Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3

СЕДЬМОЕ МАРТА, ВТОРНИК

478

Нет, ещё только от аппарата отойдя, Алексеев почувствовал, что отказывался недостаточно резко, надо было резче.

Нисколько не был он обрадован предложенным назначением в Верховные. Во все эти дни революции, при всех своих шагах и решениях, ни минуты он не имел в виду своего личного возвышения. И перед великим князем совестно: очень легко может подумать, что это – самого же Алексеева интрига.

Человек должен занимать свойственную ему высоту и свойственный ему объём, – только тогда он чувствует себя наилучше. Зачем бы ему ещё подниматься? Сиротливо, как на сквозняке.

Да у великого князя авторитет какой выдающийся. Смело он повелел Алексееву собрать сведения с мест о том, как принято его назначение Верховным, – и отовсюду откликались, что – с удовольствием, радостью, верой в успех и даже восторженно. Даже в разбурлённом Балтийском флоте поняли так, что возвращается сильная твёрдая власть и наступит порядок. Четырнадцать городов, средь них такие как Одесса, Киев и Минск, уже прислали на имя Верховного приветственные телеграммы и выражали уверенность в победе. Во всеобщем трясении этих дней великий князь был единственная скала и опора, единственная надежда! – и именно его неосторожно, торопливо, тайно толкали, свергали руки самого правительства! Это было чудовищно неуклюже. Как будто не правительству больше всех требовался порядок!

А для простых солдат, привыкших к звучанию имени? – это будет совсем необъяснимо.

479'' (по социалистическим газетам, 5-7 марта)

Товарищи солдаты! Старые силы принимают все меры, чтобы внести смуту в наши ряды. Офицеры-революционеры сейчас наши товарищи. Всякие столкновения и оскорбления – недопустимы и опасны. Только когда есть бесспорные факты… Не верьте ораторам, которые не имеют специальных удостоверений с печатью… Не будем губителями завоёванной свободы!…

480

И наконец Белокаменная приходила в себя от восхитительных дней. Комитет общественных организаций издал воззвание к учащимся средней школы, что вполне понимает их горячий порыв, но не надо вносить разлада в государственную жизнь – а с понедельника следует вернуться к школьным занятиям. Его другое воззвание было: кто имеет более 20 пудов муки, пусть представит сведения о своих запасах. Впрочем, обнаружилось, что в Москве муки и без поступлений должно было хватить на 2 недели, а поступления подкатывали ко всем вокзалам, а Тамбовская и Саратовская губернии из уважения к стольному граду – подарили Москве каждая по 300 тысяч пудов ржаной муки. Тем временем снова открылись все первоклассные рестораны (повара и официанты прекратили революционную забастовку). Пошли трамваи, все украшенные красными флагами и лозунгами. Командующий Грузинов воззвал о необходимости отобрания воинского оружия, кому оно не может принадлежать. Восстановила свою деятельность биржа. На квартире Рябушинского было принято решение собрать в Москве Торгово-промышленный съезд. Разрешили открыть бега, без тотализатора однако. Во всех церквах отслужены были молебны, а священники произнесли проповеди о переживаемых событиях. Восстановилась театральная жизнь в той мере, как могла преодолеть добровольный самозапрет театрального общества: не давать спектаклей на Крестопоклонной неделе, – но где спектакли состаивались, там оркестр играл марсельезу и устраивался общий митинг артистов и публики. Кинематографы работали все, и на экранах появилась сенсационная фильма «Тёмная сила», о Григории Распутине, которую снимали для Америки, не предполагая, что её узрит и отечество. В Лиховом переулке на квартире Монархического союза был произведен обыск, а квартира начальника Охранного отделения Мартынова была разгромлена и разграблена. Решили не освобождать арестованных городовых, околоточных надзирателей и приставов. Историк Мельгунов приступил к разборке полицейских архивов, а на Петровке 16 создана комиссия о несудебных арестах, дабы упорядочить аресты. Напротив, губернатор граф Татищев и вице-губернатор граф Клейнмихель, давшие подписку о верности новому правительству, были из-под ареста освобождены. Упразднялся навеки чёрный кабинет при московском почтамте, и устанавливалась временная цензура телефонных разговоров с некоторых подозрительных аппаратов, а иные были вовсе сняты. Из городской думы, сердца этих революционных дней, выехали наконец и Комитет общественных организаций, в Леонтьевский переулок, и Совет рабочих депутатов, на Скобелевскую площадь, – и в опустевшем пострадавшем здании Думы подметали, скребли, мыли стены и окна, и елозили полотёры.

И в самые эти оздоровительные дни разнёсся слух, что в Москву едет знаменитый революционный деятель, сам министр юстиции Керенский!

И это оказалась правда! До сих пор лишь второстепенные члены Государственной Думы приезжали что-либо пояснить о событиях, да свои деятели ездили в Петроград посмотреть да подузнать. Раненная своим непревосходством, Москва ревниво следила, как всё важнейшее варится на берегах Невы, – и хоть Учредительное Собрание замышляла перетянуть к себе. А вот – ехал сюда самый яркий, самый популярный, самый левый из министров! – ехал явиться и осветить! А в частности, как предупреждала печать, ознакомиться с местными судебными установлениями. А ещё в частности – войти в непосредственные сношения с рабочим классом Москвы и ознакомиться с его взглядами на текущий политический момент.

И на Николаевском вокзале, украшенном, как и все вокзалы, красными флагами, к полудню собрались для встречи представители Комитета общественных организаций, представители Совета рабочих депутатов, представители московской городской управы, и комиссар юстиции Москвы Муравьёв, и, конечно, от московской адвокатуры, от совета присяжных поверенных, от судебной палаты, от окружного суда, – а ещё построен был почётный караул юнкеров Александровского училища.

И вот, к подкупольному перрону, видавшему столь много славных приездов из Петербурга и Петрограда, – подошёл экстренный поезд из паровоза и двух вагонов – и на площадке второго вагона стоял первый в России министр-гражданин! (Как он был молод, как он был строен, как шло ему лёгкое пальто с меховым воротником и мягкая шляпа!) Сняв перчатку, он заранее безо всякой заносчивости показывал свою доступность, помахивал пальцами встречающим. Тут раздалась команда капитана взводу юнкеров:

481

После убийства Фергена, в тот же вечер, хромающего капитана Нелидова под большим конвоем, чтоб его не растерзали по пути, отвели в свою 2-ю роту, и советовали или объявили, что он теперь совсем не должен выходить из ротного помещения, ни даже на свою квартиру в офицерский флигель, а постоянно находиться и жить в ротной канцелярии.

Впрочем, и над трупом Фергена солдаты 4-й роты потом жалели и даже были плакали – и приведя растерзанное тело в порядок, положили в гроб, отнесли в полковую церковь, служили панихиду. Но пришла мать штабс-капитана – и почему-то не выдавали ей трупа, и снова надругались над ним.

Голова уже переступила черезо всё, что можно было понять, не понять, Нелидов жил уже как бы не он, и всё равно. И, пожалуй, в ротной канцелярии безопасней, хотя здесь никогда не один, а как всякий солдат в казарме, и в голове гудит, гудит постоянно.

Сразу же пришлось ему выручать ротного фельдфебеля, уже сильно избитого. В роте существовал ящик, куда складывались собственные деньги солдат и при этом записывались в тетрадь, а когда солдату надо было – он брал. Фельдфебель и хранил этот ящик и вёл эту тетрадь, всё это заведено было против краж. Как начались беспорядки – фельдфебель прекратил выдачу денег, за что его и избили. Теперь распорядился Нелидов все деньги пересчитать и раздать на руки.

Хотя солдат никто как будто не преследовал, но все в роте были крайне возбуждены и даже напуганы – боялись этих самых рабочих. Говорили Нелидову откровенно: это

вольные

не велят нам козырять и чтоб мы не поддавались ехать на позиции – а мы на позиции не прочь, да и козырять нам не тяжко. Объяснили ему теперь солдаты, чего он раньше и не предполагал: что Выборгская сторона все прошлые месяцы была утыкана дезертирами, которые жили по поддельным паспортам от подпольщиков, иногда по финским паспортам, свободным от мобилизации, – и вот эти дезертиры среди рабочих сейчас громче всех и на горло брали.

482

Сегодня Агнесса с Адалией под ручку пошли смотреть, как впервые пустят трамваи.

И зрелище стоило того! Сперва появилось несколько служебных вагонов, обтянутых красной бязью, к одному были прицеплены две открытые платформы, на них сидела воинская музыкантская команда и всё время не переставая играла марсельезу! Этот трамвайный поезд ходил по городу под одни сплошные овации. Все прохожие останавливались и любовались. На Невском и на больших улицах население встречало манифестацию трамваев обнажёнными головами.

А потом пошли уже обычные пассажирские трамваи, но все с плакатами: «Земля и воля» – «В борьбе обретёшь ты право своё!» – «Да здравствует демократическая республика!» А из некоторых вагонов марсельеза доносилась изнутри.

Агнесса и Адалия, украдкой друг от друга, вытирали слёзы. Открыто, по Невскому, под общее ликование – «В борьбе обретёшь ты право своё!»… Как это описать?

А кому не выпало дожить? Святые герои! За то, чтобы мы теперь могли жить, они отдали своё самое драгоценное!

ВОСЬМОЕ МАРТА, СРЕДА

498

Чем дальше Воротынцев загонялся в румынскую глушь – тем надсадней ощущал всю свою поездку как позорную болезнь, о которой никому не расскажешь, или – как впад в слабоумие. Хотел бы он забыть её начисто! Не разгадал, упустил, проволочился никчемным привеском через самые центры событий, – отступя по дням, это было всё резче видно. Может быть, он ничего и не мог бы сделать, но в бою совершаешь и невозможные шаги. А он и не шевельнул рукой. Да хотя бы 1 марта, – нельзя офицеру в Петроград? но он был дома, переодеться в штатское – и ехать? А куда ехать? Кого искать?… С чем?

И не облегчало узнать, что не один Воротынцев растерялся – растерялись

все

. Вся императорская армия. И Ставка. Сам царь. И брат его. И вся Россия.

Что говорить о Воротынцеве, когда весь Балтийский флот «примкнул к революции во избежание гибели», –

чьей

гибели? своей? или революции?

Вот и в штабе Девятой – Воротынцев застал всех растерянными и никто не мог сказать о прошлом: что же надо было делать? А своим отречением Государь как вырвал землю из-подо всех. Верховный Главнокомандующий – внезапно, первый, ушёл с поста, и не обратился ни к кому к нам за помощью. Кто б и хотел защищать монархию, –

как

?

Генерал Лечицкий ходил по штабу с омрачёнными глазами (всё не сняв с погонов царских вензелей). Молчал. Никого не собирал, ни к чему не призывал.

499

Что ж, и самый опытный пловец в неведомых волнах – и сбит, и наглотался, и хорошо если не потонул. Тыловые волны оказались такого свойства, что генерал Эверт совсем растерялся в них и только вид важный ещё удерживал, а так совсем потерял силу рук и управление.

Хотя он и признал

молодое

правительство – этого оказалось совсем не довольно для прочности. Он все так же оставался Главнокомандующим Западным фронтом, и все те же три армии и пятнадцать корпусов были в его управлении, – но на самом деле ничего не осталось от его единовластия. Когда вначале он посчитал, что от петроградского нового правительства не зависит, а была бы всё та же Ставка над ним да все корпуса на месте, – он не предвидел, что новая власть образуется через несколько домов от него, в самом Минске. И едва только он не помешал им собраться в их первые часы, – они стали разливаться вполне самостоятельно и подрывать его власть. Едва разрешил собраться «Комитету общественной безопасности» – как тот назначил какого-то небывалого «гражданского коменданта» города, – а тот повелел арестовывать городских полицейских, якобы «за нарушение тишины и за пьянство», – и тут же насилия перекинулись на все железные дороги Минского военного округа, и на всех станциях обезоружили железнодорожных жандармов. И тут же образовался в Минске свой совет рабочих депутатов – и выпустил свою газету, возмутительную по содержанию, а Эверт никак не мог ввести политическую цензуру: он не имел таких указаний и прав.

Весь город сам собою расцветился красным, возникло скопление и многое движение на улицах, – а Эверт не имел никаких прав, указаний, да и приёмов, да и сил: как это всё остановить? Он только мог телеграфировать военному министру Гучкову, что в тылу округа арестовывают начальников, – а что Гучков? болтун и директор банка. А Ставка – сама была обезглавлена на несколько дней, до прибытия великого князя, молчаливый же нерешительный Алексеев никакой твёрдой поддержки оказать не может. От великого князя памятовали и ждали испытанного предводительства войсками, – но пока оно не возвратилось? Генерал Эверт не только не имел решимости подавить эту иррегулярную смуту, но он и сам неудержимо втягивался участником этой смуты так, как втягивает вертящаяся вода.

6-го марта новые власти, не спрося генерала Эверта, назначили всегородскую манифестацию совместно с гарнизоном – и так это было уже неотвратимо, по новейшей развязности, что Эверт не только не искал, как помешать, но счёл за благо и сам участвовать, дабы придать манифестации законную благопристойность.

Народ со всех сторон, охоткой и любопытством, валил на Соборную площадь. Полиции нигде уже не оставалось, и движением делали вид что руководили – самозваные гражданские лица с повязками на руках. Едва ли не все жители и особенно вся учащаяся молодёжь были тут. Многие несли красные флаги, и красные куски с надписями, и в красных тряпках были многие стены, – а на крышах, балконах, и на колокольне чернели зрители. Пришлось на площади выстроить все наличные войска гарнизона – и Эверт послал Квецинского обойти их, приветствуя «с новым государственным строем и народным правительством». Войска кричали «ура», но городские деятели на одном с Эвертом балконе указали, что строй войск следует обойти лично ему. Хорошо. Статный, почти богатырский, прямой, брадатый, – Эверт пошёл вдоль всего строя, и все войска кричали «ура». Очевидно, личное участие и было правильное решение, чтоб удержать движение в границах благоразумия.

500

Пришёл Свечин утром в штаб – подали ему прощальный приказ Государя к армии.

Неожиданно.

Но и естественно.

Разослан? Начали рассылать в ранние часы, но Гучков узнал – и запретил.

Помял Свечин большими бровями, губами. Вот это уже была низость, один политический расчёт и никакой воинской души. Не зря ему всё-таки Гучков никогда как человек не нравился. И сколько ни рядился в военные. Военный должен отзываться на струнку благородства.

501

Держалась-держалась Мария – и вот заболевала, как остальные. А Ольга часто бредила при высокой температуре: правда ли, что приехал отец? и какие толпы пришли всех убивать? Здоровье детей поворачивалось снова к худшему в изнурительном цикле кори – и ещё будет милость Божья, если никто не оглохнет и не наляжет других последствий. Чтобы со всеми сразу вместе – ничего подобного не было долгие годы, да никогда. Послал же Бог такое испытание в самые страшные дни короны!

Слава Богу, Алексей болел в этот раз – легче всех. Но зато и отчётливое понимание событий настигало его от часа к часу.

– Так что, я больше никогда не поеду с папой в Ставку? – изумлялся он.

– Нет, мой дорогой, никогда.

И спустя недолгое время:

502

По всем нашим восточным границам, от Каспийского моря до Японского и ещё по ту сторону их, знал Корнилов несколько лет военной разведки, полдюжины восточных языков и подвижно-неутомимую жизнь сухого бесприметного воина с бурятской наружностью. В японскую войну командовал бригадой, в эту – дивизией, и прослыл средь офицеров фаталистом: за то, что вёл себя на фронте так, будто смерти вообще не бывает. Его наблюдательный пункт не уходил из передних окопов, так попал и в плен. Для всякого генерала обычно плен означает конец войны – доотбыть остающийся срок войны со льготами в быту и размышленьями об ошибках. Но Корнилов бежал – горами, лесами, ночами, питаясь только ягодами, и так три недели, – и побег его, прогремевший на Россию, встал среди доблестных событий этой войны.

После того он получил армейский корпус в гвардейской армии Гурко – и стал его любимым понятливым помощником и схватчиво нагонял достижения военной практики, упущенные им за год плена. И до недавних последних дней предположить бы Корнилов не мог, что вся его цельно-военная жизнь вдруг получит какое-то извращённое продолжение. И когда Гурко воодушевлённо напутствовал его – использовать на пользу России своё исключительное назначение в гущу революционной смуты, – Корнилову никак ещё не приоткрылось, какие ждут его повороты.

Но не успел Корнилов проморгаться в Петрограде, как в первый же вечер Гучков повёз его в Царское Село, и во дворец, и велел приготовить надёжных офицеров для назначения сюда. И уже можно было понять, к чему это клонится, и лёг осадок.

И всякому военному отвратительна роль тюремщика, но если ещё и сам недавно 15 месяцев был узник – и знаешь, что такое потеря свободы?

А вчера поздно вечером Гучков прислал Корнилову распоряжение: сегодня с утра ехать в Царское Село – арестовать императрицу и установить условия военной охраны с таким расчётом, что туда прибудет и арестованный царь. И к этому прибавлялась детальная письменная инструкция содержания арестованных, разработанная видимо в министерстве юстиции. И в чтении инструкции можно было только изумиться, какие изощрённые эти умы тюремных содержателей, как они предусмотрительно и изгибчато опережают всякие порывы узника.