро сели молча, и лодка темным пятном заскользила по Каме. Слезли на том берегу. На опушке, пока ребята закуривали, Лбов подошел к еврейке, молча усевшись в стороне на срубленном дереве, и спросил:

— Чего же ты молчишь и откуда ты на нашу голову взялась? Убивать тебя вроде как не за что, а в живых оставлять тоже нельзя. И куда я тебя дену?

А ночь была такая звездная. И вечер был такой мягкий. Женщина встала, скинула платок и вдруг неожиданно обняла его за шею.

— Милый, — сказала она шепотом, — милый, возьми меня с собой.

Лбов никак не ожидал этого.

— Вот дура-то, и как это ты скоро… Да на что ты мне нужна! — Он хотел было оттолкнуть ее, но она еще крепче зажала руки на его шее и, прижимаясь к нему всем телом, прошептала:

— А может, на что-нибудь?

А ночь была такая звездная, и вечер был такой весенний. И Лбов вспомнил, что собственная его жена теперь отгорожена барьером казачьих шашек, и Лбов уже мягче разжал ее руки.

— Ты дура, — сказал он ей.

И Симке-сормовцу, который стоял недалеко, показалось, что он улыбнулся, а может быть, и нет — разглядеть было трудно, потому что ночь была весенняя, говорливая, но темная.

Но то, что женщина улыбнулась и блеснула черными глазами, — это Симка-сормовец разглядел хорошо.

 

6. Встреча

Это было на берегу речонки Гайвы, узенькой мутной полоской прорезавшей закамский лес.

Лбов лежал на берегу речки, а Симка-сормовец запекал в углях картошку, когда невдалеке послышался вдруг резкий свист.

— Бекмешев пришел, — не поворачивая головы проговорил Лбов. — Давно я уже его жду, дьявола. А ну-ка, свистни ему в ответ.

Но это был не Бекмешев, а паренек лет шестнадцати. Он вынырнул из-за кустов и сказал, чуть-чуть задыхаясь от быстрого бега:

— Ишь куда запрятались, а я искал, искал… Тебе, Лбов, записка от Степана. А сам он не может, занят чем-то.

— «Занят»! — хмуро передразнил Лбов. — Чем он там занят? А ну, дай сюда!

Он взял записку, распечатал ее, повертел перед глазами и сунул ее Симке.

— На, читай!

Симка прочел. Там было несколько бессвязных и непонятных слов: «Приходи как под луну, в девятый, четыре патрона есть».

Но смысл этих слов был, очевидно, понятен Лбову. Он улыбнулся, привстал с земли, потом сжал губы и задумался.

До сих пор он действовал на свой риск и совершенно один. Сормовских ребят считать было нельзя, они были пришлыми и непостоянными, а Стольников за последнее время ни в какие дела не вмешивался, он стал каким-то странным, все ходил, часто хватался за голову и бормотал какие-то несуразные слова. А теперь — кто они, эти четыре, с которыми придется рыскать, нападать и, если нужно, то умирать? Кто они?

Весь день он был задумчив. В девять вечера был на обычном месте, верстах в пяти от Мотовилихи. Прошел час — никого не было. Лбов нервничал, и эта нервность еще усиливалась окружающей обстановкой, потому что темный лес, насыщенный весенними тревожными шорохами, напитанный сыроватым пряным запахом преющей прошлогодней листвы, бил в голову и слегка кружил ее.

Но никто не видел и не знал, как нервничал тогда Лбов.

И едва только захрустели ветки под чьими-то ногами, едва только фальшивым криком откликнулась кукушка, и не кукушка, а ястреб, выпрямился Лбов и провел спокойной рукой по маузеру.

Их было четверо, четыре человека без имен.

Демон — черный и тонкий, с лицом художника, Гром — невысокий, молчаливый и задумчивый, Змей — с бесцветными волосами, бесцветным лицом и медленно-осторожным поворотом головы, и Фома — низкий, полный, с подслеповатыми, добродушными глазами, над которыми крепко засели круги очков.

И в первую минуту все промолчали — посмотрели друг на друга, а на вторую — крепко пожали друг другу руки, и в третью — Змей повернул голову и спросил так, как будто продолжал давно прерванный разговор:

— Итак, с чего мы начинать будем?

— Найдем, с чего, — ответил Лбов. — Садитесь здесь, — он неопределенно показал рукой вокруг, — садитесь и слушайте. Я все наперед скажу. Я рад, что вы приехали, но только при условии, чтобы никакого вихлянья, никакого шатанья, чтобы что сказано — то сделано, а что сделано — о том не заплакано, и, в общем… Револьверы у вас есть? И потом, нужны винтовки, и потом мы скоро разобьем Хохловскую винную лавку, а потом — надо убить пристава Косовского и надо больше бить полицию и наводить на нее террор, чтобы они боялись и дрожали, собаки…

Он остановился, переводя дух, внимательно посмотрел на окружающих и начал снова, но уже другим, каким-то отчеканенно-металлическим голосом:

— А кто на все это по разным причинам, в смысле партийных убеждений или в смысле чего другого, не согласен, так пусть он ничего не отвечает, а встанет сейчас и уйдет, чтобы потом не было поздно.

Он остановился, и сквозь его голос проскользнула угрожающая, резкая нотка. Он не сказал больше ничего.

— Всю программу изложил, — заметил Бекмешев, стараясь сгладить слегка резкость, с которой встретил вновь прибывших Лбов.

Демон удивленно стянул брови. Гром молчал. Змей выставил одно ухо вперед и слушал, чуть-чуть улыбаясь, и улыбка у него была вкрадчивая, непонятная, так что каждый мог ее понять по-своему.

Только Фома снял очки, вытер спокойно стекла и сказал отдуваясь, но совершенно просто:

— Уф… ну, милый, и завернул же ты… Только надо же все как-нибудь согласовать, чтобы все это не слишком уж разбойно выходило.

Но что и с чем согласовать, он не договорил, потому что невдалеке заревела сирена проходящего парохода, и шальное эхо долго и неугомонно неслось по лесу.

Пошли к лбовской землянке. Кроме Стольникова, там было еще двое ребят. Уселись у костра, над которым варился котел с мясом, и стали знакомиться.

— Я пить хочу, — сказал Змей.

— И я, — добавил Гром.

— Пойдем, — проговорил Лбов, — я тоже хочу. Входи в землянку, там ведро.

Распахнули дверь, первым вошел Гром. Он пил долго, молча, потом подал ковш Демону и хотел выйти, но взгляд его упал на угол, на груду наваленной сухой листвы, служащей вместо постели Лбову, и на окутанную красным, густо пересыпанным цветками, платком Женщину. Он перевел глаза на Лбова и спросил спокойно, не меняя выражения лица:

— У тебя женщина? — Он сделал небольшое, едва заметное ударение на последнем слове.

А Змей наклонил голову и, неопределенно улыбаясь, добавил вполголоса:

— Женщина в цветном платке, это твоя любовь?

— У меня любовь к бомбам, а не к бабам… и заткните ваши глотки.

В эту минуту в землянку вошел один из ребят и сказал, волнуясь:

— На опушке, возле дороги, знаешь, что возле ключа, костров там тьма, ингушей, должно быть, штук с полсотни остановилось… Это неспроста, они чего рыщут.

— Неспроста, — согласился Лбов и замолчал.

По лицу его забегали черточки, и казалось, что мысли его напряженной головы проливались рывками через складки морщин лба.

— Неспроста, — повторил он. — Ты, ты и ты, — показал он пальцем на нескольких человек, — вы все — марш вперед, слушайте и следите… Нужно, чтобы они не столкнулись сегодня с нами. Сегодня, — он подчеркнул это слово, — сегодня нам нужно отдохнуть.

Через час, за исключением дозорных, высланных к ключу для наблюдения за расположившимся отрядом, все крепко спали.

Змей проснулся от того, что кто-то слегка задел его за руку. Он открыл глаза и на фоне окошка, чуть мерцавшего звездным светом, увидел темный силуэт женщины.

«И чего не спит баба», — подумал он и закрыл опять глаза.

Женщина накинула платок, осторожно отворила дверь и вышла. Возле землянки она остановилась и прислушалась. Было прохладно и тихо. В кустах что-то хрустнуло, женщина вздрогнула и заколебалась, но потом оглянулась еще раз и быстро исчезла в лесной темноте.

 

7. Этой же ночью

И в тот же день, когда Лбов встретился с боевиками, хорунжего Астраханкина вызвали в жандармское управление, где сообщили ему, что, по имеющимся у них сведениям, ко Лбову и Стольникову присоединились пятеро сормовских рабочих и всей шайкой была ограблена дача князя Абамелек-Лазарева. Еще ему по секрету сказали о шифрованной телеграмме из Петербурга с сообщением, что несколько террористов выехало на присоединение к шайке.

— Надо уничтожить в самом зародыше, — сказал жандармский подполковник, — а то знаете, чем это попахивает? И так за последнее время вокруг чертовщина какая-то твориться начинает. Особенно в Мотовилихе: рыскают какие-то подозрительные типы, собираются в кружки, чего-то шепчутся. А полиция… а полиция, чтоб ей неладно было, только портит авторитет государственной власти — два раза Лбов перестрелку среди улицы затевал, он один, а их двое, либо трое, — отстреляется и уйдет. Это не человек, а черт какой-то! Вы знаете, если эдакому человеку да шайку, так тут может такое, такое выйти… — подполковник запнулся, подыскивая подходящее слово, и несколько раз покрутил пальцем, вырисовывая в воздухе какую-то петлю.

— Ну, в общем, нельзя, — закончил он раздраженно, — нельзя потакать, надо в зародыше, надо в корне…

Он был зол, потому что еще утром он получил от начальства весьма сухую телеграмму, в которой указывалось, что с Лбовым давно бы пора было, пожалуй, покончить.

Астраханкин вышел на улицу возбужденный и энергичный. Он прошел по Оханской до дома, где жила Рита, и завернул к ней.

Рита встретила его приветливо, но сквозь матовую кожу щек проглядывала нездоровая, нервная бледность, и вообще вид у нее был усталый и утомленный. Она попросила Астраханкина в гостиную и, скучая, слушала, как он говорил ей что-то — что, она, по обыкновению, не разобрала, так что он обиделся даже немного.

— И отчего это вы, Рита, за последнее время такая? — спросил он.

— Какая?

— Не… не такая, как раньше.

— А какая я была раньше?

— Ну, вы сами знаете, теперь к вам подступить страшно, даже руку у вас поцеловать и то как-то неудобно.

Рита устало протянула ему руку и сказала спокойно и лениво:

— Ну, целуйте, если вам это нравится.

Астраханкин вспыхнул.

— Я хочу, чтобы это вам нравилось. И что это, в самом деле? Я сегодня вечером уезжаю, у меня, вероятно, со Лбовым схватка будет, может быть, пулю в лоб получу, черт его знает, а вы хоть бы на сегодня переменились!

Она плавно спустила ноги с дивана, откинула кудрявую болонку и быстро схватила его за руку.

— Вы с лбовцами?..

— Да, я. Я только что получил задание, — заговорил он, думая, что эта оживленность вызвана опасением и страхом за его судьбу.

— Вы с лбовцами, — повторила она, — вы должны обязательно захватить его. Слышите, об этом я вас прошу, и если не для охранки, так сделайте это для меня. Я так… я так ненавижу… — начала было она и замолчала, потому что заметила, что зашла слишком далеко, и потому, что Астраханкин, удивленный такой горячностью, посмотрел на нее и спросил недоумевая:

— И что это за фантазия? Вам-то что до него, Рита? И почему это именно вы ненавидите его?

Рита не ответила. Она поднялась с дивана, откинула назад слегка растрепавшиеся волосы и сказала:

— Возьмите и меня с собой.

— Вы с ума сошли, — ответил Астраханкин, тоже поднимаясь.

— Возьмите и меня, — упрямо повторила Рита, — моя Нэлла не хуже вашего Черкеса, и я не буду вам мешать.

— Вы шутите, Рита, вам-то куда и зачем… да это невозможно, разве я могу рисковать брать с собой на такую операцию женщину. Женщину, гм… — кашлянул он, — да еще такую хорошенькую.

Но Рита даже не оборвала его, как всегда в этих случаях. Она засмеялась и приветливо пожала ему руку, прощаясь.

Когда он ушел, Рита больше не скучала. Рита достала карту окрестностей Перми, долго и внимательно рассматривала ее, но ничего толком не поняла. Тогда она позвонила и сказала горничной:

— Передайте Егору, чтобы Нэлла была напоена, накормлена и оседлана.

— Сейчас? — спросила та, почтительно наклоняя голову.

— Нет, — ответила Рита, удивляясь про себя недогадливости горничной. — Нет, не сейчас, а к семи часам вечера.

А Нэлла у Риты была как Рита. Тонкая, стройная и с норовом — черт, а не лошадь. И Рита любила Нэллу, и Нэлла любила Риту.

В половине восьмого хорунжий Астраханкин, переправившись с полусотней на пароме, умчался в закамский лес. В девять, вслед за ним, ускакала сумасбродная и взбалмошная девушка. Она решила твердо ехать в отдалении до того места, где они остановятся, она не хотела раньше времени встречаться с Астраханкиным и потому-то то и дело сдерживала рвущуюся вперед лошадь.

Один раз, когда она чуть-чуть не натолкнулась за поворотом лесной дороги на хвост отряда, она соскочила с коня, отвела его за деревья и села на траву.

«Подожду, — подумала она, — тут дорога, кажется, одна. Я всегда нагнать успею».

В голове ее мелькнула мысль, что хорошо бы увидеть Лбова убитым.

«Нет, нет, не убитым, — почему-то испугавшись этой мысли, поправилась она, — а просто пойманным и связанным. Крепко-крепко связанным».

Она вспомнила голубой блестящий снег, опрокинутую кибитку и человека, хмуро ответившего ей: «А я вас не знаю и знать не хочу».

«Не хочет… Что значит не хочет? — она обломила ветку распускающегося куста, переломила ее пополам и отбросила. Потом оглянулась, было тихо в лесу, и сумерки надвигались, поползли из-за каждого куста и из каждой щели. — Однако, — подумала Рита, — надо скорей».

Она вывела Нэллу на дорогу, вскочила в седло и ударила каблуками.

Гайда!

Свежий ветер проносился мимо лица, и Нэлла, почувствовавшая опущенные поводья, перешла на карьер. Изгибающаяся дорога швырялась в разгоряченное лицо Риты причудливыми изломами расцветающих полян, еще чуть освещенных красноватыми отблесками облаков, зажженных зашедшим солнцем. Она долго скакала, но отряд все не попадался. Рита остановила лошадь и оглянулась: сумерки стихийно атаковали землю, и облака угасли.

«Не может быть, чтобы они уехали так далеко», — сообразила Рита. И она вспомнила, что невдалеке, влево, она миновала другую дорогу, маленькую и уходящую прямо в гущу леса.

Рита решила свернуть на нее, но для того чтобы не возвращаться, она взяла влево, прямо наперерез, тем более что через лес в ту сторону проходила длинная и узкая просека…

Но через некоторое время прямо из темноты встала перед ней и загородила дорогу черная, враждебно-замкнутая стена невырубленного леса.

Рите стало немного страшно.

«Дорога должна быть где-то здесь, совсем рядом», — подумала она и, соскочив с лошади, повела Нэллу по лесу на поводу.

Но дороги не было. Сколько времени бродила Рита, сколько раз останавливалась она перед гущей кустов, охватывающих заблудившуюся незнакомку крепкими пальцами длинных веток, — сказать было трудно. Рита измучилась и устала, она совсем было отчаялась выйти куда-либо, как вдруг ей показалось, что где-то невдалеке слышен какой-то неопределенный, чужой шорох.

Чаща была настолько густая, что идти дальше с лошадью было нельзя. Рита привязала ее к кустам и пошла одна.

Через некоторое время она вышла на какую-то поляну и прислушалась. Взошла луна. Потом Рита отскочила за куст и побледнела, потому что ясно услыхала, как кто-то торопливо пробирается по лесу.

«А ну как разбойники?» — подумала Рита и затаила дыхание.

На поляну вышла женщина. Оглянулась и торопливо пошла прочь.

Острая и светлая, как осколок разбитого стекла, мысль блеснула в голове Риты: «Откуда тут быть женщине? Это, должно быть, их женщина. И это, наверное, его женщина, и она, конечно, идет к нему».

От этой мысли Рита забыла весь страх и пришла в бешенство

«Так вот оно что, вот оно что, — подумала она, — ну, погоди же». И она угрожающе зашептала что-то нервно изломавшимися, тонкими губами.

Ей надо было идти отыскивать дорогу, но ей до боли, до дьявола захотелось проследить, куда пошла та. Она остановилась в нерешительности, шагнула раз, шагнула два и, заслышав опять что-то подозрительное, только что хотела отскочить в кусты, как сзади кто-то крепко и плотно зажал ей рот.

Рита сильно рванулась, но платок еще крепче стиснул ее губы, и не успела она опомниться, как ее закрученные за спину руки оказались перетянутыми ремнем. Захватившие ее два человека, по-видимому, сильно торопились, они взвалили ее на плечи и быстро потащили в лес. Прошло не более десяти минут, как Риту поставили на землю, один остался около нее, а другой, бросившись к землянке, открыл ее и крикнул тревожно:

— Вставайте, черти, ингуши прутся, а вы тут…

Он не успел еще докончить, как из землянки выпрыгнул уже Змей, вслед за ним Лбов — с маузером, вросшим в руку, потом и все остальные.

— Шпионку поймали, — быстро заговорил один из дозорных. — А ингуши коней поставили с коноводами и сами прямо сюда ползут, как ящеры; мы сюда скорей, смотрим — баба в кустах хоронится.

Стрелять было нельзя. Змей рывком выхватил нож и бросился к связанной девушке.

Холодным, лунным огнем блеснуло остро отточенное лезвие, и Рита закрыла глаза. Но рука Змея остановилась, крепко стиснутая пятерней Лбова.

— Постой, не торопись, — проговорил он и сорвал с губ Риты повязку и сам даже отошел от изумления от нее на шаг. Он узнал ее.

— Это неправда, — порывисто сказала Рита прерывающимся и полным обиды голосом, — я не шпионка. Я заблудилась. Это неправда, — добавила она горячо, а Лбов посмотрел на нее тусклым и тяжелым взглядом.

— Ведь вы же знаете, что это неправда, — сказала она, убежденно подчеркивая слово «вы» и точно не сомневаясь в том, что Лбов обязательно должен ей поверить.

— Она лжет, — сдавленным голосом сказал Змей и опять схватился за нож.

Но Лбов, очевидно, почему-то поверил, оттолкнув Змея, он схватил Риту, легко поднял ее, втолкнул в дверь землянки и так же легко подхватил валявшийся тяжелый пень и прислонил его к двери, а сам крикнул:

— Все скорей за мной!

И Рита осталась одна, запертая. Прошло минут сорок, как частая беспорядочная стрельба покатилась по лесу. Рита рванулась к двери, но дверь была заперта крепко, Рита выбила окно, но оно было слишком узкое для того, чтобы можно было в него пролезть.

Выстрелы перекатывались, будоражили ночной покой, и лес заворчал, заохал, застонал. Потом сразу все смолкло, тишина стала еще резче и еще таинственнее.

Прошло еще с час. Вдруг, где-то уже совсем недалеко, резко хлопнул одинокий и никчемный выстрел. Потом, через несколько минут, сквозь разбитое окошко Рита услыхала хруст.

«Кто это?» — подумала она, но крикнуть не решалась.

Разговаривали двое.

— Здесь, где-то близко, — сказал один.

— Здесь, — добавил другой, — тут недалеко лошадь попалась привязанная — так офицер наш на нее наткнулся, не разглядел в темноте, да и бахнул. Она так и свалилась.

— Это что, одну да и ту живой захватить не сумели. А сколько они у нас сегодня коней угнали.

— Нэллу! — крикнула Рита. — Мою Нэллу…

Ее напряженные нервы не выдержали, она упала на мягкую груду сваленной в углу листвы и разрыдалась.

Крик, очевидно, услышали, потому что со всех сторон послышался топот, кто-то отвалил от дверей чурбан, и хорошо знакомый ей голос крикнул:

— Эй, выходи, выходи…

Рита гневно вскочила, распахнула дверь и, окидывая взглядом казаков, наставивших на нее винтовки и наведенное на нее дуло офицерского револьвера, сказала презрительно изумленному и ничего не понимающему Астраханкину:

— Вы идиот! И Лбов хорошо сделал, что поколотил вас, вы ничего не смогли сделать. И кроме того, как вы смели убить мою Нэллу?..

 

8. Перед бурями

А в это время Лбов был уже далеко-далеко. Пока казаки подбирались к землянке, Лбов обходным путем зашел к ключу, напал на оставшихся полтора десятка коноводов, половину перестрелял, и, захватив их винтовки, все лбовцы повскакали на бродивших коней и умчались прочь.

На следующий же день срочной шифрованной телеграммой на имя министра внутренних дел пермский вице-губернатор сообщил о том, что лбовцы напали на коноводов отряда ингушей, захватили десять лошадей и пятнадцать винтовок и скрылись в неизвестном направлении.

Через пять часов была отослана дополнительная телеграмма, указывающая на то, что в Мотовилихе, в связи с этой победой Лбова, чувствуется сильное радостное возбуждение. И это возбуждение выразилось прежде всего в том, что в проходившего мимо пристава Косовского были произведены два выстрела. Покушавшийся скрылся. Пристав Косовский хотя от выстрелов остался невредим, но тем не менее получил по голове камнем, вылетевшим в следующую минуту из-за забора.

В этот же день, вечером, на железной дороге весовщик Ахмаров принял несколько тяжелых ящиков с надписями: «Запасные части для машин», вечером весовщик отдал два из этих ящиков приехавшему за ними человеку. А через час на квартиру его нагрянула полиция, и весовщика арестовали; полиция долго обшаривала его квартиру, потом отправилась в складское помещение и, распаковав оставшийся ящик, обнаружила там разобранные винтовки и несколько заряженных бомб.

И ночью начали сыпаться в Пермь ответные телеграммы от министра внутренних дел и от III Отделения. Министр негодовал, приказывал, грозил. Охранное отделение предупреждало, телеграфировало какие-то списки, сообщало, что направляет надежных провокаторов в помощь пермскому отделению.

Но Лбов был осторожен. Получив оружие, он не бросился сразу же в рискованные операции, а начал готовиться к выступлению обдуманно и серьезно.

Он устраивал по лесам запасные убежища. Демон организовал целую лабораторию, где с помощью нескольких ребят готовил самодельные бомбы. Фома занимался установлением надежной связи с пермскими революционными партиями.

А Змей — Змей превзошел всех — переодевшись, он отправился в Пермь и выдавал себя за театрального дельца, обошел все парикмахерские, закупая повсюду парики, наклейки, бороды, грим. Змей устроил у себя целый костюмировочный склад, он то и дело появлялся перед товарищами то в виде почетного старца, то в виде нищего. Однажды даже его чуть-чуть не ухлопали, когда он явился в форме жандармского подполковника. Он начал всех обучать гримироваться и быстро разгримировываться, что впоследствии сослужило огромную пользу лбовцам.

Но полиция не дремала тоже. На Мотовилиху теперь было обращено особое внимание, за Мотовилихой следили зорко казачьи патрули, а также глаза каких-то неизвестных субъектов, приехавших неизвестно откуда и неизвестно зачем.

Но Мотовилиха умела прятать свою душу в изгибах изломанных улиц, в провалах раскинувшихся холмов и за крепкими засовами закрытых ворот.

Это было время, когда имя Лбова начинало пользоваться большой популярностью. О нем говорил весь рабочий Урал, о нем говорили и в покосившихся домиках, и в крестьянских хатах, и в пивных города. Люди шептались, осторожно оглядываясь, люди восхищались смелостью рабочего бунтовщика.

А сам Лбов в это время горел. Он бесстрашно появлялся в Мотовилихе, он помогал крестьянам, помогал революционным организациям, а главное — организовывал и готовился к решительному и сильному удару, который он задумал нанести жандармерии к началу следующей весны.

Рита Нейберг в это время не скучала. Скуки не было. Но была тоска. Иногда ей хотелось тоже самой сделать что-либо сумасшедшее, убежать в шайку к Лбову и носиться на коне рядом с атаманом «Первого пермского отряда революционных партизан». Иногда она ненавидела этого атамана до того, что страстно хотела, чтобы его поймали, застрелили его, оттолкнувшего и не понявшего Риту.

Свадьбу она все время откладывала и на все просьбы Астраханкина отвечала коротко и определенно:

— Нет, нет. Сейчас нельзя. Потом… Я не знаю когда, но только потом.

И в голове Риты была в это время мысль, что, пожалуй, честней было бы сказать, что никогда. Ибо Рита уже чувствовала, что никогда, потому что Рита…

Однажды утром, после бессонно проведенной ночи, она заявила отцу, что уедет на Кавказ… Отец обрадовался, он давно замечал, что с ней случилась какая-то необъяснимая перемена, и он горячо сейчас поддержал ее мысль.

Уезжая, Рита долго и жадно всматривалась из окна вагона на спокойную Каму, обвеянную сентябрьским хрустальным светом, и на темный, убегающий к далеким горизонтам закамский лес.

И в пестряди мелькающих деревьев ей чудился сдавленный шорох майской ночи, лезвие кинжала, блеснувшее лунным огнем, крепкий зажим кольца сильных рук Лбова, поставивших Риту в землянку.

Паровоз заревел звонким, хохочущим криком, деревья скрывались, и только в эту секунду Рита остро почувствовала, что уезжать из Перми ей почему-то очень и очень тяжело.

 

Часть II

 

9. Схватка

В марте 1907 года Лбов имел уже крепко сколоченный и хорошо вооруженный отряд в тридцать человек.

Стоял теплый весенний вечер, с крыш капало, по улицам Мотовилихи шли возвращающиеся с завода рабочие.

Было все тихо, как будто бы совсем спокойно, и только винтовки, заброшенные за спину стоящих на перекрестках городовых, да какое-то приподнятое настроение прохожих указывало на то, что кругом течет тревожная, насыщенная запахом пороха жизнь.

Городовой на посту у Малой проходной только что вынул кисет с табаком, собираясь закурить, как вдруг испуганно выронил его, потому что услышал резкий полицейский свисток с соседнего поста. Он сорвал с плеча винтовку, дрожащими руками двинул затвором, отскочил к забору, оглянулся и заметил бегущего по направлению к нему человека.

Городовой прицелился, выстрелил — промахнулся, выстрелил еще и еще раз… Человек покачнулся, точно кто-то сильной рукой рванул его за плечо, и отскочил за угол.

Путаясь ногами в болтающейся шашке, городовой бросился за ним, завернул на соседнюю улицу, но там никого уже не было. Он удивленно обернулся, недоумевая, куда же мог пропасть беглец, потом, сообразив, что человек, должно быть, скрылся в ближайшие ворота, пробежал к ним.

Но ворота ухмыльнулись ему в лицо разрисованной мелом школьников рожей, и слышно было, как они крепко замкнулись тяжелым засовом.

Городовой повернулся, вынул свисток и только что поднес его к губам, как услышал какой-то подозрительный шорох позади. Он хотел было отпрыгнуть, но не успел, потому что из-за забора бабахнул негромкий револьверный выстрел, и маленькая пуля от браунинга, ядовито взвизгнув, прошла через толстую черную шинель, через мундир, разукрашенный засаленным кантом, и маленькая пуля столкнула большого грузного человека в снег.

Падая, городовой видел, что калитка дома распахнулась, и четыре человека, поспешно выскочив оттуда, вынесли на руках пятого, и все торопливо бросились в темную глубину соседнего переулка.

На выстрелы неслись конные дозоры стражников, бежали городовые с соседних постов. Они подняли валяющегося полицейского и закидали его вопросами: в чем дело, кто, где и куда? Он хотел было открыть рот, чтобы что-то ответить, но рот уже не слушался, он хотел показать рукой, но рука уже умерла, тогда он покачнулся снова и стеклянными глазами — холодными и безжизненными, как серебряные пуговицы полицмейстерской шинели, — не сказал ничего.

В это время Лбов и еще трое были здесь же, в Мотовилихе, на квартире у Смирнова, а еще шесть лбовцев под командой Ястреба были в другом конце поселка — у вдовы Чекменевой.

Лбов по складам читал только что выработанный устав «Первого Пермского революционно-партизанского отряда». Фома переводил на шифр какую-то бумагу, а Гром со Змеем играли в шашки.

— И чего, дьявол, канителится? — недовольно проговорил Лбов, отрываясь от чтения. — И куда он только пропасть мог?

Он ожидал Демона, который ушел за только что прибывшим из Петербурга динамитом и что-то уж очень долго не возвращался.

Вдруг Змей, рывком свернув шею набок, прислушался, выскочил из-за стола, смешав шашки, и распахнул форточку окна. Бум… бу-бу-бум, — тревожно ворвалось в комнату глухое волнующее эхо.

Все вскочили. Лбов открыл затвор винтовки и, попробовав пальцем, полна ли магазинная коробка, вышел на двор. Через несколько минут он вернулся и сказал, что стреляют где-то возле проходной и что надо быть начеку.

Змей вышел наружу, дошел до темного угла и, прислонившись к забору, слился с ним черной, расплывчатой тенью и стал ожидать. Через некоторое время он услышал, как на гору торопливо бегут два либо три человека. Змей снял с плеча винтовку и остановился, готовый каждую секунду дождем выстрелов засыпать всякого, пытающегося прорваться насильно к убежищу Лбова. Но это была не полиция, а двое знакомых рабочих.

— В чем дело? — негромко крикнул им Змей, вырастая из темноты перед ними.

— Где Лбов? — задыхаясь, проговорил один из них.

Не останавливаясь, они все вбежали в ворота.

— Лбов, — проговорил один взволнованно, — тут одного из ваших узнали, за ним была погоня, и его ранили, потом мы убили полицейского, а раненого унесли, и сейчас он у Коростина на квартире. Что делать?

— А кого ранили? Ты знаешь его? А куда он ранен? — встревоженно проговорил Фома.

— Не знаю, а спросить невдомек было, да и не успели, а ранен в плечо, ну только, кажись, не особенно.

— Надо всматриваться, — сощуривая глаз, сказал Змей.

— Надо увезти его, — предложил Гром.

— Не надо, — оборвал их Лбов, — не надо увозить. Сейчас мы пошлем к нему доктора, потом ты… — он показал пальцем на насупившегося Грома, — ты проберись к нашим и скажи Ястребу, чтобы без моего разрешения никто и никуда. Да приведи-ка сюда Женщину, нечего ей там околачиваться. А Змей пускай пойдет и узнает, кто это, кого они ранили, я думаю, что, вероятно, Демона, а если Демона, то спроси его, где динамит, и вообще узнай, в чем там дело, и скажи, что пусть не беспокоится, мы ему пришлем доктора. Ну, живо…

Гром накинул полушубок, поправил кобуру револьвера и направился к выходу. А Змей уже исчез.

В это время Ястреб с пятью лбовцами был наготове. Женщина, услышав выстрелы, бросилась к окну, потом хотела было выбежать на двор, но Ястреб крепко ухватил ее за руку и толкнул обратно на лавку.

— Сиди и не суйся.

— Мне страшно, — сказала она, — я лучше убегу и одна проберусь в лес.

— Сиди, — повторил Ястреб и внимательно посмотрел на нее.

И пытливый взор Ястреба уловил какое-то несоответствие между ее испуганными словами и спокойным провалом черных глаз, в которые нельзя было смотреть и взгляд которых нельзя было пересмотреть, ибо они всегда светились ровной, загадочной темнотой.

— И откуда она взялась на нашу голову? — опять вслух высказался кто-то.

Но в это время вошел Гром и передал, что Лбов приказал никому и никуда не уходить, ни с кем не связываться до рассвета, потому что надо во что бы то ни стало забрать и унести динамит, полученный для бомб. Он передал это, потом приказал женщине идти за ним.

— Хай катится от нас подальше, — сказал Ястреб, — а то сидит, как сова какая-то, и молчит, ни с ней поговорить, ни к ней подступиться.

Женщина накинула платок и вышла. Была чуть-чуть морозная ночь, ручьи продолжали еще булькать, но под ногами то и дело похрустывали тонкие пластинки льда. Гром никогда много не разговаривал, женщина — та и подавно, потому и шли молча.

Было темно, и Гром несколько раз оступался и, продавливая стекляшки льда, попадал ногой в воду.

— Ну-ну, не отставай, — говорил он несколько раз женщине, бесшумной тенью следовавшей за ним

Возле одного из поворотов Гром слегка поскользнулся, и почти одновременно невдалеке заржала лошадь, а кто-то окрикнул громко:

— Стой, стой!.. Кто идет?.. Говори, а не то стрелять буду!

Гром сильно толкнул женщину в сторону и сам приник в углубление каких-то ворот.

— Кто там шляется? — спросил опять тот же голос.

— Никого, должно быть, — ответил другой, — это лед в ручье от мороза хрустнул.

— Ну и жизнь, ну и жизнь, — сплевывая, проговорил первый, — ни тебе днем, ни тебе ночью покоя. Ворота скрипнут — за винтовку хватайся, ветер зашумит — к шашке тянись.

Один из трех конных проехал около забора близко-близко, так, что Гром мог бы достать круп его лошади концом дула своего револьвера. Гром уже думал, что опасность миновала вовсе, но в это время кто-то впереди загорланил какую-то несуразную песню — должно быть, пьяный, возвращающийся с какой-нибудь попойки, и один из стражников тотчас же повернул и поскакал обратно, а остальные отъехали в сторону и остановились.

Гром не видел их, но чувствовал по фырканью лошадей, что они близко.

Он выбрался из своего убежища, тихонько дернул женщину за конец платка и пошел вперед. Но не прошел он и полсотни шагов, как столкнулся вдруг со стражником, возвращающимся с захваченным пьяным.

— Что за человек? — окликнул тот.

— Здешний, — сдержанно ответил Гром.

— А ну, давай сюда.

Гром хотел уже выстрелить, но в этот момент пойманный пьяный заорал опять что-то бессмысленное, пытаясь вырваться, стражник ухватил его еще крепче за шиворот, а другой рукой схватился за луку седла, чтобы не слететь, и крикнул во все горло:

— Эй, ребята, давай сюда!..

— Бежим, — шепнул Гром женщине и прыгнул в темноту.

— Уф… ну и влипли было, — проговорил он, останавливаясь минут через двадцать. Он обернулся. — Где ты? — крикнул женщине и прислушался.

Но было все тихо, только нудно подвывали встревоженные собаки да чуть слышно булькали запертые льдом ручейки, а женщины не было.

Наконец он добрался до места. Змей уже вернулся и передал, что ранили Демона, а ящик с динамитом уже здесь.

— А где женщина? — спросил недовольно Лбов. Он не любил, когда не выполняли его распоряжений, хотя бы и мелочных.

— А пес ее знает, — ответил Гром и рассказал, как было дело.

Лбов забеспокоился, он приказал тотчас же собираться, хотя ему нужно было еще видеть одного из членов подпольной партийной организации, чтобы передать ему некоторую сумму денег, а также кое о чем условиться.

— Ежели ее захватили, так она все может выболтать, и того и гляди, что жандармы…

— Не выболтает, — сказал Фома, — она здорово молчаливая баба.

— Как начнут нагайками, так и выболтает. А ну, давай собирайся.

Но в это время со двора послышался условный свист.

— Кто-то из наших.

Распахнулась дверь, и вошла женщина.

— Ты где была, дура? — недовольно, но вместе с тем и облегченно спросил Лбов.

— Я отстала, он слишком быстро бежал, и потом я попала не в тот проулок.

Через несколько минут пришел и тот, кого ожидал Лбов. Они долго и горячо разговаривали. Стало уже светать.

— Смотри, — сказал под конец пришедший, — смотри, Лбов, сочувствие к тебе сейчас огромное, но не покатись только вниз, ребята твои что-то того.

— Чего? — Лбов пристально посмотрел на него.

— Не слишком ли уж они экспроприациями увлекаются?

— Говори проще, грабят, мол, много, так это правда, вот погоди, еще больше будем. Мы не без толку грабим, а с разбором.

— Смотри, разбирайся лучше, а то ты восстановишь всех против себя и даже…

— Вас что ли? — резко перебил Лбов.

— А хотя бы и нас.

— А кто вы и что вы можете?.. — начал было Лбов. — Впрочем, не будем ссориться, — оборвался он вдруг и крепко стиснул руку товарищу.

В сенях послышался топот. С силой ударилась о стену отброшенная дверь, ввалился полицейский пристав, а за ним показались около десятка вооруженных городовых.

— Стой! — торжествующе крикнул пристав. — Стой, руки вверх!

Но прежде чем он успел нажать собачку своего револьвера, низенький и толстый Фома с неожиданным проворством выхватил револьвер и разбил приставу череп, и все лбовцы почти одновременно ахнули в столпившихся полицейских горячим огневым залпом.

Ошарашенные городовые откачнулись обратно за дверь. Не давая им опомниться, лбовцы кинулись за ними.

— Тащите динамит через огороды! — крикнул Лбов Змею. — А мы их отвлечем на себя.

Через минуту по улицам шла отчаянная стрельба, через две — первая партия полицейских во весь дух уносилась от лбовцев. Но уже со всех сторон к полиции подбегало подкрепление.

— Забирай динамит! — крикнул еще раз Лбов. — А мы… мы заманим их сейчас в ловушку.

И он приказал остальным:

— Отходи, ребята, за мной, в сторону Ястреба.

И ребята поняли, что он задумал.

Полиция, получив новое подкрепление, снова открыла бешеную стрельбу по отступающим лбовцам. Но все же перейти в открытую атаку полицейские не решались и держались на почтительном расстоянии.

— Не торопись, не торопись, — успокаивая, отрывисто бросал отстреливающийся Лбов своим товарищам, перебегающим от одного уступа к другому.

Лбовцы отходили, полиция наседала. Наконец Лбову надоела эта канитель, и, кроме того, он решил, что ящик с динамитом, должно быть, давно уже в надежном месте. И, раздразнив наконец полицию, он приказал громко:

— А ну, бегом, ребята!

И все быстро кинулись прочь. Полиция поняла это по-своему, она решила, что лбовцы не выдержали и убегают. С торжествующими криками вся орава бросилась вдогонку. Но это была только ловушка. Прислушивающийся к выстрелам Ястреб давно уже стоял на крыше какого-то сарайчика и, крепко сжимая винтовку, всматривался, силясь разобрать, в чем там дело. Ястреб помнил приказ Лбова — не двигаться с места — и сейчас зоркими глазами разглядывал отступающих в его сторону лбовцев и несшихся за ними преследователей.

Ястреб понял все и криво усмехнулся краями губ. Через минуту он с пятерыми товарищами прильнул за забором.

— Эге-ей… — окрикнул Лбов, не останавливаясь и пробегая мимо.

— Эге-ей… есть, — ответил Ястреб. И когда бегущие полицейские поравнялись с засадой, Ястреб дунул залпом шести винтовок в бок преследователям. Не ожидавшая отсюда удара, полиция дрогнула. А лбовцы, повернувшись, бросились опять на нее с фронта, и расстреливаемые городовые в диком ужасе панически бросились назад…

Через несколько минут соединившиеся лбовцы спокойно уходили за Каму, покрытую полыньями и блесками пятен выступающей весенней воды.

И только когда они были уже возле середины реки, вдогонку им щелкнули три-четыре выстрела.

В этот же вечер к Лбову прибежало еще пять человек, на следующее же утро к шайке примкнуло еще семь.

Через день Лбов, долго ломавший голову над вопросом — кто указал его местопребывание в Мотовилихе, получил сведения о том, что… его нечаянно выдала одна молодая девчонка, которая была захвачена полицией и, желая навести ее на ложный след, случайно указала как раз на ту квартиру, в которой ночью остановился Лбов.

Это было только отчасти правдой, потому что дело тут осложнялось одним неучтенным обстоятельством…

Весна стояла в полном цвету. По Каме свистели пароходы, по рощам свистели соловьи, по лесам свистели пули. И под эти веселые свисты шла веселая, напряженная и бурная жизнь.

И что только было? Ни старики, ни старухи, ни даже древний дед Евграф, который чего только за свои сто лет не успел пересмотреть, и те такого никогда не видели.

Шайка Лбова с красными флажками, прикрепленными к дулам неостывающих винтовок, билась не на жизнь, а не смерть с жандармерией. Билась с веселым смехом, с огневым задором и с жгучей ненавистью. По дорогам рыскали казачьи патрули, но для лбовцев не было определенных дорог, им везде была дорога.

Астраханкин загорел, его мягкое, ровное лицо обветрилось, и он едва успевал носиться с отрядом от одного края к другому.

Было теплое весеннее утро, такое, когда солнечные лучи искристыми узорами переплетали молодую росистую траву, когда поезд, в котором возвращалась Рита, невдалеке от Перми едва не сошел с рельсов и остановился перед грудой наваленных поперек шпал.

Первый и второй классы были ограблены дочиста, после чего машинисту было разрешено двигаться дальше. По прибытии в Пермь поезд был оцеплен кольцом жандармов, начались сейчас же допросы и дознания и никого не выпускали. Арестовали машиниста и человек десять ни в чем не повинных мужиков и даже одного господина, занимавшего купе мягкого вагона.

Насилу прорвавшийся через сеть жандармов Астраханкин бросился встречать и выручать от дальнейших расспросов Риту. Два раза пробегал он весь состав, потребовал даже у проводников, чтобы они открыли ему все вагонные уборные, заглянул и на багажные полки, но Риты нигде не было.

Хорунжий был вне себя. Два дня и две бессонные ночи он рыскал с ингушами и надеялся напасть на ее след. На третий, совсем отчаявшись и обезумев, он сидел в комнате Риты за столом, на котором лежал заряженный револьвер, и писал сумасшедшую, прощальную записку. В это время бесшумно зашуршала дверь, и в комнату вошла Рита.

Она была бледна и чуть-чуть пошатывалась, и какая-то новая, чужая складка залегла возле ее изломанных и красивых губ.

На все вопросы она отвечала коротко и неохотно: была в поезде, а во время остановки, когда лбовцы стреляли, спряталась в кусты… Потом, испугавшись, бросилась бежать дальше… Заплуталась… Пролежала, простудившись, в крестьянской избе и потом вернулась сюда… Вот и все. А в общем, устала, не хочет, чтобы ее много расспрашивали, и хочет отдохнуть.

Но это была неправда. Если бы отец Риты проснулся этой ночью, то он был бы немало изумлен. Рита встала, накинула поверх рубашки легонькое платьице, босиком пробралась в кабинет отца и потом долго возилась там и один за другим открывала зачем-то ящики его письменного стола.

 

10. О том, как титулярный советник Чебутыкин попал в Хохловку и какие странные вещи вокруг него творились

На этот раз Феофан Никифорович хотя ехал и налегке, без денежной почты, на которую мог бы кто-либо польститься, но тем не менее некоторое неприятное чувство не покидало его всю дорогу.

Один раз на пути ему попались два вооруженных человека, которые остановили лошадей и попросили у него закурить и которые были весьма удивлены, когда в ответ на такую скромную просьбу Феофан Никифорович что-то завопил и торопливо поднял руки вверх.

Люди, переглянувшись, улыбнулись, залезли к нему в карман, достали коробку спичек, половину отсыпали себе, а половину отдали ему обратно и, поблагодарив, ушли, оставив Феофана Никифоровича в приятном изумлении.

Лошади тронулись. И Чебутыкин поехал дальше, значительно успокоенный, рассуждая приблизительно так, что лбовцы, в сущности, уж не такие страшные люди и иногда даже весьма приятные в обхождении, особенно ежели ехать без денег.

Второй раз ему пришлось удивиться часом позже, когда, заворачивая по лесной дороге, он наткнулся на странную картину: несколько человек невдалеке от дороги стояли возле телеграфного столба, а один, забравшийся на столб, старательно перерезал провода, и стоящие внизу шумно выражали свое удовольствие при лязге каждой новой падающей проволоки.

Так как это занятие, по мнению Чебутыкина, приносило явный вред почтовому ведомству, чиновником которого он состоял, то вполне естественно, что он сильно возмутился и даже высказал резкий протест против такого образа действий.

Но работающие не обратили никакого внимания ни на Чебутыкина, ни на его протест (тем более что последний был высказан только про себя), если не считать только того, что человек, вынырнувший откуда-то из-за кустов, сказал Чебутыкину вежливо:

— Ежели вы, господин хороший, чего-либо сболтнете лишнего, так мы на обратном пути будем вас того…

А сам похлопал рукой по поясу, а на поясе… бог ты мой, что увидел Чебутыкин на поясе! — два револьвера, один кинжал, одну бомбу и целую пачку патронов.

И, увидевши такое скопление смертоносных орудий, готовых обрушиться на обратном пути на его голову, Чебутыкин поклялся (опять мысленно), что будет молчать, хотя бы на его глазах повырубили все телеграфные и телефонные столбы по всей дороге.

В Хохловке, куда наконец добрался Чебутыкин, было несколько человек жандармов, и потому Феофан Никифорович почувствовал себя в безопасности и остановился у старосты.

Был праздничный день, по улицам с гармошкой ходили подвыпившие парни, визжали девчата. В общем, было шумно и весело, чересчур даже весело, так что, пожалуй, получалось нехорошо. Например, кто-то, от полноты чувств, запустил в старостино окошко камнем, который попал прямо в голову расположившемуся было отдохнуть Феофану Никифоровичу, чем поверг его в сильнейшее и вполне законное негодование. Он высунулся тогда из окошка, желая уличить виновного в таком неблаговидном поступке, но виновного отыскать было трудно, а просто кто-то из толпы показал Феофану Никифоровичу фигу, чем дело и кончилось.

— Не знаю, что с парнями на селе делается, — почесывая голову, проговорил вошедший в избу староста, — бесятся, охальничают… А тут еще чужаки какие-то, из соседней деревни, что ли, понаехали, баламутят наших. Пойтить позвать жандармов, что ли?

— А сколько их? — поинтересовался Чебутыкин.

— Да человек семь, либо меньше будет.

Староста ушел. В одном конце села завязалась драка, еле разняли. В квартиру лавочника влетел здоровенный булыжник, завернутый в какую-то бумагу, лавочник развернул бумагу, а на ней было такое написано: «Смерть паразитам и эксплуататорам!»

Смысл этой фразы лавочник так и не понял, но, почувствовав в ней что-то недоброе, понес ее к жандармскому унтеру, который и объяснил ему обстоятельно, что тут «такое, такое завернуто», а в общем, «ах они, сукины дети». Жандарм не стал вдаваться в более подробные разъяснения и начал пристегивать шашку.

— Ой, что-то неладное, — проговорил лавочник, встречаясь с Чебутыкиным, который никак не мог сидеть дома, потому что возле дома… черт его знает что такое парни с девками устраивать под окошками начали. Конечно, ничего особенного… Но все-таки… смотреть как-то неудобно.

— А что? — спросил он.

— Да, так… Смотри-ка, смотри-ка, — шепотом заговорил вдруг лавочник, — рожи какие-то незнакомые.

Чебутыкин обернулся и обомлел. В толпе стоял человек, который еще недавно сидел верхом на телеграфном столбе и перерезывал провода.

Вдруг откуда-то вынырнули два жандарма с озабоченными, встревоженными лицами, и не успел человек опомниться, как его схватили уже за локти и куда-то повели.

Парни шарахнулись в стороны и рассеялись. А Феофан Никифорович, почувствовав себя вдруг в странном и неприятном одиночестве, решил, что, пожалуй, лучше поскорей пройти к своей знакомой — продавщице казенной винной лавки.

Захлопнув за собой калитку, он, уже значительно успокоившись, приоткрыл ее опять и высунул голову, желая поинтересоваться, что же это такое будет.

На улице было пусто, но изо всех окошек торчали любопытные головы. По дороге навстречу жандармам, ведущим арестованного, ковылял старик-нищий, но и он испуганно остановился, заметивши процессию с арестованным.

Нищий был стар и сгорблен, но когда жандармы сделали шаг мимо него, нищий выпрямился и выстрелил одному из них в спину, другой испуганно шарахнулся в сторону сам, а пленник рванулся вперед.

И почти тотчас же с окраины послышалась частая стрельба, и несколько человек с красным флажком появились откуда-то на улице.

Заметив, что дело принимает такой боевой оборот, Чебутыкин хотел было запереть на засов калитку и спрятаться куда-нибудь подальше, но калитку кто-то сильно толкнул, так что Чебутыкин мячиком отлетел и очутился где-то возле навозной кучи.

Во двор вошел один из лбовцев, стукнул прикладом в дверь, и, когда оттуда выглянуло испуганное лицо продавщицы, он потребовал водки. Та скрылась на минуту, потом дрожащей рукой протянула ему бутылку, но он вдруг вскинул винтовку и почти в упор выстрелил в нее.

Продавщица вскрикнула и упала, лбовец же бросился прочь. А Чебутыкин как стоял возле навозной кучи, так и сел. Он хотел было подняться, но с перепугу ноги не слушались — он так и застыл на месте с фуражкой, сбившейся набок, и с рукою, крепко уцепившейся за колесо рядом стоящей телеги.

В это время лбовцы разбивали бутылки с вином и грабили кассу казенки.

— Слушай, — волнуясь, крикнул Фома, подбегая к Лбову, отдающему приказания одному из ребят, — слушай, Александр, что же это такое? — И Фома затрепыхался белыми, подслеповатыми ресницами негодующих глаз.

— Что?

— Как что? Я вхожу, смотрю — женщина лежит раненая, кто-то из наших взял да и выстрелил в нее, так просто, ради удовольствия. Это что же такое? Это даже не просто уголовный грабеж, а так, бессмысленный бандитизм какой-то!..

Лбов посмотрел на него гневно и сказал:

— Ты врешь! Если в нее стреляли, так, значит, было за что, у меня даром ребята стрелять не будут…

— Не будут? — опять возмущенно перебил его Фома. — При тебе не будут. А кто на прошлой неделе казака убил, которого ты велел отпустить? Не будут? — еще громче начал он. — А как ты чуть отвернешься, так некоторые из твоих новых молодцев всех подряд перестрелять готовы! Попробуй, если хочешь, дай им потачку, попробуй и посмотри, что тогда получится.

— Я потачки не даю! — взбешенно крикнул Лбов и крепко схватил за руку Фому. — Я никому, никогда не даю, это… ты врешь, а если ты врешь, а если вы там за глазами у меня что-то делаете, так я когда узнаю об этом, то смотри, что я сделаю.

Он выхватил свисток и резким условным сигналом перекликнулся с остальными, и почти тотчас же со всех сторон понеслись на его зов лбовцы.

— Кто убил бабу? — спросил Лбов, когда все собрались около него. — Говори прямо.

Все молчали.

— Я спрашиваю: кто убил? — повторил Лбов и мрачно, пытливо посмотрел на окружающих.

— Не знаю… не видал… кто-то хоронится, сукин сын, — послышались в ответ недоумевающие голоса.

— Хорошо, — крикнул тогда Лбов, — я узнаю и так, а когда узнаю, то застрелю его как собаку!

Он шагнул во двор — и Феофан Никифорович умер, а если не совсем умер, то почти что совсем, потому что он услышал только последние слова Лбова и подумал, что это относится лично к нему.

— Ваше благородие, господин начальник, — дрожащим голосом начал он, да… так и остался с открытым ртом, потому что в вошедшем узнал своего бывшего ямщика, который когда-то так ловко ограбил его.

Лбов заметил Чебутыкина, но, по-видимому, не узнал его. Какая-то мысль осенила вдруг его голову, потому что он подошел к Чебутыкину, взял его за руку и, легонько подымая его, спросил коротко:

— Ты зачем здесь сидишь?

— Я… я отдыхаю, господин ямщик… то есть господин начальник, — испуганно забормотал Чебутыкин.

— И давно это ты здесь отдыхаешь?

— Недавно… то есть давно… ваша светлость, — взмолился вдруг он. — Да за что же, да разве же я что-нибудь против имею?.. Господи, да когда вы прошлый раз мою почту изволили ограбить, разве же я тогда не сочувствовал? Ведь меня же тогда по подозрению целую неделю в арестном доме продержали… Да зачем же убивать меня… меня? Я человек безвредный, я вот на днях в Ильинское опять с почтой поеду, так, может, тогда, бог даст, ваше сиятельство, опять…

— Молчи, дурак, какое я тебе сиятельство, — усмехнулся Лбов, — никто тебя убивать не хочет, а ты скажи-ка мне, видел, кто убил продавщицу?

— Не видел… то есть видел… то есть я сидел отвернувшись… — и Чебутыкин вопросительно посмотрел на Лбова, стараясь угадать, как тому будет угодно: чтобы он видел или не видел.

— Значит, видел? — подбадривающе сказал Лбов.

— Видел, видел, ваше сиятельство, то есть, господин атаман. Как же не видать, когда я, можно сказать, на навозной куче напротив пребывал.

— А ну-ка, покажи-ка мне его. — И Лбов вывел Чебутыкина за ворота, где, выстроившись, стоял весь отряд.

Лбов и Чебутыкин прошли по фронту, Чебутыкин только было остановился перед человеком, стрелявшим в продавщицу, как вдруг поперхнулся и попятился назад, потому что увидел, как тот предостерегающе посмотрел на него и руку положил на подвешенный сбоку револьвер.

— Никак не могу признать, — начал было он растерянно.

Но Лбов пытливым взором заметил движение человека, потянувшегося к револьверу, и внезапную заминку Чебутыкина.

— Этот? — крикнул он и неожиданно с силой схватил за руки одного из новых, недавно поступивших в его шайку.

— Этот, — упавшим голосом из-за спины Лбова ответил Чебутыкин.

В окошко выглядывали любопытные бабы, невдалеке стояли мужики и внимательно присматривались к происходившему.

— У меня, в Первом революционном отряде пермских партизан, бандитов не должно быть и не будет никогда, — холодно и громко проговорил Лбов. — Так я говорю?

— Так… правильно, — послышались в ответ хмурые голоса.

— Лбов… что ты хочешь? — удивленно спросил его Фома, почувствовавший недобрые нотки в его голосе.

— Оставь, не твое дело, — резко ответил тот.

Затем, перед глазами всего отряда и окружающих мужиков, схватил за руку и дернул вперед стрелявшего так, что тот очутился рядом с Чебутыкиным.

— У меня, в пермском революционно-партизанском отряде, который борется против царизма, бандитов не было и не будет, — повторил он опять.

И в следующую секунду в глазах Чебутыкина сверкнул маузер, в уши ударил грохот, и Чебутыкин покачнулся, считая себя уже погибшим, но потом сообразил, что стреляли не в него, потому что бывший лбовец зашатался и с проклятием грохнулся на землю, срезанный острой пулей сурово сверкающего глубиной разгневанно-жестоких глаз атамана Лбова, неторопливо вкладывающего дымящийся маузер в кожаную кобуру.

 

11. Лбов закуривает папиросу

В ящике своего отца, управляющего канцелярией губернатора, Рита не нашла того, что ей было нужно.

Рита сказала не всю правду дома. Верно, что она пролежала два дня в крестьянской избе, верно и то, что в то время, когда лбовцы грабили поезд, она спряталась в придорожной лесной гуще, но она умолчала о том, что виделась с Лбовым, что Лбов посмотрел на нее удивленно и спросил ее, пожимая плечами:

— Опять вы?.. И что вам, вообще, от меня нужно?

— Возьмите меня к себе, — как-то бессознательно, помимо своей воли, сказала Рита.

И сквозь смуглую кожу ее лица засветилась вдруг холодная бледность, когда ответил он ей все так же спокойно:

— Нет, я не возьму вас, потому что вы не нужны ни нам, ни мне, — подчеркнул последнее слово, и на побелевших и крепко стиснутых губах Риты выступила рубиновая капелька крови.

Что было в эту минуту на душе у Риты, передать трудно. Рита почувствовала только, что в виски ударила не то боль, не то большая обида, не то еще что-то тяжелое, а кругом стало так пусто, что воздух зазвенел стеклянным и холодным звоном — это под порывами ветра, стягивающего грозовые тучи, пели и звенели, звенели и пели и со звоном смеялись над Ритой телеграфные провода.

— Хорошо, — сказала она глухо, глядя на траву, по которой белые цветы рассыпались бледными улыбками. — Хорошо, — повторила опять Рита.

Силы ее оставляли. Она кровянила и сжимала острыми зубами губы, чтобы выдержать еще минуту и уйти, хотя бы видимо спокойной. Она повернулась и сделала шаг вперед.

— Постойте, — остановил ее Лбов, с удивлением всматриваясь в непокорные, с трудом сдерживаемые ее волей черты ее лица, — скажите, зачем вам к нам в отряд? Вы дворянка, аристократка, а я… — голос Лбова зазвенел, — я ненавижу аристократов и… уходите.

Рита сделала еще шаг.

— И уходите скорей, — повторил Лбов, — потому что я не знаю, почему я не пустил вам пулю из своего маузера.

Рита остановилась, не меняя выражения лица и как бы подчеркивая, что она не будет иметь ничего против, если он возьмется за маузер.

Лбов был несколько ошеломлен, он помолчал немного, потом медленно и четко сказал:

— Для меня ничего, кроме моей ненависти к жандармам и ко всем, кто за жандармов, за полицию и за охранное отделение, нет, и я не верю аристократам, но вам почему-то я немного, очень немного, а все-таки верю. И я позволю вам чем-либо доказать… — он запнулся, потом добавил уже совсем другим тоном: — У меня в отряде есть провокатор, и я не знаю его…

Он повернулся и ушел, подозревая, презирая, но и удивляясь какой-то скрытой силе, руководящей безрассудными поступками взбалмошной девчонки.

…Через несколько дней Лбов, Фома и еще один парень были в Мотовилихе без винтовок, но с револьверами, запрятанными в глубину карманов, и с бомбами, засунутыми за пазуху.

Лбов зашел к Смирнову и уговорился там, когда и в какое время он встретится с представителями загнанных в подполье революционных партий. Было решено, что это будет в субботу, здесь же, а чтобы не навлекать никаких подозрений, Лбов должен явиться скрытно и один.

Солнце уже было у горизонта, когда Лбов со своими двумя спутниками возвращался обратно. На углу одной из улиц они остановились, Лбов вынул папиросу, а Фома вслух читал объявление о том, что «за поимку государственного преступника, разбойника Лбова, будет выдана немедленно крупная денежная сумма».

Лбов усмехнулся, сунул папироску в рот и сказал, обращаясь к Фоме:

— Расщедрились, сволочи, думают подкупить, так все равно без толку. Кто за меня стоит, тот не выдаст, а кто против меня, тот не выдаст тоже, потому что боится, что мои же ребята после ему шею свернут… Дай спичку.

— Нету, — ответил, пошарив в карманах, Фома, — забыл на столе.

— А курить охота, — Лбов оглянулся, вблизи никого не было, только на перекрестке, облокотившись на винтовку, стоял городовой.

— Постой, — усмехнувшись, сказал Лбов, — пойду достану огня. — И он направился к полицейскому.

— Разрешите прикурить, — хмуро прищуривая глаза, вежливо попросил Лбов.

— Проваливай, проваливай, — грубо ответил тот, оборачиваясь и заглядывая в лицо просившему.

— Разве спички жалко? — начал было опять Лбов.

Но полицейский, разглядев его лицо, на глазах у Лбова начал вдруг бледнеть и, тяжело дыша, торопливо и испуганно хлопать глазами. По-видимому, он узнал Лбова, потому что дрожащими руками полез в карманы, достал коробок и, щелкая зубами, выбивающими дробь, чиркнул спичку — она сломалась, чиркнул другую — опять сломалась, наконец третья зажглась, он протянул ее к папиросе спокойно заложившего руки в карманы Лбова и долго никак не мог приложить огонь к ее концу и зажечь ее, потому что и огонь стал, должно быть, холодным от сильного озноба, охватившего городового.

— Спасибо, — спокойно ответил Лбов и, не оборачиваясь, пошел дальше.

Он не боялся выстрела в спину, потому что знал, что полицейский не в силах сейчас ни поднять десятифунтовую винтовку, ни раскрыть застегнутую кобуру револьвера.

Когда Лбов скрылся из глаз городового, тот вздохнул облегченно, снявши шапку, перекрестился и рукавом вытер мокрый лоб — белый, покрытый каплями холодного и крупного пота.

 

12. Раскрытое предательство

В субботу, после обеда, Астраханкин зашел к Рите и передал ей, что сегодня вечером он не сможет быть с ней в театре, потому, что, по-видимому, будет большое дело.

— Какое? — насторожилась Рита.

— Опять со Лбовым.

— Со Лбовым? — равнодушно переспросила Рита, по-видимому, очень мало интересуясь этим.

Она подсела к нему, взяла его руку и спросила ласково:

— Что это вы последнее время хмурый такой?

— Рита, — начал было Астраханкин укоризненно, — Рита, и вы еще спрашиваете…

Рита засмеялась негромко и мягко, но сквозь эту мягкость чуть-чуть проглядывали нотки хорошо скрытой, крепко-крепко спрятанной грусти. Но Астраханкин не уловил их. У него была слишком казачья натура, он умел хорошо джигитовать, замечательно танцевать кавказского «шамиля» и с одного маха рубить на скаку связанные фашинами ивовые прутья. И где ему было разбираться в оттенках.

Он обрадовался, потому что не видел давно Риту такой привлекательной, подвинулся к ней ближе и, не выпуская ее руки, заглянул в лицо.

— А вас не убьют? — участливо спросила она.

— Не должны бы, а, впрочем, кто от этого застрахован? Сегодня Лбова наверняка возьмут. Только вряд ли живым удастся.

— Как, кто возьмет?! — крикнула Рита, но тотчас же замолчала и потом спросила лениво: — Где?

— В Мотовилихе. У него там сегодня какое-то совещание, нам донесли об этом из его же шайки.

Рита насторожилась, сердце у ней забилось быстро-быстро… Еще чуть-чуть, еще немного, и она узнает все. Она сама подвинулась к Астраханкину совсем вплотную и положила ему другую руку на колени.

— А может быть, это неправда… кто вам сказал про это?

— Тут… — Астраханкин замялся.

А Рита поглядела на него, крепко опутывая его взглядом хороших, ласковых глаз.

— Это… это секрет большой, Рита, и я, конечно, не вправе… Но, я надеюсь на вас. Видите ли, у него в отряде есть одна женщина.

— Женщина? — удивленно переспросила Рита, и ей вдруг вспомнилась лунная поляна в лесу и закутанная в платок тень, пробегающая, осторожно озираясь, мимо деревьев.

— Да, представьте себе, женщина… еврейка. Это очень интересная история: ее муж революционер, его ждет приговор к смертной казни, и ей было обещано, что если она сумеет выдать Лбова, то мужа ее помилуют. Она, знаете… сейчас у Лбова, и вот сегодня один человек принес от нее записку, где она указывает прямо. Теперь это дело верное.

Рита отодвинулась от Астраханкина, сняла руку с колена, потом — как бы поправить прическу — высвободила другую — она знала все, что ей было нужно, и теперь это было ни к чему. Астраханкин торопился, ему надо было сделать кое-какие приготовления.

Едва он ушел, Рита забежала к себе в комнату, сунула в карман маленький браунинг, вышла на двор и, оседлавши лошадь, вскочила в седло и умчалась куда-то, по обыкновению ничего не сказав дома. Надо было предупредить, во что бы то ни стало предупредить Лбова, если еще не поздно.

Около Мотовилихи она остановилась и сообразила, что она ведь ни с кем не условилась, не уговорилась, где может разыскать Лбова и как передать ему. И Рите стало холодно при мысли о том, что она, по-видимому, ничего не сможет сделать.

Вдруг счастливая мысль осенила ее голову, она вспомнила, как Астраханкин говорил ей, между прочим, что Соликамский тракт стал за последнее время самым опасным местом и лбовцы то и дело шныряют там и перестреливаются с разъездами жандармов. Рита жиганула нагайкой лошадь и понеслась туда.

Но было пусто и глухо на покинутой разбойной дороге. Проскакавши порядочно, Рита остановилась возле какого-то домика, выросшего перед ней из-за кустов, и, чувствуя, что горло ее пересыхает, привязала лошадь и вошла во двор.

Во дворе стоял сгорбленный старик и о чем-то разговаривал с длинным, тощим монахом с жестяной жертвовательной кружкой, болтающейся около живота, и рыжеватыми, всклокоченными волосами, выбивающимися из-под затрепанной скуфейки. Рита попросила пить. Старик пошел в хату за квасом, а Рита с монахом осталась во дворе.

— Пожертвуйте что-либо на построение божьего храма, — вкрадчиво, заискивающим голосом заговорил монах.

И при этих словах Рита вздрогнула, как будто бы ее обожгло чем-то, и быстро вскинула на него глаза. Голос показался ей сильно знакомым. Но это был самый обыкновенный бродячий монах, с острым носом, с бородкой, похожей на клочок мха, выросший на иссохшем пне, один из тех, которые в своих бездонных карманах всегда имеют для продажи все, начиная от саровской просфоры и до вывезенного из Иерусалима кусочка дерева, отломанного от подлинного святого креста господня.

Не спуская с него глаз, Рита потянулась к кошельку, достала оттуда золотую монету и бросила ее в кружку, а сама подумала: «Ой, врешь, ой, и врешь же ты, и вовсе ты не монах».

Рита хотела заговорить с ним и спросить его, не лбовец ли он, но она могла ошибиться и выдать себя, да и он, не зная, зачем это ей нужно, мог не сказать ей правды. Тогда Рита усмехнулась, сообразив что-то, она отступила назад, сунула руку в карман, спокойно вынула оттуда револьвер и стала как будто его рассматривать. И от ее глаз не укрылось, что лицо монаха, не понявшего этот маневр, стало вдруг хищным и злым, а рука его быстро опустилась в карман рясы. Рита положила обратно браунинг — она узнала, что ей было нужно, и подошла к нему.

— Бросьте играть комедию, — усмехнулась она, — я вас узнала, вы один из лбовцев и однажды чуть-чуть не убили меня кинжалом… А сейчас вы мне очень нужны, потому что Лбову устраивают в Мотовилихе засаду, а он ничего об этом не знает.

Вышел хозяин с кружкой кваса и расслабленной, старческой походкой направился к Рите. Рита сделала несколько глотков и отдала ему кружку. Когда она подняла голову, то увидела в руках монаха свой револьвер, — пока она пила, он ловко вытащил его из ее кармана.

— Ну, теперь поговорим, — сказал он.

— Поговорим, — ответила Рита и вопросительно посмотрела на старика.

— Ничего, — и крикнул ему: — Эй, дедушка Никифор, покарауль-ка пока нас!

И Рита с удивлением увидела, как дедушка Никифор, убедившись, очевидно, что притворяться незачем, распрямился, помолодел лет на двадцать и, бегом направившись к ограде, залез на забор.

Рита с жаром начала рассказывать монаху, в чем дело.

— Карамба… — прошипел, оборачивая голову, монах, — как бы не было уже поздно.

В это время старик с забора закричал, что далеко видно, как едут сюда шагом двое конных, должно быть, жандармский патруль. Колебаться было некогда. Змей схватил Риту за руку:

— Скорей, садись на коня и скачи дальше, где на правой стороне будет обгорелая поляна, там сверни и поезжай прямо, пока тебя не остановят. Когда спросят: «Кто такая?» — так отвечай: «Одного поля ягода» — и скажи им, что Змей сейчас же велел проводить тебя к Лбову… Скорей, может быть, еще застанешь его, а если не застанешь ты, так застану я в Мотовилихе.

— Ну туда же далеко! — крикнула Рита. — И вы не успеете.

— Успею, — ответил тот. — Я сейчас выкину одну штуку… скачи.

И оттолкнувшаяся от земли, чуть прикоснувшись ногой к стремени, Рита взлетела на лошадь, ударила ее каблуками, пригнувшись вперед, прошептала:

— Надо успеть…

Доскакав до обгоревшей поляны, Рита свернула вправо в лес. Пока деревья шли высокие и попадались редко, Рита продолжала двигаться не слезая с лошади, но потом, когда чаща начала замыкаться и окутывать ее, а ветви то и дело задевали по голове, Рита спрыгнула с седла и повела лошадь на поводу.

Вдали послышался негромкий стук, как будто бы кто-то колол дрова. Рита прибавила шагу — стук послышался совсем близко, чаща вдруг оборвалась, и перед Ритой открылась большая поляна, на которой дымились костры, сновали люди, а посередине была разбита большая палатка.

«Как, однако, они неосторожны, — подумала Рита, — никто даже не остановил меня».

Но она ошиблась, потому что, обернувшись, для того чтобы привязать лошадь, она увидела за спиной у себя двух человек, внимательно смотревших на нее и, очевидно, давно следивших за ней.

— Ты кто такая? — спросил ее один.

Рита ответила, как велел ей Змей, и попросила сейчас же отвести ее к Лбову. Лицо спрашивающего резко изменилось, когда он услышал знакомый пароль, человек схватил ее за руку и мимо костров, мимо лбовцев, провожавших ее удивленными взглядами, повел к палатке. В палатке был только один Демон. Он лежал на куче сухой листвы и читал французскую книгу.

— Что вам нужно? — удивленно спросил он.

— Где Лбов?

— Что вам нужно? — переспросил он ее опять, вставая.

Рита рассказала.

Демон выхватил из-за пояса револьвер, выбежал из палатки и три раза выстрелил в воздух. И тотчас же, вскакивая с земли, бросая неоконченный ужин и торопливо закидывая за плечи винтовки, повскакали и бросились к палатке встревоженные лбовцы.

— Но где же Лбов? — повторила опять Рита.

— Поздно уже, — ответил Демон. — Лбов там, и я боюсь, как бы не пришлось нам отбивать его у жандармов силою, если… если только его захватят живым, в чем я сильно сомневаюсь.

— У вас тут есть женщина, — по-французски сказала Рита Демону, — это она предала его.

— Женщина? — крикнул изумленный Демон. — Она здесь… Приведите сюда эту чертову бабу ко мне, — приказал он одному из лбовцев.

Через несколько минут ничего не подозревающую женщину ввели в палатку.

— Зачем я вам нужна?.. — начала было она, но, увидев Риту, остановилась.

И обе женщины пристально-пристально посмотрели одна на другую, и в темных провалах загадочных глаз еврейки и на длинных ресницах Риты зажглась и задрожала открытая ненависть.

— Матрос, — приказал Демон, — я поручаю ее тебе, береги ее, как свою голову, а если у нас будет схватка и возиться с ней будет некогда, застрели ее тогда как собаку, понял?..

— Я поеду, — сказала Рита, — мне надо возвращаться.

— Спасибо, — крепко пожал ей руку Демон, — спасибо, но скажите, кто вы такая и зачем это вы?..

— Он знает, — глухо, глядя на кончик своего опущенного хлыста, ответила Рита. — Он знает и кто, и зачем.

Ничего не понимающий Демон изумленно посмотрел на нее, а она повела лошадь обратно через гущу, потом наконец вышла на дорогу и вскочила в седло.

Было совсем темно, и Рита, опустив поводья, поехала шагом. Голова ее горела, и все случившееся казалось ей каким-то странным, удивительным сном. Рита была спокойна, она почему-то была уверена, что на этот раз Лбов вывернется опять.

«Какое мне, в сущности, дело?» — попробовала было подумать она. Но все, все в ней запротестовало, и она тотчас же почувствовала всю напускную фальшь этого вопроса, потому что Лбов был единственным человеком на ее пути, который так резко отличался от остальных, похожих один на другого, крепко затянутых болотом, на котором посреди чавкающей, затянутой подкрашенной травой тины желтыми цветами сияли пышные генеральские эполеты, тонкими лилиями, стиснутые петлей корсетных приличий, напудренные женщины и старые серые жабы, воспевающие гимны красоте и уюту, — своей родной стихии…

А Лбов… Сумасшедший Лбов, бросившийся на заранее обреченную на гибель авантюру, как он высоко стоял у Риты в глазах — он, слившийся с маузером, от которого дрожь всадника передавалась коням и к огневому языку которого прислушивалась встревоженная жандармерия всего Урала.

Возле домика на дороге Рита опять остановилась, соскочила с лошади и стала привязывать ее к плетню, но откуда-то вынырнули два человека — по отблеску раззолоченных кантов Рита узнала в них жандармов — и, прежде чем она успела что-либо сообразить, они крепко заломили ей руки назад.

— Стой, курва, — грубо крикнул один, — ты чего по ночам рыскаешь?..

От такого «вежливого» обращения Рита взбесилась и рванулась, собираясь крикнуть им, кто она такая, но, сообразив что-то, стиснула губы, рассмеялась и замолчала.

На все вопросы она не отвечала ничего, ее посадили верхом, и четверо конных повезли ее по направлению к городу.

«Как мне быть? — подумала Рита, — сейчас отвезут, должно быть, в жандармское, будет скандал, дома откроется все… что же теперь делать?»

Ночь была жгучая, темная, кони плыли шагом по густой, плотной темноте, насторожившиеся стражники с винтовками, взятыми на руку, чутко прислушивались к шороху враждебно-притаившихся придорожных кустов и молчали. Рита молчала тоже.

А в это время в Мотовилихе разыгралось такое дело.

 

13. Под покровом ночи

Штука, которую выкинул оставшийся во дворе переодетый монахом Змей, не была особенно замысловатой. Он спрятался в кусты, подождал, пока подъехавшие жандармы соскочили с коней, и когда один из них направился в хату, а другой остался сторожить лошадей, Змей, подкравшись сзади, всадил ему в спину свой длинный, неизменный нож, потом перерезал этим же ножом подпругу седла и уздечку одной лошади, а сам подскочил к другой. Но, сообразив что-то, он вернулся к убитому, стащил с него мундир, штаны, шашку, фуражку и так стремительно умчался верхом, что даже пуля, посланная вдогонку выскочившим из хаты жандармом, не догнала его.

Возле поселка он переоделся в жандармскую форму и смело въехал на улицы Мотовилихи. Еще задолго, не доезжая до дома, где должен был быть Лбов, Змей увидел около сотни ингушей, под покровом темноты пробирающихся вперед.

«Ого», — подумал Змей и поскакал быстрее. Чтобы не столкнуться с ингушами, он взял правее с тем, чтобы переулками подъехать к дому с другой стороны.

— Стой! — крикнул ему кто-то со стороны огородов. — Кто едет?

— Свой! — Змей спустил предохранитель револьвера.

Сквозь просвет разорванного облака упало на землю лунное пятно, и Змей разглядел целую цепь полиции, пробирающуюся к дому с другой стороны.

«Ого», — опять подумал Змей и рванул поводья. Предполагая, что за домом, вероятно, уже сидят жандармы, он соскочил с лошади, немного не доезжая, и через заборы, через какие-то сарайчики, добрался до двора.

«Сейчас Лбов убьет», — сообразил он, взглянув на поблескивающий и обшитый золотой тесьмой рукав своего жандармского мундира. Он постучался в дверь и крикнул негромко:

— Сашка, чур, не стрелять, это я — Змей, переодетый.

Дверь распахнулась, и под пытливыми взглядами пяти насторожившихся револьверов Змей вошел в комнату.

— Ишь ты, черт, как вырядился, — сказал Лбов, — тебя зачем принесло?

— Сашка… ведь ты пропал, — торопливо заговорил Змей, — дом окружают, с одного конца ингуши, с другой полиция, — тебя предали.

— Отобьемся, — хищно блеснув глазами, крикнул Лбов.

— И не думай даже, их много — и пешие, и конные… Ты вот что, мы сейчас откроем стрельбу, а ты беги через заборы, там, возле угла, стоит оседланная лошадь — может, вырвешься.

— Нет, — после легкого колебания ответил Лбов, — пропадать — так всем вместе. Давай за мной, ребята, и помните, что кто раньше времени выстрелит, хоть нарочно, хоть нечаянно, тому я сзади в башку сейчас же выстрелю. Раз тут так не отобьешься, значит, надо по-другому.

Они выскочили во двор, оттуда через заборы в соседний, оттуда в следующий, но квартал был весь оцеплен.

Тогда Лбов сказал Змею:

— Ты в форме жандарма, мы сейчас выйдем и пойдем прямо напролом, если тебя спросят, кто мы такие, говори — арестованные. Ну, ребята, попробуем, не все ли равно, что так пропадать, что эдак, главное — больше спокойствия.

А луна, как назло, заблестела в прорывы быстро летящих туч — свет и тень, тень и свет, — и все шестеро, распахнувши калитку, вышли на улицу. Не прошли они и сорока шагов, как впереди показалось звено из цепи ингушей.

Но ни один из шестерых не побежал, не свернул, а все они, руки опустивши в карманы, сдерживая волею удары сердец, выстрелами трепыхающихся под рубахами, пошли прямо.

Ингуши их заметили еще издалека. Но ни одна винтовка не взметнулась в их сторону, ни одна рука не потянулась к эфесу шашки, ибо слишком уж большим дураком или невероятно проницательным умником должен был быть тот, у кого могло бы мелькнуть подозрение, что прямо навстречу, отдаваясь в руки вооруженного до зубов отряда, идет без выстрела сам Лбов.

— Что такие за люди? — ломаным языком спросил у Змея один кавказец, должно быть, вахмистр.

— Скандальщики, в полицейское управление для протокола, — ответил тот, останавливаясь. И выругался: — А вы что, дураки, отстаете, ваши уже давно на месте, а вы тут еще валандаетесь?

Ингуш на гортанном наречии подал тогда негромко какую-то команду, и мимо остановившихся посреди улицы лбовцев, прибавляя шагу, поскакали ингуши, сдерживая горячившихся коней и поблескивая остриями высоких, закинутых за плечо пик.

— Бежим! — крикнул Змей, когда топот немного затих. — Они могут вернуться…

— Ого, ого… Ну, Нет, — запротестовал Лбов, — зачем же так без толку ходить, ты смотри, что сейчас получится.

Они зашли на другую улицу, поднялись на горку, так, что, оставаясь укрытыми, они видели, как впереди, отделенная от них рядами заборов и переулками, тихо плыла и, наконец, встала на место ровная шеренга казачьих пик.

— Ну, ребята, теперь давай! — вынимая револьвер, скомандовал Лбов.

Все нацелились.

— Р-р-а-з…

И вздрогнула ночь от раската грохнувших выстрелов.

Другой…

И опять вздрогнула ночь, и заметалась испуганно расстреливаемая темнота.

Не разобрав, откуда стреляют, полиция из-за огородов открыла стрельбу по дому, в котором, по ее точным расчетам, должен был находиться Лбов, и пули полетели в сторону ингушей. Предполагая, в свою очередь, что это по ним кроют лбовцы, ингуши открыли огонь по дому — и пули полетели в полицию. В темноте огни выстрелов вспыхивали фейерверочными блесками — кто-то командовал, кто-то свистел, кто-то кричал: «Стойте, стойте!.. Чего же вы по своим, черти, дуете!»

— Ого-ого! — крикнул, восторженно изгибаясь от радости, Змей, — вон оно как пошло!

А Лбов стоял, облокотившись на бревно, и пристально, внимательно смотрел вниз, но что он думал в эту огневую минуту, он не сказал никому. Горделивая складка прорезала его хмурый лоб, и, точно чувствуя, как насыщенная огнем и криками ночь дает ему новую силу, он распрямил свои широкие крепкие плечи и сказал коротко:

— Ну, теперь идем.

Через два часа были две встречи.

Связанная Рита попала к Астраханкину, отряд которого после неудачной схватки собирался возвращаться в город. Когда Астраханкин увидел Риту, он побледнел, стегнул нагайкой двух жандармов, конвоировавших ее, приказал развязать ей руки и, молча посмотрев на нее, не сказал ничего — совсем ничего.

Подвигаясь шагом впереди отряда к дому, Астраханкин впервые, должно быть, не прямо сидел в казачьем седле, а опустил голову, точно был не в силах нести в ней какое-то мучительно-тяжелое подозрение, помимо его воли крепко опутавшее его.

А вторая встреча была Лбова с Женщиной.

— Ты что же? — спросил он и сильной рукой рванул ее на себя. Но женщина ничего не ответила.

Лбов вынул маузер, медленно вскинул его к груди и выстрелил. И, падая, женщина слегка вскрикнула, и так же загадочно, как и всегда, светились темнотой провалы ее потухающих глаз, в которых не отразился ни мягкий лунный свет, ни одна из звезд, густо пересыпавших ночное небо.

 

14. О том, как Лбов собирался Пермь брать

Июльские ветры знойные, лучистые. Июльские ночи теплые, пряные, когда Кама мягкими волнами плещет на отлогие песчаные берега и журчит веслами шныряющих лодчонок, эти ночи перекликаются эхом с гудками залитых огнями пароходов, у которых искры из трубы, вылетая, танцуют, кружатся и тают меж рассыпанных по небу горячих звезд.

И в такую летнюю, беспокойную ночь в двадцати верстах от Мотовилихи на большой поляне, вырванной у гущи заснувшего леса, — костры, костры, песни, бурчащие варевом котлы, дымный смех, огневые речи, что винтовочные заряды, и черная ненависть, как кинжальная сталь.

Сегодня Лбов из разных краев Урала собрал командиров своих разбросанных повсюду шаек. Был здесь Ястреб, у которого в красноватых глазах из уральского камня отсвечивалась огоньком непотухающая трубка. Был Матрос с сережкой в надорванном ухе и часами, у которых вместо брелка повешена заряженная бомба. Был Стольников с неразглаженными морщинами вечно думающего о чем-то лба, на котором лежал уже отпечаток близкого сумасшествия. Были Демон, Змей, Фома, Сибиряк, Черкес, Сокол, одноглазый Ворон… И многие другие атаманы были. Недовольно посмотрел Лбов, прерывая речь, и сказал Матросу строго:

— Чего это там твой конвой разорался? Опять перепились. Да и сам-то ты, всегда от тебя несет, как от винной бочки!

— Полно, — ответил Матрос, играя двухфунтовым брелком, — что ты, Лбов, святыми, что ли, нас хочешь сделать?..

— Не святыми, а распускаетесь здорово, грабить без толку начали. Вон вчера у Ворона один другого ножом пырнул, поделить не сумели чего-то.

— Так то у Ворона, а у меня этого нет, у меня, брат, всегда распределено, кому сколько.

— Ой, смотри, Матрос, — и усмешка мелькнула у Лбова, — не всегда и не на все у меня глаза закрыты, не слишком ли у тебя уж распределено, кому, что и сколько? Бандитом настоящим, того и гляди, станешь.

Бросил играть брелком Матрос, отвернул глаза и сказал Змею, но негромко, так, чтобы не слышал Лбов:

— Что же нам, монахами, что ли, быть? На то и разбойничали, чтобы грабить, на то и живем, чтобы пить, а то что ж тогда, волчья жизнь совсем получится. Да что он, с ума, что ли, сошел, аль не видит — все кругом пьют, а не мои только, а нас-то теперь, если всех подсчитать, так много будет… Я думаю, что около четырехсот наверняка наберется.

Но Змей посмотрел на него злыми, желтыми глазами, перекривил свое и без того искаженное лицо:

— Много… Это наша и беда, что много.

Говорил опять опьяненный успехами Лбов. Говорил, что довольно мелочью заниматься и надо на широкую дорогу выходить. Уже немало винных лавок разгромлено, уже немало крупных заводских контор разбито. В Полазне, Добрянке, Чермозе, Юго-Камске… Пеплом развеяли дачи-поместья многих князьков и дворян. Уже перерублены телеграфные столбы, то и дело перевертываются железнодорожные рельсы, а жандармы не ездят больше парами, а ингуши не гарцуют одиночками.

— А что же еще делать, — заговорил Стольников, — объявить разве войну государю-императору? Я думаю, если послать ему бумагу и написать в ней, пусть лучше он добром… — но здесь Стольников оборвался и замолчал, как и всегда, оканчивая думать только про себя.

— Война и так объявлена, — ответил Лбов, — мы теперь не одиночки, нас много, но нам надо еще больше, а для этого нужно, чтобы все видели, что мы сильны, мы должны поднять на ноги весь Урал.

— И как? — спросил молчавший до этого Фома. — Что же ты хочешь делать?

— Что… что делать? — присоединились к Фоме еще несколько атаманов, настораживаясь и заглядывая в лицо Лбову, по которому пятна колыхающего пламени от разгоревшегося костра переливались дымно-красными оттенками.

— Надо взять Пермь, — сказал тогда Лбов и замолчал.

Замолчали и насупившие брови генералы этого войска, ошарашенные размахом замыслов Лбова, так уверенно выбросившего это предложение.

Потом горячие споры поднялись около этого плана.

— Взять-то мы можем, возьмем, особенно если с налета, — говорил Ястреб, — но мы же не удержимся там долго.

— И не надо, — все более и более разгорался Лбов. — И не надо… Мы разобьем тюрьму, мы разграбим охранку, повесим всех аристократов, возьмем заложником губернатора… И когда об этом узнает вся Россия, со всех концов к нам потянется такой же народ, как мы, у нас будут тысячи, и мы выйдем тогда из леса в города, на улицы.

— Пермь?.. Взять Пермь! — восхищенный и подавленный этой мыслью, заговорил Змей, точно задыхаясь от приступа лихорадочного кашля.

— Да, Пермь город богатый, там мы наложим, как это… контрибуцию на всю буржуазию, — вставил Матрос.

— Идет… идет, — загудели кругом голоса. — Надо составить план… надо скорее… Ура Лбову!.. Мы тебя в губернаторском доме поселим, а на доме поставим красный флаг.

Последняя мысль о флаге почему-то показалась чудовищно дерзостной Стольникову, морщины его лица на мгновение разошлись, и он как-то по-детски радостно вскрикнул:

— Над губернаторским!.. на большом шесте и красный флаг!.. пусть… пусть… — он замолчал.

И тогда встал Лбов и, точно сообщая о том, что назавтра надо будет ограбить почту или разгромить казенку, сказал громко и просто:

— Значит, решено. Будем брать Пермь! — Но сколько веры, сколько жизни было вложено им в эти простые, чеканные слова.

Долго еще обсуждали, горячились, спорили. Прискакал дозорный и сообщил, что на дороге, верстах в пяти отсюда, движется какой-то отряд, человек в двадцать пять; но на это сообщение на радостях почти не обратили никакого внимания, а просто выслали навстречу Ворона с его шайкой, чтобы он разделался с ними как следует.

Было решено: Пермь взять во второй половине июля, а до того времени поручить Ястребу произвести какую-нибудь крупную экспроприацию, чтобы достать тысяч сорок денег, необходимых для подготовки наступления.

— Хорошо, я достану, — сказал тот, подумав.

— Где?

— Я ограблю «Анну Степановну», это один из самых больших камских пароходов.

— Но как же ты сможешь ограбить пароход? — закидали его вопросами удивленные лбовцы. — Атаковать на лодках будешь, что ли?

— Это уже мое дело, — уклонился от ответа Ястреб. — Если я сказал, значит, это будет так.

А ночь все гуще и гуще опутывала землю, по лесу неслись веселые крики, играла гармония, и разбуженные деревья шелестели листвой удивленно, а разбойные, ничего не боящиеся соловьи насвистывали торжественные марши сумасшедшим людям, их безумным замыслам и безрассудно смелому атаману.

 

15. Ограбление парохода «Анна Степановна»

В семь часов вечера второго июля на пристани толпилось много народа. Матросы суетливо сновали по трапу, пассажиры прощались; пароход горел огнями и, точно от запаса скрытой могучей силы, нетерпеливо вздрагивал всем корпусом.

Как раз в ту минуту, когда сходни хотели было уже убирать и запоздавшие провожающие торопливо кинулись с парохода, с берега человек около шести, хорошо одетых и совершенно не внушавших никаких подозрений шныряющим повсюду жандармам, прошли на палубу. Среди них были две женщины, которые шутили, смеялись и перекидывались фразами со своими спутниками. И из обрывков этих фраз окружающие могли бы понять, что это самая обыкновенная веселая компания, отправляющаяся в небольшую речную прогулку.

Пароход загудел, задышали искрами огромные трубы, и огни Перми, раскинувшейся над горою, тронулись с места и тихо поплыли назад.

Был теплый летний вечер. Пристав Горобко, облокотившись на перила, смотрел на клокочущую под винтом воду и молча курил папиросу. Он ехал в Оханск выяснить, в каком положении находятся там местные революционные организации, ибо, по последним сведениям, зараза лбовщины начала доходить и туда.

Еще один поворот Камы, и скрылись огни Перми. Горобко зашел в буфет и, не найдя там свободного столика, попросил разрешения присесть к столу двух пассажирок, в последнюю минуту подоспевших на пароход. Пристав заказал бутылку вина и черной икры с лимоном. Несколько бокалов оживили Горобко, и он начал разглядывать своих спутниц. У одной белокурой было интеллигентное лицо, ей можно было дать не более двадцати пяти лет, у другой — черты лица были много грубее, волосы рыжеватые, и говорила она низким грудным голосом.

— Я вам не мешаю? — вежливо прикладывая руку к козырьку, спросил Горобко, желая завязать с ними разговор.

Но белокурая женщина рассмеялась в ответ звонко, и видно было, что она совершенно ничего не имеет против того, чтобы Горобко заговорил с ней, и ответила ему приветливо:

— Мешаете? Отчего же, напротив, мы очень рады.

Обрадованный такой снисходительностью, Горобко представился и узнал, что одну из женщин зовут Мартой, другую — Ольгой и обе они едут в Оханск, к своему дяде, тамошнему исправнику. Вскоре была заказана еще бутылка, пили уже вместе. Горобко подсел поближе и сделал попытку взять руку белокурой женщины, причем с ее стороны препятствий никаких на это не встретил. Женщины были, по-видимому, робки, потому что они спрашивали Горобко о лбовцах, о том, что они много грабят и что недавно даже посланные им дядею деньги с одним знакомым человеком попали в руки этой шайке.

— Конечно, по дорогам возить опасно, там их, черт знает, шныряет сколько. У нас почтовые чиновники теперь совершенно не ездят с деньгами без стражи. Другое дело здесь, на пароходе. Здесь почта чувствует себя вполне безопасно, потому что, к счастью, у лбовцев ни своих речных крейсеров, ни подводных лодок нет еще, а попробуй они с берега пароход обстрелять, так у нас тут четыре человека охраны и мы в ответ такую канонаду откроем, что только берегись!

После этого сообщения женщины, мило улыбнувшись, заявили, что им надо пойти на палубу, и выразили уверенность, что они скоро с ним еще встретятся. Горобко пошел к себе в каюту, но в каюте ему не сиделось, он вышел тоже на палубу и, пробираясь между высыпавшими наверх пассажирами, увидел двух дам, оживленно разговаривающих с пожилым джентльменом, не выпускающим изо рта дымящуюся трубку, и краем уха Горобко уловил, как тот сказал им:

— Вы себя должны вести осторожнее, а потом, это будет не раньше, чем в 3 часа.

«Должно быть, папаша делает выговор, что они пофлиртовали со мной», — подумал Горобко, неприятно удивленный, что дамы на пароходе с родственниками, так как он только что думал попытаться пригласить одну из них к себе в каюту.

В это время к приставу подошел жандармский унтер-офицер, доложивший ему взволнованно:

— Ваше благородие, там в третьем классе мужик сидит. Стал он чай пить, а я как рядом был, так и ахнул, гляжу: ус-то один у него и отвалился.

— Что ты, дурак, мелешь, ты пьян, что ли? — рассердился Горобко. — Как так — ус отвалился?

— А так, ваше благородие, стал он, значит, чай пить, а сам ситным с колбасой закусывал, потом вынул платок, провел по губам, а ус-то и упал, ну только он живо подхватил его и живо приладил, а я как будто ничего не заметил.

Горобко, раздосадованный тем, что ему не дали возможности подслушать дальше разговор дамочек, и в то же время встревоженный таким странным исчезновением мужичьего уса, направился в третий класс. Но сколько они оба ни ходили, никакого такого мужика не нашли, из чего Горобко заключил, что унтер был пьян, а потому легонько двинул его в шею и, обозвав скотиной, приказал сидеть ему в почтовом отделении, а не шататься без толку по пароходу.

Берега стали черными. Река скрылась, окутанная ночным туманом. Только винт неумолчно работал, бурлил и отбивался от смыкающейся вокруг него воды. Изредка впереди, точно пляшущие звездочки, показывались огоньки снующих лодчонок, бревенчатых плотов, а один раз огненным пятном выплыл встречный пароход и заревел сиреною так, что это эхо долго металось, долго билось от воды к небу и от леса к лесу до тех пор, пока, обессиленное, не утонуло в плеске невидимой воды.

Горобко еще раз прошелся по палубе, натолкнулся на высокого черного чуть-чуть прихрамывающего человека, который попросил у него закурить. Горобко, как истый джентльмен, не дал закурить от своей папиросы, а чиркнул спичку, и, прикуривая, черный человек внимательно рассматривал и точно определял по кобуре систему и количество зарядов его револьвера. Потом, поблагодарив, отошел, а удивленный Горобко увидел, как человек, постояв около перил, бросил папиросу, не раскуривая, за борт. Из этого Горобко заключил, что человек вовсе не курит, а подходил, очевидно, совсем не для этого.

Десять минут спустя он заметил этого же человека в обществе господина с трубкой. Они стояли на границе палубы II и III класса и о чем-то разговаривали. Пока они разговаривали, к ним подошел какой-то мужичок и тоже попросил закурить. Закуривая, он обменялся с ними несколькими фразами, затем отошел, сел на лавку и, бросив на пол цигарку, затоптал ее ногой. И все это, а также сообщение унтера о человеке, потерявшем ус, повергло пристава в некоторое тревожное состояние.

«Что за чертовщина, — подумал он, — тот закурил — в воду бросил, этот — ногой затоптал. Тут что-то не то». И Горобко твердо решил, добравшись до Оханска, вызвать наряд жандармов и устроить проверку документов у странных курильщиков. Затем он ушел к себе в каюту, разделся и лег спать.

Сколько он спал, определить было трудно, но проснулся он оттого, что пароход загудел вдруг короткими, тревожными гудками и вверху раздалось несколько гулких выстрелов. Горобко в одном белье выскочил в коридор. Он слышал, как на палубе и где-то рядом кричали несколько голосов, затем ахнул еще выстрел, кто-то завопил громко:

— Давай, лови теперь пристава, его каюта здесь!

Горобко испуганно заметался. Увидев полуоткрытую дверь первой каюты, из которой выглядывала испуганная суетой и шумом какая-то старая барыня в ночном пеньюаре, он, не раздумывая, отдернул дверь и, не взирая на отчаянные крики перепуганной мадам, как был, в одном белье, так и впрыгнул к ней. Захлопнув за собой дверь, крикнул ей:

— Молчи, старая чертовка, или ты не слышишь, что на пароходе бунт!..

Через дверь было слышно, как в соседнюю каюту ворвалось несколько человек, затем кто-то крикнул:

— Его здесь нет, он, должно быть, у капитана, сукин сын! — И все вломившиеся быстро бросились назад.

Пароход все ревел и шел, ускоряя ход, вперед. Вверху стреляли и кричали, а Горобко и старая мадам, надевши наспех набок парик, молча сидели и глупо смотрели друг на друга. Вдруг раздался сильный взрыв, точно наверху кто-то бросил бомбу. Тревожные гудки сразу прекратились, корпус задрожал, послышался лязг сброшенного якоря, гул машин смолк, пароход сразу остановился. Потом раздался еще более сильный взрыв, и кто-то громко сверху закричал:

— Давай спускай!.. — И тотчас же заскрипели блоки спускаемой на воду шлюпки.

А на палубе в это время орудовали под командой Ястреба Сокол, Демон, Сашка, Султан, а из женщин — эсерки Ангелина и Марта и еще несколько лбовцев, переодетых мужиками, — всего двенадцать человек.

Ястреб, не выпуская изо рта трубки, а из зажатых кулаков револьверы, отдавал короткие и быстрые распоряжения. Он приказал бросить бомбы в машинное отделение, когда пароход отказался остановиться. Он же застрелил жандармского унтер-офицера и одного из полицейских, прежде чем те успели попасть в кого-либо из своих больших «смит-вессонов».

Всем пассажирам, не закрывшимся в каютах, было приказано лечь и не шевелиться, и пароход сразу, как будто бы после повальной болезни, вымер и покрылся распластавшимися людьми, которые лежали до тех пор, пока Демон не вернулся из почтового отделения с кипой засунутых в сумку денег, из-за которых им и его товарищами было разрезано свыше пятисот ценных пакетов.

После этого в спущенную лодку сошли все лбовцы. Последним сошел Ястреб. И четыре весла дружным ударом по волнам рванули лодку к далекому еще берегу. Но едва только они успели отъехать несколько сажен, как винт с шумом заработал: освобожденный пароход заревел и начал медленно поворачиваться носом в сторону отъезжающих.

— Потопить хотят, — сообразил Ястреб.

И все лбовцы поняли это, и весла чуть не гнулись под рывками мускулистых рук, и все с замиранием сердца смотрели на острый нос взявшего полный ход парохода.

«Сейчас прорвет якорную цепь и потопит», — подумал опять Ястреб и приказал открыть огонь по капитанской рубке.

Вспугивая прибрежных птиц, жирно хлопающих крыльями, загрохотали выстрелы. Пароход отошел на всю длину распущенной якорной цепи, рванулся… И сразу замедлил ход, потому что якорь лежал, очевидно, на мягком песчаном дне и ему не за что было зацепиться, и цепь не порвалась, а потащила за собой якорь, тормозя ход.

Это и спасло лбовцев. Лодка со свистом врезалась в отлогий берег недалеко от селения Ново-Ильинского. И перепрыгивая через теплую плескающуюся воду, все повыскакивали, бросившись к кустам, где их ожидали уже готовые подводы с местными мужиками. Взвалили сумки, забрались на охапки душистого, покрытого утренней росой сена, и лошади быстро понесли их прочь по направлению к пермским лесам.

Из-за смеющегося горизонта брызнули полосы вынырнувшего солнца, и волны Камы заплескались русалочьим смехом.

В эту минуту Ястреб в мчавшейся телеге закуривал трубку, Демон считал деньги, Гром снимал с лица грим.

А на палубе парохода стоял в наспех одетых брюках пристав Горобко и занимался самым бесполезным в этот момент делом: он поднимал кулаки и, глядя вслед уезжающим, посылал страшные проклятия Лбову и всем потомкам его до десятого поколения включительно.

16. Начало конца

После неудач с операциями против Лбова, после сильного надлома, который пережил Астраханкин, понявший, что Рита держит связь со лбовцами, он, не будучи в силах вынести нависшего над ним тяжелого кошмара, подал рапорт с просьбой о переводе его из Перми в какую-либо другую воинскую часть.

У Астраханкина ни на минуту даже не мелькнула мысль выдать Риту полиции. Астраханкин простил бы Рите ее взбалмошный поступок, если бы он не чувствовал, что связь Риты со лбовцами вызвана особенно мучительною для него причиной.

Он получил назначение в Вятку.

Был вечер, когда он пошел прощаться с ней. Это был не прежний казачий офицер, рассыпавшийся в звонах шпор. Его лицо обветрилось, его глаза помутнели, и, вместо обычного роскошного бешмета с красным башлыком, на нем была простая черная черкеска, и только один его любимый серебряный кинжал поблескивал с тоненького пояса, крепко охватившего талию.

Рита была в саду.

Первые несколько минут они оба молча сидели на скамейке и не могли заговорить, так как оба хорошо чувствовали, что между ними теперь лежит огромная пропасть, на дне которой — пермские леса, дымные костры и черный призрак атамана Лбова. Они перекинулись несколькими фразами, ничего не значащими, и Астраханкин, встретив перед собой крепко замкнувшуюся в кольцо душу Риты, встал уже затем, чтобы уйти, но не выдержал, повернулся и спросил ее глухо и не глядя ей в глаза:

— Рита, зачем это все? Разве теперь лучше, чем было?..

Но Рита посмотрела на него прямо и ответила не враждебно, не вызывающе, а просто и мягко, как говорят люди, испытавшие и пережившие многое, маленьким детям:

— Вы не поймете. Мне все здесь так надоело, так опротивело. Впрочем, — добавила она еще мягче, — не будем об этом говорить, и… прощайте.

Астраханкин, крепко стиснув, поцеловал ее руку, быстро, по-казачьи повернулся и, наклонив голову, торопливо, точно опасаясь, чтобы Рита не увидела его лицо, прыгнул в кусты.

В этот же вечер Рита встретилась с Лбовым. Это было недалеко от архиерейской дачи. Лбов был сильно занят, но, несмотря на это, он проговорил с ней с полчаса. Он сидел на огромном спиленном дереве, а Рита стояла. Рита просила его принять ее к нему в шайку, но Лбов опять резко отказал:

— Нам вовсе не по дороге. Мы на все это идем из-за того, что нам надоело быть каторжниками, надоело вечно работать на кого-то и не видеть никакого просвета, а вам… Вам-то чего нужно?

— Мне тоже надоело… — начала было Рита, но оборвалась, потому что подумала: как сказать, как заставить понять его, что ей надоело прямо противоположное тому, о чем говорил он. Как объяснить этому человеку, не бывавшему никогда в обстановке спокойной, изящной жизни, что и эта жизнь может осточертеть…

— Буржуазия грабит народ, стало быть, и ты грабишь, — раздражаясь, перешел Лбов вдруг на «ты».

— Но я же не граблю и не грабила, — ответила Рита.

— Грабила, — упрямо повторил Лбов, — и ты, и отец твой, и вся твоя родня, и все, все вы одного полета. Откуда у вас деньги? У нас так: если не ограбишь, так нету денег. И у вас тоже… Но мы грабим только по необходимости, потому нас жизнь забросила на такую дорогу. Ты думала когда-нибудь, что у тебя вон коня убили прошлый раз, а сегодня ты на новом гарцуешь, а мужик если имел лошадь, да сдохни она, значит, ему и самому ложись и помирай?

— Но как же, как же переделать это все? — горячо спросила Рита, ошеломленная наплывом новых мыслей.

— Как? Да очень просто… — Лбов запнулся. — Как? Я и сам не знаю как. Вон Стольников у меня думал все как, да как, вчера с ума от этого сошел.

В это время Лбову сказали, что он очень нужен. Прощался на этот раз Лбов с Ритой без открытой враждебности, но нотки холодности не оставляли его до последней минуты.

Рита не сразу поехала домой.

На одной из лужаек она спрыгнула с лошади, бросилась на траву и долго лежала, точно пригвожденная к земле острыми лучами звездного света.

— Я пойму наконец, пойму, — шептала она, улыбаясь, — пойму, что ему нужно, чего он хочет, и тогда я добьюсь все-таки того, что он возьмет меня к себе.

«Грабители», — вспомнила вдруг она слова Лбова и опять улыбнулась, представляя себе толстенькую фигурку своего облысевшего отца, любящего сходить в балет, сыграть в преферансик и плотно покушать. Но она вспомнила убитую Нэллу и, точно по волшебству, выросшего на другой день в ее конюшне коня и на этот раз не улыбнулась — почувствовала, что у Лбова есть своя невысказанная, неоформленная, но горячая правда.

А в это время Лбову принесли три тяжелых известия.

На станции полиция по указке одного из лбовцев-провокаторов арестовала Фому.

У Ворона, опять не поделившие что-то, несколько человек убили друг друга.

Моряк ограбил деньги крестьянской потребиловки.

И Лбов остро почувствовал вдруг, как поляна под ним дрогнула, колыхнулась, будто это была не лесная поляна, а плот, брошенный на волны седой Камы.

…С арестом Фомы, умевшего как нельзя лучше улаживать всякие вопросы с подпольной Пермью, у Лбова, не знающего, чего он, собственно, сам хочет, порвалась всякая связь с революционной партией. Бесцельные грабежи начали входить в систему, и тщетно Лбов со своими помощниками пытался установить порядок, дисциплину.

Он заколол штыком однажды Моряка, убил Зацепу, убил Великоволжского, начинавших предаваться разнузданному грабежу, и выработал даже нечто вроде устава «Первого революционного партизанского отряда». Но ничто не помогало.

Лбова погубила его оторванность от подпольной рабочей массы, его анархичность и его собственная слава, так как со всех концов Урала к нему начали стекаться неустойчивые, чуждые делу рабочего класса элементы, желающие хотя раз в жизни погулять, повольничать, пограбить, пострелять в ненавистную полицию, но совершенно не задумывающиеся о конечных целях вооруженного восстания.

Лбов пользовался огромным авторитетом среди рабочих как организатор, как человек, показавший, что в душе придавленного народа тлеет острая ненависть, которая готова вот-вот прорваться наружу, но Лбов и оттолкнул от себя всю сознательную массу тем, что он сам не знал, куда, зачем и во имя чего он идет.

Деньги теперь были. На пароходе «Анна Степановна» Ястреб захватил более тридцати тысяч рублей. Оружие было, так как из Петербурга нелегальным путем пришла его целая партия.

Люди были, потому что каждый новый день увеличивал шайки на десяток новых партизан. Но о взятии Перми нечего было думать. Не было одного, и самого главного, — не было единой руководящей идеи, во имя которой можно было бы решиться на такой шаг, могущий при данных условиях, при данном составе шаек вылиться в открытый и разнузданный разгром Перми.

И Лбов видел это. Лбов чувствовал, как шайки начинают управлять им, а не он ими. Внешне все было как будто бы по-старому: каждое его приказание исполнялось при нем моментально, перед ним трепетали даже отпетые, бежавшие из тюрем уголовники. Никому и в голову не могло прийти ослушаться его слова, его радостными криками встречали во всех отрядах. Но едва только он отворачивался, как начиналось совершенно другое.

В октябре Лбов еще раз созвал наиболее преданных ему товарищей и вместе с ними решился на целый ряд крутых и жестоких мер. Он запретил принимать кого бы то ни было в отряды; он приказал расстреливать всех бандитов, действующих под именем лбовцев; приказал прекратить на время всякую экспроприаторскую работу, уйти в леса, заняться постройкой зимних квартир и дать передохнуть населению от постоянного свиста пуль, набегов жандармов, массовых арестов и провокаций с тем, чтобы после этой передышки, весною, с ядром из крепко сколоченного, выдержанного отряда поднять настоящее революционное восстание.

Но было уже поздно. До полиции через провокатора дошли об этом сведения. Она переполошилась, когда узнала, что Лбов собирается вводить дисциплину, ибо ее ставка была на подрыв авторитета Лбова в глазах населения — ставка умная и правильная.

Через несколько дней после получения сведений от провокатора была послана срочная шифрованная телеграмма в Петербург, и еще через несколько дней был получен особо секретный, шифрованный ответ, гласящий, что охранное отделение предпринимает последний и самый решительный удар по Лбову с той стороны, откуда он меньше всего его ожидает.

Октябрьским темным, шуршащим листьями вечером скорый поезд из Петербурга доставил в Пермь хорошо одетого, закутанного в широкий зеленый плащ человека.

Это был не простой человек, не простой провокатор охранки, не простой жандармский шпик, — это был член ЦК партии эсеров, талантливейший шеф провокаторов Российской империи — Эвно Азеф.

Уже через три дня он виделся со Лбовым. Свидание происходило в Мотовилихе, на квартире одного из старых эсеров. Азеф был человеком, авторитет которого стоял очень высоко в глазах Лбова, ибо Азеф был сам боевиком, старым боевиком, известным всей подпольной и революционной России.

Разговор у них был недолгий, Азеф пообещал пополнить отряд Лбова к следующей весне опытными идейными инструкторами с тем, чтобы поднять уровень сознательности лбовцев. А пока предложил ему произвести крупную, последнюю экспроприацию в Вятке, чтобы отвлечь внимание полиции туда. После некоторого колебания Лбов согласился.

Азеф порекомендовал тогда ему в помощники некоего Белоусова, как опытного боевика, за которого можно было поручиться во всем. Они распрощались, и в ту же ночь скорым поездом Эвно Азеф уехал обратно в Петербург.

Великий провокатор сделал свое дело.

 

17. Смерть Змея

Это было почти перед самым отъездом, когда Лбов в последний раз сидел со Змеем под старой, искореженной годами осиной, точно с прощальной ласковостью осыпавшей их тихо падающими пожелтевшими листьями.

— Ну, мне пора идти. — Лбов поднялся. — Прощай, Змей. Я думаю, мы скоро опять увидимся, мне ведь всегда удача.

— Удача раз, удача два… — начал было Змей, потом вскочил, схватил обе руки Лбова, и, весь дергаясь лицом, переплетенным сетью нервов, преданный и верный Лбову Змей заглянул ему в лицо и с ужасом, точно открывая что-то новое, сказал сдавленным голосом Лбову:

— Сашка, а ведь тебя скоро убьют, должно быть.

— Почему скоро? — усмехнулся тот.

— Так, — ответил Змей, не выпуская его рук. — Так, уж очень кругом какой-то разлад пошел, в общем, что-то не так. Помнишь, как мы начинали и какое это было время?

Змей замолчал, и лицо его задергалось еще больше. Он выпустил руки Лбова и своими желтыми некрасивыми глазами заглянул в глубину этого счастливого для него времени.

Змей был когда-то парикмахером. В японскую войну его контузило снарядом, потом, невзирая на его болезненное состояние, его отдали в арестантские роты за то, что во время бритья конвульсивно дернувшейся рукой он едва не перерезал горло одному подполковнику.

И душа у Змея была серая с зеленым, а жизнь была у Змея до побега из тюрьмы — серая с грязным. И вполне понятно, что в его болезненно кривляющейся от снарядных и нагаечных ударов душе, в озлобленной и изломанной, самыми лучшими днями были дни, проведенные возле крепкого, прямого и сильного Лбова.

Лбов ушел, а Змей долго еще сидел на краю придорожной канавы, обрывал кусочки ветки и бросал их наземь, бросал и улыбался… А может, и не улыбался, потому что у его лица никогда не было хоть на минуту установившегося выражения. И хвойные ветки падали на дорожную пыль, пахнущие, смолистые, точно те, которые бросают за гробом умершего.

Вдруг Змей насторожился и, скользнув в канаву, вытянулся плашмя. По дороге ехал патруль из четверых ингушей. Может быть, они и проехали бы, не заметив его, но одна из лошадей испугалась чего-то, оступилась в канаву и придавила ногу Змею.

Взбешенный Змей вскрикнул и, вскочив во весь рост, выстрелил из маузера — свалил одного ингуша, отскочил за канаву, выстрелил — попал в голову лошади другого, и только что хотел приняться за третьего, как земля на краю канавы под его ногами обвалилась, и, поскользнувшись, он упал. Хотел подняться, но в это время ингуш с хищно-орлиным носом и узкими, стальными глазами взмахнул пикой и сквозь серую рубаху, сквозь спину пригвоздил Змея крепко к земле…

Пика глубоко ушла в землю, стояла прямо, и Змей, крепко насаженный на синюю сталь, искорежившись, повернулся полуоборотом, концами пальцев распластанных рук судорожно врылся в мякоть придорожной пыли и умер с открытыми, желтыми, сухими глазами, в которых не было ни слез от боли, ни ужаса от смерти, а была только змеиная ненависть.

 

18. Арест

В февральский метельный день, когда Пермь, покрытая шапкой плотных сугробов, начинала загораться вечерними огнями, Рита, закутавшаяся в мягкий воротник своей шубы, шла неторопливо домой, подставляя свое лицо мелким снежинкам, поблескивавшим искорками от света уличных фонарей. У самого крыльца она заметила, как ее отец торопливо вбежал на лестницу, открыл ключом дверь и почти перед самым ее лицом захлопнул дверь.

Рита позвонила.

Удивляясь такому странному возбужденному состоянию всегда спокойного и уравновешенного отца, она прошла к себе в комнату, села на диван и принялась читать книгу далеко не похожую на те, которые ей приходилось читать раньше, в которой каждая строчка ошарашивала своими выводами, новыми и не всегда понятными Рите.

Через час ее позвали к чаю, за столом она встретилась с отцом, который, будучи, очевидно, в превосходном состоянии духа, крепко поцеловал ее в лоб и спросил, как всегда:

— Ну, как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — улыбнулась Рита. — Отчего бы мне плохо чувствовать?

— Ну вот, ну вот, — обрадованно заговорил ее отец, с аппетитом проглатывая бутерброд и запивая его крепким чаем. — Я очень рад. Вообще сегодня такой замечательный день. Ты знаешь, Риточка, мы сегодня получили приятное сообщение, очень приятное: у губернатора как гора с плеч свалилась. Знаешь про этого?.. Про разбойника Лбова?

— Ну, — полушепотом переспросила Рита, отодвигая стакан и чувствуя, как серебристый блеск бисерной бахромы от лампы засыпает ей глаза стеклянными искрами.

— Ты знаешь, мы только что получили сообщение из Вятки, что он наконец арестован… но что, что с тобой?

— Ничего, — резко и вздрагивая ответила Рита. — Ничего. — А серебряная ложечка в ее руке, точно ожившая, начала перегибаться и плясать, крепко стиснутая ее тонкими, сильными пальцами.

— Рита! — испуганно крикнул ее отец. — Рита, что с тобой?

Рита ничего не сказала, встала, шатаясь, пошла к двери своей комнаты, зацепила столик с огромной китайской вазой, и ваза с грохотом полетела на пол, и мелкие осколки разлетелись по паркетному полу. Рита захлопнула за собой дверь, заперла ее на ключ и, бросившись на диван, истерически разрыдалась.

Это были не просто слезы, слез было совсем мало, — была петля, крепко окутавшая ее, сдавившая горло, жадно тянущееся к воздуху, был туман, плескавшийся в глаза, был судорожный зажим пальцев, пытающихся разорвать кольцо, крепко стягивающееся вокруг нее, но кольцо было неуловимо, оно не рвалось, и только ворох платья, только кружевные девичьи подушки измочаливались и нарастали на кровати белой лоскутной пеной.

В дверь стучались, отец требовал, чтобы она открыла, говорил, что пришел доктор, убеждал, просил, но Рита послала всех к черту.

Тогда кто-то стал выламывать дверь.

Рита, не вставая с кровати, протянула руку к ящику письменного стола и, выхватив оттуда браунинг, бабахнула им по верху двери и крикнула, что если ее не оставят в покое одну, то она выстрелит и по низу. За дверью смущенно зашептались, потом кто-то, вероятно доктор, сказал: что, пожалуй, правда, самое лучшее будет дать ей остаться на некоторое время одной и успокоиться, и от дверей ушли.

Лбов был арестован при следующих обстоятельствах.

Белоусов, которого рекомендовал ему Азеф, оказался провокатором. Он долго выжидал момента, когда Лбов останется один, и однажды убедил его съездить в Нолинск для того, чтобы завести связь там с несколькими видными приехавшими туда большевиками.

Когда Лбов шел по улице в Нолинске, Белоусов внезапно куда-то исчез, а из-за угла вылетело около десятка конных жандармов, несшихся во весь опор на Лбова.

Лбов не растерялся, выхватил маузер и начал крыть по всему десятку. Не ожидавшие такой встречи, жандармы дрогнули, бросились было врассыпную. И никогда бы нолинским жандармам не захватить Лбова, если бы верный маузер, служивший долгую огневую службу Лбову, не изменил на этот раз, если бы маленький стальной кусочек выбрасывателя не сломался, — патрон застрял в канале ствола. Лбов рванул раз, рванул два, но патрон срывался со сломанного зубца.

Он бросился было к воротам одного дома, но ворота были заперты, а через забор он не успел перескочить, потому что налетевший стражник сшиб его конем с ног. Лбов упал, поднялся снова, но в это время кто-то сильно ударил его по голове и кто-то крепко завернул ему руки назад. И если бы один, если бы два, — а то много-много…

Звякали от радостных сигналов телеграфные провода, неслись во все стороны города патрули, распахивались двери нолинской тюрьмы, входили туда сначала отряды новых стражников, потом вели под стражей закованного в цепи Лбова, и кольцом вокруг тюрьмы встали стражники.

А телеграфные провода пели: «Вятка — Петербург — охранка», а из Петербурга: «охранным всех городов: срочно, срочно, секретно, ключ: двуглавый орел, 22… 16… 34… 25… 17… тчк 37… 42… зпт…», и шифрованные телеграммы сообщали охранкам всей России, что разбойник Лбов пойман.

Выезжали в Вятку жандармские полковники из Петербурга на следствие, и старые генералы везли в Вятку повышения, назначения и ордена за долгожданную поимку одного из самых заклятых врагов самодержавия.

Через несколько дней, часов около трех дня, Рите доложили, что ее хочет видеть человек, называвшийся титулярным советником Чебутыкиным, который, несмотря на уверения в том, что его не примут, категорически настаивал, чтобы его сейчас же пропустили к Рите.

— Чебутыкин, — вспомнила Рита, — Чебутыкин, какой такой Чебутыкин? А-а, это, наверное, тот, которого Лбов тогда ограбил. — Она попросила привести его.

Вошел Феофан Никифорович, испуганный, и, осторожно озираясь вокруг, сообщил Рите, что на улице с ним случайно встретился человек, в котором он узнал одного из своих знакомых.

— То есть не знакомых, — поправился он, — а знаете, из этих… — он снизил голос до шепота, — из лбовцев.

Лбовец приказал ему идти и вызвать дочь управляющего канцелярии губернатора.

— Я было начал отказываться — неудобно, мол, мне, но у них, сами знаете, чуть что — и руку в карман.

Рита недоверчиво посмотрела на него и спросила просто:

— А почему это они доверяют так вам?

Чебутыкин смутился, он ничего не ответил на этот прямо поставленный вопрос, а сказал, опуская голову в затрепанной чиновничьей фуражке без кокарды, из-под которой начали пробиваться жиденькие поседевшие волосы:

— Отчего меня опасаться, человек я маленький, со службы меня выгнали за то, что лбовцы меня грабили всегда, а сам-то он, Лбов, когда узнал об этом, так мне завсегда поддержку оказывал, потому что жена у меня, ребятишки к тому же, и потом, хотя я не люблю выстрелов, всяких бунтов, так как человек я не военный, а мирного происхождения, но разве же я могу быть за полицию?

В осунувшихся чертах его лица, в тени его глаз Рита уловила что-то искреннее и оживилась. Она вышла с ним вместе на улицу. Чебутыкин пожал ей руку и пошел торопливо в своем ватном пальтишке с единственной уцелевшей медной пуговицей прочь, боком, с опаской проскользнув мимо маячившего на углу полицейского.

Риту вызвал Гром. Гром подтвердил, что Лбов действительно арестован, сказал, при каких обстоятельствах, и попросил, чтобы она объяснила план квартиры губернатора, которого лбовцы решили захватить заложником и требовать взамен его выпуска Лбова. Рита рассказала ему и, вся охваченная надеждами, что, может быть, Лбова удастся спасти, долго не могла уснуть в эту ночь.

Но через несколько дней надежды ее рухнули, потому что Болтников, губернатор Перми, осунувшийся от постоянных выговоров, приказов, разносов из Петербурга по поводу неумения и бездеятельности, из-за которой до сих пор не могли захватить Лбова; губернатор, до которого дошли слухи о том, что его собираются захватить заложником, написал письмо, перепечатал его во многих экземплярах и приказал раздать в Мотовилихе с тем, чтобы письмо попало в руки оставшихся лбовцев.

В письме говорилось, что он, губернатор, твердо решил, даже в том случае, если его захватят заложником, настаивать на том, чтобы суд над Лбовым шел своим чередом и что о его судьбе пусть правительство не беспокоится.

Был он стар, но был он по-своему и честен, и тверд — это один из верных сторожей самодержавия, один из преданнейших слуг всероссийского государя императора.

 

19. Последняя попытка Риты

Лбова, закованного в цепи и, кроме того, прикованного цепью к каменной стене, допрашивали прямо в его камере из боязни, чтобы по пути в следственное отделение суда кто-либо из лбовцев не попытался отбить его у полиции. Охрана тюрьмы была увеличена, во всех окружающих домах были поставлены шпики, и ежедневные наряды жандармов обходили двери, открывали погреба: они боялись, что под тюрьму будет сделан подкоп с целью взорвать ее и во время взрыва освободить Лбова.

«Сегодня десять человек неизвестных прибыло в город», — сообщало охранное отделение, и напуганные жандармы нервничали, требовали ускорения суда, вызывали новые части, как будто бы город был в крепко обложившем его вооруженном кольце.

На допросах Лбов не сказал ничего. Он не выдал ни одного человека, не указал ни одной явочной квартиры, ни одного склада оружия. Лбов отказался от заключительного слова на суде, и защитник один без толку взывал к милосердию судей, которого не могло и не должно было быть.

Лбов хмуро, молча смотрел по рядам зрителей, впившихся в него жадными глазами, и как бы отыскивал кого-то. Его равнодушно-усталый взгляд не находил ни искорки чьего-либо участия в жадных до зрелищ лицах присутствующих. Опуская глаза на свои ржавые, крепко охватывающие его кандалы, он вдруг чуть откинул голову назад, вздернул брови, пристально посмотрел в угол, и нечто вроде слабой, мягкой улыбки скользнуло по его губам.

В углу, закутанная в темный платок, темными пятнами бессонных глаз ободряюще, ласково смотрела на него женщина. Это была Рита. Она приехала в Вятку. После долгих хлопот через некоторых влиятельных генералов, друзей своего отца, ей удалось добиться разрешения присутствовать на суде.

И Лбов, который крепко выдерживал на своих плечах свалившуюся на него тяжесть, возле которого не было сейчас ни одного человека, могущего принять на себя каплю тяжести его последних часов, Лбов искренне обрадовался, когда увидел здесь Риту. Он молча смотрел на нее и как бы сказал ей глазами: «Спасибо, передайте все, что вы здесь видели и слышали, моим товарищам».

И Рита слегка наклонила голову, точно давая понять ему, что она его поняла, и тотчас же накинула на себя дымку вуали, чтобы не показалось странным окружающим, как крупная слеза скатилась вдруг с глаз молодой аристократки.

Это был последний взгляд, которым обменялась Рита со Лбовым, потому что в следующую минуту прочитали о том, что государственный преступник и разбойник Лбов, за содеянные им по статьям таким-то (бесчисленный перечень) преступления, приговаривается к смертной казни через повешение.

Жандармы еще крепче сомкнулись вокруг и заслонили приговоренного Лбова. Тотчас же распахнулись позади судейского стола двери, и через две шеренги вооруженной стражи, взявшей винтовки наперевес, тяжело звякая цепями, в последний раз пошел по дороге к тюрьме Лбов.

Когда тяжелые ворота тюрьмы запахнулись за скованным Лбовым, Рита, молча провожавшая взглядом ушедших, подошла к углу и, не будучи в силах идти дальше, не зная куда и зачем идти, оглянулась, нет ли где-нибудь поблизости извозчика. Но извозчика не было. Рита чувствовала, что у ней кружится голова, она остановилась и слегка прислонилась к какому-то дереву, чтобы не упасть.

— Вам нехорошо, сударыня? — послышался позади нее знакомый голос.

И, обернувшись, Рита увидела перед собой Астраханкина, не узнавшего ее из-за густой, спущенной вуали.

— Рита! — крикнул вдруг он радостно. — Рита, это вы? Я так рад, так рад вас видеть! Но как вы сюда попали? — И он замолчал, вдруг удивился своей недогадливости, взял ее под руку, и они вместе прошли еще несколько кварталов, потом взяли извозчика и уехали в гостиницу, где остановилась Рита.

Когда, снимая шляпу, Рита откинула вуаль, Астраханкин отошел даже на шаг, удивляясь, какая огромная перемена произошла с лицом Риты.

Рита в эту минуту была очень хороша. Под ее глазами темными пятнами залегли бессонные ночи, она была бледна, и сквозь боль, которая сказывалась в каждой черточке ее лица, она старалась улыбаться, чтобы не показать Астраханкину, что было у нее в эту минуту на душе.

Они разговорились как старые хорошие знакомые, но оба умышленно не затрагивали вопроса о Лбове, хотя у обоих, по разным причинам, Лбов не выходил в эту минуту из головы. Астраханкин, близко сидевший около Риты, глядел на ее побелевшие губы, на кольца черной, чуть-чуть растрепанной, прически. И Астраханкин чувствовал, что он говорит не то, что надо, а надо сказать многое-многое.

Надо сказать ей опять о том, как он любит ее, и о том, что теперь все кончено, и Лбова на днях повесят, что от человека, так властно вставшего между ними, от грозы Урала останутся только тени в прошлом, да громкая слава, да проклятия полиции, да, может быть, воспоминания мотовилихинских, полазнинских, чермозских и других рабочих…

— Ну, мне пора, Рита, — вставая, сказал он с большой неохотой. — Скажите, когда к вам можно зайти? Завтра я непременно, непременно хочу еще раз вас видеть, а сейчас у меня смена караулов.

— Где? — крикнула Рита.

И Астраханкин, поняв, что он сказал больше, чем было нужно, замолчал было, но, повинуясь устремленным на него загоревшимся глазам Риты, он ответил, опуская голову:

— При тюрьме. Сегодня от нашего полка наряд, и я назначен караульным начальником.

Рита крепко стиснула ему обе руки и, усадив его на диван, внезапно вдруг вскочила к нему на колени, обхватила его шею и посмотрела ему в глаза — в этом молчаливом взгляде было столько ясной, четкой, огромной просьбы, граничащей с унижением и с приказанием…

— Нет, — глухо сказал Астраханкин, — я знаю, что вы хотите. Нет, Рита, этого нельзя.

Рита еще крепче обвила руками его шею и, вся страстно прижимаясь к нему, заговорила горячо:

— Милый, устройте ему побег, вы же все можете, я же знаю — весь караул в ваших руках. Мы все втроем убежим за границу, и я клянусь вам, клянусь, что тогда я буду ваша, а не его… Ведь между нами ничего нет, и он совсем, совсем не любит меня. Мы даже уедем от Лбова в другой край, в другую часть света уедем от него. Я обещаю вам это искренне, и как никому и как никогда.

— Нет, — еще глуше проговорил Астраханкин. — Это не нельзя, а это невозможно, потому что у меня только внешний караул, а помимо этого есть внутренний, который не выпустит никого из тюрьмы без тщательного осмотра, и, кроме того, в камере у Лбова постоянно дежурят жандармы.

Рита скользнула на диван и, положив обе руки на спинку, наклонила к ним голову.

— Тогда, — начала она снова, — тогда передайте ему от меня письмо, это вы можете, это моя последняя просьба к вам, в которой вы не можете мне отказать.

— Хорошо, — совсем тихо, почти шепотом ответил Астраханкин, — письмо я передам.

Рита подошла к столику, нервно оторвала клочок от большого листа бумаги и написала на нем несколько слов. Потом запечатала его в конверт и отдала Астраханкину, который сидел, облокотившись руками на эфес шашки, с головой, опущенной вниз, и глазами, тускло отражающими желтые квадратики паркетного пола.

Рита подала ему письмо, он протянул руку и сунул его в карман. Все это он сделал так машинально, что Рита спросила его тревожно и возбужденно:

— А вы передадите его? Дайте мне честное слово, что это письмо будет у Лбова.

И Астраханкин встал и, вежливо щелкая шпорами, так же как и всегда, но только с ноткой холодности, за которой была спрятана боль, ответил ей:

— Даю вам честное офицерское слово, что это письмо будет у Лбова.

Потом он взял ее руку и, прощаясь, поцеловал крепко-крепко и твердо, как и всегда, повернулся и вышел за дверь.

Дальнейшее можно узнать из рапорта командира Вятского полка губернатору:

«…караульный начальник, офицер Вятского полка, в два часа дня, обходя постовых тюрьмы, потребовал у тюремного смотрителя, чтобы тот отпер камеру, в которой содержался преступник Лбов. Мотивировал это тем, что ему нужно произвести проверку жандармов, сидящих в камере с Лбовым.

Ничего не подозревавший смотритель заметил ему, что охрана в камере подчиняется исключительно начальнику тюрьмы, которого в настоящую минуту нет, но офицер настаивал, и, не видя в этом требовании ничего противозаконного, смотритель открыл ему дверь. Тогда офицер попросил охраняющих жандармов выйти и оставить его вдвоем с преступником Лбовым и на отказ последних выругал их и выгнал пинками за дверь. После всего этого, оставшись наедине с Лбовым, он пробыл в камере около пяти минут.

Дежурный надзиратель смотрел в окошко и видел, как офицер передал Лбову письмо, которое тот прочитал, разорвал, улыбнулся и сказал:

— Передайте ей от меня спасибо и скажите, что я теперь верю ей.

После чего офицер встал, попрощался за руку с разбойником Лбовым и вышел, не отвечая ни на какие расспросы, и через некоторое время сообщил, что ему нездоровится, передал начальство над караулом своему помощнику, а сам уехал к себе домой.

Явившийся к нему через два часа наряд с тем, чтобы арестовать его за совершенный проступок, нашел дверь запертой и, взломавши таковую, увидел офицера лежащим в полной форме на ковре у письменного стола с наганом, зажатым в руке, и с простреленной головой. На столе лежала ручка и несколько листов разорванной на клочки бумаги. По ним, кому они были писаны, понять невозможно, потому что только на одном из них сохранилось несколько слов — „в этом у нас одно… вы его, а я вас“. Больше никаких следов, могущих пролить свет на это загадочное обстоятельство, не найдено…»

 

20. Казнь

Мягкой мартовской ночью, когда влажная земля, чуть подогретая солнечными лучами за день, начинала снова затягивать грязный снег пластинками в льдинки, в мартовскую темную ночь, когда еще не весна, но весна уже близко, в пять часов, когда еще не утро, но рассвет уже подкрадывается к горизонту, когда в узком окошке камеры, в которой сидел последние часы Лбов, запыленные стекла через решетку светились лунными отблесками, туманными из-за пыли, плотно облепившей решетчатое окно, в коридоре послышались шаги.

«Сейчас будет конец, — подумал Лбов, — это, наверное, за мною».

Он встал, шагнул раз, и в мертвой каменной тишине запели железным лязгом кандалы, и цепь, приковавшая его к стене, одернула его за спину сильно и сказала ему насмешливым звоном: стой!

Захлопали засовы, зашуршала открываемая дверь, и к нему вошел священник. Лбов никак не ожидал видеть священника, ему в голову не приходила ни разу мысль о том, что кто-то должен еще прийти к нему, для того чтобы заставить его покаяться перед тем, как попасть в руки палачу. Он сел обратно на скамейку, скривил губы, презрительно усмехнулся и спросил спокойно:

— Тебе какого черта, батя, надо?

Священник, никак не ожидавший услышать такое обращение со стороны человека, готовящегося предстать перед судом всевышнего, обозлился сначала, но не сказал ничего, а подошел к Лбову на такое расстояние, чтобы тот не мог броситься к нему из-за приковывающей его цепи, и начал казенным елейным голосом привычное, заученное обращение:

— Покайся, сын мой, в грехах своих, ибо настанет час расчетов с здешней суетной жизнью.

Но Лбов не имел ни малейшего желания заниматься покаянием, он пристально посмотрел на священника и сказал холодно:

— Каяться мне нечего, просить прощения мне не у кого, я знаю, святой отец, к чему ты подбираешься, и нечего тебе богом прикрываться, а сунь ты лучше руку в карман и читай мне прямо по записке вопросы, которые тебе охранка задала.

— Безбожник, душегубец, — прошептал тот, а сам подвинулся еще на полшага к Лбову и протянул тяжелый крест к губам Лбова.

Но Лбов рывком отвернул лицо и ответил, сплевывая на пол:

— Все вы одна шайка, одна лавочка. Не был бы я сейчас к стенке прикован, я показал бы тебе раскаяние. — Он запнулся, потом плюнул еще раз на пол и сказал с открытым презрением и ненавистью: — Охранники, жандармерия в рясах.

Обозленный священник крепко выругался и с размаху ударил Лбова крестом по губам. Струйки теплой крови закапали с губ Лбова — горячие красные капли на холодное ржавое железо. Лбов крикнул, рванулся вперед так, что с шорохом посыпалась штукатурка от натянувшейся цепи, а священник в страхе отскочил к двери и захлопнул за собой дверь камеры.

Цепь на этот раз была сильней Лбова. Он сел опять и, вытирая рукой влажную от крови бороду, откинул назад голову и прошептал, просто себе говоря:

— Ну что же, ничего.

Снова застучали в коридорах шаги, на этот раз уже целого отряда, распахнулись двери, вошел жандармский офицер.

«Пришли», — подумал Лбов и опять встал: не хотел показаться им слабым и измученным.

Его окружили, сначала крепко связали ему руки за спину, потом отомкнули цепь от стены. Лбов не сопротивлялся, потому что было ни к чему. Под сильным конвоем, мимо взявших на изготовку винтовки солдат с побелевшими лицами, Лбова вывели на тюремный двор.

Была мартовская ночь, еще не весна, но уже скоро весна, был час, когда еще не светало, но чуть заметной полоской рассвета уже начинал поблескивать горизонт.

И Лбов посмотрел еще раз на небо, по которому сигнальными огоньками перемигивались звезды, жадно хлебнул глоток сырого свежего воздуха и, наклонив голову, вспомнил почему-то воду бурливой речки Гайвы, прелые листья, из-под которых начала пробиваться молодая трава, себя, Симку Сормовца, Стольникова и разбойный свист мальчугана, вынырнувшего из-за кустов, — паренька, сообщившего о том, что боевики приехали. Весенняя вода тогда мутной стальной полоской прорезала лес, а в глубине солнечного неба блестели крыльями и перекликались задорными свистами пролетающие отряды журавлей.

Лбов поднял голову и увидел перед собой силуэт виселицы, остановился и, вкладывая всю силу, напряг мускулы, как бы стараясь разорвать опутывающие его веревки, но тотчас же убедился, что сделать все равно ничего нельзя, что умирать все равно надо, он твердо взошел на помост. Саваном его не окутывали, а петлю набросил палач прямо на шею.

— Ну что ты теперь думаешь? — спросил у Лбова помощник прокурора насмешливо.

Палач хотел уже выбить табуретку из-под ног, но задержался на мгновение, чтобы дать возможность ответить разбойнику на вопрос его превосходительства.

Лбов повернул голову, как бы поправляя петлю, и ответил ему медленно и чеканно, сознавая, что это последние слова, которые приходится говорить ему.

— Я думаю, что мне сейчас есть, то и тебе скоро будет.

Прокурор вздрогнул, а палач испуганно и торопливо вышиб табуретку из-под ног.

По пермским лесам, по лесным тропам, по берегам Камы справляла жандармерия свой праздник. Шли аресты, работали провокаторы, то и дело тянулись партии закованных в кандалы лбовцев, то и дело распахивались ворота тюрем Приуралья, и снова жандармы ездили парами, ингуши гарцевали одиночками и полицейские выходили на посты без заряженных винтовок.

Не связанные сильной волею Лбова, неорганизованные отряды под натиском полиции и провокаторов распались, разбрелись и таяли…

Наступал конец.

Рита уехала за границу. Ей было тяжело оставаться в Перми, да и опасно было оставаться в России, ибо на допросах могла выясниться ее связь с лбовцами. В майский медовый день скорый поезд уносил ее из города. В Вятке поезду была остановка около десяти минут. Рита вышла на площадку и зажмурилась от солнца, блеснувшего ей в глаза. Рядом стоял состав, Рита пошла по перрону. Возле арестантского вагона, находящегося около паровоза, она остановилась, посмотрела в решетчатое окно и, широко открывая глаза, вскрикнула, сделав шаг вперед.

Из окна смотрел и улыбался ей приветливо худой, заросший черной бородой Демон.

— Это вы? — крикнула Рита, забывая всякую осторожность, и горячая волна нахлынувших образов ударила ей в голову.

— Это я, — ответил он ей под гудок заревевшего паровоза. — Прощайте, спасибо вам за все.

Рита добралась до своего купе, заперлась на ключ и бросилась на диван.

«Спасибо, — подумала она, — мне-то за что? — Потом вскочила, приложила лоб к стеклу вздрагивающего окна и прошептала горячо и искренне: — Милый, милый, если бы ты знал, как я тоже теперь ненавижу {их} всех!»

Декабрь 1925 — март 1926

 

Лесные братья (Давыдовщина)

*

 

Предлагая эту повесть вниманию читателей «Уральского рабочего», автор должен сделать оговорку. Повесть эта написана на исторической канве, и главные действующие лица её — действительно существовавшие люди, все же второстепенные персонажи — вымышлены и введены исключительно с тем, чтобы сделать повесть более занимательной и интересной.

А поэтому некоторое расхождение написанного с действительно происходившим не должно смущать товарищей, которым когда — либо приходилось встречаться с «лесными братьями». Самих боевиков — Алексея и Ивана Давыдовых, автор, поскольку мог, старался вывести без излишних прикрас, по тем материалам и воспоминаниям, которые удалось достать.

Автор

 

Унтер-офицер Штейников отправляется в арестантские роты

На севере Пермской губернии, в Соликамском уезде, в одной версте от маленькой станции Копи, посреди высоких гор, на берегу озера, убегающего в зеленую даль кудрявых лесов, стоял старый Александровский завод Демидова. До 1905 беспокойного года каждый день из каменных труб черною лентою плыл в небо тающий дым, дышали огнем раскаленные печи и ударами железного сердца звенели тяжелые молотки закопченных кузнецов.

В 1905 беспокойном году, в один из будничных дней, как потушенные окурки гигантских папирос, перестали вдруг дымить трубы. Остыли печи, и перестало биться железное сердце, надорванное стихийной в то время эпидемией рабочих забастовок.

Конечно, в этой забастовке повинны были и управители завода, хищными зубами конторских расчетов выгрызающие каждую заработанную копейку у александровцев. Конечно, в этой забастовке повинна была и волна революционного брожения, начавшаяся по всей России. Но при всем этом все же нельзя не указать, что главными инициаторами, главными вдохновителями этой забастовки были братья Иван и Алексей Давыдовы, в то время простые рабочие, потом — сотоварищи по делу великого бунтовщика Лбова, позднее — грозные мстители за его смерть и каторгу сотен других революционеров и еще позднее — мертвецы, погребенные в глубоких тайниках каменных тюрем рядом с трупами многих десятков расстрелянных и повешенных товарищей.

Точное место их могилы неизвестно, ибо нет над ними ни памятников, ни каменных плит, ни даже поросших травою холмиков набросанной земли. Но имена их живы и до пор в памяти рабочих седого Урала, с благодарностью вспоминающих их славную жизнь и с горечью — их гордую смерть.

В мае 1907 года с одним из первых пароходов, пришедших из Чердыни, прибыла в Соликамск партия арестантов.

Их построили попарно. Окружили цепью стражников. И перед тем, как тронуться, старший конвоир еще раз озабоченно посмотрел — все ли в порядке, крикнул толпе зевак, чтобы она держалась подальше, потом сделал выражение лица таким, какое он всегда считал необходимым при разговоре с арестантами, то есть свирепым до неестественности, и гаркнул громко:

— Ну вы, подзаборные дворяне, если по дороге чуть что… то враз пулю.

Хотя эти слова должны были, по-видимому, относиться ко всей партии, но обращены они были в первую очередь к невысокому, крепко сколоченному арестанту, стоявшему в первой паре.

Запрятав усмешку в края чуть обвислых губ арестант плюнул на землю, растер плевок ногою и по-солдатски, прикладывая руку к козырьку, ответил четко:

— Так точно! Уж постараемся, ваше благородие!

Но, очевидно, «его благородию» не пришелся по вкусу ни неуместный плевок, ни подозрительный смысл полученного ответа, ибо он, повернув коня, перекрестил дважды арестанта нагайкой и еще раз, приказав конвойным быть начеку, подал команду трогаться.

Лязгнули кандалы, и, сопровождаемые толпой любопытных мальчишек, державшихся поодаль, арестанты тронулись в путь.

На перекрестке одной из улиц вышла маленькая задержка: из-за угла перерезала путь похоронная процессия. Хоронили умершего с перепоя купца Сидора Перегоркина. Арестанты остановились, конвойные настороженно приподняли шашки, ибо получилась заминка — одна из тех, во время которых конвойному полагается быть настороже.

Арестант из первого ряда толкнул локтем соседа и шепнул ему что-то, но в следующую же минуту обернулся, по тому, что услышал чей-то негромкий окрик из толпы:

— Штейников!

И в ту же секунду к: его ногам упал маленький камешек, завернутый в бумагу.

Воспользовавшийся давкой арестант быстро поднял его и сунул за пазуху. Как раз в это же время монахи, прибавившие ход, освободили дорогу, и партия тронулась дальше.

Штейников внимательно посмотрел на рассасывающуюся толпу, стараясь угадать бросившего камень. Сначала он никого не увидел, но потом взгляд его остановился на старьевщике стучавшемся деревянной палкой в ворота соседнего дома.

«Не тот ли? — подумал Штейников. — Но кто бы это мог быть?»

Ворота тюрьмы широко раскрыли железную пасть, погнули, проглотив серую массу заключенных. И арестант из первого ряда, бывший унтер-офицер Штейников, еще раз плюнув на землю очередной тюрьмы, констатировал факт что еще один этап по пути в арестантские роты пройден.

Незадолго до этого управляющий Луньевскими копями, лежащими в семи верстах от Александровского завода, Иванов позвонил приставу Караваеву и попросил его арестовать и выслать из Луньевки рабочих: Алексея Давыдова и Петра Неволина, выгнанных им из завода и работающих на постройке одного из казенных домов.

В эту же минуту пристав Караваев был озабочен только что полученной телеграммой из Перми, в которой говорилось, что, по имеющимся у охранного отделения агентурным сведениям, известный бунтовщик и мятежник Лбов собирается распространить свое влияние на северные уезды губернии, а поэтому приставу предлагалось быть более осторожным, тщательно наблюдать за вновь прибывающими и проезжающими пассажирами, а также обо всем исключительном немедленно доносить не только в Соликамск, уездному исправнику, но и непосредственно в Пермь.

Эта телеграмма, с одной стороны, несколько встревожила пристава, с другой — польстила его самолюбию, ибо с уездным исправником был он не в ладах и надеялся, что теперь плоды его усердной работы будут по достоинству оценены непосредственно губернским жандармским управлением.

И пристав Караваев, получив сообщение управляющего, решил немедленно, сейчас же круто прибрать к рукам всех подозрительных и неблагонадежных людей, а потому тот час же вызвал к себе урядника Китаева и стражника Попова, приказав им задержать обоих рабочих.

Было раннее теплое утро, когда оба полицейских неторопливо и важно подошли к кучке отдыхающих рабочих.

Однако при их появлении никто не счел нужным ни встать, ни поздороваться с ними, наоборот, все замолчали и сделали вид, что прибывших не замечают. И если бы полицейские были более внимательны, то они, вероятно, смогли бы заметить, что при их приближении кто-то быстро шмыгнул в кусты, а некоторые торопливо попрятали какие — то отпечатанные листки за пазухи.

— Углев! — окрикнул стражник подрядчика. — А где у тебя эти зайчики? Почему их не видно?

Углев лениво повернул голову и ответил спокойно, как будто бы не понимая, о ком идет речь:

— Какие еще?

— Петька и Алексей!

Однако подрядчик Углев, по-видимому, не торопился с ответом, потому что он вынул кисет, закурил и только тогда ответил начинавшему уже сердиться стражнику:

— Нету еще! Не было и не знаю, когда будут! Может, и вовсе не прийдут!

Стражники, убедившись в том, что толком здесь ничего не добьешься, крепко выругавшись, ушли доложить об этом приставу.

Через некоторое время после того, когда они скрылись, из-за деревьев показались двое. Были они возбуждены чем-то. Смеялись громко. Один из них тащил целую связку свежих баранок, а другой нес под мышкой сверток каких — то листов.

— Давыдов! — крикнул обеспокоенный подрядчик — Алешка, пес тебя заешь! Чево вы опять там натворили! Сейчас только стражники за вами приходили!

Но Давыдов рассмеялся вместо ответа. Потом откусил баранку и, бросая кипу листовок под дерево, сказал спокойно:

— Черт с ними! Это все управитель еще за забастовку науськивает! С завода выгнал, так и отсюда выпереть хочет! Только мне теперь наплевать!.. Совершенно наплевать! — повторил он и многозначительно переглянулся со своим товарищем.

Тот утвердительно кивнул головой и добавил:

— Нам теперь что? Мы теперь свободные дворяне! Эх, ма!..

Возле них собрался народ. Давыдов вынул из свертка несколько прокламаций и громко стал читать их притихшим рабочим. И после первых же слов еще несколько человек побросали лопаты и подошли поближе, внимательно прислушиваясь. — Черт его знает, руки как свинцом налились! День такой тяжелый, а тут еще послушаешь — и работать сегодня неохота! Как подумаешь, что написано, так плюнул бы на все и ушел куда глаза глядят!

— Стой тише, слушай!

И опять все замолчали.

Алексей кончил читать и сказал:

— Слышали, что возле Перми Лбов делает? Все замутил, всех поднял. За его башку сколько тысяч обещано! Полицию, ингушей нагнали, а ему хоть бы что! Как ястреб носится вокруг!.. Это — человек!

— А у меня баба на днях к отцу своему ездила, — вмешался в разговор один из присутствующих. — В Мотовилихе он служит. Так там вроде как фронт открылся! Что ни ночь, то стрельба. Шпиёнов, говорят, нагнали! В каждый дом их насадили. И все без толку, потому что на заводе все как один за Лбова стоят!

И разом разговор вдруг оборвался, ибо было видно, как с горки спускались возвращающиеся полицейские.

— Алешка!.. Неволин, бегите! — послышались предупреждающие голоса. — Ребята, все на свои места! Будут спрашивать, говорите, что ничего не видели и ничего не слышали!

Но Давыдов вместо того, чтобы бежать, еще раз переглянулся с Неволиным. Неторопливо спрятал листовки, спокойно засунул руки в карманы и встал, прислонившись к старой, покрытой мхом ели.

Урядник Китаев, озадаченный равнодушным видом Давыдова, подошел к нему. Внимательно посмотрел на него и, положив на всякий случай руку на эфес шашки, приказал ему следовать тотчас к приставу. Но так как ни Давыдов, ни его товарищ не выказали ни малейшего намерения подчиниться этому приказанию, то он сделал попытку схватить Давыдова за рукав, но в ту же минуту получил та — кой сильный удар в голову, что, шатаясь, отлетел в сторону.

Увидев это, стражник Попов вынул револьвер, но прежде, чем он успел поднять его, грохнул неожиданный выстрел, и стражник упал в канаву. Давыдов, подскочив к раненому полицейскому, выхватил у того шашку и бросился с нею на урядника Китаева, который в страхе принялся бежать, чуть прихрамывая, потому что пуля, пущенная ему вдогонку Неволиным, слегка задела ногу.

— Теперь айда, — крикнул Давыдов, — давай сматываться! Но взбешенный Неволин, махнув головой, чтобы его подождали, побежал к конторе управляющего, распахнул дверь и, встретившись лицом к лицу с Ивановым, выстрелил в него в упор из своего большого, но ржавого бульдога.

— Получил? — крикнул он покачнувшемуся и побледневшему управляющему. — Так тебе, собаке, и надо!

И Неволин, повернувшись, хотел выскочить из дверей, но в это же время кто-то из-за спины со всего размаху ударил его бутылкой по голове. Он закачался, хотел выстрелить еще раз, но не смог, потому что на него наскочили со всех сторон и крепко заломили руки назад.

Когда он очнулся, то увидел себя окруженным полицейскими.

Прямо перед ним стоял управляющий с перевязанной головой. Выстрел был направлен верно, но пуля дрянного, старого револьвера не смогла даже пробить подбородок Иванова и застряла возле кости.

Неволин обернулся и, увидав, что Давыдова нет, решил, что, вероятно, тому удалось скрыться. А потому он вздохнул глубоко и, взглянув в лицо управляющему, сказал с ненавистью:

— Не взял тебя старый бульдог, погоди, возьмет новый маузер!

И опять закрыл глаза.

А в это время в лесах, прилегающих к Перми, носились неуловимые боевые дружины мотовилихинского рабочего Александра Лбова.

А в это время в лесах, прилегающих к Перми, рыскали карательные отряды хищных ингушей, и то здесь, то там схватывались отчаянной мертвой схваткой два непримиримых врага: жандармерия и лбовцы. И весь рабочий Урал с напряженным вниманием следил за этой неравною схваткою. И по заводам, в цехах, собравшись кучками, делились рабочие друг с другом добытыми сведениями. Полушепотом, чтобы не слышали те, кому не надо, поговаривали, покачивая головой:

— Ну и ну!.. Затеял Лбов дело! Отчаянный человек!.. Да только вряд ли чего добьется! Вот ингушей прислали, жандармов понагнали, а как если нужно будет, так и казаков пришлют! Ох, казаков-то на Дону хватит еще на нашего брата!

Но по ночам жены рабочих таскали лбовцам хлеб, и часто по ночам то в одно, то в другое окошко мотовилихинского поселка тихо и осторожно:

— Тук… тук…

— Кто там?

— Тише, отворяй! Свои… лбовцы!

 

Бродячий театр мистера Франсуа Джонсона

С некоторых пор широковещательные афиши, намалеванные пальцем, обмокнутым в чернила, обещавшие показать пермской «почтенной» публике «представление по совершенно новой программе, с участием египетского факира и прорицателя Али-Селяма, фокусника Лонжерона, а также прочего людского и животного состава» потеряли всякую привлекательность для базарной публики. И если не считать десятка — другого завсегдатаев мальчишек, из которых добрая половина пробиралась без билетов, то последние две недели сарайчик на Сенной площади, именуемый громко театральным помещением, был совершенно пустым.

Тщетно арендатор сарайчика Соломон Шнеерман — он же Франсуа Джонсон — ломал голову, придумывал какой-нибудь новый номер, чтобы привлечь внимание публики и повысить сборы театра. Ничего не получалось, тем более что с тех пор, как во время одного из представлений у египетского прорицателя Али-Селяма неизвестно кто украл в темноте единственный восточный халат, впал Али-Селям в мрачное настроение и, ежедневно бессовестно напиваясь, заявлял уже несколько раз, что надоело ему быть факиром и что собирается возвратиться он опять в лоно церкви путем поступления в иноки какого-либо богоугодного монастыря. И если до последнего времени мистер Джонсон возлагал надежды на французского фокусника Лонжерона, то теперь окончательно пал духом, ибо еще только на днях Лонжерон нагло потребовал от него, чтобы ему заплатили жалованье за три месяца, угрожая в противном случае бросить театр и уехать к себе на родину в Тамбовскую губернию.

И перед мистером Джонсоном во весь рост встал вопрос о необходимости срочно сменить местопребывание своего театра, искать более доходного места и менее требовательного зрителя. А посему, поразмыслив, мистер Джонсон решил отправиться с одним из ближайших пароходов вверх по Каме, в глухой уездный городишко Соликамск.

Узнав об этом бесповоротном решении, факир Али Селям и фокусник Лонжерон решительно направились в ближайшую базарную пивную и там, осушив полдюжины пива, заказали вторую и, вероятно, распили бы и ее таким же порядком и разошлись без всяких приключений, если бы внимание фокусника не было привлечено сидящим в углу рыжебородым странником, который в продолжение целого часа тянул все одну и ту же бутылку пива, то и дело посматривая на дверь и, по-видимому, поджидал кого-то.

Но не это обстоятельство привлекло внимание Лонжерона. Странным ему показалось то, что, нагибаясь за тем, чтобы поднять нечаянно упавшую коробку спичек, странник уронил шапку и инстинктивно, сразу же схватился за голову, как бы поправляя волосы, то есть невольно сделал тот самый жест, который делает всякий цирковой клоун, боящийся потерять плохо прилаженный парик.

«Эге, — подумал Лонжерон, — вот оно что!» — И толкнул локтем мрачно насупившегося факира Али-Селяма, усиленно и без всякой очереди накачивающегося пивом.

— Ну? — коротко спросил тот, опрокидывая в глотку стакан.

— Заметил?

— Ничего не заметил! — хмуро ответил тот и добавил тихо:

— О, господи! Прости прегрешения наши, как бы не влипнуть еще в какую историю! Пойдем лучше отсюда, брат, дабы не согрешить!

Но Лонжерон был совершенно особого на этот счет мнения и, не послушавшись благого совета старшего товарища, начал исподтишка наблюдать за подозрительным странником.

Тот, по-видимому, отчаявшись дождаться того, кто ему был нужен, потянулся уже рукой к сумке, собираясь уходить, как вдруг внезапно переменил свое намерение. И от Лонжерона не ускользнуло то, что странник подчеркнуто спокойно засунул правую руку в огромный карман потрепанной рясы, ибо в окошке показались силуэты двух прохаживающихся возле дверей полицейских.

Пивная имела только один выход. Впрочем, была другая верь, но та через коротенькие сени вела только в уборную.

Еще раз заглянув в окошко, незнакомец быстро встал, глаза его сощурились, заблестели, и лицо, сразу сбросив маску благочестивого смирения, приняло настороженный и хищный вид. Он встал и быстро вышел в уборную.

Терзаемый любопытством фокусник пошел за ним…

Прошло минут пять, и оттуда же мимо захмелевшего Али-Селяма, слегка покачиваясь, прошел какой-то бритый подвыпивший мастеровой в засаленной куртке, обутый в грубые нечищеные сапоги.

«Пресвятая богородица, — подумал, широко открывая глаза, ничего не понимающий Али-Селям, — а это еще кто? Как будто бы туда больше никто не проходил! Неужто он там все два часа сидел!»

Еще минуты через три после того, как мастеровой вышел из пивной, Али-Селям окончательно забеспокоился и решил было проведать, почему так долго задержался в уборной его товарищ. Но едва только он встал, как распахнулась дверь пивной, вошло несколько человек полицейских с обнаженными револьверами. Двое заняли выход, а остальные, проходя мимо столиков, начали внимательно всматриваться в лица посетителей. Потом двое подошли к хозяину. Тот мотнул им головой, показывая на вторую дверь.

Оба полицейские взвели курки, осторожно распахнули дверь и почти тотчас же до слуха Али-Селяма долетели отчаянные ругательства, крики. А еще минутой позже стражники вывели оттуда связанного фокусника, мычащего что-то несуразное, ибо рот его был крепко заткнут потрепанной скуфейкой неизвестно куда исчезнувшего странника.

— Пресвятая заступница! — еще раз пробормотал окончательно перепившийся и перепуганный факир Али-Селям, — Да разве я не говорил, что лучше уйти от всякой мирской греховности и постричься в иноки!

 

У Лбова

Преследуемый сбежавшимися на выстрелы полицейскими и, убедившись в том, что со своим опустевшим револьвером он ничем не может помочь захваченному товарищу, Алексей Давыдов бросился бежать в лес.

Прошло не менее часа до того, как он остановился и сел передохнуть на душистую траву укромной лесной лощины.

«Эх, Петька, Петька! — подумал он, опуская голову. — И ничего еще не сделал, а пропал уже ни за что!»

Долго сидел Давыдов раздумывая, что делать и куда сейчас направиться. Потом встал, спустился к ручью, набрал холодной воды, смочил ею разгоряченную голову и, направляясь в сторону полотна железной дороги, проговорил вслух:

— Конечно, дело ясное! Уйду к Лбову, а там дальше видно будет!

Через несколько дней он был уже в Перми и там зашел на квартиру одного из знакомых рабочих, деповского слесаря, и попросил его указать кого-нибудь из мотовилихинцев, чтобы тот проводил его к Лбову. Но товарищ Давыдова в ответ только покачал головой:

— Нет! Это дело неладное! В Мотовилихе сейчас жандармы на каждом углу и провокатор на провокаторе верхом сидит! И ты враз можешь влипнуть!

— Но там же бывают лбовцы, — возразил Алексей, — мне говорили, что сам Лбов часто там появляется, значит, уж не так опасно!

— Ну, то Лбов! — загадочно ответил ему слесарь. — Лбову никакая дорога не заказана, ему, случится нужда, так он и к самому губернатору заявится! А ты лучше вот что… Вечером я к тебе одного человека пришлю, он тебе посоветует, как быть.

Слесарь помолчал немного, потом спросил, собираясь уже уходить:

— Так ты, значит, совсем полетел? Ну, а как Ванюшка, брат где? Сидит все еще?

— Сидит!

— Башковитый человек! И сколько он книг перечитал! Прорва! Кабы он не сел, больших бы делов наделал!

— Не больше Лбова!

— Ну, нет, — подумав, ответил слесарь, — это, брат, друг другу не пара. Совсем, можно сказать, разные люди. И натура у них разная, и приемы разные! Лбов тот больше на бомбу напирает! Жандармов бы ему перебить, полицию перестрелять — это ему самое важное дело, а Иван нет! И характер у него не такой, как тебе сказать, отчаянный что ли, а главное, он все больше на пропаганду надеется! Полиции, говорит, много, всю полицию не перестреляешь. Убили, скажем, вчера стражника возле Малой проходной, а сегодня же двух поставят! Надо, говорит, народ организовать, а когда уже все одни к одному, тогда и подниматься разом!

— Знаю я, — махнув рукой, горячо возразил Алексей, — уж сколько раз об этом спорили, нудное это дело, да и как его сорганизуешь, когда каждый норовит в кусты, да и время — то сейчас такое тяжелое! Попритихни, полиция жмет повсюду, вот и надо что-нибудь такое устраивать, чтобы заметно было, чтобы чувствовалось, что не все, мол, благополучно! Да и, кроме этого, вон говорят, что Лбов здесь, как язва у губернатора под сердцем сидит. На него, можно сказать, все внимание. Вот за его спиной и валяй, организовывай понемногу! Одно другому не мешает!

— А разве же кто говорит против организации пропаганды? Валяй, пропагандируй сколько тебе в душу влезет!

Вечером слесарь привел одного из своих товарищей. Тот долго разговаривал с Алексеем и только когда окончательно убедился, что человек свой, надежный, то предложил тогда, чтобы завтра к 12 часам дня Алексей зашел в пивную возле базара и ожидал там, пока подойдет к нему человек и спросит его, не на малярную ли работу приехал он наниматься?

— А как я узнаю его? — спросил Алексей.

— Да и незачем тебе вовсе, он сам тебя узнает! Ты в этой одеже будешь! Ну и хорошо, раз подойдет человек, спросит, значит, тот самый! Он тебя до самого Лбова проводит. Отчаянный парень! Сколько его ловили — и все никак!

На другой день Алексей, беззаботно насвистывая, пробирался через базарную толпу к указанной ему пивной. Часы пробили ровно двенадцать, когда на глаза ему попалась убогая вывеска кабачка. Как раз, в аккурат, подумал он и направился было к дверям, но вдруг разом остановился и, быстро повернувшись, замешался среди народа.

«Вот, черт возьми, чуть — чуть было не напоролся! — подумал Давыдов. — И откуда его принесло? Надо будет обождать немного, пока уйдет».

Причиной этого внезапного беспокойства Алексея было то, что на деревянной скамейке рядом с пивной он заметил фигуру знакомого по Соликамску стражника.

Стражник равнодушно пощелкивал семечки и, очевидно, совершенно случайно присел отдохнуть в тень от лучей горячего солнца. Если бы стражник не был знакомым, то Алексей спокойно прошел бы в пивную, но сейчас это сделать было совершенно невозможно. Алексей отошел за дощатые ларьки, находившиеся напротив, и стал ожидать.

Прошло минут двадцать. Стражник вылущил весь запас семечек, потянулся, застегнул распахнутый ворот, по-видимому, собираясь уходить. Но в это время из пивной вышел толстый рыжий человек, вероятно, хозяин, и взволнованно шепнул что-то полицейскому. Тот быстро вскочил, бросился к двери, но тотчас же раздумал войти в пивную, очевидно, побоялся, сказал что-то хозяину, и тот, подобострастно кивнув головой, побежал куда-то в сторону. А стражник остановился невдалеке от дверей, и Алексею ясно было видно и то, что покраснело и насторожилось стражниково лицо, и то, что теперь он уже внимательно следил за всеми входящими и выходящими из пивной, и то, что правая рука стражника твердо легла на кожаную кобуру большого казенного револьвера.

«Вот тебе и мама! — подумал Алексей. — Что же это такое здесь начинается?»

И вдруг ясное, четкое подозрение мелькнуло у него:

«А не выследила ли полиция того лбовца, с которым он должен был встретиться?»

При этой мысли Алексею сразу стало холодно. Мало того, что он не мог сам пойти и предупредить о надвигающейся опасности человека, не мог даже послать кого — либо из мальчишек с запиской, ибо он и сам не знал в лицо того человека.

В это время дверь распахнулась. Стражник незаметно сжал рукоятку револьвера, но тотчас же опустил руку, ибо оттуда вышел, очевидно, не тот, кого он ожидал. Это был подвыпивший мастеровой, шел он слегка покачиваясь, подпевая и вскоре затерялся в толпе. И почти тотчас же вслед за этим к кабачку под предводительством запыхавшегося рыжего хозяина торопливо подошли еще трое полицейских, и тогда уже вчетвером, открыто вынув револьверы, они быстро ворвались в пивную.

Алексей еще дальше отодвинулся за ларьки и стал смотреть, что будет дальше. На всякий случай он обернулся и совершенно неожиданно для самого себя заметил, что не только он один внимательно наблюдает за дверьми кабачка. И что невдалеке от него стоит недавно вышедший из пивной человек и его напряженно — сосредоточенное выражение лица не носит на себе ни следа недавнего хмеля.

Опять распахнулась дверь. На этот раз оттуда вышли двое полицейских: один тащил в руках старый подрясник и рваную котомку, а другой держал за шиворот какого-то, по-видимому, сильно выпившего человека, ибо человек почти не стоял на ногах, отчаянно икал и орал во все горло басом:

— Господи, отверзи ми двери покаяния… Но стражнику, по-видимому, мало понравилось это пение, потому что он пнул псалмопевца коленом пониже спины и, тряхнув его за шиворот, крикнул сердито: — Ну ты, египетский черт, заткни свою глотку, туда тоже — прорицатель! Какой ты прорицатель, когда не видишь, что вокруг тебя делается?

Алексей обернулся и увидел, что мастеровой быстрыми шагами, почти бегом, удаляется в сторону.

«Погоди-ка! — подумал вдруг Алексей, бросаясь вслед за ним. — Погоди-ка, друг, да не ты ли это был мне нужен?»

На углу Красноуфимской Алексей догнал незнакомца. Но, выжидая момент, когда тот очутится на какой — либо менее людной улице, пошел за ним следом шагах в двадцати позади. У одной из витрин Алексей остановился, заметив, что незнакомец искоса обернулся несколько раз.

Незнакомец круто повернул за угол и быстро пошел дальше. Потом еще раз завернул, и, наконец, они очутились на глухой, пустынной улице.

«Сейчас подойду! — решил Алексей и завернул вслед за угол, но на улице уже никого не было. — Что за дьявол?» — подумал он, осматриваясь.

Сделал Алексей еще несколько шагов вперед, как вдруг с боку из ниши каменных ворот кто-то негромко, но твердо крикнул:

— Стой!

И Алексей увидел наведенное на себя дуло черного браунинга и незнакомца.

— Ты чего за мной следишь? Шпионишь, провокатор? — голосом, не предвещавшим ничего хорошего, спросил Алексея незнакомец.

«Конечно, он!» — мелькнула мысль у Давыдова и, улыбнувшись, он ответил:

— Нет, зачем следить. Я только хотел спросить, не нужны ли вам малярные рабочие?

Человек внимательно окинул взглядом Давыдова, медленно опустил браунинг в карман и еще не совсем доверчиво сказал:

— На малярные работы нанимаются раньше.

— Раньше? — присвистнул Давыдов. — Скажи, милый человек, спасибо, что хоть поздно пришел, а то вовсе в безработные попал бы!

И он коротко рассказал незнакомцу, как было дело.

— Вот оно что! — ответил тот. — А у меня тоже вышло дело. Был я под гримом, да хозяин заметил. Гляжу, возле дверей полицейский похаживает. Пошел в уборную, сбросил одежду, да за мной какой-то дурак увязался, так я ему пригрозил пистолетом, заткнул рот и ушел.

В ту же ночь новый товарищ Давыдова, по кличке Студент, удачно минуя конные разъезды, охранявшие Соликамский тракт, провел его в лес к месту стоянки боевой дружины Лбова.

И в ту же ночь встретился Алексей с легендарным «разбойником», грозой уральской жандармерии — самим Александром Лбовым.

— Ну, говори, рассказывай, как у вас там? — коротко спросил Лбов, усаживаясь у костра и внимательно изучая черты лица Давыдова.

Лбов перебивал его иногда, задавая короткие и прямые вопросы:

— Ребята надежные есть? Бомбы делать умеете? Жандармов много? Солдаты стоят? Управляющий кто?

Давыдов отвечал ему также коротко и четко:

— Ребята есть. Бомбы сделаем. Жандармов мало. Управляющий — собака

— Ну, — проговорил Лбов через некоторое время, оканчивая разговор. — Ну, ближе к делу. Чего же ты хочешь?

— Оружия и денег для начала. Я хочу собрать там вторую боевую дружину.

— Нет, — ответил Лбов после долгого раздумья, — нет, не надо пока другой дружины. Ты лучше подбери небольшую отчаянную надежную кучку, чтобы в нее не пробрался ни] один провокатор, и с нею начинай дело. Так надежней будет. У меня вон народу много, уж, кажется, вот как смотрю за всеми, а все — таки знаю, что есть провокаторы, того и гляди, что провалишь с ними все дело. У тебя, я слышал, брат есть?

— Есть, старший. В тюрьме сидит.

— За что?..

— За пропаганду.

— Пропагандист, значит? Массы просвещает! Знаю, слышал я про него, — с едва уловимой насмешкой сказал Лбов. — Ну, что ж и то дело хорошее.

В это время к Лбову быстро подбежал кто-то и сказал несколько слов.

Лбов вскочил, схватил винтовку, набил полные карманы патронами и, захватив с собой человек десять, направился с ними в лесную чащу. На опушке он остановился и окликнул Давыдова. Когда тот подошел к нему, то Лбов молча снял карабинку с плеч одного из дружинников.

— Возьми, — сказал он, протягивая ее Алексею, — и пойдем с нами. Дай-ка мы посмотрим тебя в деле.

— Смотри, — ответил Давыдов и, заложив полную обойму в магазинную коробку, щелкнул затвором и перекинул карабинку через плечо.

 

Унтер-офицер Штейников раздумывает отправляться в арестантские роты

В Соликамской тюрьме за сравнительно короткий период Штейников успел трижды попасть в карцер, дважды быть высеченным и неоднократно быть битым по зубам.

Всему этому способствовало то, что Штейников обладал странным и неуживчивым характером. Нельзя сказать, чтобы он грубиянил администрации. Наоборот, он подчеркнуто четко, по-солдатски отвечал на каждый вопрос, а на поверке никто так громко, как он, не орал в ответ на приветствие:

— Здравия желаю, ваше благородие!

Но, несмотря на все это, а может быть, именно поэтому, начальство ему не доверяло и всегда ожидало от него какой-нибудь выходки.

Так, например, встретившись в коридоре с помощником начальника тюрьмы, он встал, вытянувшись во фрунт, и совершенно неожиданно спросил почтительно:

— Разрешите поинтересоваться, ваше высокородие, что у вас слышно, скоро ли революция будет?

А в другой раз в тюремной больнице, когда доктор приказал больному, едва стоящему на ногах арестанту, отправиться обратно и не велел тому больше показываться в больницу, то Штейников успокоительно гаркнул доктору:

— Будьте благонадежны, ваше благородие! Он не покажется. Куда ему показываться, когда он не сегодня-завтра с вашего разрешения подохнуть должен.

Растягиваясь же на скамейке для того, чтобы быть высеченным, он сказал в порыве откровенности присланному для наблюдения лекарю:

— Беда, как не люблю, когда меня секут, господин лекарь. Ей-богу, никакого удовольствия. Если бы вам, господин лекарь, с полсотни влепить, то вы, должно быть, и папу с мамой не узнали бы?

Характерно то, что вообще в промежутки между этими редкими репликами Штейников молчал или говорил крайне неохотно.

Здесь же, в тюрьме, он познакомился с Петром Неволиным и братом Алексея Давыдова — Иваном. Последнему он передал еще при поступлении в тюрьму брошенную неизвестно кем бумажку с камнем, в которой сообщали о том, что Алексей застрелил стражника и скрылся неизвестно куда.

Вскоре Штейников с партией арестантов должен был отправиться дальше в Сибирь.

«В Сибирь, так в Сибирь, хоть к самому дьяволу!» — решил Штейников и, вероятно, позвякивая кандалами, пошел бы он отмеривать версты, если бы одно обстоятельство не изменило бы вдруг его намерение.

Каким — то образом Иван Давыдов получил письмо от Алексея. Алексей писал, что скоро он думает возвратиться опять в Александровский завод, но уже с группой боевиков. А потому предлагал Ивану поразмыслить над планом побега, обещая прислать необходимую для подкупа сумму.

— Алеша действует, — решили они.

И в ту же ночь Штейников, размышляя над предложением Неволина, два часа пролежал с открытыми глазами молча, а потом заявил вдруг категорически, что он раздумал отправляться в арестантские роты; решил бежать и присоединиться к группе Алексея.

Петр и Иван начали внимательно нащупывать почву, кого бы это из администрации можно было подкупить? И после некоторых колебаний выбор их остановился на надзирателе Мальцеве.

Однако этот план бегства с подкупом был непригоден для Штейникова как чересчур затяжной, а потому он изобрел свой собственный план.

Нельзя сказать, чтобы план этот блистал особенной изобретательностью, ибо здесь не было ни подкупов, ни перепиленных решеток — ничего. План был прост и четок.

Когда партия отправляемых арестантов тронулась к пристани по Соликамским улицам, Штейников незаметно потуже подтянул ремешок на брюках, расстегнул ворот и, когда арестанты дошли до перекрестка, Штейников с силой толкнув стоявшего рядом конвойного, на глазах у всех прыгнул в сторону и пустился наутек.

Почти одновременно загрохотали вдогонку выстрелы из десяти или двенадцати винтовок Но Штейников, не обращая внимания, ровным солдатским бегом на носках про должал нестись вперед. Он выбежал за город, преследуемый пятью конвойными. Конвойные остановились в ряд и спокойно с колена начали посылать ему вдогонку пулю за пулей.

Штейников зигзагами добежал до подножия холма. Теперь ему оставалось самое трудное — пробежать сажен двадцать в гору. Это было почти невозможно. Тогда он вы кинул такой номер: зашатался и упал, как будто подстреленный. И, когда конвойные разом бросились к нему, он вдруг прыгнул опять вперед.

Этим он выиграл, во — первых, то, что прошло по крайней мере полминуты, пока догонявшие его снова остановились в ряд и взяли винтовки на изготовку; во — вторых, то, что руки преследователей сразу же после бега дрожали и не смогли взять правильно арестанта на мушку. В следующую минуту он уже был за холмом. Подоспевшие туда конвойные увидали, что Штейников теперь далеко и, как закусивший удила иноходец, несется по холмистому лугу, то исчезая, то появляясь вновь.

Преследователи дали еще несколько выстрелов. Потом, путаясь ногами в ножнах шашек и задыхаясь от усталости, они побежали вслед за Штейниковым, поминутно оборачиваясь и ожидая, что вот — вот прискачет, вероятно, вызванный уже резерв конных стражников.

Но стражники прискакали слишком поздно, ибо Штейников, не получив ни одного золотника свинца, сделал крюк. Крепкой солдатской грудью он мощно разрезал волны седой Камы, вышел на песчаный берег и, пошатываясь, ушел в лес.

 

Жаркий август

В конце июля Давыдов, получив от Лбова деньги, оружие и четырех боевиков в подмогу, направился на север — в Александровский завод. Боевиками — лбовцами были Семев, Мальцев, Студент, Белявин. Кроме того, со дня на день Алексей ожидал брата Ивана и Петра Неволина, которым деньги на подкуп пересланы были еще на прошлой неделе через одного верного человека.

Прощаясь с Давыдовым, Лбов говорил ему напоследок:

— Не знаю, Алексей, придется увидеться или нет. Думаю, что еще придется. Помни мой совет: большой дружины не набирай. С большой дружиной пропадешь, а пуще всего берегись провокаторов. Помни, что если тебе туго придется, ударяйся в мою сторону… А может быть, в случае чего, ударюсь к тебе и я.

Он помолчал, пожал руку Алексею и добавил:

— Ребят я тебе даю надежных. Давай начинай, а там видно будет, что выйдет.

И, повернувшись, ушел. Сел на сваленное ветром дерево и, насупив черные косматые брови, долго думал о чем-то, опустив голову. Долго думал, ибо чувствовал, что не справиться ему с взятой на себя задачей. Пусть еще гремят выстрелы его дружинников, расстреливающих полицию, пусть еще дрожат жандармы на темных перекрестках опустевших улиц. Но все туже и туже стягивается вокруг него мертвое кольцо предательства и измены. И даже рабочие, уставшие от постоянных обысков и арестов, потерявшие веру в возможность нанести смертельный удар самодержавию, все холодней и холодней относятся к лбовцам, реже встречаются с ними, предпочитая на время глубоко замкнуться в самих себя.

Но крепок еще и могуч был дух гордого бунтовщика. Встал он, поглядел вокруг на буйно разросшийся зеленью лес, увидел, как бодро гогочут раскинувшиеся на полянке дружинники его неугомонной вольницы, услышал, как ревут гудками на Каме охраняемые перепуганным конвоем пароходы, и подумал гордо:

«Нет, еще поборемся, еще посмотрим. А если и я сорвусь, так за меня Давыдов кончит».

— Кончит! — с твердым убеждением проговорил он и стукнув прикладом винтовки о заросшую мхом каменную глыбу, медленно зашагал к поляне.

После побега Штейников направился прямо в Александровский завод и там поселился в домике рабочего Ларионова, с которым близко сошелся еще в тюрьме.

Со дня на день он ожидал прибытия боевиков, а пока копался в огороде, ходил на сенокос, отдыхал после тюрьмы, тюремных розог и карцеров. Он познакомился с некоторыми рабочими, в том числе Тимшиным, странным спокойным человеком, имевшим, однако, сильное пристрастие к бомбам и уже неоднократно бросавшим их в окна роскошной усадьбы управляющего, высоко раскинувшейся на горе.

Страсть к бомбам была, кажется, единственной страстью Тимшина. И вряд ли что-нибудь доставляло ему такое сильное удовлетворение, как те минуты, когда вечером, засев в кустах, ожидал он момента, когда можно будет метнуть крепко запаянный кусок газовой трубы, начиненный динамитом, услышать звон разбитого стекла, а потом глухой гул стен вздрогнувшего барского дома, того самого, перед обитателями которого днями, почтительно сняв шапки, торопливо проходили рабочие.

Так прошло несколько недель напряженно спокойно. Но ни пристав Караваев, ни управляющий не верили этой показной тишине, ибо в шепоте, обрывающемся при приближении мастера, в глазах, загорающихся ненавистью при встрече с управляющим, чувствовалось, что скоро, совсем скоро что-то начнется. А поэтому и управляющий, и пристав Караваев были начеку.

Началось все совершенно неожиданно.

Как-то вечером Штейникову сообщили, что Алексей Давыдов с товарищами здесь неподалеку. И точно старый солдат перед смотром, затянул Штейников пояс, застегнул наглухо ворот рубахи, торопливо пошел навстречу своим новым товарищам и, получив винтовку, спокойно, без лишних слов осмотрел ее внимательным взглядом старого служаки. В тот же вечер начисто протер ее тряпкой, смазал коровьим маслом, уверенно заложил обойму и мысленно поклялся не выпускать ни одного патрона даром.

Через несколько дней из тюрьмы прибежали оборванные и загорелые Иван Давыдов и Петр Неволин.

…Еще больше насторожился, насупился и тяжело задышал огнями старый Александровский завод.

Это было в первых числах августа, когда на Луньевских копях в семи верстах от Александровска показались вдруг в открытую пять или шесть человек с красным флагом. Вошли настороженно, винтовки взяв на изготовку, и улыбались выглядывающим из окон лицам.

Прошли к казенке. Прикладами винтовок и палками перебили водочные бутылки, забрали кассу, потом долго перестреливались с жандармами, засевшими в квартире управляющего, и быстро скрылись, ибо со стороны взбудораженного Александровска неслись уже во весь опор на взмыленных конях вызванные в помощь жандармы.

Это была только первая разведка Давыдова, первая проба осуществления намеченного боевиками плана.

Алексей и Иван были людьми несхожими. Иван был старше лет на восемь. Был он чуток, мягок и спокоен. Хороший пропагандист, надежный подпольщик, он пользовался большим авторитетом на конспиративных собраниях и массовках.

Никто так терпеливо, как он, не мог разъяснить александровскому рабочему, к чему тот должен стремиться, чего добиваться и что ненавидеть. Единственным и главным недостатком Ивана была некоторая слабовольность и неумение подчинить своему влиянию, сорганизовать массу. Он был политически развит, теоретически силен. Но в практической работе он часто напоминал ребенка, особенно тогда, когда не мог сослаться в том или ином случае на одну из страниц прочитанной им авторитетной книги.

Алексей был проще. Недаром у Алексея была кличка Соловей. Алексею и сам черт не брат. Раз он задумал, значит, сделал, а что сделал, о том не пожалел. И когда, притесняемый управляющим и полицией, увидел он, что нет ему никакого житья, да и не только ему, но и всем, махнул рукой и сказал:

— Эх, мама, где наше не пропадало!

Как-то после встречи сказал ему брат:

— Слушай, Алеша, а мне что-то не нравится твоя затея. Главное, все без толку. Игрушки это… Помнишь, как раньше было перед забастовкой, как сходки собирали, агитировали, а потом как ахнули — весь завод встал. Сколько народа втянули, всех захватили! Это я понимаю, а тут что? Ну, будет нас кучка, а остальные при чем? Остальные ни при чем вовсе.

— Забастовка! — присвистнул Алексей. — А ну ее к черту, эту забастовку. Тоже будоражили, шумели, орали. Думали: забастуем — всего, как есть, добьемся, а под конец что вы шло?

— Как что? Выиграли все — таки…

Алексей зло рассмеялся, плюнул и ответил с сердцем:

— Выиграли! Подумаешь, выигрыш какой! До забастовки на поденной 40 копеек получали, а после 45. Что же вышло?..Шуму сколько было, а все — то навсего ему цена пятак. Да на какой пес мне этот пятак сдался? Если кто без пятака подыхал, тот и от него не разжиреет. Тоже, хорош выигрыш…

— Да не в этом дело… — начал было Иван, но Алексей оборвал его:

— Брось, ты, Ванька, на ясный день тень наводить, брось философию, довольно речи говорить, пора и дело делать.

Была у братьев Давыдовых старуха мать, была молодая сестра и меньшой брательник Васька. Жили они с краю завода, недалеко от опушки, в маленьком черном покосившемся домике.

Наискосок через улицу жил богатый старый часовщик. И часто можно было видеть в окошко его паучью голову, низко склонившуюся над распотрошенными часами. Жил старик этот замкнуто. Народ его не любил, и по вечерам крепко — накрепко закрывал он на засов двери у себя в доме. И давно про старика нехорошая молва среди народа ходила.

Сидит у окна старый филин, а сам все в сторону давыдихиного дома поглядывает. Недаром говорили ребята, что видели ночью старика, выходящим из полицейской квартиры. Не станут люди без толку говорить.

Пришли как-то ночью братья повидаться с матерью. Обрадовалась им мать. Не знала, в какой угол посадить. Но ребята хитрые были: в угол садиться не садились, а садились к окошку, пистолеты из кармана вынимали, курки пробовали и на стол перед собой клали.

— Так, мамаша, надежней будет…

Увидала старуха этакое дело и разохалась:

— Ой, ребята, нехорошую вы жизнь затеяли. Жили бы лучше в мире и покое, а то и так укоряют меня на старости люди. Зашла к лавочнику намедни за солью, а он и говорит мне: «Что ж ты, старая, двух разбойников вырастила? Пойди-ка ты лучше в контору к управителю и спроси-ка его, сколько за их беспутные головы честным людям денег обещано». Ох, сыночки, сыночки, да что же это такое?

И говорила братьям младшая сестра Анка:

— А у нас на заводе только и разговору, что про вас братцы; все ребята чего — то шушукаются, а девки и бабы только ахают и бог знает, что говорят. Головы, говорят у них отчаянные. Деньги, слышно, с собою мешками возят, а у Алексея шашка вся в серебре и конь белый с кавказской 1 уздечкой. Только врут, должно быть, бабы про все это…

А меньшой братишка ничего не говорил, сидел у стола, насупившись, как волчонок, и тихонько пальцем трогал черную сталь холодных пистолетов.

Увидала мать, догадалась, про что меньшой сын думает, и крикнула сердито:

— Не тяни руки — то, идол! Ишь ты, тебя только там не хватало!

Но всех трех сынов крепко любила старуха. И ответил всем трем по очереди Алексей:

— Плюнь ты, мать, на лавочника. И знай — не его словами свет живет. Коли для управителя мы разбойники, так он сам для нас первый бандит. Мы, мать, у богатых награбленное берем, а он последнюю полушку у нищего норовит вытащить. А ты, Анка, меньше слушай, что бабы языками чешут. Нет у нас привычки деньги мешками возить, а когда случаются деньги, так сразу в оборот идут: оружие достать, товарищей из тюрьмы выручить, либо голодные рты у своего же брата рабочего, выгнанного управителем, куском хлеба заткнуть. А ты, Васька?.. Впрочем, о тебе нет речи. Ты пока вырастешь, так все еще лучше нас и без нас поймешь, а пока молчи и чтоб никому ничего. Понял?

И блеснул в ответ мальчишка угольками черных глаз:

— Понял!

Ушли братья в лес к кострам и товарищам. Только на углу встретил вдруг Алексей расплывчатого часовщика. Встретил, посмотрел на него пристально. Ничего не сказал и пошел дальше.

Вздрогнул старик и еще крепче в эту ночь запер на засовы двери, а когда скрылся вовсе месяц, потухли звезды и спустилась ночь черная, как душа провокатора, выплыла из стариковой избы чья-то тень — не старикова ли? — и утонула в темноте.

С тех пор, как братья Давыдовы появились в окрестностях Александровского завода, жандармы начали часто наведываться в дом их матери. В последний раз они категорически потребовали, чтобы мать им указала место, где укрываются ее сыновья. Причем из некоторых фраз, сказанных жандармами, было видно, что им точно известно время последнего свидания Давыдовых с матерью.

Не добившись ничего от старухи, жандармы взяли в работу мальчугана. Но ни угрозы, ни побои не заставили его сознаться ни в чем. Исполосованный плетьми, Васька так же молчал, как и при начале допроса, и по его глазам видно было, что скорее он позволит запороть себя насмерть, чем скажет хоть одно слово.

Для Давыдовых стало ясно, что здесь замешан какой-то вредитель, докладывающий полиции обо всем, что происходит в маленьком домике. Через несколько дней слежки было окончательно установлено, что часовщик бывает тайком у урядника.

Тотчас же на небольшом совещании «лесных братьев» было решено уничтожить провокатора. Исполнить это взял на себя Штейников.

Были уже сумерки, когда Штейников, заложив руки в карманы, спокойно проходил по пустынным улочкам окраины Александровского поселка. Невдалеке от дома часовщика он зашел в мелочную лавчонку. Полусонный лавочник вздрогнул при звуке дернувшегося звонка, лениво поднял голову и отпустил покупателю осьмушку махорки. Штейников бросил на прилавок медяки и быстро вышел.

Лавочник хотел было сунуть деньги в ящик, но увидел, что покупатель всучил ему одну пробитую копейку.

— И до чего народ мошенник пошел! — пробормотал он, закрывая опять сонные глаза, — так и норовит обжулить. Кто это приходил-то? Никак Безгодов. Вот я ему покажу в следующий раз…

Потянувшись, лавочник азартно зевнул и стал запирать. двери. Штейников, пробравшись до дома часовщика, уверенно распахнул калитку, дал пинка затявкавшей собаке и потянул ручку двери, но дверь не поддавалась.

«Уже заперся, старый сыч!» — подумал Штейников и стучался.

Послышались шаги.

— Кто там? — раздался голос из-за двери.

— До хозяина надо, — ответил Штейников, стараясь насколько возможно изменить голос.

— Я и есть хозяин, чего нужно?

— Часы починить.

— Приходи утром. Какая на ночь глядя починка может быть? Да ты хоть кто такой?

— Управителев повар, — ответил Штейников. — Да ты что, мил человек, я к тебе второй раз приходить что ль буду? Возьми сейчас, а завтра после обеда я зайду.

Старик колебался. Потом отодвинул засов и сказал, протягивая руку:

— Давай часы.

Но Штейников не хотел стрелять здесь же, ибо грохот выстрела мог бы привлечь всю улицу, а потому он сделал вид, что не слышит слов часовщика, и прямо направился в комнату.

Бормоча что-то себе под нос, старик прошел за ним и, подвигая лампу, сказал недовольно:

— Так давай же часы.

Но тотчас же часовщик осекся, потому что, несмотря на тусклый свет, он заметил покрытые грязью грубые руки посетителя и усомнился сразу: точно ли это повар, а не ко нюх, либо еще кто похуже? Он сделал шаг к окошку, намереваясь распахнуть его. Но Штейников предупредил его, быстро загородив дорогу:

— Чего тебе там надо?

Часовщик, убедившись окончательно, что дело неладно, быстро схватил с подоконника тяжелый молоток, но почти одновременно грохнул выстрел. Испуганно слетел с печи и метнулся через всю комнату ошарашенный грохотом рыжий кот. А старик, не выпуская из рук молотка, медленно осел на пол.

Штейников потушил лампу и выскочил во двор, прислушался. Не было слышно ни криков, ни шума. Очевидно, звук выстрела, заглушенный четырьмя стенами, не смог прорваться до улицы.

Через несколько дней давыдовские боевики или, как они называли себя «лесные братья», сделали налет на Всеволодо-Вильвенский завод. Налетели совершенно неожиданно. Открыто вступили в перестрелку с жандармами и, когда жандармы разбежались, направились в волостное правление, забрали там печать и чистые паспортные бланки, потом так же, как это делали лбовцы, начали громить казенку. Братья Давыдовы не пили сами и не позволяли пить водку своим товарищам.

— Алешка, давай в городки играть! — крикнул Неволин, возвращаясь из разгромленной лавки.

— Давай! Отчего не сыграть, ставь чушки…

Начертили на земле квадрат. По углам поставили нераспечатанные водочные бутылки, а посередке целую четверть. Ребятишки понатаскали палок. Кругом толпились рабочие, мужики, даже бабы высунулись из окошек, с любопытством наблюдая за невиданной игрой.

— Эх, Лексей Иваныч! — высовываясь из толпы, проговорил лысый мужичонка. — Ей-богу, Лексей Иваныч, нехорошее дело ты затеял. Ты бы лучше нам ведерочко поставил, а мы уж за твое здоровье…

— Лексей Иваныч, — в один голос завопили бабы, — ну их к бесу, окаянных. Перепьются, как скоты, а потом стражники всех заберут.

Алексей выбрал палку потолще, свесил ее в руке и ответил, отходя от кона:

— Царь Николка вам поставит, а наше дело отставлять подальше… Ну начинай, Петька!

Размахнувшись, Неволин бросил палку, но попал в самый край, разбив только одну бутылку. Потом бросил Иван, но его палка пролетела далеко в сторону, не задев К вовсе ни одной бутылки.

— Плохо, — послышались голоса, — ты, брат, ее кругом, кругом палку пускай.

— Эх, рука человека не поднимается на божье добро, — проговорил рыжий мужичонка, покачивая головой.

— А ну дай, дядя, может, у меня подымется?

Алексей поплевал на ладонь, сощурил глаза, нацелился Тяжелая палка со свистом ударила в самую середину по четверти и, перевернувшись, разбросала далеко в стороны осколки разбитых бутылок. Тяжелый запах спиртового пара пошел от разгоряченной земли.

— Эх, Лексей Иваныч, — почесывая голову, с нескрываемым сожалением проговорил рыжий мужичонка. — Всю бы улицу напоить можно. Думал хоть раз в жизни вволю и то не пришлось!

И мужичок, понурив голову, отошел в сторону. Потом, вытащив из кармана утаенный штоф, он выпил его из горлышка, утерся рукавом и начал было петь что-то очень жалобное, но, заметив в окне через улицу высунувшееся лицо своей бабы, раздумал петь и, не обращая внимания на ее окрики, торопливо завернул куда-то за угол.

Срочно в Александровский поселок из Перми были вызваны усиленные наряды жандармов и полсотни конных ингушей. События начали принимать угрожающий характер. В течение двух — трех недель с момента появления боевиков было совершено несколько убийств и экспроприаций. Последним актом неуловимых было ограбление заводского кассира, у которого «лесные братья» отобрали свыше семи тысяч рублей. Каждый день приносил александровским рабочим что-нибудь новое. Уже часто народная молва приписывала давыдовцам легендарные поступки. Например, упорно уверяли, что якобы Алексей Давыдов вместе со Лбовым явился однажды к пермскому губернатору под видом просителя, пробыл у него некоторое время и ушел, оставив записку: «Дурак за добычей бежит, когда она у него под боком лежит».

Несмотря на явную неправдоподобность многих таких легенд, им охотно верили и охотно делились ими друг с другом.

В это время группа усилилась еще несколькими боевиками, в том числе александровским рабочим Деменевым который, будучи арестован полицией, на полном ходу поезда убежал от охранявших его жандармов, выпрыгнув в открытое окно вагона.

Нужно было доставить еще оружие и патроны. Алексей предложил Студенту отправиться в Соликамск и через указанного ему человека достать все необходимое и привезти сюда.

Вообще в этот период Алексей проявил много предусмотрительности. Так, например, он установил несколько пунктов, к которым, в случае неудачи, должны были собираться боевики; связался с аптекарем и через него доставал необходимые медикаменты. А самое главное — вверх по речонке Лытве на глухой лесной поляне облюбовал место для зимовки и приказал рыть землянки. Всюду и везде он появлялся сам, подбадривал, указывал и сорганизовывал.

Но полиция работала тоже. Губернатор Болтников, перепуганный тем, что, помимо Лбова, начинает организовываться другая самостоятельная «шайка», отдал категорическое распоряжение: не щадить ни сил, ни затрат и тотчас же ликвидировать дружину «лесных братьев», не давая ей возможности разрастись и окрепнуть. Окрестности Александровска начали наполняться незнакомыми, неизвестно для чего явившимися людьми, а в поездах, проходивших от Усолья к Чусовой, можно было заметить нескольких без толку разъезжающих взад и вперед все одних и тех же лиц.

 

Удивительные приключения Али-Селяма

— Конечно, — проговорил Али-Селям, опрокидывая в глотку стакан пива, — конечно, если разобраться подробно, то все в этом мире суета и видимость!

Но Лонжерон не любил вдаваться в философские размышления и ответил лениво:

— Ну понёс!.. Чушь все, дядя, говоришь!

— Конечно, видимость, — продолжал Али-Селям, опрокидывая еще стакан. — Возьмем, к примеру, меня. Какой я басурманский факир с этаким богопротивным именем, если я, скажем, не только у этих египтян не был, но даже ни одного настоящего фараона в глаза не видал! Я даже, сказать по правде, не знаю вовсе, какие такие фараоны бывают! Или, к примеру, почему ты есть Лонжерон, когда ты вовсе не Лонжерон, а Гавриил Петухов, мещанин Тамбовской губернии? Ну, скажи, пожалуйста, где же тут истина? Нету истины!.. Потеряна истина! Погрязло человечество во грехе и беззаконии, и каждый норовит как бы друг друга обмошенничать!

И Али-Селям, горестно опустив захмелевшую голову на руки, вздохнул, глубоко печалясь о неразумности людской

— Ну — ну, опять завел, — ответил Лонжерон насмешливо. — Почему да почему, да все потому! Ежели я, скажем, не Лонжерон, то публика билеты покупать не будет! Потому каждый думает: черт его знает, может, это и настоящий Лонжерон? Ну, а если написать Гаврила Петухов — плюнет зритель и отвернется! Ей-богу, отвернется! Ну скажи, пожалуйста, что русский Гаврила показать может? Да этот самый Гаврила, может, осточертел уже зрителю, когда он и без того каждый день глаза мозолит! Да он хоть лоб расшиби, а никто ему, Гавриле, не поверит! Где, скажут, такое возможно, чтобы простой мужик Гаврила и все тайны черной магии постичь мог? Ясно, скажут, обман и жульничество!

— Суета все! — упрямо повторил Али-Селям. — Кабы достать мне настоящий паспорт, так я бы давно опять в иноки!..

Но тут он замолчал, потому что Лонжерон сильно толкнул его кулаком в бок, ибо совсем рядом с ними, положив голову на руки, спал человек. А черт его, человека, знает, может быть, вовсе и не спал?

— Вот, старый дурак, будто тебя кто за язык тянет, — сердито проговорил Лонжерон, выходя из пивной. — Да тебя, болвана, если одного пьяного оставить, ты бог знает что выболтаешь! Кабы н-а-с-т-о-я-щ-и-й, — передразнил он, — услышал бы полицмейстер, он бы тебе прописал настоящий! Видел — рядом человек сидел, может, это шпион какой! Вот придут завтра да засадят тебя в каталажку, а то еще по этапу на твой Афон отправят!

— Ну, что ж на Афон, — заплетающимся языком попытался оправдаться Али-Селям. — Я и сам рад на Афон! На Афоне — тишина, кельи, смиренные иноки! А благолепие какое! Господи, какое благолепие, яко на небесах, а к тому же и трапеза!

— Трапеза… — прервал его сердито Лонжерон, подталкивая рукой в спину, — тебе настоятель покажет трапезу' А куда, скажет, недостойный раб Симеон, деньги, собранные на построение храма, ты девал? А заковать, скажет, этого сукина сына Симеона в железные кандалы и посадить его в самый темный подвал! Вот тебе и будет трапеза!

Соломон Шнеерман, увидав, что приятели успели уже накачаться, начал их отчитывать:

— Пьяницы вы несчастные, только сошли с парохода и успели уже! Двадцать лет театр держу, всякий роскошный театр держал! По восемь человек труппы держал, не считая звериного состава, а никогда таких негодных людей не видел! Ну, начнутся представления, что скажет публика? «Какие же это замечательные артисты, если мы этих иностранных артистов под заборами пьяных ежедневно видим?» Да разве я вам не говорил, что сегодня театр надо устраивать! Что же я, по-вашему, один театр буду устраивать! Работы столько, что втроем не переделаешь! Двух досок в крыше не хватает, дверь не запирается, да еще эти негодяи мальчишки такое во всех углах наделали, что и сказать прямо невозможно! Да туда сейчас и свинья носа не сунет, не только благородный зритель, особенно ежели с дамой!

Долго он ругался и перестал только тогда, когда заметил, что Лонжерон исчез куда-то, а Али-Селям мрачно похрапывает, опустив голову на грудь.

Проснувшись утром, Али-Селям возымел сильное и вполне законное желание опохмелиться. Но ввиду того, что Соломон Шнеерман усомнился, как бы это опохмеление не послужило толчком к очередному пьянству, категорически отказался выдать Али-Селяму просимый им аванс в сумме 20 копеек. Али-Селям попробовал было сунуться к Лонжерону, но Лонжерон тоже не дал, опасаясь, как бы Али-Селям не запил, ибо тогда работу по очистке сарайчика пришлось бы делать ему одному.

Али-Селям окончательно огорчился и, захватив лопату и метелку, с истинно христианской покорностью направился к сараю. Сарайчик был пуст и грязен. Лонжерон принялся выскребывать пол, а Али-Селям, вооружившись топором, занялся заколачиванием прорех на подгнивших подмостках.

Проклиная в душе людскую скупость и сребролюбие, поработав немного, сел он закурить. Но так как руки его после вчерашнего слегка дрожали, то выронил он последнюю папироску, которая, покатившись по подмосткам, провалилась в щель.

Изругавшись, Али-Селям зашел к стенке, опустился на колени, зажег спичку, отыскивая под полом оброненную папироску. Сырая, заплесневелая земля попахивала теплой гнилью. Среди щепок он не увидал папиросы, да и не стал ее разыскивать, потому что внимание его было привлечено небольшим ящиком, засунутым в самый дальний угол. Ящик был крепко заколочен и перевязан накрест веревками. Это открытие так заинтересовало Али-Селяма, что в первую минуту он хотел было позвать Лонжерона и поделиться с ним известием о странной находке, но, во время спохватившись, благоразумно умолчал и, добравшись на животе до ящика, потрогал его. Ящик был тяжелый и весил не менее двух пудов.

И в тот же вечер Али-Селям тайком перетащил находку к себе на квартиру. Потом ночью пробрался в старую, полуразвалившуюся баню возле огорода, где долго в тусклых окошках ее светился огонек восковой свечки. Потом огонек потух, и из бани вышел Али-Селям. Шел он, покачиваясь как пьяный, не переставая в то же время осторожно озираться.

Хозяина в квартире не было. Не понадеявшись на своих артистов, он остался ночевать в театральном сарайчике, куда уже было свезено небогатое театральное имуществе

Утомившись от дневной сутолоки, Соломон Шнеерман крепко заснул на охапке сена, брошенной в углу.

Проснулся он от того, что ему послышался легкий скрип деревянной крыши.

«Это негодяи мальчишки, должно быть, пробираются?» — рассерженно подумал он, хотел было заорать, но поперхнулся сразу, как будто бы горло ему заткнули тряпичным комом, увидев на фоне голубого звездного неба чью — то руку, спускающуюся в еще незаделанное отверстие крыши, а в руке белую сталь большого длинного револьвера.

«Га! — подумал озадаченный и порядком перепуганный Шнеерман. — Так это рука, а не мальчишки! Какой же может быть разговор у мирного человека с такой воинствен ной рукой?»

И Соломон Шнеерман, зарывшись в сено, натянул на себя покрепче одеяло и, сделав щелку для глаз, начал наблюдать, что будет дальше.

В следующую минуту из отверстия спустилась на землю веревка, затем по ней соскользнул человек. Чиркнул спичкой и, осмотревшись, он крикнул тихонько наверх:

— Нет никого! Будешь ожидать!

Затем направился к подмосткам, опять зажег спичку, и крепкое ругательство долетело через минуту до слуха притаившегося еврея.

— Кто там? — послышался сверху встревоженный голос.

— Его здесь нет, — взволнованно ответили снизу.

— Куда же он девался, если должен быть здесь? Поищи получше!

При этих словах Шнеерман, подумавший, что предметом поисков грабителей является он сам, едва не взвыл от ужаса. Но человек, спустившийся вниз, не стал производить дальнейших розысков и, поднявшись по веревке, исчез в отверстии. Потом Шнеерман услышал, как оба незнакомца, спустившись по крыше, спрыгнули на землю. Минут через десять, убедившись в том, что ничего подозрительного более не слышно, Шнеерман высунул голову из-под одеяла и, постукивая зубами, возблагодарил небо за дарованное ему спасение, не понимая в то же время причины ночного нашествия вооруженных людей на театральный сарайчик.

Утром он рассказал об этом Лонжерону и Али-Селяму. Лонжерон рассмеялся и заявил, что все это враки. Но Али-Селям вздрогнул и, молча повернувшись, вышел во двор. Вскоре вслед за ним вышел Лонжерон.

— Ты чего дрожишь, — спросил он Али-Селяма, — испугался что ли? Брось, врет, должно быть, хозяин! Ну за каким чертом полезут в этот сарай грабители? Выпил, должно быть, тайком с вечера. Вот и померещилось!

— Нет, я так, — ответил Али-Селям, — лихорадит просто что-то!

— Чтоб тебя лихорадило? В кабаке давно не был? Знаю я эту лихорадку! Нет, брат, ты воздержись! Как-никак, а завтра у нас представление!

 

Вопрос, оставшийся без ответа

На следующий день базарная площадь была полна народу. Еще с утра Соломон Шнеерман суетился около дверей балаганчика. Он приводил в окончательный порядок помещение, вывешивал намалеванные на холсте плакаты, на которых были изображены смерть с косой и черт рыжего цвета с хвостом; похожий на калач и облаченный в черную мантию кудесник, держащий в одной руке книгу с надписью «Черная магия», а в другой похожий на арбуз земной шар, поперек которого была надпись: «Мне известны тайны всего мира».

Одновременно с этим Соломон Шнеерман зорко наблюдал за тем, чтобы никто из мальчишек самотеком не пробрался в помещение, а также несколько раз яростно пинал ногой облепленного репьями грязного козла, неоднократно пытавшегося содрать с деревянных стенок балагана облинявшее полотнище вывешенного флага.

Словом, забот у него была масса. Не считая уже того, что он то и дело искоса посматривал на Али-Селяма, мысленно призывая на его голову все египетские казни, если только он ухитрится до начала представления каким-нибудь непостижимым образом надрызгаться, что иногда случалось, и, если по правде сказать, то и не очень редко. Но, к счастью, сегодня все шло вполне благополучно.

Близилось начало представления. Билетов продано было уже порядочно, и театральный сарайчик был полон. В первых рядах, как это и полагается, сидели забравшиеся чуть не за три часа до начала ребятишки, затем публика посолиднее: торговцы, мясники, мастеровые, бабы и прочий неприхотливый и невзыскательный люд, оторвавшийся от своих дел, чтобы за гривенник вдоволь насладиться созерцанием обещанного увлекательного представления.

Еще раз вышел за двери клоун Лонжерон и, перекривив засыпанное мукой лицо, затрубил в жестяную трубку, напоследок созывая публику.

Наконец, распахнулся вылинявший занавес. Вышел сам Соломон Шнеерман, поднарядившийся в порыжевший сюртук, и, обращаясь к публике, произнес короткую речь. Потом он прочел небольшую лекцию о тайнах магии, познанных им в Индии и прочих странах, попросил публику по возвращении домой рассказать о виденном представлении всем своим родным и знакомым, дабы и они имели возможность получить огромное удовольствие, посетив театральное представление Франсуа Джонсона.

Затем выступил Лонжерон. Он ловко, уверенно проделал несколько удивительных и непостижимых уму фокусов. Например, он извлек из носа одного мальчишки целый дождь медных трехкопеечников, продемонстрировал таинственное исчезновение со стола нескольких платков и, к великому смущению сидящих, обнаружил потом все исчезнувшее в карманах некоторых зрителей.

Потом Лонжерон одолжил у одного из торговцев фуражку.

Он заявил, что будет жарить в ней яичницу — и точно: разбил и выпустил туда несколько яиц, невзирая на протесты владельца фуражки, обеспокоенного таким неприятным фокусом, помешал яичницу ложкой, потом раз… раз и на глазах пораженных зрителей вытащил из фуражки сначала платок, потом красную ленту, потом цветную коробку, еще коробку и еще коробку, и такое бесчисленное количество коробок, что никак нельзя было понять, как могли они поместиться в фуражке.

Когда сопутствуемый бурными возгласами одобрения Лонжерон исчез за перегородкой, вышел факир — египетский прорицатель Али-Селям. Лицо его было для большей загадочности выкрашено в зеленый цвет, а одет он был в широченный ситцевый халат с разводами.

— Господа, — сказал Соломон Шнеерман, выступая из-за занавески, — почтенные господа и госпожи, смотрите обоими глазами на этого замечательного египетского человека! На ваших глазах он удавится сейчас за шею на веревке и по истечении пяти минут, будучи снят с петли, окажется совершенно живым к вашему величайшему и неимоверному восторгу!

Публика заохала и насторожилась. И точно, Али-Селям с невозмутимым выражением лица забрался на табуретку. Шнеерман приладил ему петлю и вышиб табуретку из-под ног. В тот же момент за занавеской Лонжерон закрутил ручкой хриплого органа, и под мрачно торжественные звуки «Догорай, моя лучина» Али-Селям повис в воздухе.

Однако не прошло и двух минут, как публика заволновалась и потребовала, чтобы Али-Селям перестал удавливаться и тотчас же слез на твердую землю. И только чей-то бас с задних рядов гаркнул хмуро:

— Хай висит! Хай висит, сколько заказывали!

Но на него тотчас же зазыкали и заорали.

— Виси сам, черт окаянный!

— Тебе чтобы за гривенник — человека до самой смерти?!

Увидав такое настойчивое единодушие публики, Соломон Шнеерман, напыжив свою тщедушную фигурку, с трудом приподнял ноги Али-Селяма, подсунул под них табуретку; потом, забравшись на нее, отстегнул незаметно крючок, зацепленный за ремень, проходящий под халатом к поясу, и, скинув петлю, спросил почтительно:

— Живы ли вы, великий факир?

Но так как Али-Селям ничего не отвечал, то на лице Соломона Шнеермана показалась ясно выраженная тревога. Он повторил вопрос второй раз. Волнение начало передаваться зрителям, и единодушный радостный вздох вырвался у присутствующих, когда после третьего вопроса Али-Селям потянулся, как бы возвращаясь из небытия к земной жизни, и, по — восточному приложив руки к голове, молча поклонился зрителям, ответив басом:

— Жив, господа и госпожи, благодаря милости моего аллаха!

Когда публика немного успокоилась, опять выступил Шнеерман и предложил всем желающим выйти на сцену, и для того, чтобы убедиться, что не было никакого обмана, проделать повешение над самими собой. Но, несмотря на троекратное предложение, желающих воспользоваться им среди публики не нашлось. После этого Шнеерман роздал зрителям десяток беленьких конвертов и предложил желающим написать любую фразу и запечатать ее, утверждая, что прорицатель прочтет и даст ответ на каждый вопрос, не распечатывая конверта.

Он собрал в ящик все вопросы и, поставив его на стол, удалился за ширмы, унося с собой ловко вытащенное второе дно со всем содержимым ящика. Пока Али-Селям демонстрировал искусство поглощения подряд 25 стаканов воды, Шнеерман, распечатав конверты, прочел их содержание и стал за ширмой, чтобы оттуда подсказывать ответы Али-Селяму.

После этого Лонжерон вызвал из публики в помощь прорицателю одного из мальчишек и приказал ему вынимать конверты по одному.

Али-Селям же для того, чтобы показать, что он вовсе не притрагивается к содержимому ящика, отошел к самой занавеске. Мальчишка вынул первый конверт. Али-Селям потер голову, как бы раздумывая, а на самом деле прислушиваясь к шепоту Шнеермана, потом сказал замогильным голосом:

— У в этом конверте спрашивают, где такое находится страна Египет? А на это я могу ответить, что находится эта страна у в владении африканского царя, которое расположено возле самого моря!

— Правильно он говорит? — вопросил публику Лонжерон.

— Правильно! В самую точку, — послышались голоса.

— А у в этом спрашивают… — Али-Селям замялся, — …у в этом конверте насчет любви вопрос записан… Но в такой неудобной форме, что в присутствии дам отвечать я не буду, хоть и могу!

— А у в этом конверте?..

Но тут Али-Селям поперхнулся, как будто глоток пива попал ему не в то горло, потом закашлялся, испуганно посмотрел на публику, раскрыл рот еще раз, чтобы ответить, но отяжелевший язык не слушал его. И тщетно ничего не понимающий Соломон Шнеерман шипел ему:

— Глухой дьявол!.. Отвечай же!.. Спрашивают, куда девался какой-то ящик?.. О чтоб тебе провалиться! Отвечай же что-нибудь, скотина ты этакая!

Но у Али-Селяма от страха глаза вылезли на лоб. Он замычал что-то несуразное так, что разозленный, ничего не понимающий Шнеерман выскочил из-за кулис и сказал за него, обращаясь к публике:

— Прошу извинения! Ему занемоглось. Это с ним бывает! От чересчур умственного напряжения вроде как бы египетская темнота находит. Прошу покорно пожаловать в следующий раз! Сеанс… окончен!

И в эту же ночь на квартиру Соломона Шнеермана был произведен настоящий налет.

Послышался не громкий, но властный стук. Шнеерман поднял голову. Стук повторился.

— Кто там? — спросил он. — Отворите, полиция!

Шнеерман наспех натянул штаны, подошел к двери, отодвинул щеколду. И в тот же момент ноги его подкосились, и он сел на пол, потому что увидел перед собою три черных маски и три руки, направляющие на него револьверы.

— Тише! — сказал один из налетчиков. — Сидите смирно, и вам ничего плохого не будет! Где ваши товарищи?

— Там… — прошептал Шнеерман, указывая пальцем на соседнюю комнату.

Первый налетчик, не опуская револьвера, подошел к ситцевой ширме, раздвинул ее. Но прежде чем он успел сделать шаг, как с треском захлопнулось окно, и что-то грузное бухнулось на грядки огорода, прилегающие к стене дома.

— Га, — сказал Шнеерман, стараясь выдавить улыбку из перекосившегося рта, — теперь я понимаю, кто им был нужен! Но кто же мог предполагать, что этот бесштанный пропойца на самом деле богатый человек!

 

Повешенный бродяга

Возле Александровского завода Алексей Давыдов то и дело прорывался через кольцо ингушей, провокаторов и жандармов, стягивающееся вокруг него.

Была ночь сухая, душная. На берегу реки сидели выбравшиеся из чащи «лесные братья» — двое: Штейников и Алексей.

— Алешка! — сказал Штейников, возвращаясь из кустов с куканом, на котором были нанизаны несколько пойманных рыбок. — Чего-то вода плещет. Кажется, что по реке плывет лодка. Остановить ее или нет?

— Не надо. Пусть проходит мимо. Рыбачит кто-нибудь. Плеск все приближался, уже было слышно, как журчит разрезаемая рулевым веслом вода, слышны были чьи-то негромкие голоса.

— Алексей, да она правит прямо сюда, — прошептал Штейников, опять высовываясь из зарослей.

— Давай смотаемся в сторону! — ответил Давыдов. — Не стоит встречаться с кем-нибудь около этих мест, разболтают еще. А тут и стоянка недалеко!

И, захватив винтовки, они быстро скрылись в гуще леса.

— Рыбаки, должно быть, — повторил Алексей, останавливаясь и прислушиваясь к шороху причаливающей лодки. — Вероятно, ночевать будут. Давай закуривай, а потом пойдем дальше, костер разведем и уху сварим!

— Закуривай, — сказал Штейников, пошарив в карманах, — а спички на берегу позабыл!

Сильный и отчаянный крик заметался эхом по лесу. Потом опять, но уже какой-то глухой и сдавленный.

— Кого там черти режут? — приложив руку к уху, пробормотал Штейников. — Погоди, я проберусь и посмотрю, а заодно и спички найду! Тсс!.. Слушай, да они, кажется, уже уплывают! Слышишь, опять заплескались весла!

Штейников полез к берегу, но и Алексей не захотел его ожидать. Быстро выбрались они на прежнее место; лодки уже не было видно. Штейников стал шарить спички. Алексей прислушивался, ему показалось, что кто-то хрустит ветками позади. Он обернулся и тотчас же резанул Штейникова за плечо:

— Смотри!

И оба боевика увидали, что почти рядом тихо колышется черная тень повешенного человека.

Ударом ножа Алексей перерезал веревку, и тело человека тяжело повисло ему на руки.

Повешенного положили на сырую мшистую землю, и Алексей приложил ухо к его груди. Но ничего не разобрал. Мешали слушать всплески теплой реки, шорох листвы да причудливые перекликивания, пересвисты какой-то неугомонной ночной птицы.

«Нет, — подумал он, — конченое дело!» — И хотел уже встать, как вдруг скорее почувствовал, чем услышат легкий, едва уловимый удар сердца.

— Стучит! — сказал он, поднимаясь. — Клади его выше!

Давай оттягивай руки назад, может быть, он еще выживет!

Через несколько минут лежавший на земле человек вздохнул и застонал. Принесли воды, влили ему в горло, он хлебнул глоток и вздохнул еще глубже.

— Жив, — решил Алексей. — Но кто это, кто? За что его повесили? Может быть, это были вовсе и не рыбаки, может быть, это были жандармы?

Чтобы не привлечь внимания уплывшей лодки, огня не зажигали. Но в это время небо просветлело. Поляна озарилась голубым мерцающим светом, и Алексей увидел одутловатое, крупное лицо лежащего в рваных отрепьях человека.

— Вероятно, какой-нибудь бродяга, — решили они. Вскоре человек очнулся. Сначала, увидев возле себя двух незнакомых людей, он перепугался и, очевидно, принимая их за каких — то других, забормотал:

— Ей-богу, ничего не слышал, ей-богу, спал за кустом!

Но потом, когда ему толком объяснили, что никто его трогать не собирается, он назвался Семеном Федоровым, отправляющимся на заработки в Чусовую.

Будто бы по дороге он заблудился. Попал на берег речки и уснул там. Проснувшись, он услышал рядом с собой голоса. О чем был разговор, слышал он плохо. Но только, не удержавшись, он чихнул, на него накинулись четыре человека и связали его. Долго допрашивали, кто он и зачем подслушивал, потом посадили в лодку, повезли с собой и, наконец, посовещавшись, решили высадить его на берег и повесить.

Весь этот рассказ, а особенно его первая часть показались Давыдову мало правдоподобными, ибо берег речки, на которой захватили его неизвестные люди, вовсе не лежал по соседству с Чусовским трактом. Но в то же время Давыдов чувствовал, что нельзя было подозревать в этом человеке шпиона, ибо какой же это шпион, если его свои, очевидно, переодетые жандармы самым настоящим образом повесили.

И, поразмыслив, Алексей решил: вероятно, свой человек, который не сознается только потому, что не уверен в том, к кому он попал, и в том, что спасшие его люди не выдадут его обратно жандармам.

Он задал бродяге еще несколько вопросов, но тот упер но отмалчивался.

— Послушай, — негромко сказал ему молчавший до сих пор Штейников, — а не лучше ли нам его опять того?..

— Что того?

— Да обратно! На то же самое место, пусть висит, где висел, и ему спокойно будет, да и нам тоже!

— Нет, — категорически отказался Давыдов, — это дело разобрать надо, что ты еще выдумал! Ты возьмешь его с собой и отведешь к землянкам! А я пойду к ребятам, может быть, там, поближе к заводу, узнаю что!

В условленном месте Алексей встретился с поджидавшими его боевиками. Здесь же был только что вернувшийся из Соликамска Студент.

— Есть оружие? — весело спросил Алексей, здороваясь с товарищами.

— Нет, — хмуро ответил Студент, — ящик украли! Когда ночью я тащил его, то за мной увязались шпики. Васька отвлек их на себя, а я забежал в какой-то пустой балаган и спрятал его. Но его оттуда украли!

И он рассказал по порядку, как было дело.

— А самое главное то, что вчера, подъезжая сюда, я увидел шагающим вдоль полотна того самого фокусника, который украл ящик. Я соскочил на ходу, но он, узнав меня, бросился сломя голову бежать и скрылся где-то в лесу! — Значит, он здесь неподалеку?

— Здесь!

— Это, конечно, провокатор?

— Ясное дело!

Алексей стиснул губы и выпрямился.

— Ну, ребята, смотрите в оба! А только эту сволочь мы должны обязательно изловить!

— И повесить! — послышались голоса.

— И повесить башкою вниз, — зло сощуривая глаза, добавил Алексей. — Теперь оставим это! Что нового?

— Есть новое… Жандарма вчера убили и бомбу к управителю опять Тимшин бросил.

Стали совещаться. Предстояло большое и трудное дело. Нужно было пробраться к общежитию полиции и разгромить его бомбами. Выработали план. Время назначили — послезавтра, в полночь.

— Послушай, Алексей, — тихо сказал ему брат, когда они остались вдвоем, — ты слышал что-нибудь про Лбова?

— Нет, но я жду!

— А я слышал! Мне надежные люди передавали, что он гибнет! Кругом измена, провокация, начинаются грабежи. И даже он, Сашка Лбов, своей железною волею не в силах более поддерживать дисциплину! А кроме того, — добавил он, помолчав, — кроме того, рабочие разгромлены и рабочие устали!

— Ну… а к чему это ты?

И Алексей пристально, испытующе посмотрел на брата.

— Рабочие устали! Ну что ты сделаешь, — он особенно подчеркнул слово ты, — если разгромили Лбова с его мотовилихинцами.

— Неужели ты думаешь выдержать?

Алексей помолчал, постучал прикладом винтовки о носок сапога и ответил сквозь зубы:

— Выдержу или не выдержу — это дело второе. Но то, что пока жив буду, не сдамся — это первое!

— А если?.. — И Иван еще более снизил голос — А если сами рабочие перестанут верить тебе и будут считать тебя за простого разбойника, тогда что?

Алексей быстро, рывком повернул голову, еще сильнее стукнул прикладом о носок сапога.

— Не будут!

— Нет, будут! Я тебе говорю, что будут! И если не все, то многие! Мы не собираем их, не разъясняем им ничего, на что идем, зачем все это, почему, для чего?!

— Нельзя!.. Конспирация прежде всего! Дурак ты, что ли, если не понимаешь?

— Нет, я понимаю, а это ты слепой, — резко ответил Иван, и его обыкновенно мягкий голос прозвучал на этот раз тверже, чем обыкновенно. — Я слышу уже, что когда мы ограбили заводского кассира, то жалованье всем задержали! И, воспользовавшись этим, полиция повсюду, на все перекрестках кричала рабочим: «Видите, кто такой Давыдов? Разбойник, и больше ничего! Ему бы только пограбить! Он ваши же деньги забирает, а вы еще ему верите, поддерживаете его». И, знаешь, многие заколебались что-то!

— Я не для себя деньги беру, а для них же, — запальчив. ответил Алексей, — мне, что ли, деньги нужны? Для кого это я, как волк, по лесам рыскаю? Разве не для них же?

— Нет, — убежденно ответил Иван, — какая им польза с тебя? Ну, повесят из-за тебя многих? Жандармов, ингушей на постой по квартирам пошлют? Людей арестуют, в тюрьмы, в Сибирь сошлют? Только — то и всего! Ты один, а один в поле не воин! Героизмом, брат, тут ничего не сделаешь надо массы поднимать!

— Так пусть все подымаются, — нервно ответил Алексей. — Пусть все восстают, если не хотят идти в тюрьмы! Ты говоришь, что силой их не подымешь, а чтоб сами они поднялись — время еще не пришло. Так что же делать? Неужели сидеть сложа руки, агитировать потихоньку? Но я не могу потихоньку, когда у меня все нутро вроде как каленым железом прожжено. Я делаю!.. Я буду делать, как умею! А кто прав, кто виноват — это уж разберут после!

— После чего?

— А хотя бы после того, когда нас повесят, — с издевкой ответил Алексей. — Я знаю все сам, мы люди конченые, нам одна дорога, и с этой дороги мы… Я, например, не сверну никогда, что бы ты мне ни говорил!..

К вечеру из леса пришел Штейников. Боевики собирались уже ложиться спать, как со стороны, где стоял часовой, послышался предупреждающий свист. Все насторожились. Штейников молча схватил карабин и бросился вперед. Через несколько минут он вернулся, но уже не один, с ним был еще незнакомый человек.

— Посланный от Лбова, — проговорил Штейников.

Все встали. При свете костра боевики увидели невысокого полного человека, лет двадцати восьми. Движения его были порывисты, глаза насторожены, и, точно опасаясь, чтобы не попасть в засаду, он сунул правую руку в оттопыренный карман брюк. Затем он подошел к Алексею и сказал ему негромко несколько условных фраз. Потом, осмотревшись, вынул руку из кармана и сел рядом.

Посланный принес хорошие вести. Лбов передавал, что дела его идут неплохо, и обещал, в случае надобности, прислать денег и оружия.

— Денег мне не надо, — ответил Алексей, — оружие надо! Где и у кого я его достану?

— В Чусовой, — ответил лбовец, — я дам тебе адрес надежного человека, и через него ты всегда, когда нужно будет, получишь!

И поднялся с локтя Иван и спросил:

— Послушай, но у нас говорят, что у Лбова дела вовсе плохи! Что рабочие его устали поддерживать! Кругом провокация! Что Матрос ограбил несколько крестьянских потребиловок! Дисциплина падает, начинается пьянство, и дружина разлагается!

— Неправда, — ответил посланный, — дружина крепка! Еще только недавно Ястреб ограбил огромный камский пароход, и теперь Лбов собирается сделать налет на Пермь, Он силен сейчас как никогда!.. Неправда, не верьте тем, кто сеет смуту и уныние!

При этих словах Алексей насмешливо посмотрел на брата, а Иван опустил голову и покачал ею, как бы раздумывая и не доверяя.

— Хватит разговоров, пора спать, на рассвете отправимся на стоянку, там отдохнем! Посмотришь наше логово, а затем у нас… дело на днях будет… большое дело!

— Какое? — спросил у Алексея лбовец.

— Налет на полицию!

— Когда?

— Послезавтра ночью!

Проснувшись рано, все тронулись в путь. К полудню добрались до того места, где недавно Алексей и Штейников были случайными свидетелями разыгравшейся ночью непонятной драмы.

— Вот на этом самом месте, — сказал Алексей, показывая на уступ берега. — Как раз здесь позавчера мы сняли с петли повешенного человека!

— Ну? — спросил, заинтересовавшись, лбовец. — Кого же это? Вашего, что ли?

— Нет, в том — то вся и загадка, что не нашего! Жандармы, вероятно, повесили! Да я сам ничего не понимаю! Может быть, сегодня от него что-нибудь узнаю толком, а тогда, ночью, никак ничего не мог добиться!

— От кого добиться? — Лбовец остановился.

— Да от повешенного! Я же тебе говорю, что мы его успели с петли снять! Как только лодка отъехала — так и сняли!

Лбовец вытащил из кармана папиросу, закурил ее, вытер взмокший лоб и спросил:

— Так сейчас он где?.. Отпустили вы его?

— Да нет же, он у нас в землянке заперт! Вот придем к вечеру, и увидишь сам!

— Шпион, — ответил лбовец. — И почему ты не оставил его висеть?

— Вот тебе и на! Да разве же шпиона стали бы вешать жандармы?

— А откуда ты вздумал, что его повесили жандармы?

— А то кто же еще? Лбовец промолчал, заколебался, потом ответил твердо:

— Кто? Я повесил!..

— Ты? — И Алексей остановился. — Ты его повесил? Но тогда погоди, значит, ты здесь не один? Ведь в лодке были еще трое! Что же они здесь делали, куда делись? — И Алексей посмотрел на спутника.

— Мы искали вас, а он следил за нами! Он сидел, спрятавшись в кустах, и подслушивал наш разговор!

— А где остальные?

— Они ждут меня возле поселка!

— Вот оно что, — протянул Алексей.

Дальше они шли молча. Алексей шепнул о чем-то Штейникову. И Штейников, как охотничья собака, насторожился и всю дорогу неотступно шел по пятам за лбовцем. Лбовец чувствовал это и, тоже искоса, посматривал на Штейникова и руки из кармана не вынимал.

Так приблизились они к землянке. Едва только были брошены сучья в потухающий костер, как Алексей приказал привести бродягу, вынутого из петли.

— Дай я застрелю его! — рванувшись вперед, сказал лбовец.

— Нет, — ответил Алексей, — не стреляй! — Добавил холодно — Застрелить кого нужно мы еще всегда успеем!

Бродягу вывели.

— Подойди сюда! Тот подошел.

— Смотри, — и Алексей показал на лбовца, — этот был, когда тебя вешали?

— Был, — еле ворочая от страха языком, ответил спрашиваемый.

— За что? Что ты слышал? Говори прямо!

— Они говорили… — начал было перепуганный бродяга. Но лбовец навел на него дуло револьвера и крикнул рассерженно:

— Посмей только соврать, собака!

Хищной кошкой подобравшийся сзади Штейников крепко схватил лбовца за руку. Лбовец перехватил револьвер в левую руку и, вероятно, выстрелил бы в Штейникова, если бы не только что подошедший Студент, который крикнул во весь голос:

— Стойте! Стойте!.. Пес вас возьми! Да ведь это же вовсе не бродяга! Это он!

— Кто он?

— Он, — крикнул Студент, — подбегая к оборванцу и дергая его за рукав, — это тот самый, который украл ящик с оружием, это и есть шпион!

И разоблаченный Али-Селям, влипший в новую историю, так и остался стоять с открытым ртом, не будучи в силах сказать в свою защиту ни слова.

Потом, убедившись, что на этот раз судьба привела его уже наверняка к виселице, попробовал было броситься бежать. Но Штейников, успевший переменить позицию, сильно ударил его прикладом по голове, и Али-Селям без памяти упал на землю.

— Повесить его, — раздались возмущенные голоса. — Повесить сейчас же! Давай тащи веревку!

Но Алексей крикнул:

— Не надо, что вы спятили, что ли? Сейчас от него ничего не добьешься! Мы допросим его утром! Свяжите его и заприте в землянку!

Потом, уже без всякого колебания, он подошел к лбовцу и протянул ему руку. Тот посмотрел на Алексея и протянул свою.

— Не сердись, — сказал Алексей. — Сам знаешь, нам нужно быть осторожными! И, ей-богу, час тому назад я еще никак не мог решить, кто из вас провокатор!

Через четверть часа все спали…

 

Неожиданная помощь

Проснулся Али-Селям поздно ночью. Руки и ноги его были крепко перетянуты, горло пересохло, но утолить жажду было нечем.

В сущности, Али-Селям ничего не понимал, что произошло и почему.

Выскочив из окошка квартиры Шнеермана почти нагишом, он бросился бежать. К утру, на окраине, один из рабочих, принявший его за сбежавшего арестанта, дал ему рваные штаны, рубаху без рукава и войлочную шляпу, прожженную в нескольких местах. И в этом непривлекательном костюме зашагал Али-Селям по шпалам, твердо решившись никогда не возвращаться в этот проклятый городишко, доставивший ему столько напастей из-за найденного ящика.

«О, чтоб он провалился, — подумал Али-Селям, — хотя бы за добро какое пострадать. Ну, скажем, водка была бы в ящике или там корзина с пивом, а то бомбы, будь они прокляты!»

Подходя уже к станции Копи, услышал он окрик, увидел, что за ним бежит кто-то, и кинулся сам наутек, куда глаза глядят. Забежал в лес, заснул под кустом. Слышит, голоса рядом. Лежать бы ему да лежать молча, а тут еще муравей — тварь негодная, заполз в ноздрю. Ну, ясное дело, — чихнул человек. Так налетели сразу. «Кто такой? Что делаешь? Что слышал?» А чего там слышать, когда он не слышал ничего, а если и слышал, то все со страха позабыл. Не поверили — повесили; так и тут неладно, один повесил, другой снял, а теперь вместе, сообща повесить собираются. И что за чудные дела — зачем же тогда снимать человека было?

Али-Селям поворочал языком — язык был сух. «Эх, пивца бы парочку!..» — И, скорбно опустив голову, он с грустью подумал, что никогда ему не придется больше выпить ни одного глотка: ни бархатного, ни столового, ни черного, у которого пена, как от земляничного мыла, — мелкая, душистая пена.

Эти мысли до того разбередили воображение Али-Селяма, что ему сразу сильно не захотелось быть повешенным. Он огляделся. Дверь была крепко заперта снаружи. В узенькое окошко едва — едва просовывался краешек месяца да клочок облачного неба.

«Нет, — подумал Али-Селям, — не убежишь отсюда!»

И вдруг краешек месяца исчез. В землянке стало совсем темно, но заслонила свет не туча, а тень человека, подобравшаяся к маленькому отверстию окна.

— Спишь? — послышался шепот. — Слушай!..

И в следующую минуту через щель разбитого стекла просунулся длинный узкий нож и насаженная на него белая записка. Тот же голос сказал:

— Разрежешь веревки — беги через трубу, записку отдашь по адресу.

И снова месяц выглянул в окошко.

Сначала Али-Селяму показалось, что все это только сон, и он тряхнул головой. Нет, не сон. Стальное лезвие ножа лежало почти рядом на полу. Тогда надежда охватила Али-Селяма. Извиваясь, он пополз, достал зубами нож, вставил его черенок в щель и, повернувшись, начал водить по лезвию веревками, крепко стянувшими ему заломленные назад руки. Клинок был остер, и вскоре Али-Селям встал на ноги. Тогда он обернул лезвие ножа тряпицей, сунул его за пазуху, поднял записку, развернул ее; но было слишком темно. Прочесть он ничего не смог.

Он подошел к печке. В сущности это была не печь, а глиняный угол, от половины которого тянулась вверх рыхлая глиняная труба. При помощи чурбана он обломал края трубы, потом поставил чурбан, встал на него и просунул туловище в отверстие. Но отверстие оказалось узким для его грузной туши, и в один момент он очутился в таком положении, что, стиснутый со всех сторон, не мог двинуться ни вверх, ни вниз, а так и остался висеть между небом и землей. И тогда с отчаянной решимостью, которую изгоняла из него вспыхивающая зарница, предвестница приближающегося рассвета, он рванулся, глина с шорохом посыпалась вниз, и он очутился на крыше землянки.

По тлеющим углям догорающего костра он определил, что боевики спят дальше, в стороне. Он прислушался, ожидая: не подойдет ли к нему тот, кто помог бежать? Но никто не подходил.

Тогда Али-Селям решил не искушать больше судьбу, вздохнул и одним прыжком слетел с землянки. Потом бросился в ту сторону, где чаща леса была особенно густа. Почти тотчас же вслед ему грохнул одинокий выстрел, но пуля как-то странно засвистела чересчур далеко в стороне.

Угрюм и мрачен в непогоду старик Урал. Злится, брызжет пеною холодных волн полноводная Кама. Разметывает ветер бесконечные караваны бревен, сплавляемых с гор по бурливым речонкам. Над мутной, молочной рябью всколыхнувшегося озера желтыми бабочками кружатся сорванные с лесистых берегов сухие, увядшие листья.

В осенние темные ночи, когда улюлюкает ветер, гоняясь по небу за табунами взлохмаченных туч, когда глухо стонут источенные веками каменные уступы горных вершин, — тогда пустынно и глухо бывает на притихших уличках заброшенного в глушь Александровского завода.

Не слышно ни говора, ни смеха. Не видно даже конных разъездов по окраинам. Не видно полицейских постов на перекрестках. Всё попряталось, всё повымерло.

Такая гулкая непогодливая ночь — раздолье для подкрадывающегося боевика. Не видно зажатого в руке маузера, не слышно шороха крадущихся шагов…

Человек, сидевший на лавке, не зажигая огня, посмотрел в окно наметанным глазом, различив силуэты знакомых фигур, и открыл им дверь.

Вошли трое — братья Давыдовы и Штейников.

— Буря! — отряхиваясь от дождевых капель, сказал Иван. — Даже собаки попрятались! А мы рыщем!

Плотно занавесили окна старым одеялом, зажгли огонь, поставили самовар.

— Ну, — спросил Алексей, усаживаясь за стол, — рассказывай все по порядку!.. Правда ли, что разбит Лбов? Где его разбили или когда… и кто его мог разбить?

— Правда, — сказал хозяин хаты. — Я был там! Все видел… и только вчера оттуда!

Он поставил самовар на стол. Налил продрогшим боевикам по стакану чая. И, пока они, обжигая губы, пили кипяток и согревались, он рассказал им вот что.

В декабре 1905 года колючей проволокой опутался Мотовилихинский завод. Тот самый завод, который стоит возле Камы, в пяти верстах от губернского города Перми.

И Мотовилиха разбросала по изломанным улицам груды бесформенных заграждений. Выбросили красное знамя восстания.

В то время, в те горячие, пахнущие кровью дни, командовал одной из баррикад рабочий лафетного цеха. Александр Лбов.

Было зарублено восстание сотнями казачьих шашек. Мертвых шашек. Сначала сталь, блеснувшая на морозном солнце, потом кровь. Многие были арестованы. Многие повешены. Многие убежали вовсе неизвестно куда, и только один Лбов, захватив с собою холодную, пропитанную ненавистью винтовку, ушел в соседний лес.

Начались в Мотовилихе обыски. Оружие, оставшееся по рукам у восставших, девать было некуда, и то один, то другой рабочий прибегал в лесную избушку Лбова и говорил ему:

— Спрячь мои патроны, спрячь мой браунинг. Спрячь мою бомбу, ибо у меня дома ее все равно найдут.

И так в маленьком лесном домике, запорошенном мертвыми снегами, было положено начало того самого арсенала, который послужил складом оружия боевой дружине Лбова.

Время шло. Наступала весна. К Лбову — первому и великому мятежнику Урала — приехали из Петербурга четыре боевика. Это были четыре отчаянных, отпетых профессионала, которым ради идеи, ради задуманной цели жизнь была ни во что.

А после нескольких сумасшедших налетов к Лбову прибыло из окрестностей много посторонних людей. Лбов перезимовал холодную буранную зиму и готовил к весне самый отчаянный, последний удар. Тот удар, при котором он надеялся или разбить все, или разбиться самому.

А весною началось самое главное. Началось сказочное усиление Лбова. Но в этой мощи, в этой силе таилась и гибель отчаянного, порвавшего со всем боевика.

Летом лбовцы начали в открытую вступать в схватки с жандармами, и успехи Лбова взбудоражили весь Урал. К Лбову потянулись разные, неустойчивые и безыдейные, но до отказа отчаянные парни. И Лбов, почувствовавший вокруг себя десятки, сотни новых боевиков, решил, что пора поднимать восстание. Лбов не стал считаться с уставшими, издерганными рабочими массами и задумал только одно: нужно перевернуть все сразу, одним взмахом, одним натиском кончить все. Но старое было крепче Лбова. Все старое цепкими клещами вцепилось в измотанное тело массы, и уставшие рабочие начали говорить: «Зачем все?..»

— Милый товарищ Лбов! Друг Лбов, мы знаем, что ты за нас! Мы верим в это, но плетью обуха не перешибешь!.. По дожди!.. Подожди!.. Мы устали, сколько нас, арестованных из-за тебя, сколько сосланных в Сибирь, в Александровский централ, в каторгу! Мы не ставим тебе в упрек, но поверь, у нас есть жены, у нас есть дети!.. Товарищ Лбов, пожалей же их!

Но Лбов, ослепленный удачами, не видел ничего. Он знал только то, что его боятся, что перед ним дрожат.

А когда Лбов увидел все, то было уже поздно. Вокруг него собрались не те люди, о которых он думал, — собрались забубённые головушки, люди с темным и неизвестным прошлым, которым все равно за что пропадать.

Лбов распустил на время боевые дружины и скрылся до весны неизвестно куда.

Долго сидели боевики, молча слушая рассказ. — Но это еще не конец, — сказал Алексей, прерывая молчание, — он вернется!

— Нет! — ответил Иван, — нет! Это уже начало конца! в это же утро лбовец ушел обратно.

Опасаясь предательства со стороны убежавшего Али-Селяма, Давыдов срочно переменил место стоянки. Через некоторое время боевики сделали отчаянный налет на общежитие полиции, забросали его бомбами. Штейников убил на станции жандарма, потом сообща они произвели несколько экспроприации по соседним селениям.

Это было время наибольшего расцвета боевой работы «лесных братьев», но уже собирались тучи над головами дружинников. Начались массовые аресты александровских рабочих. Всех, кого подозревали в связи с «лесными братьями», хватали, разгоняли по тюрьмам. Днем и ночью заседали суды, и приговорами холодными, неумолимыми ссылали людей в Сибирь на поселение, на каторгу, в одиночки тюрем. Были арестованы десятки, были измотаны сотни. За несколько дней жандармы, получив от кого-то верные сведения, разом разгромили всю опору давыдовцев на Александровском заводе…

Были схвачены многие другие активные помощники боевиков.

И однажды осенним вечером доползли до давыдовцев слухи о том, что и сам главный бунтовщик Урала, непобедимый Лбов, разбит полицией и вновь скрылся неизвестно куда. Это был тяжелый удар для «лесных братьев», ибо ясно было, что теперь, когда руки пермского губернатора развязаны, он все силы бросит на давыдовцев.

Падал холодный мокрый снег. Боевики шли вдоль полотна железной дороги. Алексей был хмур, и тяжелая новая складка пробороздила его лоб.

— Ну, что же, ребята, делать будем? Заварили кашу — расхлебывать надо! Давайте дадим и мы отдохнуть народу! Скроемся глубоко в лес, перезимуем, а к весне, когда потеряют след гончие собаки, примемся опять за свое!

Алексей тряхнул головой, горькой усмешкой дернулись Кто губы, и он сказал, посмотрев на Ивана:

— Эх, браток, золотая у тебя голова! Верно ты говорил да только… — Он не досказал.

— Вместе жили, вместе и помирать будем!

— Не загадывай, как придется!..

Поймал Алексей черную мысль, как птицу. На лету свернул ей голову, отбросил в сторону и сказал весело:

— Помирать дело не главное! Помереть всегда можно! Курица и та помирать умеет, а главное, чтобы прожить с толком!

— Алешка, — проговорил Неволил, когда боевики собрались заворачивать в лес, — вы идите, а я потом приду! Мне еще тут надо к одному человеку заглянуть! Дело есть! — И он зашагал вдоль по линии.

Снег мокрым, хлюпким мякишем посыпался с неба. В несколько минут окрасились поля матовой белизной сумрачного вечера. Далеко позади загудел паровоз. И его эхо, похожее на протяжный волчий вой, долетев до слуха задумавшегося Неволина, заставило обернуться.

Черное изгибающееся чудовище, выползая из притихшей лесной чащи, медленно двигалось все ближе и ближе. Когда поезд поровнялся с Неволиным, он остановился, пропуская вагоны мимо. Потом сильным прыжком отскочил и бросился бежать к опушке леса.

Очевидно, жандармы еще издалека заметили шагающего вдоль полотна одинокого путника и узнали его, потому что человек пять с винтовками наперевес выскочили на площадку и открыли по нему стрельбу. Неволин добежал до опушки, повернулся и, не обращая внимания на дикий визг пуль, проносившихся возле него, на яркие молнии вспышек, на грохот выстрелов, закричал:

— А, собаки! — И, неторопливо прицелившись, дважды бабахнул по площадке останавливающегося поезда. Потом снова бросился бежать.

— Стой! — сказала ему догнавшая его пуля и цепко схватила за бедро.

Но, пересилив боль, он продолжал бежать. Слышно было, — как жандармы, рассыпавшись цепью, перекликиваются и идут по его следам.

Неволин прошел еще минут десять, но силы сразу оставили его, и он сел на покрытый снегом торчащий пень. Так просидел он минут пять, истекая кровью. Потом голова его упала на одну из веток за его спиной; ветка вздрогнула и уронила на его горячую голову целую гроздь хрустального чистого снега.

Когда Неволин опять раскрыл глаза, голоса уже раздавались совсем близко. Но, несмотря на это, чувствовалась какая — то мертвая, холодная тишина.

— Алексей, — пробормотал Неволин, — Алеша, что же это?

Черные тени деревьев надвигались на него из чащи, властно закрывали ему глаза. И, окончательно теряя сознание, Неволин увидел, что одна из теней, оторвавшись от деревьев, прямо подошла к нему, распахнула плащ, из-под которого злобно бросились в глаза желтые офицерские эполеты, и, лязгнув взводом стального курка, сказала:

— Один есть!

 

Новая весна

И вскоре после смерти Неволина скрылись давыдовцы. Не стало о них слышно ни слова. Умолкли выстрелы, перестали рыскать по дорогам ингуши, потянулись обратно в Пермь провокаторы. И тихо, как тяжелобольной после острого кризиса, задышал Александровский завод. Никто не знал, куда девались «лесные братья», ибо исчезли они так же неожиданно, как и пришли.

Говорили, что скрылись они совсем с Урала. Поговаривали даже, что где-то в Казанской губернии будто бы рыщет отряд какого-то Алешки. Но и это оспаривали многие. Одни говорили, что отрядом этим верховодит вовсе не Алешка, а татарин Абдулка. Другие же утверждали, что никакого Абдулки тоже нет, и нечего языком трепаться, когда не знаешь толком.

Одно было ясно — боевики скрылись. Впрочем, однажды уже позднею зимою тайком с уха на ухо поползли слухи. Говорили, что один приезжий охотник, забравшись на лыжах в лесные дебри, заблудился. Были уже сумерки, когда собака его залаяла и бросилась прочь. Он свистел ей, кричал, но она не возвращалась. Через несколько минут он услышал, что далеко в лесу раздался страшный грохот, как после взрыва орудийного снаряда. Тогда, перепугавшись, охотник повернул по старому следу. К утру догнала его собака. Была она вся окровавленная и сдохла к вечеру у ног своего хозяина.

Но опять и этому особенно не поверили, ибо ради чего разумные люди станут в собаку бомбами кидать? Потому большинство и решило, что охотник врет или ему просто померещилось, а собаку заел волк.

Впрочем, были на заводе и такие, которые как-то загадочно переглядывались, ничего не спрашивали, точно сами что-то знали. Но и они крепко помалкивали.

И так прошла зима. Наступили снова теплые дни. Разлились реки. Чаще стали жены арестантов получать записки от томившихся за решеткой мужей, братьев: «Как?.. Что?. Не слыхать ли про наших? Где они?..»

Грустная была эта весна. Даже в солнечном покое голубого неба, как и в глазах девчонок, грустящих о замурованных в каменные мешки женихах, была какая — то осенняя хрустальная тоска. Точно все огневое, хорошее прошло навек.

Этою же раннею весною на широкой перекладине вятской тюрьмы в звездную ночь повешен был преданный провокатором мятежник Лбов. И этой же весной злилась и плакала седая Кама, не услышав более буйных пересвистов лбовской вольницы.

Так шли дни тихие, как шорох измятой колесами травы, горькие, как душистая осенняя полынь. И вот однажды…

Вечером на Чусовском тракте проезжие мужики наткнулись неожиданно на труп убитого жандарма. Чья-то меткая пуля пробила ему грудь и чья-то крепкая рука пришпилила к его гимнастерке записку: «Убийцам Лбова, сторожевым собакам самодержавия, проклятие».

Рука, писавшая записку, была знакома.

Удар, нанесенный прямо, в открытую, был знаком.

И снова тяжело задышал трубами, нахмурился, заклокотал заводскими свистками очнувшийся от спячки старый Александровский завод.

А через три дня опять вспышками предрассветных зарниц заблестели огневые выстрелы.

— Боевики вернулись!..

— Тише!

— Тише!

Хрустнула под ногами сухая ветка.

Ночь темна, шумит по верхушкам буйный уральский ветер. В полночь кукует кукушка: прокуковала раз, два, три — и замолкла.

Прорываться через кольцо надо. Кому умирать охота? Никому умирать неохота. У бесстрастного, спокойного Штейникова смерть за спиной стоит и гладит холодной рукой вихрастую голову.

Тряхнет головою Штейников, усмехается:

— Уйди, смерть, рано еще, еще есть заряды в обоймах.

— Тише!

И в четвертый раз прокуковала кукушка, но уже откуда-то издалека.

— Стоп! — сказал боевикам Алексей. — Слышите?

Охваченные кольцом горящих костров, заперты были боевики в лесной чаще. Слышно было, как издалека доносится смутный гул, ржание сытых коней, гортанная речь ингушей.

В пятый раз закуковала лесная кукушка. И не кукушка вовсе, а каторжник Штейников, ценою своей жизни решивший спасти товарищей, подал сигнал, что сейчас он откроет огонь. Будет он будоражить ночь и стрелять с колена в луну, звезды и прочие планеты, чтобы к нему бросились ингуши и потеряли след ускользающей дичи.

Сел Штейников на пень, приложил приклад маузера к плечу и, нажал курок:

— Раз… два… три…

И тотчас же диким воем, фырканьем дрожащих коней, окриками резких команд была разбужена фальшивая тишина. В то время, когда боевики, воспользовавшись поднятой суматохой, ползком пробрались через разорвавшееся — кольцо, Штейников услышал рядом с собою сразу четыре или пять голосов.

Он лег на траву и, ощетинившись двумя маузерами, стал ожидать. Мелькнул огонь горящей головешки, потом другой, потом сразу замелькало много длинных смолистых огней.

Факелы смыкались вокруг него все уже и уже. Штейников не двигался. Слившись грудью с сырою пахнущей травой, он выжидал.

— Здесь где-то, — сказал голос рядом.

— Смотри в оба!

— Смыкайся, забирай в кольцо!

Тогда Штейников сунул оба маузера за пояс, напружинил ноги и, разом вскочив, впился в горло ближайшего человека. Человек захрипел, дернулся, но вырваться не смог; инстинктивно нажал собачку револьвера и выстрелил. По том, полузадушенный, упал на землю. Факелы густым кольцом смыкались вокруг Штейникова. Тогда он сам схватил горящую головешку из рук упавшего и пошел навстречу к огням.

— Кто стрелял? — крикнул ему встревоженный голос

— Я, — ответил Штейников.

— В кого?

И Штейников очутился в самой гуще человеческой цепи. Благодаря тому, что он тоже держал в руках факел, его сначала приняли за своего, но когда же увидели ошибку, то было уже поздно, ибо Штейников со всего размаха ударил ближайшего горящим факелом по голове и бросился в лес. Чья-то пуля провела ему горячую борозду по боку, вторая расплавленным свинцом прожгла левую руку.

Но Штейников был не из тех, которых можно свалить первой раной. Он плюнул и на первую, и на вторую пулю и ровным солдатским бегом на носках побежал через заросли, цепко впивающиеся и царапающие колючками лицо, преследуемый десятками взбешенных ингушей. Вероятно, сердце у Штейникова было каменное, вероятно, билось оно всегда одним и тем же размахом, ровным и мерным, как вымуштрованный офицерской нагайкой четкий солдатский шаг.

Уже утренняя птица челкар радостными криками приветствовала зарю, уже таял туман под лучами выглянувшего солнца, а он все бежал, и лоб его был сух, как серый придорожный камень, из которого самая сильная рука не выжмет ни капли. Только грудь его была влажной от стекающей капельками крови.

Есть такая порода лошадей, которая не умеет уставать понемногу. Лошадь бежит до тех пор не уменьшая шага пока фазу не остановится и не упадет совершенно обессиленная. Так и Штейников. Он остановился и почувствовал что ни бежать, ни идти больше нет сил. Он шагнул не сколько раз, зашатался/потом в глазах у него потемнело и, Оступившись, он полетел куда-то под откос, вниз.

Когда он очнулся, то солнце уже высоко стояло на небе. Он дополз до ручья, журчавшего неподалеку, напился и, прихрамывая, пошел дальше. Прошел, вернее прополз, саженей двести.

«Больше не могу, — подумал он, — нет никаких сил».

Хотел прилечь, но вдруг из-за густо разросшегося куста увидел перед собою маленькую землянку и человека, стоявшего перед нею.

Собравши силы, он сделал еще несколько шагов. Человек, обернувшись, увидел его, подошел к нему и, перекрестив беглеца, сказал ему, как-то странно усмехаясь:

— Здравствуй, брат мой, давно уже я жду тебя!

Этот ответ, как и сама процедура перекрещивания, до того поразили Штейникова, что он инстинктивно протянул руку к поясу, ибо никто его, бездомного беглеца, каторжника, кроме полиции, ожидать не мог. Но человек, лицо которого оказалось что-то странно знакомым Штейникову, расхохотался и сказал:

— Ты, конечно, пришел не за тем, чтобы меня повесить? И только тут Штейников понял, что перед ним стоит сумасшедший человек…

Между тем боевики, вырвавшись из кольца, остановились далеко в стороне от места схватки с ингушами.

Сели отдохнуть. После быстрого бега дышалось тяжело. Сначала сидели молча, но чувствовалось, что каждый думает все о том же.

— Погиб Штейников, — не то спросил, не то ответил товарищам очнувшийся от раздумья Иван.

По лицу Алексея пробежала гримаса, ибо в словах брата он почувствовал оттенок грустной подавленности.

— Все погибнем, — вызывающе ответил он.

— А за что?

Бешеный перегиб перекосил лицо Алексея. Казалось, что Иван дотронулся до его самой больной, наглухо скрытой раны, о существовании которой он не хотел, чтобы подозревали.

— За что? — крикнул он. — А так!.. Ни за что, за собственное удовольствие!.. Назло всему!..

— Назло лучше жить!

— Нет, иногда лучше умереть и… молчи лучше, когда ничего не понимаешь!

— Ребята!.. — проговорил он немного помолчав. — Да что же это такое на самом деле, что это на всех такая хандра нашла? Ну ее к черту; Будем работать, как в прошлом году работали! Разве плохо было? А теперь еще лучше работать надо! Лбова нет — так надо же, чтобы хоть кто-то доказал, что еще не все погибло, не все задушено.

Он долго говорил, говорил горячо и убедительно, а когда кончил, то веселей и легче стало у него на душе.

Взошло солнце, зашумел, ожил лес и появились улыбки на заросших, обветренных небритых лицах «лесных братьев».

 

Смерть Деменева

Было решено произвести экспроприацию железнодорожной кассы на станции Усолье, но так как самого главного боевика Штейникова теперь уже не было, тс дело это поручили Деменеву.

Он уехал в Усолье один, ибо рассчитывал там на по мощь нескольких местных рабочих, связанных с давыдовцами.

Было утро, от воды широко разлившейся Камы воды подымался легкий теплый пар. На станции было в этот час только шесть мастеров да пять, жандармов.

Поставив двух часовых у входа в вокзал и захватив одно го с собою, Деменев ворвался в жандармское помещение. Два жандарма спали, двое играли в шашки.

Скомандовав «Руки вверх!», Деменев схватил со стола небольшой, обитый железом ящик и, приказав жандармам лечь на пол, хотел было разоружить их, но в это время сзади послышался стук; распахнулась дверь, и вошел пятый, вернувшийся откуда-то жандарм. Увидев двух вооруженных людей и товарищей, лежащих на полу, он с криком отскочил назад, захлопнув за собою дверь. Выбежав на перрон, он дал выстрел в воздух.

Деменев понял, что дело плохо, что сейчас поднимется настоящая тревога, и не рискнул тратить время на разоружение стражников. Выстрелив в одного из них, он бросился бежать. Но едва он распахнул дверь, как стражники повскакивали и, через открытое окно выбравшись на перрон, перерезали ему дорогу. Остановившись на углу, они открыли по беглецу частый огонь.

«Ничего, — подумал Деменев, — вот мы сейчас вам покажем!»

Он начал отстреливаться, озираясь по сторонам: он не понимал, куда могли деваться его товарищи. Но уже через несколько мгновений он понял, что товарищей нет. Очевидно, испугавшись перестрелки, невыдержанные и не закаленные в схватках помощники бросились бежать кто куда.

Тогда Деменев, которому пора было уже думать о спасении, бросил тяжелый ящик. С трех сторон путь ему был перерезан, оставалась только одна дорога — за пакгаузы.

Пробежав немного, он понял, что попал в ловушку, ибо впереди, насколько хватало глаз, была только вода и вода, широко разлившаяся по полям. С гладкой как лист поляны он отстреливался до тех пор, пока одна из пуль не пробила ему грудь. Тогда он упал вниз лицом. Теряя сознание, судорожным зажимом пальцев вырвал клок росистой травы и стиснул его так, что зеленая травяная кровь капельками потекла на землю.

Потом пальцы разжались — и он умер.

Бомбы были на исходе, и Алексей то и дело торопил рабочих завода, замедливших на этот раз давно обещанную доставку условленного количества.

— Нет никаких сил, Лексей Иванович, — отвечали ему с завода. — Слежка такая, что до уборной без чужих глаз не дойдешь. Только примешься за работу, станешь обтачивать, глядишь, мастер идет. «Ты что такое, сукин сын, делаешь? Почему не своей работой занят?» — и так это подозрительно он смотрит, что беда прямо.

К счастью, мастер заболел, слег на несколько дней. Поставив в проходах наблюдателей, несколько рабочих быстро принялись за дело. В то время, когда один обрезал кусок газовой трубы до нужного размера, другой делал винтовую нарезку, третий просверливал закрышку и…

Работали быстро, сосредоточенно, то и дело оглядываясь по сторонам.

— Эх, мать твою!.. — зло сплевывая, проговорил один и начал обертывать тряпицей порезанный в спешке палец. — Вот и кружись тут, как черт в колесе. Того и гляди, что влипнешь за других! Хорошо им… ушли в лес — ищи, свищи их, как ветра в поле, а тут: придут домой и заберут тебя голыми руками. Тут тебе и тюрьма, тут тебе и каторга, а дома — баба да четверо ребятишек — один одного меньше!

— Мы не поможем, так кто же поможет? — процедил сквозь зубы другой.

— Против помощи никто не говорит. Да все без толку! Я один, может быть, уже десятую бомбу вытачиваю а польза какая? Мало что-то пользы видно, беспокойства хоть отбавляй! Арестовывают людей, выгоняют целыми десятками. Про Ваську слышали?

— Что?

— Письмо прислал. Сказывает, всех ребят, которых отсюда уволили, ни на один завод не принимают. Так и говорят: «Александровцы — бунтовщики, вешать вас, сукиных детей, надо! Нету для вас работы!» Управляющий будто телеграмму дал по всему Уралу, чтобы, значит, гнать александровцев отовсюду в шею!

За дверьми раздался свист. Запыхавшись, вбежал мальчишка — подросток и крикнул:

— Управитель идет… Управитель идет, ребята!

Быстро набросали недоделанные бомбы в ящики с разным железным ломом и застыли на своих местах.

Управляющий вместе с приставом вошли при всеобщем молчании. Негромко разговаривая, они медленно прошли вдоль станков, иногда останавливаясь то около одного, то около другого рабочего.

Их пропускали подчеркнуто вежливо, на вопросы им отвечали коротко и четко.

Остановившись возле крайнего станка, как раз там, где только что точились бомбы, управляющий сделал рабочим знак, чтобы подошли.

Через минуту возле него образовалась большая куча. Управляющий был, по-видимому, настроен хорошо или по крайней мере старался казаться таким.

— Ребята, — начал он, — ну как живете? Не надоела вам вся эта волынка, а ну сознайтесь по правде?

Ребята молчали, как бы не понимали, о чем идет речь.

— Я спрашиваю, неужели вам не надоела эта канитель? — Управляющий развел руками, и голос его сделался соболезнующим и грустным. — Ведь вы подумайте, а позор-то какой! Какой позор!.. Жили честно и мирно, а теперь что — разбойникам помогаете? Вы думаете, я слепой? Разве я ничего не вижу? Ну скажите, пожалуйста, и зачем вы с этими грабителями связались? Ну скажи хоть бы ты?.. Управляющий ткнул пальцем в одного из рабочих:

— А, ты не связывался, и другой не связывался, и третий не связывался, так что же, по-вашему, я с ними связывался или, может быть, он? — Управляющий махнул в сторону сочувственно покачивающего головой пристава. — Вот прошлый раз бомбу кто-то в квартиру бросил? А для чего, спрашивается, бросили? Ну хорошо, бомба только рояль и стены попортила, а если бы она, сохрани боже, меня убила… что тогда было бы?

Управляющий повысил голос:

— Я вас спрашиваю, скоты вы этакие?.. Думаете, прекрасно завод без управляющего остался бы? Да вам бы такого другого прислали, что от него небо в овчинку показалось бы! Виданное ли это дело, чтобы управляющих убивать?.. — Он остановился, покраснев и захлебываясь от негодования. Помолчал и, пересилив себя, начал опять ласково:

— Да и за что меня убивать, посудите сами, ну что я кому-нибудь сделал? Граммофон для вас из своих средств купил, каждый год жена для ваших ребятишек елку устраивает… подарки там, разные орешки, коробочки, пряники… Чего же вам еще надо?

— Чтобы вы все передохли, сволочи! — раздался вдруг резкий голос из толпы.

Тотчас же толпа забурлила, началось движение, послышался общий гул не то одобрения, не то негодования. Кто именно крикнул, определить нельзя было.

— А, вы вот как? Значит, вот что, — пятясь к выходу, злобно взвизгнул управляющий, — ну хорошо, хорошо, мы с вами будем по-другому разговаривать! Мы будем по-другому!..

— И мы тоже! — крикнул кто-то в ответ.

Едва управляющий и пристав скрылись, как недоделанные бомбы были снова извлечены из ящиков, и работа закипела еще более лихорадочным темпом.

Теперь тот самый рабочий, который порезал себе палец и крыл почем попало давыдовцев, ввинчивал крышку, бормотал, стиснув зубы:

— А! Ты так… подарки, коробочки? Чтоб вы подавились своими коробочками! А ты спрашиваешь, зачем помогаем? Не тебе ли, лысому черту, помогать прикажешь? — Он ввинтил крышку, быстро отер со лба капли крупного пота и, передавая бомбу товарищу, сказал резко:

— Моя уже готова!

 

Засада

— А Штейников-то жив, — сказал однажды Петька Чудинов Алексею.

— Что ты говоришь?

— Ей-богу, жив! Мне сейчас баба одна александровская говорила. Жандармы у нее на постое, так разговаривал!; меж собою, — убежал, говорят, куда-то! Кровь на листьях видели, а догнать не могли! Так-таки спрятался, вероятно куда-нибудь: рану пережидает! Штейников, брат, если вернется, — во как дело пойдет! И сколько раз конец ему приходил? Нет, смотришь, живучий человек, вывернется! Не то что Неволин либо Деменев — тем сразу!.. — Он вздохнул

Получив это сообщение, Алексей был крайне обрадован. Если Штейников жив, значит, вернется, а если вернется — многое еще можно будет сделать.

Как-то однажды Алексей заявил:

— Патронов у нас мало, бомбы доставать все труднее становится! Помните адрес в Чусовой, что дал мне приезжий лбовец? Завтра я сам туда отправлюсь и попробую! Может быть, и достану!

На следующее утро лошадьми он уехал. В Чусовой он быстро нашел нужного ему человека. Человек знал условный пароль лбовцев. Принял он Алексея осторожно в сумерках, запер крепко за ним ворота. И до полуночи проговорили они.

Человек жил замкнуто в небольшом каменном домике. Приехал он сюда приблизительно год тому назад. Чем он занимался, соседи точно не знали. Несколько раз полиция делала у него обыски, но все безрезультатно. Очевидно, был он опытен и хитер. Он пообещал Алексею, свести его завтра вечером к другому человеку, у которого можно будет получить все необходимое.

— Когда? — спросил Алексей.

— Завтра в восемь!

Алексей стал прощаться, но хозяин уговаривал его остаться ночевать. Алексей было согласился, но вспомнил, что у него есть дело к одному из рабочих прокатного цеха, и ушел, несмотря на предупреждение хозяина, пообещав завтра быть ровно к назначенному часу.

Выходя из дома, он то и дело осторожно оборачивался. Один раз, когда ему показалось, что идущий за ним по дороге человек не так пьян, как хочет казаться, — Алексей быстро завернул за угол, пробежал немного, завернул снова и скрылся за разбросанными домиками заводского поселка.

«Неужели выследили и узнали? — подумал он. — Нет, вряд ли! Вероятно, это просто за его домом иногда посматривают! Ну и заинтересовались: кто это такой оттуда вышел? А все — таки надо быть начеку».

На следующий день к вечеру Алексей запоздал немного, и вот почему: пробираясь к каменному домику, он увидел, как в распахнутое окно противоположного дома высунулась, но тотчас же спряталась форменная фуражка жандарма.

«Как он тут живет? — подумал Алексей. — Рискованное соседство! Или это слежка?»

Алексей постоял на углу, потом обошел квартал и с противоположной улицы заглянул через ворота во двор, который, по его мнению, должен был выходить к нужному ему дому. На дворе было пусто. Он осторожно открыл калитку, перелез через забор и очутился возле бани, прилегающей к каменному домику. Затем тихонько, чтобы с улицы не было слышно, отворил дверь в сени, ощупью пробрался к скобке и, дернув ее, быстро вошел в комнату.

Рука его моментально рванулась к маузеру, ибо по меньшей мере восемь жандармов, очевидно, не ожидавших его появления со стороны черного хода, повскакивали из-за стола.

«Засада!» — сообразил Алексей и, не раздумывая, разрядил пол — обоймы в бросившихся к нему жандармов, выскочил в сени. Перемахивая через забор, он почувствовал, что пуля оцарапала ему правое бедро. Почти тотчас же за ним вслед из-за забора выглянула голова одного из преследователей, но моментально спряталась, услышав свист пули, пролетевшей над самым ухом.

«А! — подумал взбешенно Алексей, рыкая в темноту. — Поймать захотели, собаки! И здесь выследили… Ну хорошо!»

Злоба цепко стискивала ему горло: злоба не за полученную рану, а за то, что ему не удалось достать патронов и бомб, за то, что своим появлением он окончательно засыпал и провалил ожидавшего его человека.

Он до того обезумел от бешенства, что, ничего не соображая, пошел на станцию и без всяких предостережений взял билет на первый попавшийся поезд.

Так, почти не помня самого себя, он доехал до станции Пашия. Почувствовал жажду, слез и пошел в буфет. По дороге в коридоре он встретил лениво позевывающего жандарма и опять почувствовал приступ охватывающей ярости. Теряя всякое благоразумие, на глазах у всех он застрелил жандарма. Затем подошел к стойке, налил полный стакан водки, которой он раньше никогда и в рот не брал, залпом выпил. Потом, играя блеском двух маузеров, заставил расступиться оцепеневшую публику и ушел, прихрамывая, в двери, за которыми метался, как неприкаянная душа, черный горячий ветер.

 

Поздно разоблаченный провокатор

Прошло несколько летних месяцев. О Штейникове не было ни слуха. А он в это время лежал в землянке, на которую наткнулся, спасаясь от преследовавших его ингушей. В бородатом, полусумасшедшем человеке он узнал беглеца, спасшегося через разломанную трубу. Помешательство у Али-Селяма было тихое. Иногда он оставлял впечатление нормального человека. Понемногу Штейников, оправившись от раны и вывиха, узнал всю правду об Али-Селяме.

Одного только он никак не мог понять, кто помог бежать Али-Селяму. Не мог потому, что и сам Али-Селям не знал этого. Иногда он морщил лоб и говорил о какой-то записке, полученной им через окно в ночь побега. Штейников много раз спрашивал, какая это записка, от кого, к кому, куда он ее дел. Тогда Али-Селям тер виски, силясь припомнить что-то, но вспомнить не мог.

И вот однажды, когда Штейников почти что оправился и собирался уже через недельку покинуть келью отшельника, он сидел в землянке на чурбане и вырезал на дорогу набалдашник для толстой дубовой палки. Нож притупился. Штейников подошел к лежащему в углу камню и принялся точить клинок. Но точить, стоя на коленях, ему было неудобно, да и темно. И он решил подвинуть камень к чурбану.

Камень был тяжелый. Штейников с трудом подкатил его к свету и увидел вдруг, что под камнем лежала беленькая бумажка. «Записка!» — подумал он и, схватив ее, развернул.

Карандашом написанные слова выцвели, стерлись, но все же разобрать было можно. Штейников прочел ее — и ахнул. Записка была на имя пристава, и в ней сообщалось точно прежнее место стоянки боевиков. Теперь перед Штейниковым с внезапной резкостью вырисовывались все подробности.

Очевидно, мнимый лбовец, увидав, что Али-Селяма боевики обвиняют в шпионаже, принял его за своего, помог ему бежать и отдал записку для передачи полиции.

«Но наши-то… Наши ничего не знают! — ужаснулся Штейников. — Надо сообщить как можно скорее, если еще не поздно».

На следующее же утро, несмотря на то, что он не совсем еще поправился, Штейников собрался в путь.

Али-Селям проводил его до порога. Он был оборван, и голое тело просвечивало сквозь его рубище. Он долго стоял, глядя на удаляющегося Штейникова, потом сел на порог землянки и, понурив всклокоченную голову, пробормотал:

— Суета все и суета. Мне бы только покой!..

А в это время Алексей получил последний и самый тяжелый удар.

Как-то вечером к нему вместе с братом пришли несколько рабочих. Долго говорили они то о том, то о другом — по-видимому, хотели что-то сказать важное, но не решались.

Заметив это, Алексей даже рассердился и крикнул:

— Что вы вихляетесь, говорите прямо, что вам нужно?

— Вот что, Лексей Иванович! — сказал старший из них. — Видишь, какое дело! Конечно, знаем мы, что ты за нас, да только измучился народ больно через все это! Из дому ни шагу, всюду за тобой полиция следит! Ни собраться потолковать про свои дела, ни книжку какую прочесть ничего! Брось ты это свое дело! Ей-богу, брось! Передохни сам малость и дай народу поправиться! Многие тебя об этом просят! Свои же ребята, рабочие, и не в обиду, а просто как товарища! Устали очень, Лексей Иванович, а пользы никакой!

Долго, долго сидел молча Алексей, и горькая улыбка не сходила с его плотно сжатых губ. Потом встал и ответил, но ответил как-то глухо и не глядя никому в глаза:

— Хорошо!.. Хорошо, пусть будет по-вашему, я уйду!

Затем он, повернувшись, скрылся в чаще и не возвращался оттуда до самого утра.

Когда он вернулся, то глаза его горели сухим лихорадочным блеском.

— Мы уезжаем, — сказал он, — уезжаем отсюда, кто хочет, тот уедет со мной!

— Далеко?

— Далеко, — ответил он, — очень далеко!

— Когда? — спросил лбовец, тот самый, предупредить О котором торопился Штейников. И следующими словами сам того не зная, Алексей произнес себе смертный приговор:

— Через три дня!..

Боевики шли по дороге и наткнулись на засаду полиции. Вступили в перестрелку, потом бросились врассыпную

Собравшись через час, они недосчитались только одного — Ивана Давыдова…

Но на следующий день они узнали, что полиция никого не убила, следовательно, Иван спасся.

Между тем Штейников еще по дороге узнал от одного надежного человека, что боевики уже ушли к Каме с тем, чтобы, добравшись до нее, сесть на первый попавшийся пароход, идущий книзу. И узнав, что лбовец был с ними, утоненный Штейников тяжело опустился на траву и, закрыв глаза, пробормотал пересохшими губами:

— Конченое дело, слишком поздно!

 

Эпилог

Иван Давыдов в перестрелке был тяжело ранен. Семь суток пролежал он в лесу, не решаясь выбраться.

Наконец жажда и голод измучили его, он выполз на дорогу и попался в руки жандармам.

Его отвезли в заводскую больницу и поставили около него сильный конвой. Сначала он был без памяти, потом начал приходить в себя.

— Доктор, — сказал он однажды, — скажите правду, зачем вы меня лечите, разве только затем, чтобы передать здоровым в руки палачам? Доктор, — еще тише сказал он, — если вы по ошибке вместо лекарства дали бы рюмку яда?..

Доктор посмотрел на него и пожал ему руку.

Просьбу доктор выполнил. В этот же вечер Иван умер…

По указанию провокатора жандармы возле Чермоза схватили боевиков и отправили их на пароходе в Пермь.

На каждой новой пристани пароход наполнялся пассажирами, и боевиков перевели на корму. Пассажиров оттуда повыгоняли.

Никогда, вероятно, Пермь не видела такого судебного процесса. Улицы были запружены народом. Конные жандармы густыми шпалерами оцепили здание, где заседала выездная сессия Казанского суда.

Боевики держались спокойно. Алексей выгораживал всех, сваливая всю вину на себя.

Его же вместе с Чудиновым и еще Безголовым приговорили к смертной казни. Последний был арестован по подозрению в убийстве старика часовщика. Лавочник, у которого Штейников покупал махорку, в сумерки принял его за Безголова и донес на совершенно непричастного к деда человека.

Когда закованных в кандалы смертников, окруженных двумя рядами конвойных, вывели на улицу, то раздался общий приветственный гул. Окна были распахнуты. Балконы усыпаны народом. Кто-то крикнул:

— Да здравствует революция!..

Откуда-то донеслись граммофонные звуки «Марсельезы».

— Умирать, так с музыкой! — улыбнувшись, сказал товарищам Алексей.

Распахнулись ворота тюрьмы, и каменная одиночка поглотила приговоренных.

…Наступила ночь.

Провалами темных пятен мерцала пустота серых каменных углов тюрьмы. Алексей подошел к окну и, прислонившись к стенке, долго и жадно всматривался в небо…

Во дворе замелькали факелы. Один, другой… Они кружились, дымили — казалось, что безумные черные тени жандармов и палачей толкутся и носятся в каком-то диком торжествующем танце.

Потом стало тихо, тихо.

И на дворе раздался стук, — стук топора о дерево, как будто бы кто-то колол дрова.

И осужденные поняли, что это палачи вышли на работу. Палачи готовят виселицу.

Ночью всех осужденных повесили…

1927

 

Тайна горы

*

Прощался с Верой Реммер не как все. Он раскатисто, звонко смеялся, несколько раз подходил к столику, наливал в рюмку коньяк, возбужденно опрокидывал ее в рот и повторял, улыбаясь:

— Ну, смотри, чтобы никто и ничего, иначе мы можем сорваться.

Оставалось десять минут до того времени, когда за Реммером должен был зайти его товарищ по экспедиции.

Вера посмотрела на часы и улыбнулась. Не потому, что ей было слишком весело, а потому, что ее заражала бодрая уверенность Реммера. И, накинув ему на шею петлей гибкие смуглые руки, она спросила напоследок:

— Виктор… а что если Запольский опять?…

Реммер нервно сдернул ее руки и ответил не грубо, но резко:

— Это твое дело. Я не вмешиваюсь и… не будем больше об этом говорить!

Затрещал телефон. Вера взяла трубку. Звонили из редакции, спрашивали:

— Уехал Реммер или нет?

— Нет, сейчас уезжает.

Она хотела передать трубку, но телефон быстро дал отбой. В коридоре послышался стук шагов, пришел товарищ Реммера — Федор Баратов. Он так же, как и Виктор, был одет в серые холщовые бриджи, в рубаху с широким раскинутым по плечам воротом и обут в высокие кожаные сапоги.

— Алло! — вместо приветствия сказал Реммер. — Можно ехать?

— Можно.

Два вещевых мешка были захвачены в левые руки, две охотничьих винтовки — в правые, и все втроем спустились вниз к машине.

Был вечер. На Сибирской возле редакции кричал громкоговоритель:

— Проект концессии на разработку золотых приисков в верховьях Вишеры…

Мимо проезжали машины с иностранцами, в большинстве янки.

— И откуда их так много набралось! — сказала Вера. — Рыщут и рыщут. Вчера на пароходе человек двадцать приехало.

Реммер сел в машину последним.

— Алло! — крикнул он шоферу. — Дай ход…

Но прежде чем шофер успел нажать ногой педаль, к дому с треском подлетела мотоциклетка, и телеграфист, не соскакивая с сиденья, кинул Виктору телеграмму.

Он распечатал, оттолкнул рукою дуло винтовки, и кривая усмешка перекосила его ровное лицо:

— Стоп!..

Не раскрывая дверцы, он легко перескочил через борт машины на мостовую, вбежал в дом и нажал кнопки телефона, автоматически соединяясь с редакцией:

— Это вы?., я только что получил телеграмму о том, что Штольц проверил и подтверждает все, он успел уже на три дня раньше… Я не особенно доверяю Штольцу… Да, да… Я имею на это основание и все-таки еду сам…

Он вышел, на ходу поцеловал в щеку Веру и вскочил в машину. Шофер вовремя нажал рукой рычаг, отпуская тормоз, и машина, загудев, понеслась к пристани.

Это было ровно в девять часов вечера, 25 июня 1925 года. В половине девятого, в тот же вечер, с запада прилетел двухместный аэроплан, и бритый серый англичанин в костюме, немного помятом в дороге, подъехал к квартире Реммера. Там он оставался не более трех минут, ибо в ней никого не было, кроме уходящей домой Веры. И Вера слышала, как он сказал своему спутнику по-английски:

— Джон, через час вы вылетите в Чердынь и передадите ему этот пакет…

Ночь 25 июня 1925 года была замечательна и тем, что в самой большой гостинице города в четырнадцатом номере повесился человек, только что перед этим прописавшийся Сергеем Кошкиным, танцором-чечеточником, 32 лет от роду.

В IV классе парохода «Красная Звезда» было шумно и оживленно, но тесно до отказа. Никогда раньше пароходам Камы не приходилось перевозить такую разношерстную буйную публику. Слухи о больших изыскательных работах в горах, в верховьях Вишеры, заставили хлынуть туда тысячи человек из южных губерний СССР.

Все те, кто околачивался раньше без дела в Одессе, Ростове, Новороссийске, собрав несложные манатки, быстро перебрасывались с юга, через Пермь, на север.

Ходили слухи об открытых американцами сказочных богатствах, о находке самородков. И хотя точное местонахождение этих залежей еще никому не было известно, хотя никто еще не видел ни одного человека, нашедшего самородок хотя бы в два грамма весом, однако все чувствовали, что раз американцы взялись, значит что-то тут да есть.

Позади огромных мешков с войлоком в укромном углу сидели два человека. Осторожно оглядываясь, один из них время от времени отворачивал борт рваного ватного пиджака и, не вынимая из кармана бутылки с дешевым коньяком «Экстра», наливал жестяную кружку, подставленную товарищем. Оба по очереди рывком опрокидывали коньяк в глотки, затем из другого кармана извлекалась тонкая ненарезанная чайная колбаса, от которой сразу отхватывалось зубами полчетверти.

Реммер, как и всякий журналист, был любопытен. Он спустился вниз и, усевшись на мешки, разговорился с одним вятским мужичком.

— Куда, дядя, едешь? — спросил он, угощая того папиросой.

— Куды?! — добродушно ответил тот. — Известно, куды все, туды и я…

— А зачем?

Мужичок удивленно посмотрел на него, потом ответил, закуривая:

— Да ведь как же, у нас хлеба кажный год плохие, кажное лето мужики на отхожие промысла уходят. И я ходил раньше либо канавы рыть, либо по штукатурке. А тут такое дело вышло, попер народ туды. Ну, думаю, дай и я тоже, авось счастье выйдет!

Потом, почему-то снижая голос, добавил, растягивая слова:

— Говорят, которым людям удача бывает, ба-а-альшу-щие куски находют. По хунту, а то и больше…

Реммер улыбнулся, хотел ответить, но не сказал ничего, потому что из-за мешков услышал, как чей-то подвыпивший голос негромко, но резко сказал:

— А я тебе говорю, что Штольц заплатит.

— Ды ни-столько!..

— Нет, столько…

— Да если твоего Штольца со штанами продать, откуда он возьмет столько?!

— Не знаю, — менее уверенно, но все же твердо ответил другой. И потом совсем тихо, так тихо, что Реммер еле-еле услышал, добавил:

— А не заплатит, так не видать ему ни одной бумажки… Реммер весь насторожился, но больше разобрать ничего не смог…

Он пошел к себе в каюту.

— Тебе радиограмма, — сказал ему Баратов.

Реммер разорвал. Вера сообщала: 1. Какой-то человек на аэроплане вылетел в Чердынь, чтобы передать тебе пакет. 2. Из Киева сообщают, что ничего неизвестно.

Первый пункт Реммера озадачил, второй — вызвал складку на лбу: вторым пунктом он был недоволен.

— Алло! — сказал он, подавая Баратову депешу. — Что это за аэроплан?

Тот удивленно пожал плечами, не зная, что ответить.

В это время в дверь каюты постучал матрос и сообщил, что Реммера вызывают из Перми по беспроволочному телефону. Он подошел. Говорила Вера. Она сообщила, что два часа тому назад кто-то со стороны веранды вырезал стекло и, проникнув в комнату Реммера, взломал ящики письменного стола! Сейчас работает угрозыск.

Вместо того чтобы нахмуриться или взволноваться, Реммер рассмеялся и ответил спокойно:

— Верочка, не беспокойся… Ничего особенного там не было…

Когда он отходил от аппарата, лицо его выражало сильнейшее удовольствие, и по губам прошла широкая веселая улыбка

Пожилой англичанин, пьющий у стойки буфета виски, удивленно посмотрел на странную, ничем не оправдываемую улыбку русского и протянул руку за следующей рюмкой. А Реммер распахнул дверь каюты, бросился на койку и сказал Баратову

— Пока все очень хорошо. Ящики взломаны… И, быстро раздевшись, лег спокойно спать.

По делу о взломе ящиков в квартире Реммера Веру вызвали в угрозыск. Ее начальник, товарищ Седых, был ей хорошо знаком. Он спросил ее о некоторых подробностях, о том, не известно ли ей, похищены какие-либо вещи или нет?

— По-моему, нет, — ответила Вера. — Я говорила с Виктором по радио, и он передал, что ничего ценного в его ящиках не было…

Вера хотела уже уходить, как взгляд ее упал на письменный стол начальника.

— Откуда это у вас? — удивленно спросила она. — Это, вероятно, взломщики взяли с собой, а вы нашли у них?

И она протянула руку за красной маленькой звездочкой из уральского камня, на которой были поставлены ее инициалы. Но начальник вдруг нахмурился, точно внезапная новая мысль пришла ему в голову. Однако тотчас же улыбнулся и спросил:

— Разве вещичка знакома вам?

— Это звездочка Виктора. Я подарила ему ее как раз в начале весны, когда… — Она запнулась на мгновение, потом тотчас же улыбнулась и добавила спокойно: — Когда я разошлась с мужем и сошлась с Виктором. Но как она попала к вам?

Седых ответил что-то неопределенное, потом, сославшись на занятость, вежливо распрощался.

Едва Вера вышла, начальник вызвал к себе старшего инспектора Балабуша и приказал:

— Телеграфируйте в Чердынь — установить слежку за журналистом Реммером, вероятно, его придется арестовать…

Инспектор Балабуш был крайне удивлен. Но инспектор не имел привычки много разговаривать, и если бы его начальник сказал, что надо арестовать самого председателя окрисполкома, значит, у начальника были веские доводы.

В это время Вера сидела в театральном садике, читала какое-то письмо, ела мороженое и была страшно далека от мысли о том, что она сделала…

В Чердыни человек в крагах и авиаторской шапке принес Реммеру в гостиницу пакет. Там было 10 пятидесятидолларовых бумажек и письмо от одной из крупнейших американских газет, в котором в сухой, чисто деловой форме делалось ему предложение информировать газету о ходе изысканий бассейна реки Вишеры.

Реммер прочел письмо, посмотрел на каменное лицо авиатора, потом сел за стол и начал писать ответную записку. Но через минуту он разорвал написанное, встал и сказал летчику:

— Хорошо.

Человеку в крагах, по-видимому, кто-то вполне доверял, ибо человек в крагах не потребовал ни расписки, ни ответа. Он повернулся и вышел.

— Подкуп? — коротко спросил Реммера Баратов.

— Да, — еще короче ответил тот.

Гостиница была набита до отказа. Реммер умывался в то время, когда с хозяином спорили двое.

— Номеров нет, — убеждал хозяин.

— То есть как нет, когда надо, — резко отвечали ему. — Мы в коридоре заночуем!..

— Номеров нет, — упрямо повторил хозяин, — а если вы будете скандалить, я позову милиционера.

Реммер вытер мокрую голову и вышел в коридор. Там он встретил двух спорящих людей и в одном из них узнал того, который упоминал имя Штольца за войлочными тюками парохода.

Реммер остановился и еще раз внимательно посмотрел на них, точно желая крепче запечатлеть в памяти их лица. Если бы Реммер обернулся в этот момент, то он увидел бы, что в пяти шагах в стороне стоит незнакомый человек и внимательно, с той же целью, всматривается в его собственное, Реммера, лицо.

— Виктор, — сказал ему Баратов, когда, попыхивая в темноте последними перед сном папиросами, они лежали в кровати, — а не слишком ли рискованную игру мы ведем? И не лучше ли все дело передать в руки следственных органов?

— Нет, — после минутного молчания ответил Реммер, — фактов еще никаких, а кроме того… а кроме того, я люблю иногда ходить по битому стеклу.

По реке Вишере тянулись вверх лодки, нагруженные поклажей. Сами приискатели шли пешеходом по берегам. Ночевали у костров, прямо под открытым небом. Вставали с зарей, снова и снова торопились вперед.

Время от времени попадались сторожевые посты, домики милиции, наспех, но крепко сколоченные и обнесенные двумя рядами колючей проволоки.

Многие из проходивших задолго перед постами сворачивали в сторону и старательно обходили их по тем или иным соображениям, не желая встречаться с заставами.

Впрочем, застав было всего пять на пятьсот верст от Чердыни до Золотого камня — горы, у подножия которой вырос целый поселок, центр изыскательных работ.

Через пять суток моторная лодка благополучно доставила Реммера и Баратова от Чердыни до места.

Поселок был разбросан на скалистой, покрытой лесами и изрезанной шумными ручьями местности.

Встретился со Штольцем Реммер в тот же вечер. Встретились они как умные враги, знающие силу друг друга, вежливые, спокойные, взвешивающие каждое выпущенное слово и улавливая за словами противника скрытый смысл.

— Здравствуйте! Как дела? Не устали? — спросил Штольц.

— Спасибо… Совсем не устал. Крепок, как и всегда.

— Здесь климат очень нездоровый. Я, например, иногда скверно чувствую себя.

— Вряд ли в Перми вы чувствовали бы себя теперь лучше, — пряча улыбку, ответил Реммер, — там лихорадит. Может быть, вам нездоровится от того, — здесь Реммер пристально посмотрел на него, — что вы слишком много работаете?

— Много… — коротко отрезал Штольц, но, спохватившись, переменил тон и сказал дружелюбно:

— Впрочем, вы ведь только что с дороги, заходите ко мне, я вас познакомлю кое с кем из здешних инженеров. Кстати, пообедаем.

Реммер заколебался, но тотчас же сообразил, что это знакомство будет ему весьма полезно, и согласился.

Зашли в бревенчатый дом. Свежая пакля еще торчала клочьями из стен, пахло смолистыми непросохшими бревнами, по стенам стояли две койки с походными матрацами, в углу несколько винтовок, а посередине большой стол, накрытый простыней, вместо скатерти, и уставленный закусками и вином.

Не прошло и пяти минут, как в комнату вошли трое; из них два американца-инженера, помощник начальника изыскательной экспедиции Янсон и еще некто, кого Реммеру отрекомендовали мистером Пфуллем — спортсменом и известным путешественником, большим любителем охоты на медведей.

Реммер поздоровался с инженерами и с удивлением посмотрел на короткого и толстенького мистера Пфулля, не совсем понимая, как это такой пухлый и круглый человечек может быть ярым охотником, да еще на такого крупного зверя, как медведь.

В продолжение нескольких дней Реммер осматривался и наблюдал за кипучей жизнью поселка Золотой горы.

Каждый день дальше в горы на восток отправлялись новые и новые люди. Иногда с востока приезжали инженеры, оборванные, грязные, с озабоченными энергичными лицами. Они отправлялись в кабинет концессионной конторы, о чем-то подолгу докладывали мистеру Янсону. Потом в Москву начинали посылаться доклады, а в газеты Штольц посылал соответствующую информацию:

«Обнаружено золото рядом с восточной границей района концессии…»

«По заключению инженера Бранта, мощная золотоносная жила должна проходить у восточной части концессии…»

Читая эти короткие сообщения, Реммер невольно удивился. Он начинал чувствовать, что подозрения его относительно Штольца на этот раз начинают немного колебаться.

В самом деле, американская концессия охватывала сравнительно небольшой район. Всем было хорошо известно, что концессионеры старались расширить его и потому изыскания производят по соседству. Ясно, что им было бы выгоднее умалчивать о новых открытиях, а если не умалчивать, то по крайней мере преуменьшать их значение.

А тут?… Телеграммы Штольца — четкие, определенные и, по-видимому, соответствующие действительности.

У Реммера со Штольцем были старые счеты, и Реммер имел основание подозревать его кое в чем. Но в данном случае Штольц действовал, по-видимому, вполне честно.

Через неделю Штольц куда-то исчез из поселка. Реммер спрашивал у Янсона, у инженеров, зашел даже к мистеру Пфуллю. Мистер Пфулль был дома, сидел в кресле с грелкой на животе и с ногами, укутанными в плед, пил какао.

Мистер Пфулль извинился за свой домашний костюм и объяснил, что ему весьма нездоровится, потому что во время последней охоты он оступился, сорвался с уступа скалы и, падая, получил сильные ушибы.

Реммер высказал соболезнование, надежду на скорое выздоровление, но в душе остался при сильном подозрении, что у мистера Пфулля просто насморк и больше ничего.

О Штольце он ничего не узнал. Но вечером двое рабочих передали, что видели Штольца в сопровождении каких-то двух бродяг, направившихся в лес на северо-восток.

Реммер удивился: почему на северо-восток? В той части не производилось никаких изысканий, ибо инженеры единогласно пришли к заключению, что россыпями та сторона наиболее бедна.

Утром Реммер и Баратов тоже отправились в далекую прогулку на северо-восток.

В первый и во второй дни им еще попадались одиночки приискатели, копающиеся по берегам горных ручьев. Но еще через два дня они попали в такую глушь, где не было никого и ничего.

Решили отдохнуть. Устроили из ветвей шалаш, натаскали травы, съели по коробке саморазогревающихся консервов и легли спать.

Черными хлопьями падала на землю густая тьма. Было тепло, тихо и безветренно. И оба крепко уснули.

Ночью первым проснулся Баратов. Он насторожил слух, потер виски и выполз из шалаша. Потом вернулся и дернул Реммера за рукав.

— Что ты? — спросил тот, вскакивая.

— Ты ничего не слышишь?

— Нет, ничего. Прислушались. Все было тихо-тихо.

— А что?

— Так, ничего, — ответил Баратов. — Мне показалось, что кто-то…

— Кричит, что ли? — перебил его Реммер.

— Нет. Что кто-то поет. Оба рассмеялись.

— Кто тут ночью будет распевать?! Давай спать дальше…

Вятский мужичок, дядя Иван, тот самый, с которым Реммер разговаривал на пароходе, человек был хитрый и дошлый.

Добравшись до приисков, он прикинул умом и сообразил, что ежели народ прет больше к юго-востоку, то ему прямой расчет немного удариться в сторону, чтобы, ежели будет удача, не делиться с кем-нибудь, а одному заграбастать все.

Вот почему через некоторое время дядю Ивана можно было увидеть с мешком за плечами и огромной допотопной шомполкой пробирающимся через густые причудливые леса в верховьях реки Вишеры.

— Ну и места, — бормотал он, весело продвигаясь вперед и покуривая набитую махоркой трубку. — В жизнь не видал таких местов.

Шел дядя Иван три дня и думал так: «Дойду до места, а там и искать буду».

«Место» это представлялось дяде Ивану как нечто определенное, ну, вроде, скажем, своей пашни либо огорода, обнесенного жердями. Во всяком случае, дядя Иван был твердо уверен, что «место» должно иметь свои отличительные черты, по которым он его сразу узнает.

Но на шестой день зашел дядя Иван в такую глушь, что и поворотиться некуда. Сел он тогда на камень и подумал, не сбился ли он уже с дороги и не осталось ли «место» в стороне: либо влево, либо вправо. И после некоторого раздумья повернул дядя Иван вправо.

Шел он опять до тех пор, пока не уперся в старую седую гору, а из той горы ручьи бегут прямо из-под земли; речонка рядом пробегает светлая, быстрая, цветов сколько хочешь, и птицы поют очень приятно.

Скинул дядя Иван сумку, взял топор и срубил себе крепкий шалаш. Потом соснул немного и пошел бродить по берегу речонки. Присматривался старательно к речному песку, собирал его на лопатку и подносил к хитро прищуренным глазам. Но, однако, не было в тот день удачи дяде Ивану, и ничего он для первого раза не нашел.

И вот однажды, копаясь возле речки, поглядел дядя Иван на куст, разросшийся рядом, и увидел, что торчит из земли железка какая-то. Потянул он ее и вытянул из-под прелых листьев остов ржавой, никуда не годной винтовки.

Чудно что-то показалось дяде Ивану. В эдаком месте, куда, можно сказать, ни один человек ни ногой за всю жизнь, должно быть, и вдруг ржавая солдатская винтовка. Стал он копать еще и нашел старую шапку необыкновенного фасона, которую нельзя из-за ветхости целиком вытащить.

Еще больше удивился дядя Иван и стал думать, припоминать. Какой такой народ — либо мордва, либо киргизы — шапки такие носят? И вспомнил, что ни у мордвы, ни у киргизов не видел он шапки-буденовки, а видел он их десять лет тому назад, когда были тяжелые годы и когда здорово красные дрались с белыми.

Стал еще искать что-либо дядя Иван, но так-таки больше ничего не нашел.

В течение двух дней Реммер и Баратов охотились, отдыхали или лазили по горам.

Горы были странные, изломанные, особенно одна. Она была источена ветрами, покрыта низкими корявыми деревьями, и несколько глубоких трещин врезывались в ее грудь.

Однажды Баратов, рыская с ружьем по гуще, оступился и едва успел ухватиться за корень соседнего дерева. Он вытянул ногу из какой-то ямы, посмотрел вниз и содрогнулся: под ногами был темный глубокий колодезь, с краями неровными и заросшими мхом.

Баратов позвал Виктора, оба легли на землю и свесили головы вниз… Дна не было видно, но снизу доносился шум быстро текущей воды. Там, в темноте, бился о камни и плескался уносящийся куда-то невидимый поток.

Зажгли бумагу, бросили, и она долго огненной бабочкой летела в черную пустоту, наконец упала, но тот час же, прежде чем успела потухнуть, точно чья-то невидимая рука, — подземная вода быстро рванула и унесла ее прочь.

— Черт! — крикнул Реммер, потому что тяжелый камень, зацепившись острым углом за тонкий ремешок фляги, потянул Реммера вниз. Ремень оборвался, и камень с флягой бухнул где-то далеко внизу.

— Жалко, — сказал Реммер, — там у меня было горячее какао…

— Теперь простынет, — пошутил Баратов.

— Нет, у меня термос выдерживает температуру приблизительно до полутора суток.

По пути обратно Баратов подстрелил жирную утку, и оба долго возились, очищая и зажаривая ее на сыром деревянном вертеле.

— Когда повернем обратно? — спросил Баратов. — Завтра?

— Да, утром.

— Утром… — в раздумье протянул Федор, — ну что же, можно и утром.

Он помолчал немного, потом добавил:

— Виктор, а ведь правда, странная какая-то гора?

— Чем?

— Так… Вся изрезанная, какие-то провалы, где-то под землей вода шумит… Я ночью проснулся, и мне показалось, точно над ней зарево какое-то… Так, чуть видно… Будто бы огонь в середине ее.

— Откуда тут быть огню? Это заря, должно быть, была, — ответил спокойно Реммер, отрывая зубами мясо от куска зажаренной птицы.

— Виктор! — спросил опять Баратов, перескакивая на новую мысль. — А как ты все-таки веришь, что Штольц бывший белый офицер? Ведь вот из Киева не подтверждают.

Реммер нахмурился и отбросил обглоданную кость.

— Нет, не подтверждают, а сообщают только, что после стольких лет выяснить почти невозможно. А кроме того, я же тебе говорил, что давно, еще в Париже, в кабачке «Цыганская жизнь», мне подавал карточку человек, удивительно похожий на Штольца.

— Ну?

— Ну, ничего не «ну»! Тот кабачок эмигрантский, и все официанты в нем — бывшие офицеры.

Он подумал, потом добавил:

— Теперь ящик взломан. Штольц давно знает, что я собираю о нем сведения. В ящике был нарочно оставлен черновик моего письма, в котором я писал, что подозрения относительно Штольца были ни на чем не основаны и что была ошибка.

— И он теперь успокоится?

— Конечно. И мне будет легче следить дальше… Легли спать. Во сне Реммер видел Веру, потом видел оставленного дома дога, потом опять Веру. «Вера, сыграй мне что-нибудь!» — попросил он. Она села и, к его большому удивлению, заиграла ему какой-то военный сигнал.

Но огромный муравей, пробравшись под рубаху, больно укусил Реммера. Он заворочался и открыл глаза.

Было темно. Реммер отряхнул рубаху, потом насторожился.

«Что такое, — подумал он, — разве это не во сне я слышал?»

Вышел и прислушался.

Ему показалось, что кто-то далеко-далеко, за изгибами ушедших в серую утреннюю мглу скал, играет на медной трубе красноармейскую зорю — сигнал тихий, мелодичный и умирающий в туманах, молчаливым кольцом охвативших горы.

«Что такое? — подумал он. — Неужели Федор позапрошлую ночь был прав?»

Он разбудил Баратова, они быстро вскинули винтовки и исчезли в тумане, направляясь на странный сигнал.

Долго рыскали по горам Реммер и Баратов. Долго и тщательно обшаривали все закоулки и уступы ущелья, но нигде никого не было.

Через несколько часов безрезультатных поисков перевалили через трудно проходимую скалу и пошли по другой стороне ската, рассуждая: что бы это такое все слышанное утром значило?

Лощина была узенькая, сравнительно удобная для пути, но зато, находясь на дне ее, невозможно было определить направление куда идешь, ибо то она загибала вправо, то резко поворачивала влево, и так все время.

— Вероятно, мы спустимся к подошве горы с левой стороны, — решил Реммер.

— А стоит ли идти дальше?

— Стоит. Легче спуститься и обойти гору низом, чем подниматься опять вверх.

Вдруг Баратов остановился и быстро наклонился к земле, поднял тонкую обгоревшую спичку. Оба посмотрели друг на друга.

— Кто-то курил…

— Кто, не знаю. Но то, что спичку зажигали еще совсем недавно, это верно.

Теперь ясно было, что они находятся на правильном пути. И оба зашагали еще быстрее.

Так в этот день прошли они верст двадцать, и когда уже вечерело, когда солнце цеплялось уже за острия вершин, гора резко оборвалась, и они круто спустились в низину, покрытую густым лесом.

У подножия огромной, обрывающейся отвесно скалы они наткнулись на остатки костра с не потухшими еще угольями.

Волнуясь, они бросились в кусты, рассчитывая найти кого-либо рядом, и сразу же их глазам представилась странная, поразившая их картина.

На земле лежал человек с полузакрытыми, застывающими глазами. Низко наклонившись над ним, стоял на одном колене какой-то мужичок и вливал ему в рот воду.

При виде подошедших сидевший ахнул, хотел было бежать, но Баратов крепко схватил его за плечи и приказал ему остаться.

— Кто ты такой и кто это лежит?…

В первую минуту мужичок молчал, как бы окаменев, потом, приглядевшись к ним, вздохнул, точно радуясь тому, что это были они, а не кто-либо другие, и, показывая на лежащего человека, ответил:

— Я… я-то вятский. А вот двое каких-то приходили и человека ни за что кончили. Я убег со страха, а потом, когда пришел, гляжу — человек лежит…

Реммер подошел к раненому. Глаза у того были все еще полуоткрыты, и он молчал. Потом, делая над собою огромное усилие, он гневно забормотал что-то, и розоватой пеной окрасились его губы. Реммер уловил несколько отрывистых бессвязных слов:

— На гору надо… надо назад план… они повесили и украли.

— Кого повесили? — спросил, ничего не понимая, Реммер.

Но раненый не смог больше ничего сказать и забормотал что-то совсем непонятное. Он умер скоро, ничего не открыв и не объяснив.

Дядя Иван рассказал следующее.

Совсем недавно он лежал и отдыхал, когда услышал рядом резко спорящие голоса. Тогда он, обрадованный предстоящей встрече с живыми людьми, вскочил, чтобы броситься к ним навстречу, как вдруг шарахнулся и спрятался за кусты, потому что по лесу загрохотал выстрел и тотчас же раздался сильный крик. Через час, когда все стихло, он вышел и нашел умирающего человека. Больше ничего он не знал.

Оба стояли, наморщив лбы, и думали.

— Помнишь сигнал? Это, очевидно, кто-то из них играл зорю утром.

— Но зачем? — пожал плечами Реммер.

— Я и сам не знаю, — ответил Баратов. — Странно, Виктор, все как-то выходит… Про какие планы он говорил? По-моему, надо бы еще раз побывать на горе.

Посоветовались. Решили, что остаться нужно было бы. Но патронов не было, консервы были на исходе, даже спичек осталось мало. Решили тогда отправиться обратно к Золотому камню, в поселок, запастись надолго необходимым и опять вернуться сюда.

Когда Реммер вернулся, он нашел у себя на столе только что принесенную телеграмму. Ее содержание так поразило своей неожиданностью, что он сел на стул и пожал плечами, совершенно ничего не понимая. Телеграфировала Вера и почему-то только уже из Чердыни о том, что она выехала сюда.

Этот безрассудно-взбалмошный поступок поставил его в тупик. Он нарушал все его планы и был совершенно непонятен ему.

Баратов тоже ничего не понимал. А дядя Иван и подавно. Оба стали прикидывать, взвешивать, стараясь найти объяснение, но ничего не могли придумать. Однако, успокоившись, пришли к заключению, что должно было случиться что-нибудь особо важное для того, чтобы Вера вопреки уговору, не списавшись предварительно и так неожиданно, решилась на этот поступок.

Через два часа в сумерках на оживленных грязных узеньких улочках поселка Реммер встретил человека, в котором узнал Запольского. Человек прошел мимо, по-видимому, не заметив Реммера. И Виктору внезапно показалось, что между этой встречей и телеграммой есть какая-то связь.

Чтобы хоть немного разузнать что-либо, он направился к Штольцу, ибо, если Запольский успел уже зайти к нему, то, может быть, меж слов Виктор смог бы уловить что-либо у того.

Вошел в большие заваленные сени. Было тихо. Отворил дверь. В комнате никого не было, но на столе стояла дымящаяся недоеденная тарелка борща. Очевидно, Штольц на минуту куда-то вышел. Реммер хотел повернуть обратно, как вдруг рванулся вперед с широко открытыми и удивленными глазами… На столе лежала полетевшая с камнем в глубину подземного колодца его фляга.

Он не поверил своим глазам, взял ее в руки. Конечно, его узенький ремешок, оборванный острием камня, и широкий треугольник от нехватающего куска кожи, вырванного им нечаянно еще о борт моторной лодки.

Он положил флягу обратно. Вышел в темные, заваленные седлами и мешками сени и услышал на крыльце шаги. Рассчитывая, прежде чем уйти, пропустить в дом идущих, он спрятался в угол, за кошму. Прошел Штольц. Реммер только высунулся — опять шаги: прошел Запольский. И едва только Реммер увидел Запольского, как острое любопытство овладело им. Он чувствовал, что тут можно услышать кое-что для него интересное. Но прислушаться через толстую стену было невозможно.

Тогда Реммер выбрался из-за кошмы, вышел на темный двор и, осторожно оглядываясь, пошел вдоль стены. Однако подслушать через окно было невозможно из-за двойных рам, а также потому, что оттуда шел яркий свет.

Он уже решил было, что его затея — дело невозможное, как, сообразив что-то, пробрался к конюшне, залез на крышу, оттуда на крышу дома, потом к чердачному окну. Осторожно повис на руках и спустился на земляную насыпь чердака. В темноте он разыскал трубу и открыл дверку, и тотчас же до него донеслись голоса нескольких человек.

Штольц и Запольский были уже не одни. Реммер подосадовал на поздно пришедший ему в голову способ услышать, о чем они будут говорить, но все же приложил ухо к дверке, желая узнать о чем, собственно, сейчас идет разговор. И то, что он услыхал, превзошло все ожидания.

Пока Реммер пробирался по двору, Штольц разговаривал о своих делах с Запольским. И действительно, Реммер мог бы почерпнуть много интересного. Штольц нервничал.

— И надо же было, — говорил он раздраженно, — чтобы как раз та часть плана, на которой был обозначен вход, была вырвана. Мы обшарили все и не нашли. Найти все-таки можно, но надо только больше запасов и больше людей.

— Думаешь опять?

— Да, и притом, чем скорее, тем лучше, потому что… ты видишь, это?

— Ну… фляга…

— Я нашел ее там, значит, кто-нибудь теперь рыщет уже и в этом районе.

— Почему теперь? Может быть, это давно, какой-нибудь турист…

— Давно, — резко засмеялся Штольц. — В том-то и дело, что не очень давно. В ней было еще горячее какао, которое я выпил с удовольствием.

— Где ты ее нашел?

— Она была у самого подножия горы, там течет река, и у скалы вода в ней так бурлит, точно в реку вливается из-под земли какой-то поток. Если только владелец этой штуки не утонул в этом дьявольском водовороте, то он и сейчас где-то там.

Он замолчал и пристально посмотрел на Запольского, шепотом добавил, подчеркивая слова:

— А скажи, пожалуйста, что ему там было нужно?

— Где Реммер? — спросил через некоторое время Запольский.

— Не знаю, пропал пока без вести, охотится, должно быть. А что? — Штольц вздрогнул. — Ты думаешь, это опять он?…

— Я ничего не думаю… Думаю только, что его все-таки лучше убрать отсюда подальше, — ответил Штольцу Запольский.

Глаза Запольского засветились злым огоньком, и он добавил полушепотом и странно улыбаясь:

— Его уже скоро арестуют. Знаешь? В руках у повесившегося нашли маленькую вещичку… Удалось установить, что она принадлежит Реммеру.

Штольц недовольно сдвинул брови.

— Смотри, — предостерегающе проговорил он, — зачем ты запутываешь дело? Было уговорено проще… Повесился, и все. А эта новая комбинация — это твоя отсебятина…

Потом усмехнулся и добавил:

— Что это ты так на Реммера?

Плохо скрытая ненависть мелькнула в лице Запольского.

— Мне нужно, чтобы его совсем не было около Веры… Штольц засмеялся.

После того как Запольский принес ему черновик, выкраденный из ящиков Реммера, журналист уже не казался ему таким опасным врагом. Но Штольц вспомнил о найденной фляге, тотчас же снова насторожился и ответил резко:

— Да, пожалуй, было бы лучше, чтобы его убрали…

Как раз в это время в комнаты ввалилось несколько человек во главе с мистером Пфуллем. А на темном дворе Реммер забирался на крышу конюшни.

Наверху подвывал ветер и, врываясь в трубу, иногда заглушал отдельные фразы говоривших. Реммер весь превратился в слух, засунув голову в дверцу трубы, чувствовал, как сажа сыплется ему на голову, и чутко прислушивался к каждому голосу.

Говорил Штольц. Он рассказывал о том, где он провел это время.

— Найти трудно, но вполне возможно… От плана вырван кусок… Основное направление известно. В крайнем же случае можно взорвать то место, откуда выбегает подземная речка. Ее русло должно проходить как раз через пещеру. Надо только торопиться. Нужно обязательно сегодня же в ночь, тем более что этот (он подчеркнул слово) уже здесь, он вернулся с охоты или черт его знает откуда. Как вы думаете, мистер Пфулль?

Порыв ветра загудел, завыл, и Реммер не расслышал нескольких фраз. Потом сразу с полуслова поймал голос мистера Пфулля:

— … А кроме того, зачем же подкупали, если на него положиться нельзя. Вопрос о концессии проходит инстанциями. По-видимому, так и будет. Богатый восток они будут разрабатывать сами, а нам отдадут бедный россыпями север…

Несколько голосов тихо и сдержанно рассмеялись. Дальше заговорили инженеры.

А Реммер все слушал… Реммер начинал понимать, в чем дело: концессионеры старались расширить свой район. Они умышленно подчеркивали, что делаются разведки к юго-востоку, давали фальшивые отчеты о якобы открытых в той стороне россыпях и в то же время отчего-то тянулись потихоньку к северу. Что это за пещера? И для чего нужна она им? Уж, конечно, не для интересной прогулки. Они боятся, что им не разрешат захватить другой козырь, и поэтому умышленно передергивают карты.

«Бедный север! — подумал, усмехаясь, Реммер. — Вот вам чего, голубчики, надо!»

Все это в течение нескольких минут стало ясным Реммеру.

Напоследок опять говорил мистер Пфулль:

— Все готово… Сегодня же ночью отправляйтесь. И чтобы обязательно было все сделано, возвращайтесь с точными планами и окончательными данными…

Сказал это он резко, повелительно, и Реммер удивился: почему это все так прислушиваются к распоряжению мистера Пфулля и откуда у этого пухленького трафаретного туриста и «любителя охоты» такая властность тона?

Застучали табуретки, и все стали выходить…

Баратов ахнул, когда увидел Реммера, вернувшегося ночью с головой, перепачканной сажей, возбужденного и точно хватившего в излишке спиртного. Они долго говорили. Реммер что-то кому-то писал. И в ту же ночь, оставив Баратова дожидаться Веру, захватив с собой дядю Ивана, он по следам только что отправившейся партии пустился в путь. Ему нужно было во что бы то ни стало узнать, где находится эта загадочная пещера для того, чтобы своевременно информировать газету. В ночь на вторые сутки он настиг Штольца. Его люди, расположившись возле костров, варили ужин. Костер Штольца и инженеров был поодаль и почти что у края ущелья, внизу которого шумела горная речка.

— Останься здесь и лежи смирно, а я пойду вперед, — приказал Реммер дяде Ивану.

— Боязно одному-то, — ответил тот, постукивая зубами.

— Чего боязно? Кто тебя тут заметит?!

— Кто их знает, у них в карманах фонарики эдакие есть с электричеством, нажмешь пупочку — он и светит…

Реммер махнул рукой, сбросил сумку, взял в левую руку ружье и тихонько пополз.

Было шумно в лесу от ветра, гулявшего по вершинам. Огни костров, как светляки, мерцали точками и не были в силах рассеять далеко вокруг себя плотную темноту. Реммер осторожно дополз и остановился совсем недалеко от костра. Штольц разговаривал с Янсоном, но почему-то Штольц вдруг встал и отошел на несколько шагов собирать сучья для костра.

Он был почти рядом с Реммером, и тот лежал, распластавшись на земле, сдерживая дыхание, и был готов каждую минуту вскочить на ноги. Штольц остановился. Из-за темноты видеть друг друга они не могли. Потом Штольц

вернулся, шепнул что-то одному из инженеров и исчез. Инженеры заговорили еще громче, и, успокоившись, Реммер стал, вслушиваться. Потом, не поворачиваясь, он пополз задом обратно, отполз немного, хотел встать, как вдруг отчаянно рванулся, потому что две пары рук крепко стиснули ему плечи.

Не раздумывая, он ударил кого-то ногой, вывернувшись, отскочил назад. Но в этот момент кто-то третий толкнул его в спину с такой силой, что Реммер оступился, крикнул и полетел со скалы вниз туда, где далеко в темноте шумела и пенилась невидимая вода.

— Кто-то следил за нами, — задыхаясь, через несколько минут говорил Штольц. — Я заметил в темноте двигающийся циферблат светящихся часов.

Через двое суток оборванный, голодный Реммер вернулся к Золотому камню. Его винтовка утонула в реке, сумка с провизией осталась у дяди Ивана.

Оглушенный падением и отнесенный потоком, Реммер с большим трудом выбрался на берег уже далеко от места схватки. Только к полудню следующего дня добрался он до того места, где оставил дядю Ивана, но напрасно он кричал, напрасно искал — дядя Иван исчез.

Бешеная злоба охватила тогда Реммера. В таком виде, без оружия, без запасов, он чувствовал себя бессильным, ибо нечего было и думать двигаться дальше.

Подходя к дому, он был удивлен тем, что ставни его квартиры наглухо заперты. Вошел в сени, вынул ключ, отворил дверь и очутился в полутемной комнате. Тогда он распахнул окна. В комнате был беспорядок, на полу валялась разорванная бумага, в одном углу стояли полураскрытые чемоданы. «Эге, — подумал он, — значит, Вера приехала». Посмотрел в другой угол — винтовки и патронташа Баратова не было.

«В чем дело, — подумал Реммер, — куда они пропали?»

Он прошел еще несколько раз по комнатам и поднял простой холщовый мешок дяди Ивана. Тогда он понял все. Ясно, что струсивший дядя Иван рассказал об его исчезновении, а затем они все втроем бросились вдогонку за экспедицией.

От этой мысли вся усталость слетела с Реммера. Винтовки у него больше не было, но из ящика письменного стола он вытащил большой маузер и две нераскупоренные пачки патронов. Взял мешок дяди Ивана и с поспешностью, неестественной даже для него, начал набрасывать туда все съестное, что попадалось под руку. В кладовой он нашел пол-окорока, тонкую колбасу и четыре банки консервированного молока. В шкафу лежал сухой хлеб. Все это он быстро увязал, потом сел за стол и стал писать записку на тот случай, если бы, не найдя его, друзья вернулись обратно.

Перо со скрипом быстро бегало по бумаге. Наступили сумерки. Реммер написал, запечатал, хотел встать, но взгляд его упал на зеркало, и в нем он ясно увидел отражение чьего-то лица, внимательно наблюдавшего за ним через окно позади. Сохраняя полное спокойствие, Реммер встал, не оборачиваясь, но лицо из зеркала исчезло. Тогда, опасаясь какого-нибудь подвоха или засады, Реммер зашел в другую комнату, распахнул окно, прямо выходящее в лес, выбросил сумку и маузер с тем, чтобы самому незаметно исчезнуть тем же путем.

Реммер не был трусом, но он чувствовал, что кто-то за ним наблюдает. А сейчас ему нельзя было терять ни минуты, ибо Вера была где-то там, где Штольц, где Запольский, и могущая быть между ними встреча не предвещала бы ничего хорошего.

Но… в дверь вдруг раздался громкий и властный стук. Реммер ничего не понимал. Так стучать соглядатаи Штольца не могли. Стук повторился.

Реммер подошел и откинул крючок двери. Вошли двое.

— В чем дело и кто вы? — спросил он.

Вместо ответа один из пришедших повернул выключатель и положил на стол бумагу. В ней говорилось, что предъявителям сего предписывается арестовать обвиняемого по статье такой-то журналиста Виктора Реммера и направить его под конвоем в Пермь.

Реммер пошатнулся. Этого он уж никак не мог ожидать. Это была, очевидно, какая-нибудь тонкая, хитро проведенная «шутка» Штольца.

— Здесь какое-то недоразумение… Может быть, мы сможем его здесь выяснить?

— Нет, — вежливо, но твердо ответили ему, — недоразумения нет, и нам точно приказано отправить вас в Пермь.

— Но что это за статья? — спросил он, ничего не понимая.

— Убийство, — холодно ответил ему агент.

Крик удивления и негодования сорвался с губ Реммера. Он понял, что объяснять тут нечего. Он знал теперь наверное, что это проделки Штольца. Еще знал, что сейчас он не должен быть арестован, потому что его дело было в самом разгаре, потому что Вере могла грозить опасность, потому что он знал, что никакого убийства нет, и потому что где-то там уже разыскивали и, может быть, нашли уже загадочную пещеру.

«Буду потом отвечать за все. Объясню все потом», — мелькнула мысль в его голове. И рассчитав все до мелочи, он пружиной напряг ноги, выпрямился и отскочил в соседнюю комнату. И почти одновременно послышались два звука: лязг защелкнувшегося американского замка и треск выстрела.

Револьверная пуля прожгла доску двери, разбила циферблат стоявшего на этажерке будильника, но Реммер был уже за окном. Он схватил сумку и маузер и прыгнул в овраг. Не успел еще добежать до первых деревьев, как сзади послышались крики и частая стрельба. Реммер махнул отчаянно головой и врезался в кусты.

Бежал долго-долго. И только, когда почувствовал, что дышать нечем, покачиваясь, пошел шагом, потом сел на большой, заросший мхом камень.

Было тихо. Он провел рукой по лбу — лоб был мокрый. Он посмотрел на ладонь, ладонь была красная. «Кровь, — подумал он, — но это пустяки…».

«Теперь я „уголовный“», — сообразил вдруг Реммер.

Мысль эта показалась настолько дикой, что он рассмеялся странным, горьким смехом. Потом опять сдвинул губы.

«А крепкою хваткой берет Штольц, он опасней, чем я думал. Впрочем… — он еще крепче стиснул губы, — впрочем, посмотрим…».

Нечего сказать! Лес да горы, горы да лес… Попробуй найти сразу Веру или наткнись на Штольца? Стоп, товарищ, река. Реку с бревном — вплавь, ручей — вброд, а ущелье?!

По карнизам с осыпающимися камнями, по звериным тропам и густым зарослям вперед и вперед пробирался Реммер.

Добрался до прежнего места, где еще недавно он ночевал с Баратовым. Долго искал следы партии Штольца, долго прислушивался, не слыхать ли где стука или крика. Но молчал девственный хмурый лес.

Ночью он забрался на вершину дерева и далеко впереди в ущельях увидел отблески костра.

«Штольц или Вера?» — подумал он. И, спустившись, напролом через темноту пошел вперед.

А кругом свистели горные ветры, шумели гнущимися вершинами деревья да смешивались свисты с плесками разбивающейся о камни воды.

Ночь, темь, тени, кочки, клочья, камни и опять ночь. Стоп…

Остановился Реммер и прислушался. Где-то близко, совсем рядом разговаривали двое:

— Черт шею сломит…

— Ничего.

— Он будет доволен…

— Ясно.

— Их двое внизу, как раз где река выходит из горы.

— И баба…

— Баба не в счет!

— В счет, если у нее маузер.

Камни с шорохом вылетают из-под ног, ничего больше не видно, и ничего Реммеру больше не слышно. Костры были совсем рядом. Реммер не хотел рисковать, он взял влево и полез на крутую, но не особенно высокую скалу с тем, чтобы оттуда сверху наблюдать за Штольцем.

Добрался. И лег. Огни и тени здесь были видны близко внизу, но разговоров не было слышно.

«Надо спуститься ниже», — подумал Реммер и, нащупав ногою камень, полез. Но чем ниже спускался он, тем круче становился спуск, и наконец опущенная нога его встретила под собой пустоту, он быстро отдернул ее назад.

«Нельзя, надо вернуться».

Он сел верхом на уступ и решил передохнуть. Сидя, он почувствовал, что рядом на отвесной скале как будто бы кто-то шевелится меж камнями.

Он вынул маузер. Долго сидел, насторожившись, но шум больше не повторялся.

Потом по небу огромными кругами заиграли вдруг отблески северного сияния, и совершенно неожиданно стало совсем светло. Реммер залюбовался бы в другое время причудливою игрою красок, но на этот раз выругался по адресу сияния, потому что снизу его могли увидеть. Стал пробираться назад, но едва наступил ногою на высунувшийся из скалы камень, как тот сорвался и с грохотом, разбиваясь на мелкие куски, полетел вниз прямо в лагерь Штольца. Внизу зашевелились, кто-то посмотрел наверх, потом послышались крики.

«Пропал, — подумал Реммер. — Теперь без уступа выбраться нельзя, вниз же прыгнуть — значит сломать голову или живьем попасть в руки Штольцу…».

Он прислонился к скале, взял в зубы нераспечатанную пачку патронов и с отчаянной решимостью взвел курок с тем, чтобы отстреливаться до конца.

Человека на скале заметили снизу, но в него не стреляли, ибо, по-видимому, решили взять живьем. И Реммеру было видно, что кто-то, очевидно, Штольц, приложив к глазам бинокль, всматривался в его лицо.

«А, была не была!» — подумал Реммер и нажал курок. Горное эхо, прокатившись по ущельям, взбудоражило тишину. Снизу послышались проклятия.

«Все равно пропадать!» — решил Реммер и нажал на курок второй раз. И в ту же минуту о камни рядом шлепнулась выпущенная снизу ответная пуля.

Но не успел Реммер открыть настоящий огонь, как внезапно сверху посыпался мелкий щебень и рядом с ним повисла сброшенная кем-то веревка.

«Наши!» — мелькнула в его голове мысль, и, ухватившись за канат, упираясь ногами во впадины, он быстро полез вверх. Пули шлепались рядом, но потухающее сияние мешало стрелявшим взять верный прицел.

— Федор! — крикнул Реммер, хватаясь за край скалы и подтягиваясь на руках. — Федор, как вы вовремя…

Оборвался на полуслове, потому что по сторонам слышны были голоса кольцом охватывающих преследователей. Посмотрел ничего не понимающим взглядом и увидел: веревка была крепким узлом привязана к стволу разбитого бурей дерева, и около нее никого из людей не было.

Было пусто…

Крики преследователей приближались. Реммер еще раз окинул взглядом местность и быстро бросился вправо, вверх, с тем, чтобы скрыться в гуще разросшихся зарослей.

За ним гнались. Но это его не беспокоило особенно, потому что он имел выигрыш во времени. Он остановился и опять оглянулся, но тотчас же упал плашмя, потому что увидел, как справа ему перерезало путь несколько человек во главе со Штольцем.

Нужно было во что бы то ни стало добраться до кустов, но теперь это можно было сделать, выбрав только путь напрямик, через крутые изломанные уступы скал.

Выбора не было. Он вскочил и, перескакивая с камня на камень, цепляясь за корни колючей травы, полез вверх. Через несколько минут его заметили и открыли бешеную стрельбу. Реммер был весь на виду и представлял собою превосходную мишень. Он чувствовал, что вот-вот одна из пуль срежет его, и потому напрягал все усилия, чтобы как можно скорей выбраться наверх.

Оставалось не больше двух саженей. Но эти две сажени можно было пройти только ползком, медленно: было слишком ровно и круто.

Обстреливаемый со всех сторон, он пополз, изгибаясь как ящерица. Добрался, ухватился за острый, врезавшийся в руки камень. Одним прыжком вскочил на ноги, и в ту же секунду метко пущенная Штольцем пуля рванула ему бедро.

Он покачнулся, едва-едва не полетел обратно, но, сделав усилие, шагнул вперед и бросился в чащу леса.

Сгоряча боли не чувствовал и бежал сначала быстро, но потом силы вдруг разом оставили его; он зашатался и лег на мох у корней корявого, сваленного ветром дерева.

— Эге-ге! — близко послышался крик Штольца. — Даешь сюда, он здесь где-то!..

— Эгей, — послышалось в ответ слева. — Он далеко не уйдет, он ранен.

«Надо забраться поглубже в чащу… — подумал Реммер. — Надо бежать…».

Стиснув зубы, он встал, сделал несколько шагов и тотчас же почувствовал, что ни бежать, ни идти он не может.

Хватаясь за ветви, он с трудом продвинулся еще немного.

«Надо лечь, — опять мелькнула мысль, — надо лечь за камень и крепче держать маузер».

В глазах его сразу вдруг потемнело, и он не видел уже больше, куда идет. Потом он слегка вскрикнул, потому что земля под его ногами куда-то исчезла, и сам он скатился в какую-то темную глубокую яму.

Но куда попал, разобрать он не мог, потому что от потери крови и от нечеловеческой усталости он потерял сознание.

Дядя Иван, не дождавшись Реммера, испугался порядком. С рассветом он вылез из своего убежища и стал обшаривать соседние кусты. Но там никого уже не было. Экспедиция Штольца снялась еще до рассвета, а Реммер так и пропал без вести.

«Как бы чего плохого не случилось, — подумал дядя Иван. — И куда это он делся-то?»

Он постоял в нерешительности, потом завопил во всю глотку: — Го-о-о…

Раскатившееся по горам эхо удесятерило силу его голоса, и дядя Иван перепугался еще больше, потому что его могли услышать ушедшие утром люди.

Так прошатался он без толку до полудня, потом закусил колбасой и пошел обратно сообщить о случившемся Баратову.

Вера была уже там. Она была страшно поражена тем, что Реммер не дождался ее. Она приехала сообщить ему, что случайно от Запольского ей удалось узнать о том, что Виктор скоро будет арестован, ибо в руках у повесившегося чечеточника Кошкина была найдена маленькая звездочка из уральского камня, принадлежавшая Реммеру. И в угрозыске было твердое подозрение, что чечеточник не повесился, а был повешен.

Ошеломленный таким сообщением Баратов не знал в первую минуту, что и отвечать. Несмотря на несомненную ясность доказательства, он ужаснулся от мысли о нелепом и тяжелом обвинении, предъявленном Реммеру.

— Но как к повешенному, на самом деле, могла попасть она? — недоумевая, спросил он.

— Ему всунул ее кто-то и, очевидно, с целью запутать Виктора, — горячо ответила Вера. — Но кому это выгодно? Это может быть выгодно только Штольцу, или…

— Или?…

— Или хотя бы Запольскому. Он бывал у меня несколько раз, он мог украсть ее и потом подделать все.

Возвращение одного дяди Ивана еще больше встревожило их.

— Может быть, они его убили? — побледнела от одной мысли Вера.

— Может, он ушел один дальше, потому что не нашел дяди Ивана?

Дядя Иван сознался, что, может, убили, а может, и не нашел, потому что действительно он вздремнул несколько часиков, а когда проснулся, то экспедиции Штольца уже не было.

— Вероятно, так оно и было, — решил Баратов. — Вероятно, Виктор подумал, что дядя Иван струсил да и утек обратно, а потому, не желая упускать партию Штольца, отправился один.

— Зачем же утек? — обиделся тогда дядя Иван. — Действительно, оно страшно, конечно, только как же это так утек?! Раз сказал: буду дожидать, значит, и ждал. Верно только, что отполз я еще назад немножко, чтобы, значит, подальше, а кроме того, соснул… А как же так можно, чтобы утек?…

Стали совещаться. Вера резко настаивала, чтобы сейчас же всем втроем пуститься вдогонку.

— Где же его там найдешь? Это вам не квартира. Разве легко разыскивать человека… — начал было приводить доводы Баратов.

Но Вера ничего и слышать не хотела. Баратов и сам соображал, что одному Реммеру там может прийтись очень тяжело, но согласился, рассчитывая встретить партию Штольца или Реммера около того места, где выбивалась подземная речка и где они нашли умирающего.

Штольцу не везло. Помимо того, что он дважды упустил из рук следившего за ним Реммера, помимо всего этого, Штольц никак не мог отыскать вход в пещеру. Тщетно его люди целыми днями лазили по горам, обшаривали все закоулки. Гора так была изломана, так перепутана зарослями и пересыпана глыбами, что разыскать было почти невозможно.

— Сволочи вы! — раздраженно говорил он несколько раз одному из своих спутников, тому, которого встретил Реммер за войлочными тюками парохода. — И как это вы не могли вырвать всю бумагу? Самое нужное место, а его на плане нет.

— Черт его знает! Остался у него в руке какой-то клочок, мы думаем: ну и плевать, бумага большая, а тут гляди-ка, что вышло. Главное, когда бы у нас одно дело, а тут еще хреновнику какую-то в руки ему сунуть приказано. И так уж повесили его, сунули, а она выпадает, так Васька, должно, минуты три мертвый кулак в руке держал, чтобы не разжимался…

Наконец решили, что в пещеру придется пробраться, взорвав вход выбивающейся из скалы речки.

В эту- то ночь Штольцу и донесли двое из его людей, что как раз возле места предполагающихся работ они видели двух вооруженных мужчин и одну женщину.

«Еще новое, — подумал Штольц, — этого только не хватало. Кого там еще черт принес?»

Сколько времени находился Реммер в бессознательном состоянии, сказать бы он не смог. Было темно. Он полез в карман и достал электрический фонарик.

Узкая белая полоска сильного света прорезала темноту. Реммер лежал около стены. До другой стены и до потолка света фонаря не хватило, и потому он не мог определить, как велика пещера, в которую он попал. Он сел. Бедро ныло, во всем теле чувствовалась сильная слабость. Реммер потер рукой виски и начал припоминать все по порядку. Он никак не мог себе представить, каким образом он попал так далеко в глубь пещеры, ибо выходного отверстия вблизи не было видно. Он помнил, что за ним гнались, что он провалился в яму.

«Странно, — подумал он, — очевидно, я уже в бессознательном состоянии забрел куда-то?»

Он прислушался. Справа в темноте, но, очевидно, еще где-то далеко был слышен шум бьющейся о камни воды.

«Вот оно что, — подумал Реммер, — видно, что это и есть та самая пещера, которую так тщательно разыскивает Штольц?»

Он попробовал встать на ноги. После некоторых усилий это ему удалось. Он разорвал рубаху, достал из сумки йод и смазал им рану, потом перевязал лоскутами. Однако слабость его была очень сильна, и он почувствовал, что сделать сейчас хоть что-либо невозможно.

«Что делать? — подумал Реммер. — Выбраться отсюда без посторонней помощи я ни за что не смогу. Даже если Штольц не найдет входа в пещеру, что очень возможно, то все равно в конце концов я сдохну с голода… Что теперь делать?»

И блестящая мысль осенила вдруг голову Реммера. Он вспомнил о судьбе своей первой фляги. Вспомнил и ночной разговор двух разведчиков Штольца о том, что двое мужчин и одна женщина находятся как раз на том месте. Конечно, это был Баратов с Верой и с дядей Иваном. Они, очевидно, остановились как раз там, где ночевали и где был найден тяжело раненный Штольцем один из его сообщников.

Реммер зажег снова фонарь, достал бумагу, долго писал что-то и чертил рукою план. Потом открыл флягу, выпил из нее воду, засунул туда написанное и крепко завинтил крышку. Потом пополз туда, где билась и клокотала подземная вода.

Штольц, не разыскав Реммера, захватил с собой всю партию людей и перебросился к тому месту, где река выбивалась из горы.

Скала была крутая, и после тщательного осмотра люди принялись сверлить буравами крепкий камень, приготовляя гнезда для динамитных патронов.

Несколько человек по приказанию Штольца отправились разыскивать замеченных перед этим днем людей, о которых доносили Штольцу его разведчики.

Но поиски не увенчались успехом, и в окрестностях, прилегавших к участку начатых работ, никого не было обнаружено.

Работа продвигалась туго.

— Черт его знает, — говорили инженеры, — может быть, скала здесь толщиной в несколько сажен, долго тогда придется с ней повозиться…

Штольц стоял на берегу и думал, а думать было ему о чем. Во-первых, Реммер все-таки ускользнул, во-вторых, какие-то люди, очевидно, следили за ним, в-третьих, вход в пещеру так и не был найден.

Вдруг один из работавших издал крик удивления, бросился к кустам, достал большую сухую палку и начал что-то вылавливать из водоворота. Около него столпилось несколько человек, наконец он зацепил темный предмет и вытащил.

Штольц даже побледнел от изумления: это опять была фляга.

— Что за проклятая гора! — крикнул он. — Еще там внутри ее посудные мастерские, что ли, находятся?!

Он быстро раскупорил ее, надеясь найти там опять горячее какао или что-нибудь в этом роде, но какао там не было, а была тщательно свернутая бумага.

Развернув ее, Штольц прочел, и выражение сильной радости блеснуло на его лице.

«Ага, голубчик, вот ты когда нам попался, — подумал он. — Теперь и взрывать не надо, а я-то думал, что он сквозь землю провалился, что ли…»

— Ага, — пробормотал он опять через некоторое время, — так это Вера и Баратов тут около шныряют!..

Он приказал окончить работу. И, захватив с собой ничего не понимающих и изумленных товарищей, быстро отправился назад.

В это время Реммер ползал по пещере и ждал. Он не был уверен в том, что брошенная им в поток фляга тотчас же попадет к Вере, но, кроме того, как ждать и надеяться, ему ничего не оставалось делать.

Так прошел день. Несколько раз ему казалось, что кто-то идет, что чей-то голос слышится невдалеке. Несколько раз он кричал с тем, чтобы его услышали, но никого не было.

Наконец, совсем отчаявшись дождаться кого-либо, он заснул тяжелым крепким сном.

Проснулся он оттого, что сильный свет бил ему прямо в глаза. Он защурился, привстал и крикнул радостно:

— Федор, наконец-то вы!

Но в ответ послышался громкий и злобный смех.

Перед ним был Штольц.

Штольц не хотел вовсе убивать сразу Реммера.

Предполагая, что Реммеру уже давно известны все запутанные извилины пещеры, он хотел допытаться, чтобы Реммер точнее рассказал ему все, что ему известно. Кроме того, Реммер был ранен и опасности никакой не представлял. Просто-напросто ему связали руки и оставили лежать в то время, когда все пришедшие разбрелись по запутанным лабиринтам, отыскивали что-то в воде подземного потока, доставали пригоршнями песок и радостными криками выражали свое удовольствие по поводу результатов этого осмотра.

— Это удивительно, — говорил восхищенно Штольц, — золото заметно прямо на глаз. И отчего бы это такой большой процент?…

— Почва богатая, — объяснил кто-то. — А кроме того, поток быстрый, тянет за собой массу песка. Здесь, когда вода падает с обрыва, песок взбаламучивается и, как более легкий, уносится прочь, а золото крупинками оседает на дно.

Прошло не меньше двух часов, прежде чем все вернулись опять к тому месту, где лежал связанный Реммер. Было решено оставить около него одного человека на всякий случай, а всем остальным выбраться наверх с тем, чтобы захватить оттуда провиант, инструменты и снова спуститься сюда производить дальнейшие разведки. Штольц торжествовал: все удавалось как нельзя лучше. Пещера была найдена, золото было найдено, и Реммер был у него в руках.

Прошло еще несколько часов. Реммер лежал, полуоткрыв глаза, и молчал. Возле него сидел часовой и тоже молчал.

Но сидеть часовому надоело, он попробовал, крепко ли связаны руки и ноги Реммера, и, убедившись в том, что все на своем месте, встал, зажег фонарик и пошел бродить по узким и темным коридорам.

Вдруг послышался легкий сдавленный крик, потом какое-то хрипение. Потом стало все тихо-тихо…

«Вероятно, у меня начинаются галлюцинации!» — сообразил Реммер. Потому что ему показалось, что из глубины коридоров послышался тихий, странный смех.

Он прождал еще час, но часовой не возвращался. Наконец опять послышались шаги, но уже много.

«Штольц, — подумал Реммер. — Но… странно, почему это совсем не с той стороны идут?»

Он не стал больше задумываться над чем-либо, а закрыл глаза и притворился спящим.

Голоса приближались. И помимо своей воли, Реммер поднял вдруг голову.

«Что я, брежу, что ли?… Нет, конечно… Конечно, это они… Они получили мое письмо через флягу и идут…».

Он приподнялся на локте и крикнул, и тотчас же в ответ послышались радостные отклики. И Реммер теперь ясно узнал уже, что это Баратов, Вера и дядя Иван спешат к нему на помощь.

Первые десять минут перекидывались отрывочными фразами, расспрашивая друг о друге.

— Вы получили, значит, мое письмо? — спросил Реммер.

— Получили, — ответила Вера, — но кто еще с тобой? Я сразу поняла, что ты сам писать не можешь, и потом… почему он не повидал нас лично?

— Кто он? — спросил, ничего не понимая, Реммер.

— Тот, с кем ты пересылал.

— Я положил в флягу, — начал было Реммер, но замолчал и стал прислушиваться.

— Он, должно быть, не в полной памяти, — шепнул Вере Баратов. — Тише…

Вдали опять послышались шаги.

— Это Штольц, — предупредил Реммер. — Их много, человек двенадцать, надо бежать.

— Ты можешь идти?

— Могу, но мне нужно за кого-нибудь держаться. Однако Реммер быстро идти не мог, между тем позади послышался шум, и рассерженно недоумевающий голос Штольца кричал:

— Что за дьявол, его опять нет! Он опять куда-то исчез. Где караульщик?

Блеснул свет от большого электрического фонаря, похожего на прожектор, и нащупываемые яркой полосой света беглецы упали за камень.

— Придется отстреливаться, — шепнул Вере Баратов.

И, примостившись за камнем, они положили удобней винтовки.

Подпустив к себе на близкое расстояние всю партию, Баратов, Вера и дядя Иван дали внезапный залп по преследователям.

Огорошенные такой неожиданной встречей, те с криком бросились обратно и попрятались за камнями и за уступами.

Штольц ничего не понимал. Штольц был взбешен. Но луч прожектора, впившись в угол, объяснил ему все.

— Их только четверо! — крикнул он. — Кроме того, из них один раненый, а другая женщина.

В это время из глубины пещеры подошла другая партия людей Штольца, тащившая за собой инструменты. И через минуту бешеная стрельба взбудоражила многовековой покой темных сводов. Выстрелы блестели, как молнии. На секунду блестящие сланцевые своды рассыпались миллионами отблесков, потом становилось опять темно.

— Плохо, — сказал Баратов. — Плохо, Вера. Они возьмут сейчас нас живьем. Мы расстреляем все патроны, и тогда наступит конец.

— Надо стрелять меньше. Мы пройдем тем входом, откуда мы вошли, — ответили Вера.

— С ним не пройдешь, там круто больно, — шепотом добавил дядя Иван и с внезапно набравшейся вдруг откуда-то храбростью бабахнул из своего допотопного ружья.

— Бегите, — сказал, расслышав последние слова, Реммер. — Бегите одни, зачем из-за меня всем пропадать.

Но Вера категорически запротестовала, запротестовал Баратов, и даже робкий обыкновенно дядя Иван и тот сказал:

— Да нет уж, когда такое дело, так пропадать всем вместе.

Нападающие, умолкшие было на несколько минут, открыли вдруг бешеный огонь. Прожектор потух, и все четверо побледнели, потому что поняли, что сейчас вся масса кинется в темноте вперед.

Но вдруг случилось что-то совершенно неожиданное, непонятное ни той, ни другой стороне. Высоко на стене засверкал какой-то огонек, и тусклый свет обрисовал контуры огромного отверстия. Над головами у обороняющихся своды пещеры дрогнули от могучего загрохотавшего взрыва, и в самой гуще нападающих сверкнуло огромное пламя, точно там разорвался тяжелый артиллерийский снаряд.

Все были так ошеломлены случившимся, что оцепенели в первую минуту. Потом оставшиеся в живых люди из партии Штольца с воем бросились назад к выходу.

Долго еще металось эхо по закоулкам таинственной пещеры, долго осыпались камни со стен, наконец что-то затрещало, заохало, и тяжелый пласт земли наглухо закрыл вход.

— Никого нет, все ушли, — сказала Вера, и голос ее был до странности спокоен и безучастен ко всему.

— Тише, кто-то есть, — сжимая ей руку, ответил Баратов. Невдалеке послышался голос Штольца, он звал кого-то из инженеров и отчаянно ругался.

— Штольц еще цел, слышишь? — сказал Баратов. — До тех пор, пока он цел, мы не можем быть спокойны. Он не знает, вероятно, что мы еще тут, и у него нет теперь прожектора. Надо подобраться к нему в темноте и захватить его. Я это сделаю.

Он взял у Веры маузер, оставил свою винтовку и пополз. Он полз недолго, потому что услышал рядом какие-то голоса. Вдруг за поворотом он увидел дымный свет от факела, потом с силой отброшенный факел полетел в сторону. Ему слышно было, как, схватившись, отчаянно боролись двое. Потом борьба прекратилась, и стало тихо. Подождав немного, Баратов пополз дальше. Потом встал. И не выпуская из руки маузера, ощупывая левой рукой стену, пошел вперед. Но идти ему пришлось недолго. Нога его наткнулась на что-то мягкое, он пощупал — внизу лежал человек. Тогда он зажег фонарик, навел его на лицо лежащего и отступил в ужасе.

Перед ним лежал Штольц. Лицо его посинело, глаза выкатились, а на шее виднелись следы чьих-то сильных пальцев. Он был задушен.

Вернувшись, Баратов рассказал обо всем товарищам.

— Тут кто-то да есть. Теперь это ясно. Я и раньше подозревал. Помнишь, Виктор, когда мы с тобой слыхали кавалерийский сигнал. Скажи… Но я не понимаю, ты с кем передавал записку.

— Ни с кем, — упрямо повторил Реммер. — Я запечатал ее в флягу и бросил в воду.

— Нет, — покачивая головой, вставя свое слово, сказал Иван. — Нет, эдакой записки мы не получали, а только иду это я, значит, ночью, вдруг слышу, за мной кто-то хрустит. Ясное дело, я испугался и припустил. А кто-то как сиганет за мной. «Чего, — говорит, — дурак, бежишь, передавай вот эту записку, да пусть скорей приходят». Ну, я, конечно, и опомниться не успел, и человека мне из-за темноты не видно, а он шасть — и нет его. Гляжу, а у меня в руке записка лежит.

— Не знаю, — усталым голосом ответил Реммер, — не знаю, я и сам ничего не понимаю, откуда взялась веревка, по которой я дополз, как я очутился в середине пещеры…

Он не договорил.

И все разом насторожились и подняли вверх головы. Вверху в стене опять мелькнул огонь, показалось пламя дымного факела, высунулась чья-то рука, и потом длинная веревочная лестница спустилась вниз. Пораженные всем этим четверо друзей молчали.

Факел исчез; рука скрылась, и снова наступила тишина.

— Слушай, как бурлит вода. Что это с потоком делается?

Действительно, рядом происходило что-то странное, должно быть, обвалившийся от взрыва обломок скалы завалил наглухо выход подземной речки, и вода стихийно, с шумом начала заливать пещеру.

— Опять кто-то! — крикнул Реммер. — Надо скорей наверх, иначе мы утонем.

Баратов бросился к веревочной лестнице и первым полез вверх, не задумываясь над тем, к кому и куда он попадет. Добрался, потом за ним Вера; потом внизу дядя Иван обмотал веревкой Реммера, его подняли, потом сбросили лестницу дяде Ивану, и он забрался тоже.

Батарейки электрического фонаря ослабли, но они зажгли пару просмоленных головешек, валявшихся на полу, и осторожно пошли вперед.

Прошли несколько саженей узким коридором, завернули и остановились.

Перед ними был высокий грот, посреди горел костер, и, приткнувшись в каменные щели стен, дымно чадили два факела.

И при тусклом освещении друзья увидели стены, увешанные винтовками, шашками и пулеметными лентами, ветхое красное знамя с желтыми буквами и посреди грота старое ржавое орудие.

А слева на лежанке из сухих листьев лежал, откинув голову, заросший волосами седой старый человек.

Подошли к нему. Он посмотрел на них тусклым, умирающим взглядом, и только теперь они заметили, что кровь широко разлилась по его груди, по листве и по камням.

Вера отвернула рубашку и вскрикнула. Каким-то огромным осколком у лежащего был вырван кусок с правой стороны груди.

— Смотри, это вот чем, — проговорил Баратов, поднимая металлический осколок. — Это кусок от замка орудия, оно разорвалось при выстреле. Это он выстрелил из трехдюймовки, но она уже старая и ржавая.

Кровавой пеной покрылись седые усы умирающего, он посмотрел на них безумными, ничего не воспринимающими глазами, потом как бы искорка просвета мелькнула по его зрачкам, и он произнес тихо:

— Товарищи?

— Да, да, товарищи, — успокаивая его, ответила Вера. Слабая счастливая улыбка показалась на его губах.

— Товарищи… — повторил он. — Я тоже… Тоже товарищ… Он закинул голову назад, впал в полузабытье, потом рассмеялся, закашлялся и потянул руку влево, но обессиленная рука упала. И все увидели, что он тянулся к медному кавалерийскому сигнальному рожку.

Баратов поднял рожок, на нем был красный лоскут, на котором с трудом еще можно было разобрать вышитые слова: «Смерть бандам генерала Гайды».

Под подушкой умирающего полусумасшедшего человека нашли толстую исписанную тетрадь. На первой странице ее была нарисована кривобокая пятиконечная звезда, а дальше выведено: «Дневник славного партизана Семена Егорова обо всем, что и как было».

Долго в эту ночь при тусклом свете факелов и костра разбирали товарищи корявые строчки, и в эту ночь тайна горы была разгадана.

В 1919 далеком году бродили по северу отряды генерала Гайды, того самого, над которым вечное проклятие всех трудящихся Урала. Хотя он и сдох давно, но черная память о нем у стариков и до сих пор жива. В 1919 огневом году оторвался от главных сил отряд под командой товарища Чугунова, и, очутившись в дебрях глухих лесов, поклялся Чугунов, а также и все революционные бойцы в ненависти к генералу Гайде и прочим контрреволюционерам и решили бить нещадно партизанским способом всех белогвардейцев и дожидаться, пока будет Советская власть либо самим конец не придет. И на том порешивши, начали рыть землянки в лесу партизаны, чтобы можно было где после боев, а также от холода и дождя головы приткнуть. А в это время готовилась уже им контрреволюционная измена со стороны адъютанта товарища Кречета, который впоследствии оказался не только не товарищем, а просто наемным агентом, к тому же и бывшим офицером.

И вот однажды вызвался этот адъютант, которому от всех было доверие, выехать за сорок верст в деревню к мужикам, чтобы наладить там с ними связь как в смысле доставки продуктов, так и в смысле разведки и всего прочего. А я в ту пору был славным революционным сигналистом при отряде и подавал сигналы: «зорю», в поход, а также и все прочие, которые по уставу положены. И сказал мне адъютант Кречет: «Ты поедешь со мной тоже». И оседлал тогда я своего коня под названием «Колчак», и дунул я «Колчака» нагайкой, и понеслись мы вместе для означенной цели.

А при приезде в деревню вижу я, что там солдаты стоят, и говорю об этом адъютанту, но он сказал: «Это ничего, мы проберемся внутрь к ним, потому что я знаю ихний пропуск». И, восхищенный таким геройским поступком, согласился я с ним на это дело тоже, то есть пропуск он сказал, и мы поехали. И приехали мы с ним прямо в белогвардейский штаб, и взошел он спокойно на крыльцо, поздоровался за руку с золотопогонными офицерами, а также сказал мне рассмеявшись: «Ты не будь дураком и понимай, что к чему делается. Останешься здесь при мне на службе, и будет тебе за это награда и унтер-офицерское отличие».

На это я вознегодовал коренным образом и сказал ему: «Это есть подлая измена интересам трудящихся, и на этакое дело я вовсе не согласен». Причем тут же хотел его кончить. Тогда вместо этого связали мне руки и били нагайками нещадно, в том числе и он сам больше всех. А потом сказали: «Будет тебе за этакие слова расстрел». И бросили в чулан. А в чулане я лежу и слышу, как разговаривают они промеж себя и спешно под окнами отряд собирается, чтобы сделать, значит, нападение на то место, где стоит наш беспечный партизанский отряд. И услыхав такое дело, выломал я собственными руками доску из-под пола, пробрался под полом под крыльцо, а из-под крыльца убежал ночью и бежал все сорок верст без передышки, весь изорвавшись в кровь об ночные сучья, но все же прибежал вперед и, взявши в руки свой неизменный сигнальный рожок, затрубил тревогу. И когда понеслись со всех сторон партизаны, спросил меня сердито товарищ Чугунов: «В чем дело, сигналист, и по какому поводу подаешь ты сигнал-тревогу?», то ответил я ему на это: «Измена».

И только мы собрались, как со всех сторон обложили нас белогвардейские банды. И стали мы с боем отступать и так отступали три дня и три ночи, и все с боем, пока наконец не забрались оставшиеся из нас двенадцати человек живых при одном орудии в такую чащу, что бросили нас преследовать белые.

И стали промеж собой говорить тогда бойцы: «Жить нам тут без провианта нельзя, а потому надо нам поодиночке пробираться к людям. А лошади у нас из-под орудий сдохли, и мясо их разрезали на куски и поделили между собой, а потом распрощались друг с другом, и пошел каждый в свою сторону. И только я один по причине ранения в ноге остался и сказал, что подожду идти либо день, либо два, пока не заживет. А на второй день встретился я с заблудившим белобандитом, и саданул он пулей мне в бок, на что я, не растерявшись, ответил ему тем же. И когда повалились мы оба, то посмотрели друг на друга и решили, что теперь квиты. И так мы с этим белобандитом провалялись на земле неделю, питаясь кониной и сухарями из его мешка, а после чего, выздоровевши, наткнулись нечаянно на дикую пещеру, в которую и перешли жить ввиду наступивших холодов. И однажды он, обследуя эту пещеру, открыл в ней реку с золотоносным песком и, когда я был в сонном состоянии, ударил меня в голову тяжелым поленом и с тех пор куда-то скрылся.

Имя ему было Сергей, по фамилии Кошкин, а какой губернии и уезда, не знаю».

— Теперь все понятно, — сказал Баратов, прочитав эти записки. — От удара он, очевидно, сошел с ума и с тех пор остался жить здесь.

— Не все, — перебила его Вера, — почему он назвал нас товарищами, а Штольца задушил?

При упоминании этой фамилии умирающий вздрогнул, поднял голову и сказал хриплым, надломленным голосом:

— Задушил… задушил… за нагайки, за измену и за все…

— Он узнал его. Ясно, что у Штольца фамилия была не настоящая, — шепотом добавила Вера и, посмотрев на Реммера, сказала: — Теперь ты знаешь все… Больше даже, чем нужно.

— Да, — ответил Реммер, — больше даже, чем нужно, и про Штольца и про проделки концессионеров, про все…Теперь, когда мы вернемся… буря будет не маленькая…

— Всю эту банду с мистером Пфуллем выметут прочь к себе. Они сорвались на этот раз.

Старый партизан умер, когда рассвело. Умер, крепко прижимая к груди сигнальный рожок, один из тех, которые давно-давно когда-то протрубили смерть и генералу Гайде и всем прочим генералам белых банд.

И только теперь, днем, товарищи увидели настоящий широкий выход из пещеры, обращенный в сторону, совершенно противоположную той, с которой его искали.

А лучи, широким потоком ворвавшись в проход, ласково падали на седую голову умершего человека и перебегали светлыми пятнами по старому, пыльному знамени, много лет стоявшему над изголовьем старого красноармейца.

1926–1927

 

Всадники неприступных гор

*

 

Часть первая

Вот уже восемь лет, как я рыскаю по территории бывшей Российской империи. У меня нет цели тщательно исследовать каждый закоулок и всесторонне изучить всю страну. У меня просто — привычка. Нигде я не сплю так крепко, как на жесткой полке качающегося вагона, и никогда я не бываю так спокоен, как у распахнутого окна вагонной площадки, окна, в которое врывается свежий ночной ветер, бешеный стук колес, да чугунный рев дышащего огнем и искрами паровоза.

И когда случается мне попасть в домашнюю спокойную обстановку, я, вернувшийся из очередного путешествия, по обыкновению, измотанный, изорванный и уставший, наслаждаюсь мягким покоем комнатной тишины, валяюсь, не снимая сапог, по диванам, по кроватям и, окутавшись похожим на ладан синим дымом трубочного табака, клянусь себе мысленно, что эта поездка была последнею, что пора остановиться, привести все пережитое в систему и на серо-зеленом ландшафте спокойно-ленивой реки Камы дать отдохнуть глазам от яркого блеска лучей солнечной долины Мцхета или от желтых песков пустыни Кара-Кум, от роскошной зелени пальмовых парков Черноморского побережья, от смены лиц и, главное, от смены впечатлений.

Но проходит неделя-другая, и окрашенные облака потухающего горизонта, как караван верблюдов, отправляющихся через пески в далекую Хиву, начинают снова звенеть монотонными медными бубенцами. Паровозный гудок, доносящийся из-за далеких васильковых полей, чаще и чаще напоминает мне о том, что семафоры открыты. А старуха-жизнь, поднимая в морщинистых крепких руках зеленый флаг — зеленую ширь бескрайних полей, подает сигнал о том, что на предоставленном мне участке путь свободен.

И тогда оканчивается сонный покой размеренной по часам жизни и спокойное тиканье поставленного на восемь утра будильника.

Пусть только не подумает кто-либо, что мне скучно и некуда девать себя и что я, подобно маятнику, шатаюсь взад и вперед только для того, чтобы в монотонном укачивании одурманить не знающую, что ей надо, голову.

Все это — глупости. Я знаю, что мне надо. Мне 23 года, и объем моей груди равен девяносто шести сантиметрам, и я легко выжимаю левой рукой двухпудовую гирю.

Мне хочется до того времени, когда у меня в первый раз появится насморк или какая-нибудь другая болезнь, обрекающая человека на необходимость ложиться ровно в девять, предварительно приняв порошок аспирина, — пока не наступит этот период, как можно больше перевертеться, перекрутиться в водовороте с тем, чтобы на зеленый бархатный берег выбросило меня порядком уже измученным, усталым, но гордым от сознания своей силы и от сознания того, что я успел разглядеть и узнать больше, чем за это же время увидели и узнали другие.

А потому я и тороплюсь. И потому, когда мне было 15 лет, я командовал уже 4-й ротой бригады курсантов, охваченной кольцом змеиной петлюровщины. В 16 лет — батальоном. В 17 лет — пятьдесят восьмым особым полком, а в 20 лет — в первый раз попал в психиатрическую лечебницу.

Весною я окончил книгу. Два обстоятельства наталкивали меня на мысль уехать куда-либо. Во-первых, от работы устала голова, во-вторых, вопреки присущему всем издательствам скопидомству деньги на этот раз заплатили без всякой канители и все сразу.

Я решил уехать за границу. Две недели для практики я изъяснялся со всеми, вплоть до редакционной курьерши, на некоем языке, имеющем, вероятно, весьма смутное сходство с языком обитателей Франции. И на третью неделю я получил в визе отказ.

И вместе с путеводителем по Парижу я вышвырнул из головы досаду за неожиданную задержку.

— Рита! — сказал я девушке, которую любил. — Мы поедем с тобой в Среднюю Азию. Там есть города Ташкент, Самарканд, а также розовый урюк, серые ишаки и всякая такая прочая экзотика. Мы поедем туда послезавтра ночью со скорым, и мы возьмем с собой Кольку.

— Понятно, — сказала она, подумав немного, — понятно, что послезавтра, что в Азию, но непонятно, зачем брать с собой Кольку.

— Рита, — ответил я резонно. — Во-первых, Колька любит тебя, во-вторых, он хороший парень, а в-третьих, когда через три недели у нас не будет ни копейки денег, то ты не станешь скучать, пока один из нас будет гоняться за едой либо за деньгами на еду.

Рита засмеялась в ответ, и, пока она смеялась, я подумал, что ее зубы вполне пригодны для того, чтобы разгрызть сухой початок кукурузы, если бы в том случилась нужда.

Она помолчала, потом положила мне руку на плечо и сказала:

— Хорошо. Но пусть только он на все время пути выкинет из головы фантазии о смысле жизни и прочих туманных вещах. Иначе мне все-таки будет скучно.

— Рита, — ответил я твердо, — на все время пути он выкинет из головы вышеозначенные мысли, а также не будет декламировать тебе стихи Есенина и прочих современных поэтов. Он будет собирать дрова для костра и варить кашу. А я возьму на себя все остальное.

— А я что?

— А ты ничего. Ты будешь зачислена «в резерв Красной Армии и Флота» до тех пор, пока обстоятельства не потребуют твоей посильной помощи.

Рита положила мне вторую руку на второе плечо и пристально посмотрела мне в глаза.

Я не знаю, что это у нее за привычка заглядывать в чужие окна!

— В Узбекистане женщины ходят с закрытыми лицами. Там цветут уже сады. В дымных чайханах перевитые тюрбанами узбеки курят чилим и поют восточные песни. Кроме того, там есть могила Тамерлана. Все это, должно быть, очень поэтично, — восторженно говорил мне Николай, закрывая страницы энциклопедического словаря.

Но словарь был ветхий, древний, а я отвык верить всему, что написано с твердыми знаками и через «ять», хотя бы это был учебник арифметики, ибо дважды и трижды за последние годы сломался мир. И я ответил ему:

— Могила Тамерлана, вероятно, так и осталась могилою, но в Самарканде уже есть женотдел, который срывает чадру, комсомол, который не признает великого праздника ураза-байрам, а потом, вероятно, нет ни одного места на территории СССР, где бы в ущерб национальным песням не распевались «Кирпичики».

Николай нахмурился, хотя не знаю, что может он иметь против женотдела и революционных песен. Он наш — красный до подошвы, и в девятнадцатом, будучи с ним в дозоре, мы бросили однажды полную недоеденную миску галушек, потому что пора было идти сообщать о результатах разведки своим.

Мартовской вьюжной ночью хлопьями бил снег в дрожащие стекла мчащегося вагона. Самару проезжали в полночь. Был буран, и морозный ветер швырялся льдинками в лицо, когда я и Рита вышли на перрон вокзала.

Было почти пусто. Ежась от холода, прятал в воротник красную фуражку дежурный по станции, да вокзальный сторож держал руку наготове у веревки звонка.

— Мне не верится, — сказала Рита.

— Во что?

— В то, что там, куда мы едем, тепло и солнце. Здесь так холодно.

— А там так тепло. Идем в вагон.

Николай стоял у окна, чертил что-то пальцем по стеклу.

— Ты о чем? — спросил я, дергая его за рукав.

— Буран, вьюга. Не может быть, чтобы там цвели уже розы!

— Вы оба об одном и том же. Я не знаю ничего про розы, но что там уж зелень — это ясно.

— Я люблю цветы, — сказал Николай и осторожно взял Риту за руку.

— Я тоже, — ответила ему она и еще осторожней отняла руку.

— А ты? — И она посмотрела на меня. — Что ты любишь? Я ответил ей:

— Я люблю свою шашку, которую снял с убитого польского улана, и люблю тебя.

— Кого больше? — спросила она, улыбаясь. И я ответил:

— Не знаю.

А она сказала:

— Неправда! Ты должен знать. — И, нахмурившись, села у окна, в которое мягко бились пересыпанные снежными цветами черные волосы зимней ночи.

Поезд догонял весну с каждой новой сотней верст. У Оренбурга была слякоть. У Кзыл-Орды было сухо. Возле Ташкента степи были зелены. А Самарканд, перепутанный лабиринтами глиняных стен, плавал в розовых лепестках уже отцветающего урюка.

Сначала мы жили в гостинице, потом перебрались в чайхану. Днем бродили по узеньким слепым улицам странного восточного города. Возвращались к вечеру утомленные, с головой, переполненной впечатлениями, с лицами, ноющими от загара, и с глазами, засыпанными острою пылью солнечных лучей.

Тогда владелец чайханы расстилал красный ковер на больших подмостках, на которых днем узбеки, сомкнувшись кольцом, медленно пьют жидкий кок-чай, передавая чашку по кругу, едят лепешки, густо пересыпанные конопляным семенем, и под монотонные звуки двухструнной домбры-дютора поют тягучие, непонятные песни.

Как- то раз мы бродили по старому городу и пришли куда-то к развалинам одной из древних башен. Было тихо и пусто. Издалека доносился рев ишаков и визг верблюдов да постукивание уличных кузнецов возле крытого базара.

Мы с Николаем сели на большой белый камень и закурили, а Рита легла на траву и, подставив солнцу лицо, зажмурилась.

— Мне нравится этот город, — сказал Николай. — Я много лет мечтал увидеть такой город, но до сих пор видел только на картинках и в кино. Здесь ничего еще не изломано; все продолжает спать и видеть красивые сны.

— Неправда, — ответил я, бросая окурок. — Ты фантазируешь. Из европейской части города уже добирается до тюбетеечных лавок полуразвалившегося базара узкоколейка. Возле коробочных лавок, в которых курят чилим сонные торговцы, я видел уже вывески магазинов госторга, а поперек улицы возле союза Кошчи протянут красный плакат.

Николай с досадой отшвырнул окурок и ответил:

— Все это я знаю, и все это я вижу сам. Но к глиняным стенам плохо липнет красный плакат, и кажется он несвоевременным, заброшенным сюда еще из далекого будущего, и уж во всяком случае, не отражающим сегодняшнего дня. Вчера я был на могиле великого Тамерлана. Там у каменного входа седобородые старики с утра до ночи играют в древние шахматы, а над тяжелой могильной плитой склонились синее знамя и конский хвост. Это красиво, по крайней мере потому, что здесь нет фальши, какая была бы, если бы туда поставили, взамен синего, красный флаг.

— Ты глуп, — ответил я ему спокойно. — У хромого Тамерлана есть только прошлое, и следы от его железной пяты день за днем стираются жизнью с лица земли. Его синее знамя давно выцвело, а конский хвост съеден молью, и у старого шейха-привратника есть, вероятно, сын-комсомолец, который, может быть, тайком еще, но ест уже лепешки до захода солнца в великий пост Рамазана и лучше знает биографию Буденного, бравшего в девятнадцатом Воронеж, чем историю Тамерлана, пятьсот лет тому назад громившего Азию.

— Нет, нет, неправда! — горячо возразил Николай. — Ты как думаешь, Рита?

Она повернула к нему голову и ответила коротко:

— В этом я, пожалуй, с тобой согласна. Я тоже люблю красивое…

Я улыбнулся.

— Ты, очевидно, ослепла от солнца, Рита, потому что…

Но в это время из-за поворота голубой тенью вышла закутанная в паранджу старая сгорбленная женщина. Увидев нас, она остановилась и гневно забормотала что-то, указывая пальцем на проломанный в стене каменный выход. Но мы, конечно, ничего не поняли.

— Гайдар, — сказал мне Николай, смущенно поднимаясь. — Может быть, тут нельзя… Может, это священный камень какой-то, а мы уселись на него и раскуриваем?

Мы встали и пошли. Попадали в тупики, шли узенькими улочками, по которым только-только могли разойтись двое, наконец, вышли на широкую окраину. Слева был небольшой обрыв, справа-холм, на котором сидели старики. Мы пошли по левой стороне, но вдруг с горы раздались крики и вой. Мы обернулись.

Старики, повскакав с мест, кричали нам что-то, размахивали руками и посохами.

— Гайдар, — сказал Николай, останавливаясь. — Может быть, тут нельзя, может быть, тут священное место какое?

— Глупости! — ответил я резко, — Какое тут священное место, когда кругом лошадиный навоз навален!..

Я не договорил, потому что Рита вскрикнула и испуганно отскочила назад, потом послышался треск, и Николай провалился по пояс в какую-то темную дыру. Мы еле успели вытащить его за руки, и, когда он выбрался, я заглянул вниз и понял все.

Мы давно уже свернули с дороги и шли по гнилой, засыпанной землей крыше караван-сарая. Внизу стояли верблюды, а вход в караван-сарай был со стороны обрыва.

Мы выбрались назад и, напутствуемые взглядами молчаливо рассевшихся опять и успокоившихся стариков, прошли дальше. Зашли опять в пустую и кривую улочку и вдруг за поворотом лицом к лицу столкнулись с молоденькой узбечкой. Она быстро накинула на лицо черную чадру, но не совсем, а наполовину; потом остановилась, посмотрела на нас из-под чадры и совершенно неожиданно откинула ее снова.

— Русский? — гортанным, резким голосом спросила она. И когда я ответил утвердительно, засмеялась и сказала:

— Русский хорош, сарт плох.

Мы пошли рядом. Она почти ничего не знала по-русски, но все-таки мы разговаривали.

— И как они живут! — сказал мне Николай. — Замкнутые, оторванные от всего, запертые в стены дома. Все-таки какой дикий и неприступный еще Восток! Интересно узнать, чем она живет, чем интересуется…

— Погоди, — перебил я его. — Послушай, девушка, ты слыхала когда-нибудь про Ленина?

Она удивленно посмотрела на меня, ничего не понимая, а Николай пожал плечами.

— Про Ленина… — повторил я.

Вдруг счастливая улыбка заиграла на ее лице, и, довольная тем, что поняла меня, она ответила горячо:

— Лельнин, Лельнин знаю!.. — Она закивала головой, но не нашла подходящего русского слова и продолжала смеяться.

Потом насторожилась, кошкой отпрыгнула в сторону, глухо накинула чадру и, низко склонив голову, пошла вдоль стены мелкой торопливой походкой. У нее был, очевидно, хороший слух, потому что секунду спустя из-за поворота вышел тысячелетний мулла и, опершись на посох, он долго молча смотрел то на нас, то на голубую тень узбечки; вероятно, пытался что-то угадать, вероятно, угадывал, но молчал и тусклыми стеклянными глазами смотрел на двух чужеземцев и на европейскую девушку со смеющимся открытым лицом.

У Николая косые монгольские глаза, меленькая черная бородка и подвижное смуглое лицо. Он худой, жилистый и цепкий. Он на четыре года старше меня, но это ничего не значит. Он пишет стихи, которые никому не показывает, грезит девятнадцатым годом и из партии автоматически выбыл в двадцать втором.

И в качестве мотивировки к этому отходу написал хорошую поэму, полную скорби и боли за «погибающую» революцию. Таким образом, исполнив свой гражданский «долг», он умыл руки, отошел в сторону, чтобы с горечью наблюдать за надвигающейся, по его мнению, гибелью всего того, что он искренно любил и чем он жил до сих пор.

Но это бесцельное наблюдение скоро надоело ему. Погибель, несмотря на все его предчувствия, не приходила, и он вторично воспринял революцию, оставаясь, однако, при глубоком убеждении, что настанет время, настанут огневые годы, когда ценою крови придется исправлять ошибку, совершенную в двадцать первом проклятом году.

Он любит кабак и, когда выпьет, непременно стучит кулаком по столу и требует, чтобы музыканты играли революционно Буденновский марш: «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы смело и гордо»… и т. д. Но так как марш этот по большей части не входит в репертуар увеселительных заведений, то он мирится на любимом цыганском романсе: «Эх, все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло».

Во время музыкального исполнения он пристукивает в такт ногой, расплескивает пиво и, что еще хуже, делает неоднократные попытки разорвать ворот рубахи. Но ввиду категорического протеста товарищей это ему удается не всегда, однако все пуговицы с ворота он все-таки ухитряется оборвать. Он душа-парень, хороший товарищ и недурной журналист.

И это все о нем.

Впрочем, еще: он любит Риту, любит давно и крепко. Еще с тех пор, когда Рита звенела напропалую бубном и разметывала по плечам волосы, исполняя цыганский танец Брамса — номер, вызывающий бешеные хлопки подвыпивших людей.

Я знаю, что про себя он зовет ее «девушкой из кабака», и это название ему страшно нравится, потому что оно… романтично.

Мы шли по полю, засыпанному обломками заплесневелого кирпича. Под ногами в земле лежали кости погребенных когда-то тридцати тысяч солдат Тамерлана. Поле было серое, сухое, то и дело попадались отверстия провалившихся могил, и серые каменные мыши при шорохе наших шагов бесшумно прятались в пыльные норы. Мы были вдвоем. Я и Рита. Николай исчез куда-то еще с раннего утра.

— Гайдар, — спросила меня Рита, — за что ты любишь меня?

Я остановился и удивленными глазами посмотрел на нее. Я не понял этого вопроса. Но Рита упрямо взяла меня за руку и настойчиво повторила вопрос.

— Сядем на камень, — предложил я. — Правда, здесь слишком жжет, но тени все равно нигде нет. Садись сюда, отдохни и не предлагай мне глупых вопросов.

Рита села, но не рядом со мной, а напротив. Резким ударом бамбуковой трости она сшибла колючий цветок у моих ног

— Я не хочу, чтобы ты со мной так разговаривал. Я тебя спрашиваю, и ты должен отвечать.

— Рита! Есть вопросы, на которые трудно отвечать и которые к тому же не нужны и бесполезны.

— Я совсем не знаю, что тебе от меня надо? Когда со мной говорит Николай, я вижу, почему я ему нравлюсь, а когда молчишь ты, я ничего не вижу.

— А зачем тебе?

Рита откинула голову назад и, не жмурясь от солнца, посмотрела мне в лицо.

— Затем, чтобы сделать так, чтобы ты любил меня дольше.

— Хорошо, — ответил я. — Хорошо. Я подумаю и скажу тебе потом. А сейчас пойдем и заберемся на верхушку старой мечети, и оттуда нам будут видны сады всего Самарканда. Там обвалились каменные ступени лестницы, и ни с одной девушкой, кроме тебя, я не рискнул бы забраться туда.

Солнечные лучи мигом разгладили морщинки меж темных бровей Риты, и, оттолкнувшись рукой от моего плеча, скрывая улыбку, она прыгнула на соседний каменный утес.

Из песчаных пустынь с пересыпанных сахарным снегом горных вершин дул ветер. Он с яростью разласкавшегося щенка разматывал красный шарф Риты и теребил ее короткую серую юбку, забрасывая чуть-чуть выше колен. Но Рита… лишь смеется, захлебываясь слегка от ветра:

— Мы пойдем дальше и не будем сегодня расспрашивать стариков.

Я соглашаюсь. История тридцати тысяч истлевших скелетов мне сейчас менее нужна, чем одна теплая улыбка Риты.

И мы, смеясь, лезем на мечеть. На крутых изгибах темно и прохладно. Я чувствую, как Рита впереди меня останавливается, задерживаясь на минуту, и потом голова моя попадает в петлю ее гибких рук.

— Милый! Как хорошо, и какой чудный город Самарканд!..

А внизу под серыми плитами, под желтой землей, в многовековом покое спит в ржавчине неразглаженных морщин железный Тимур.

Деньги были на исходе. Но нас это мало огорчало, мы давно знали что рано или поздно, а придется остаться без них. Решили взять билеты до Бухары, и там будь что будет.

В лепестках осыпающегося урюка, зелени распускающихся садов качался потухающий диск вечернего солнца. Напоследок мы сидели на балконе, пропитанном пряным запахом душного вечера, и мирно болтали. Было спокойно и тепло. Впереди была дорога-длинная, загадочная, как дымка снеговых гор, поблескивающих белыми вершинами, как горизонты за желтым морем сыпучих песков, как и всякая другая, еще не пройденная и непережитая дорога.

— Черта с два! — сказал Николай, захлопывая записную книгу. — Разве меня заманишь теперь в Россию? Что такое Россия? Разве там есть что-нибудь подобное?… — И он неопределенно помахал рукой вокруг себя. — Все одно и то же, да одно и то же. Надоело, опротивело и вообще… Ты посмотри, посмотри только… Вон внизу старый шейх сидит у ворот, и борода у него свесилась до земли. Он напоминает мне колдуна из «Тысячи и одной ночи». Знаешь, как это там… ну, где Али-Ахмет…

— У хозяина сдачи взял? — перебил я его.

— Взял… Я сегодня легенду одну слышал. Старик рассказывал. Интересная. Хочешь, расскажу?

— Нет. Ты переврешь непременно и потом от себя половину прибавишь

— Ерунда! — обиделся он. — Хочешь, Рита, я тебе расскажу?

Он уселся рядом с ней и, очевидно, подражая монотонному голосу рассказчика, начал говорить. Рита слушала вначале внимательно, но потом он увлек ее и убаюкал сказкой.

— Жил какой-то князь и любил одну красавицу. А красавица любила другого. После целого ряда ухищрений с целью склонить неприступную девушку он убивает ее возлюбленного. Тогда умирает с тоски и красавица, наказывая перед смертью похоронить ее рядом с любимым человеком. Ее желание исполняют. Но гордый князь убивает себя и назло приказывает похоронить себя между ними, и тогда… Выросли над крайними могилами две белые розы и, склоняя нежные стебли, ласково тянулись друг к другу. Но через несколько дней вырос посреди них дикий красный шиповник и… Так и после смерти его преступная любовь разъединила их. А кто прав, кто виноват — да рассудит в судный день великий Аллах…

Когда Николай кончил рассказывать, глаза его блестели, а рука крепко сжимала руку Риты.

— Нет теперь такой любви, — не то насмешливо, не то с горечью, медленно и лениво ответила Рита.

— Есть… Есть, Рита! — горячо возразил он. — Есть люди, которые способны… — Но он оборвал и замолчал.

— Уж не на свои ли способности ты намекаешь? — дружески похлопывая его по плечу, сказал я, вставая. — Пойдемте спать, завтра подниматься рано.

Николай вышел. Рита осталась.

— Погоди, — сказала она, потянув меня за рукав. — Сядь со мной, посиди немного.

Я сел. Она молчала.

— Ты недавно обещал сказать мне, за что ты любишь меня. Скажи!..

Я был поражен. Я думал, что это был минутный каприз, и забыл про него; я совсем не готовился к ответу, а потому и сказал наугад:

— За что? Какая ты чудачка, Рита! За то, что ты молода, за то, что ты хорошо бегаешь на лыжах, за то, что любишь меня, за твои смеющиеся глаза и за строгие черточки бровей и, наконец, потому, что надо же кого-нибудь любить.

— Кого-нибудь! Значит, тебе все равно?

— Почему же все равно?

— Значит, если бы ты не встретил меня, то все равно любил бы сейчас кого-нибудь?

— Возможно…

Рита замолчала, потянулась рукой к цветам, и я услышал, как хрустнула в темноте обломанная веточка урюка.

— Послушай, — сказала она, — а ведь так нехорошо как-то выходит. Как будто у животных. Пришла пора — значит, хочешь не хочешь, а люби. По-твоему так выходит!

— Рита, — ответил я, вставая, — по-моему выходит, что за последние дни ты странно подозрительна и нервна. Я не знаю, отчего это. Может быть, тебе нездоровится, а может быть, ты беременна?

Она вспыхнула. Снова захрустела разломанная на куски веточка. Рита встала и стряхнула с подола накрошенные прутья.

— Ты говоришь глупости! Ты всегда и во всем найдешь гадость. Ты в душе черствый и сухой человек!

Тогда я посадил ее к себе на колени и не отпускал до тех пор, пока она не убедилась, что я не так черств и сух, как это ей казалось.

В пути, в темном вагоне четвертого класса кто-то украл у нас чемодан с вещами.

Обнаружил эту пропажу Николай. Проснувшись ночью, он пошарил по верхней полке, выругался несколько раз, потом растолкал меня:

— Вставай, вставай же! Где наш чемодан? Его нет!

— Украли, что ли? — сквозь сон спросил я, приподнимаясь на локоть. — Печально. Давай закурим.

Закурили.

— Скотство какое! Есть же такие проходимцы. Если бы я заметил, я бы разбил сукину сыну всю морду. Надо проводнику сказать. Крадет свечи, подлец, и темно в вагоне… Да чего же ты молчишь?

— А чего говорить без толку, — сонным голосом ответил я. — Дай огня.

Проснулась Рита. Выругала нас обоих идиотами, потом заявила, что она видит интересный сон, и, чтобы ей не мешали, укрылась одеялом, и повернулась на другой бок.

Слух о пропавшем чемодане обошел все углы вагона. Люди просыпались, испуганно бросались к своим вещам и, обнаружив их на месте, вздыхали облегченно.

— У кого украли? — спрашивал в темноте кто-то.

— Вон у этих, на средней полке.

— Ну что ж они?

— Ничего, лежат и курют.

— Симуляцию устраивают, — авторитетно заявил чей-то бас. — Как так можно, чтобы у них вещи пропали, а они курют!

Вагон оживился. Пришел проводник со свечами, начались рассказы очевидцев, потерпевших и сомневающихся. Разговоров должно было хватить на всю ночь. Отдельные лица пробовали выразить нам сочувствие и соболезнование. Рита крепко спала и улыбалась чему-то во сне. Возмущенный Николай вступил в пререкания с проводником, обвиняя того в стяжательстве и корыстолюбии, а я вышел на площадку вагона.

Снова закурил и высунулся в окно.

Огромный диск луны висел над пустыней японским фонарем. Песчаные холмы, убегающие к далеким горизонтам, были пересыпаны голубой лунной пылью, чахлый кустарник в каменном безветрии замер и не гнулся.

Раздуваемая ветром мчащихся вагонов, папироса истлела и искурилась в полминуты. Позади послышался кашель, я обернулся и только сейчас заметил, что на площадке я не один. Предо мной стоял человек в плаще и в одной из тех широких дырявых шляп, какие часто носят пастухи южных губерний. Сначала он показался мне молодым. Но, приглядевшись, я заметил, что его плохо выбритое лицо покрыто глубокими морщинами и дышит он часто и не ровно.

— Разрешите, молодой человек, папиросу? — вежливо, но вместе с тем требовательно проговорил он.

Я дал. Он закурил и откашлялся.

— Слышал я, что случилось с вами несчастье. Конечно, подло. Но обратите внимание на то, что теперь покражи на дорогах, да и не только на дорогах, а и везде, стали обычным явлением. Народ потерял всякое представление о законе, о нравственности, о чести и порядочности.

Он откашлялся, высморкался в огромный платок и продолжал:

— Да и что с народа спрашивать, если сами стоящие у власти подали в свое время пример, узаконив грабеж и насилие?

Я насторожился.

— Да, да, — с внезапной резкостью опять продолжал он. — Все разломали, натравили массы: бери, мол, грабь. А теперь видите, к чему привели… Тигр, попробовавший крови, яблоками питаться не станет! Так и тут. Грабить чужого больше нечего. Все разграблено, так теперь друг на друга зубы точат. Было ли раньше воровство? Не отрицаю. Но тогда воровал кто? Вор, профессионал, а теперь — самый спокойный человек нет-нет да и подумает: а нельзя ли мне моего соседа нагреть? Да, да… Вы не перебивайте, молодой человек, я старше вас! И не смотрите подозрительно, я не боюсь. Я привык уже. Меня в свое время таскали и в ЧК, и в ГПУ, и я прямо говорю: ненавижу, но бессилен. Контрреволюционер, но ничего не могу. Стар и слаб. А был бы молод, сделал бы все, что можно, в защиту порядка и чести… Князь Оссовецкий, — меняя голос, отрекомендовался он. — И заметьте, не бывший, как это теперь пишут многие прохвосты, пристроившиеся на службу, а настоящий. Каким родился, таким и умру. Я и сам мог бы, но не хочу. Я старый коннозаводчик, специалист. Меня приглашали в ваш Наркомзем, но я не пошел — там сидят дворовые моего деда, и я сказал: нет, я беден, но я горд.

Приступ кашля, охвативший его, был так силен, что он согнулся, и его дырявая шляпа закачалась, зияя прорехами. Потом он молча повернулся и, не глядя на меня, уставился в окно.

Над пустыней начиналась песчаная буря. И ветер, вздыбливая пески, выл на луну, как дворовая собака воет протяжно на чью-то смерть.

Я вернулся в вагон. Николай спал, опустив нечаянно руку на плечо Риты. На всякий случай руку Николая с плеча Риты я убрал. Я лег рядом и, засыпая, представил себе заросший мхом замок, опускающийся мост, оборванные цепи и у ворот привратника в железных рыцарских доспехах, на которых ржавчины больше, чем металла. Стоит он и гордо сторожит вход в развалины, не подозревая того, что никто не собирается нападать на них, ибо никому, кроме его самого, старая плесень не нужна, не дорога и никчемна.

В Бухаре мы познакомились случайно с Махмудом Мурадзиновым, и он пригласил нас к себе к обеду. Махмуд был торговец шелками и коврами. Он был приветлив, хитер и пронырлив. По его косым, блестящим глазам никогда нельзя было понять, говорит ли он искренне или лжет.

У Махмуда все наполовину. Он набросил цветной халат и ходил по базару в каком-то старомодном сюртуке, но чалмы с головы не снял. Дома у него наряду с разостланными на полу коврами, стояли стулья. Но стола не было, и потому стулья казались бессмысленными и неоправданными. Его жены и дочь выходили к обеду, но разговаривать с нами не смели.

Говорил он по-русски хорошо, хотя и не особенно быстро:

— Садитесь, садитесь, пожалуйста Гассан, давай стулья.

Гассан — детина лет двадцати — выдвинул стулья на середину комнаты. Мы сели, но почувствовали себя крайне неудобно, ибо похожи были на пациентов, усевшихся для докторского осмотра. Рита запротестовала первою и, убравшись со стула, уселась на ковер. Я тоже. И только Николай, считавший почему-то, что, отказавшись от столь любезно предложенных хозяином стульев, он обидит его, долго еще дураком сидел в одиночестве посреди комнаты.

— Рассказывайте, пожалуйста, — то и дело просил нас хозяин. — Сейчас женщины окончат готовить обед. Рассказывайте, будьте так любезны!

Я, собственно говоря, не знал, о чем рассказывать. Начал о Москве, — он слушал внимательно. Вопросов он не задавал, и потому крайне трудно было угадать, что его больше всего интересует. Я заговорил о политике Советской власти в области национальных вопросов, надеясь вызвать его на беседу. Но он молчал и слушал, одобрительно покачивая головой. Тогда наконец я решил козырнуть, задев его за больное место всех купцов, и заговорил о налогах.

Но Махмуд все слушал и одобрительно покачивал головой, как бы в одинаковой степени одобряя все мероприятия и в области национальной, и в области налоговой политики, и вообще во всем.

Меня выручила Рита.

— Скажите, пожалуйста, сколько у вас жен? — бесцеремонно спросила она.

Махмуд изобразил на своем сухом лице приятную улыбку и ответил, чуть наклонив голову:

— Две. Они сейчас придут.

— А почему так мало? — спросила Рита.

— Больше не нужно. Дорого стоят, да и зачем мне больше? У вас сколько мужей есть? — в свою очередь хитро спросил он.

— Один, — ответила Рита, слегка покраснев. — Конечно, один, Махмуд.

— Зачем так мало? — вежливо спросил он и еще хитрее улыбнулся. — У вас теперь, говорят, даже такой закон вышел, что можно сколько хочешь жен и сколько хочешь мужей.

Рита стала с ним спорить, доказывая, что такого глупого закона нет. Он делал вид, что соглашается, но, по-видимому, верил ей мало.

Между тем Николай, не отрывая глаз, молча посматривал на соседнюю комнату, отдаленную широкими занавесками. Занавески иногда чуть-чуть колыхались, и за ними слышался сдержанный шепот. Потом они распахнулись, и разом в комнату вошли три женщины. Они были без паранджи и без чадры, но, очевидно, еще только недавно расстались с ними, потому что головы держали чуть-чуть склоненными и глаза опущенными вниз.

Стали обедать. Ели какой-то суп, в котором бараньего жира было больше, чем всего остального, потом подали плов — рис с бараниной, с кусочками моркови и изюмом.

Николай не сводил глаз с дочери Махмуда — Фатимы. Она почти ничего не ела и за все время ни разу не посмотрела ни на кого из нас, кроме Риты. За Ритой она наблюдала пристально, всматриваясь в каждую черточку лица и каждый жест, как бы стараясь запомнить его.

Николай подталкивал меня локтем, восхищаясь смуглым лицом девушки, но мне оно не особенно нравилось, и я старался больше насчет плова.

Кончив обедать, мы встали, поблагодарили и пожали руку хозяина. Николай подошел к девушке и, поклонившись, протянул ей руку тоже. Она вскинула на него испуганные глаза, отступила на шаг и вопросительно посмотрела на отца. Тот был, по-видимому, недоволен ее порывистостью; он резко сказал ей что-то по-своему! Тогда она покорно подошла и сама подала руку Николаю. Вышло как-то неловко.

После обеда вино немного развязало язык Махмуду.

— Скажите, пожалуйста, — подумав, спросил он, — какая республика самая главная в России?

— То есть в Союзе, — поправил его я. — Главных нет. Все одинаковые и на равных правах.

Ответ пришелся, по-видимому, по вкусу, он прищелкнул языком и сказал:

— Я же так тоже думаю, что на равных.

В это время Рита в углу расспрашивала о чем-то Фатиму. Та стояла перед ней, как провинившаяся, и что-то отвечала шепотом. Но Махмуду это, очевидно, не особенно понравилось. Он опять сказал ей что-то и, улыбнувшись, пояснил нам:

— Простите, пожалуйста, она выйдет по хозяйству на минутку.

Но девушка больше так и не вернулась. Потом мы распрощались и ушли.

В красной чайхане нам сказал узбек заведующий:

— Вы были уже у него? Он всегда зовет к себе людей, которые из Москвы, и расспрашивает, расспрашивает. Он очень умен. Он бывший курбаш и командовал басмачами. Он улыбается, но он хитрый, очень хитрый. Он ведет большую работу по разложению басмачества. Потому что видит, как возрождается наш край… Он почти забросил торговлю и читает по складам политграмоту. Но ему трудно сразу переломать себя во всем, потому что он уже стар.

— О чем ты говорила с его дочерью? — спросил я вечером Риту.

— Почти что ни о чем. Я не успела. Я спросила только ее, как ей нравится больше: в чадре или без чадры?

— А она?

— Она ответила, что в чадре, потому что без чадры страшно.

По энциклопедическому словарю выходило, что есть город Асхабад, что значит в переводе на русский язык «Сад любви». Живут там текинцы и туркмены и управляет ими генерал-губернатор.