Дурни и сумасшедшие. Неусвоенные уроки родной истории.

Пьецух Вячеслав

Вячеслав Пьецух

Дурни и сумасшедшие.

Неусвоенные уроки родной истории.

 

 

От издательства

Книги серии «Точка зрения», как правило, предваряются текстом «От издательства». В данном случае издательство оказалось в затруднении: в самом деле, что можно предпослать сочинениям Вячеслава Пьецуха, с его высоким качеством мысли, где что ни фраза — то афоризм?

По-видимому, лучше всего привести несколько таких цитат, и читателю сразу станет ясно, о чем эта книга и какова точка зрения автора.

«…Россия такая отъявленная страна, что стоит почтенному литератору задеть судьбу крепостной собачки, как сразу на повестку дня напрашивается вопрос о немедленной смене государственного устройства…»

«А чего ради мы страдали эти семьдесят с лишним лет? — Дабы сполна исполнилось пророчество Петра Яковлевича Чаадаева: Россия выдумана для того, чтобы уведомить человечество, как не годится жить. В сущности, миссия эта необидная, даже почетная в своем роде, тем более что на свете есть много стран, у которых вообще нет миссий, тем более что дело-то сделано и, кажется, смело можно надеяться: горький урок не пройдет бесследно. Кабы не та кручина, что умные люди повсеместно наперечет».

«Спору нет, мы вороваты, не умеем работать, безобразно содержим свои города и веси, но все-таки слишком многое говорит за то, что мы суть последние европейцы на сей земле… Мы ориентированы широко, даже всемирно, и нас остро интересует движение французской литературы, здоровье американского президента, погода на Соломоновых островах».

«…русский народ точно талантлив, даже и чересчур. В том смысле чересчур, что если ему потребуется поднять сельскохозяйственное производство, он не ограничится передовыми агроприемами, а еще выдумает трудодень, статью «за колоски», потребкооперацию и кашу из топора».

«…как нация мы еще не сложились, и, значит, у нас еще многое впереди. Сдается, что третье тысячелетие от рождения Христова будет тысячелетием России, поскольку все наши беды от молодости, а молодость — это сначала дурь».

«Недаром Шопенгауэр говорил, что в этом мире почти никого нет, кроме сумасшедших и дураков».

А еще просто: «Во страна!»

Наверное, никто не преподаст нам уроки родной истории лучше замечательного русского писателя Вячеслава Пьецуха.

 

Дурни и сумасшедшие

Дурни — это, понятно, мы: добывающие хлеб в поте лица своего, страждущие, обделенные, совестливые, коротающие жизнь в унылых очередях и при этом охотно верящие каждому неординарному шалопаю, который бередит наши раны и одновременно навевает златые сны. Самое показательное, как разложишь понятие «дурень» на составные, заключается в том, что к обыкновенным повесам с ораторскими способностями мы относимся более или менее хладнокровно, в духе поговорки «Мели, Емеля, твоя неделя», но стоит ему выдвинуть какую-нибудь умопомрачительную теорию, сулящую, например, моментальное построение государства всеобщего благоденствия, либо пообещать корякам остров Ньюфаундленд, либо сообщить нам, будто энергетический кризис спровоцировали цыгане, как мы, дурни, сразу угадываем в нем мессию и прямо шалеем перед величием его бреда. Такую нашу дурость вот чем следует объяснить: обыкновенный человек, тот самый совестливый, страждущий, обездоленный, и особенно если он русской фабрикации человек — тут все то же самое, но в квадрате, — кошкой своей, и той стесняется распорядиться, поскольку он мыслит простыми нравственными категориями, и если чем готов жертвовать, так собой; естественно, этот дурень будет благоговеть перед существом как бы неземного происхождения, которому ничего не стоит ввергнуть миллионы людей в кровопролитие из самых смутных соображений, покуситься на очень уж отдаленную территорию, а то выдумать звание «Друг детей»; естественно, дурень, сбитый с толку такой исполинской наглостью, называет это существо исторической личностью, даже гением, и склонен поклоняться ему, как копты поклоняются крокодилам. К тому же мы, дурни, обычно слабы, ибо нравственны, и соединяться в стаи нам ни к чему, а гении непобедимо сильны единством противоположностей, и они терроризируют нас, как на зоне десяток урок терроризирует тысячи «мужиков».

Сумасшедшие же — это… вообще сумасшедших гораздо больше, чем принято полагать. Если исходить из того, что по некоторым решающим показателям человечество обретается вне природы; что каждый человек рожается безукоризненно нравственным, поскольку, по крайней мере, первые десять лет жизни он только любит и опасается, а способность к злодейству просыпается в нем тогда, когда он научается ненавидеть и превратно соображать; что народные симпатии испокон веков были на стороне праведников; что и в самую подлую, предрасполагающую годину грабит и убивает даже не каждый сотый, то само собой приходит на мысль: нравственность — норма, безнравственность — аномалия. Но тогда получается, что убийцы, насильники, воры, просто злостные особи, способные изувечить ближнего, хотя бы и поделом, суть в той или иной степени сумасшедшие, — причем не в фигуральном смысле сумасшедшие, а в самом непосредственном, медицинском, ибо они отрицают идею вида, как корова, дающая бензин вместо молока, отрицает идею млекопитания, а суп из гвоздей — идею кулинарии; нарушения в этическом коде, правда, не показывают такой яркой симптоматики, как дебильность, но поскольку даже ворон ворону глаза не выклюет, постольку склонность к тяжкому преступлению может означать только сублимированное душевное нездоровье. Психиатры с этим, конечно, не согласятся, да ведь психиатрия — занятие темное, более искусство, чем научная дисциплина, и недаром она с Парацельса, в сущности, не продвинулась ни на шаг. Ведь у психиатров как: если выродок, зарезавший одиннадцать человек, способен определить день недели и знает, в каком городе он живет, экспертная комиссия его признает нормальным — то есть здравомыслящим и душевно здоровым объявляется таинственное существо, зарезавшее одиннадцать человек, но зато отличающее среду от четверга, а это получается то же самое, как если провозгласить слоном плотника Иванова на том основании, что оба они работают из-под палки и получают за труды сущую ерунду… Между тем, даже имея за плечами только среднее образование, легко определить больное человекоподобное существо, поскольку у него души нет, о чем, в частности, свидетельствует злобно-тупое выражение глаз и нагло-вкрадчивые повадки.

Политики, особенно из борцов, сдается, тоже относятся к скрытно умалишенным. Во всяком случае, недаром так много общего между уголовниками крови и политиками, особенно из борцов, — то же их единит больное презрение к личности человека, к его благу и самой жизни, и с одинаковой легкостью они ворочают судьбами детей Божьих ради удовлетворения собственных интересов, и так же они чванливы по отношению к «массам», но самое главное, те и другие физически не в состоянии жить здорово и заурядно, то есть просто-напросто наслаждаться процессом личного бытия, в чем, собственно, и заключается его смысл, сформулированный еще умницей Лафатером, а все им подай жизнь бурную, исключительную, наполненную роковыми поворотами и драматическими событиями, чтобы уж «либо грудь в крестах, либо голова в кустах»; а жизнь же обыкновенная, малоромантическая, наполненная законными удовольствиями и праведными трудами, вызывает у них непонятное отвращение, тем более настораживающее, что обыденное существование — вовсе не удел посредственности и не следствие неудач, а роль, завещанная от Бога. Сказано же: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю», иными словами, это мы, трудящиеся, страждущие, обделенные суть хозяева на планете, ее устроители и кормильцы, и не Лев Давыдович Троцкий творец истории, а плотник Иванов и сапожник из Арзамаса. По крайней мере, безвестный поэт Хвостов получал нисколько не меньше удовольствия от литературных трудов, чем Пушкин, Колумба судьба отблагодарила болезнью и нищетой, Спиноза горько жалел о том, что пренебрег аптекарским ремеслом, и вообще великие мира сего были не счастливее «малых сих», потому что жизнь дается, наверное, для того, чтобы наслаждаться и созидать, не обязательно привлекая к себе общественное внимание, а не затем, чтобы бегать от милиции, бороться против закона всемирного тяготения, маяться по тюрьмам и чтобы тебе, в конце концов, проломили голову колуном. И только тогда мы достигнем счастья, когда здоровая психика станет вещью обыкновенной, как карандаш, то есть когда мы освободимся от детского тщеславия и суетных устремлений.

Это еще Федор Михайлович Достоевский прозрел, что политики и урки, в сущности, близнецы-братья, выведя Родиона Раскольникова, который легко соединил в себе бытовую уголовщину и эгополитическую идею; замечательно, что этот нервный и озлобленный недоучка, который в наше время, поди, таскался бы по редакциям с невразумительными стихами и кончил бы тем, что учредил бы несуразную партию, если бы прежде не зарезал какую-нибудь вдову за бутылку водки, и преступление свое совершил в невменяемом состоянии, и, главное, презрел награбленный материал. Ведь вор крадет не оттого, что хочет сделать первоначальное накопление капитала, и даже не оттого, что у него, бедняги, руки приделаны кое-как, а что он ненавидит естественную жизнь и психически нормального человека, что ему легче в тюрьму сесть, чем обтесать бревно на общих основаниях с плотником Ивановым; и насильник грабит и убивает ради собственного удовольствия, и не по той причине, что ему иначе противно жить, а по той причине, что отсутствие души погружает его в злобное беспокойство, и посему для него почти не имеет значения награбленный материал. То же самое и политики: они, конечно, могут исходить из самых возвышенных побуждений, могут, напротив, ставить перед собой противоестественные задачи, но всегда первопричиной их деятельности будет болезненное стремление выйти за рамки обычной жизни и подняться до тех высот, с которых у нас отменяются физические законы. История революционного движения в России доказывает, что это именно так и есть — не нужно быть очень умным человеком, чтобы сообразить: 120 блажных поручиков не в состоянии превратить феодальную империю в республиканское государство, потому что для этого помимо добрых намерений требуются соответствующие экономические предпосылки, третье сословие, сколько-нибудь грамотное население, способное ориентироваться в политической обстановке, и даже если бы эти 120 поручиков победили, Россия все равно вернулась бы к тирании как к единственно возможному тогда способу социального бытия; не нужно быть очень умным человеком, чтобы сообразить: индивидуальный террор, осуществляемый десятком-другим пламенных юношей против высших чиновников государства, не может развалить организацию власти, а лишь обернется бессмысленными жертвами с обеих сторон и дискредитацией всего демократического движения; наконец, не нужно быть великим умником, чтобы сообразить: нельзя сначала учредить общество равного благоденствия, а затем приступить к воспитанию «нового человека», ибо прежний, беспорядочный человек, творящий подлое бытие, которое определяет соответствующее сознание, непременно идею этого общества извратит, до полной противоположности загаданному изгадит да извратит, так что совсем не случайно вернулись мы на круги своя, в весну семнадцатого года, к дооктябрьскому строю жизни. Из всего этого вытекает, что наши политики-революционисты, в отличие от политиков-эволюционистов, никогда не соизмеряли побуждения со средствами, желаемое с возможным, что ими руководил не трезвый расчет, но в лучшем случае личное благородство, не позволяющее мириться с пакостной государственностью российской, а поскольку это были люди в большинстве своем отнюдь не глупые, хорошо образованные и неверующие, невольно приходишь к мысли: что-то тут не так, кажется, налицо то самое нехорошее беспокойство, которое выбивает человека из накатанной колеи. Это подозрение тем более основательно, что часто борцу неважно, какая волна поднимает его на высоты, откуда у нас отменяются физические законы, и, в сущности, дело случая, какая ему выпадает роль, по крайней мере, у нас не диковинка превращение правоверного большевика в махрового националиста, а министра просвещения в палача; да еще политики в России строго блюдут Марксов закон отрицания отрицания в том, правда, смысле, что они последовательно вытаптывают посев своего предшественника, толкутся на одних и тех же скудеющих площадях, почти не продвигаясь по пути общественного прогресса, и поэтому российская внутренняя политика больше похожа на слепого одра, который ходит по кругу на мукомольне. Ведь если не брать в расчет качественную сторону дела, то вот как будет выглядеть наша история за последнюю сотню лет: Александр II дал стране относительную свободу, Александр III свернул на тоталитарный режим, Николай II дал стране относительную свободу, Ленин свернул на тоталитарный режим, Хрущев дал стране относительную свободу, Брежнев свернул на тоталитарный режим, Горбачев дал стране относительную свободу, но уже показали себя борцы, готовые продолжить укоренившуюся традицию. И не так мозжит от любопытства, что там, дескать, за новый хан Батый, расплевавшийся со скромной специальностью счетовода, несет нам иго из грозной мглы, не так огорчает вопрос — может быть, мы действительно дикари и нам нельзя давать даже относительную свободу, поскольку она у нас вечно выливается в половецкие пляски, в отвратительную вакханалию бандитов и дураков, как терзает недоумение: а стоит ли вся эта канитель миллионов загубленных жизней, и что это за история, похожая на круговорот воды в природе, но только со знаком минус, и кто такие эти борцы, раз за разом разбивающие сосуд отечественной государственности, который затем приходится склеивать потом и кровью нашего отчаянного народа? Ответ, предположительно, будет тот, что эта канитель не стоит выеденного яйца, что столетняя наша история есть плод творчества величайших бездельников и редкостных недотеп, что сами борцы — некоторым образом сумасшедшие, потому что им важна не идея, не результат, не процесс и даже не личная выгода, а важно им, хоть душа вон, показаться человечеству в каком-нибудь причудливом, свежем виде; за этот диагноз говорит, например, то грешное предположение, что Хрущев мог вполне выступить в роли Сталина, родись он немногим раньше, а Ленин, родись он значительно позже, мог взять на себя освободительную миссию Горбачева. Тут поневоле взгрустнешь о монархической форме правления, которая, по крайней мере, напрочь отрешает сапожников да пирожников, страдающих манией величия, от государственного руля.

Между тем серьезный политик тот, кто всего-навсего сверяет бытовое время с астрономическим, аккуратно подзаводит часы и не подпускает к ним шалую ребятню, рядовой служитель истории, которого мы не знаем, которого нам и знать-то вроде бы ни к чему, потому что он скромно делает свое дело, а мы свое. Да в том-то все наше историческое несчастье, что восточнее Немана такие угодники издревле были наперечет, что у нас политик — все больше любитель поковырять пальцем в часовом механизме и попереводить стрелки туда-сюда, из-за чего он нам представляется фигурой первостепенной, главенствующей над всем, деятелем как бы даже неземного происхождения, хотя бы он через пень-колоду объяснялся по-русски и слыхом не слыхивал о Шекспире. Даром что наша пословица «Бог шельму метит» намекает на то, что вовсе не трудно распознать готового пациента и прямое детище сатаны; будь этот «герой всех времен и народов» самой чарующей внешности — а он обыкновенно дьявольски привлекателен — всегда в нем найдется нечто изобличающее натуру, вроде непропорциональной головы Ленина, сухой ручки Сталина, мертвецкого лица Кальвина или смешного пуза Наполеона. Даром что сделаться выдающимся политиком — это все же не теорию относительности сочинить, у нас это дело простое, плевое, стоит только сказать по телевизору одну и ту же глупость шестнадцать раз, восславить политическую платформу Ивана Грозного, предъявить умопомрачительные претензии к сопредельному государству — и вот вы уже кумир, о котором судачат многие миллионы. А впрочем, понятно, почему политик вызывает у русского человека острый и никогда не остывающий интерес: потому что у нас не Греция, и от любого выскочки, от какого-нибудь даже отдельно взятого желчного пузыря зависит каждый час нашей искрометной жизни.

Хотя и то верно, что разные бывают политики, встречаются среди них и великие созидатели и редкие проходимцы, и, конечно, Герцена со Ждановым не сравнишь, однако они все же одного поля ягоды, как ни чудовищно это вымолвить, только первый, допустим, морошка, а второй, уповательно, бузина. Ведь оба они стремились перекроить действительность на свой лад, пренебрегая богоданными историческими законами, как то: один желал для России социалистическую республику, тогда как она была невозможна и не нужна; другой же, кровь из носу, строил военизированную культуру, лукаво называемую пролетарской, которая нелепа по своей сути, как квадратное колесо. В том-то все и дело, что каким политиком ни будь психически неуравновешенный человек, дурным или благонамеренным, расчетливым или без царя в голове, занятие это в высшей степени праздное и бессмысленное, ибо нельзя способствовать ходу солнца и противиться Антарктиде, ибо течение и все без изъятия политические превращения предопределены Богом Отцом, какового можно квалифицировать и как объективные законы исторического развития, так что правы марксисты, отрицающие роль личности в поступательном движении человечества за исключением той, что невзначай попадает в масть.

Да только, на беду, таким образом устроены политики из борцов, зовущие народы вперед, назад, вбок и закоулками, что им закон не писан, что у них, как говорится, шило в известном месте, и по причине притупленного душевного нездоровья их все время подмывает залить кровью алтарь отечества во имя, например, общественной собственности на средства производства, даром что всего через семьдесят лет им снова потребуются хозяева, или на предмет черноморских проливов, или ради возврата к рабскому состоянию, предварительной цензуре, телесным наказаниям, таможенному флагу, языческому пантеону, — словом, либо в завтра, либо в позавчера. И что самое досадное, этих борцов и наказать-то по-настоящему невозможно, так как, во-первых, политический бандитизм обычно ненаказуем, а во-вторых, ну что ты с ним поделаешь, если он сумасшедший и сам не ведает, что творит. До поры до времени томится такой юродивый в безвестности, прозябает, пакостничая по мелочам, положим, обличая тех разбойников, которые в тот момент стоят у государственного штурвала, а то что-нибудь сочиняет и таскается по редакциям, но вот наступает великий день, когда этот шалопай расправляет крылья: а подать сюда Карабах! — и начинается продолжительная война, которая так ничем и закончится, ну ни один квадратный метр земли не сдвинется со своего места, несмотря на тысячи трупов и сожженные города; или: а слабо реорганизовать армию по образцам четырнадцатого столетия! — и дико облаченные молодцы бросаются пороть граждан за непоказанный образ мыслей, а уморившись, садятся писать обидное письмо турецкому султану, в результате которого смирное соседнее государство приводит свои вооруженные силы в повышенную готовность; или: а вот мы возродим Сибирское ханство во главе с потомком хана Кучума, который, правда, на данный момент тачает сапоги в городе Арзамасе!.. — и уже калятся по кухням наконечники стрел, вспоминаются доисторические обиды, приходят в движение взбалмошные нефтяники и летит с постамента памятник Ермаку. И хотя последнему двоечнику понятно, что невозможно сдвинуть с места Эльбрус, даже если положить на это дело жизни нескольких поколений, борец ничтоже сумняшеся и соответствующую братию образует, и атомной бомбой обзаведется, да, пожалуй, еще и на ближайших выборах победит. То, что сумасшедшие норовят воплотить в действительность свои навязчивые идеи, — это понятно и особых нареканий не вызывает, но мы-то, дурни, здесь при чем, точнее сказать, зачем мы потакаем кровавым бредням? Или уж на то мы и дурни, чтобы как один человек подниматься по зову каждого бедолаги, которому невтерпеж показать миру, дескать, поглядите, каков орел?.. Наверное, так и есть, потому что иначе не объяснишь дурацкую нашу должность, ну, хотя бы в деле развала СССР: если исходить из того, что государственная независимость это не то, что хочется, а то, что можется, нужно быть, конечно, редкими обормотами, чтобы привести к власти скрытно умалишенных, которые устроят нам посиделки у разбитого корыта, которые, кто в «административном восторге», кто со зла, кто с похмелья, расколют на куски естественно сложившуюся державу, собственно, того ради, что некогда счетоводам лестно преобразиться в президентов, вице-президентов, министров и разных атташе. Но, с другой стороны, «что с возу упало, то пропало»; по той простой причине, что всему свой срок, кануло в Лету Вавилонское царство, держава Карла Великого, Китайская, Британская, Французская империи, теперь вот Советская, как бы социалистическая, империя приказала долго жить, однако пытаться восстановить ее на прежних основаниях — только беса тешить, потому что у этих попыток будет единственный результат: кровь. Наконец, вполне естественным был распад нашего естественно сложившегося государства: поскольку рано или поздно, а нужно было кончать с феодальными формами бытия — ведь даже в Африке есть цивилизованные страны, где чтут правовые нормы и можно легко купить вареную колбасу; поскольку переход из XIV столетия в XX предусматривает широкие демократические свободы, которыми неминуемо воспользуются народы, прежде не имевшие своей государственности в полном смысле, но имеющие множество претендентов на мировую известность и разные завлекательные посты; поскольку распада Советской империи следовало ожидать. Другое дело, что альянс дурня и сумасшедшего обеспечил летаргию исполнительной власти, хозяйственную разруху вместо вольного рынка и анархию вместо свободы, в центре и на местах, а тут уж ничего не поделаешь — либо феодальная империя, либо здоровая жизнь, соответствующая нормам современной цивилизации. Конечно, жалко былой державы, конечно, зло берет на кишиневских да киевских башибузуков, конечно, страшно, когда рушится привычный порядок жизни, но куда страшнее, когда миллионы дурней под водительством сумасшедших покушаются на закон всемирного тяготения, мечтая вернуться в родное стойло, к привычным пустым яслям, под начало душевнобольных радетелей, которых хлебом не корми, дай только на наших костях возвыситься над безвестностью. То есть сумасшедшие наши не такие уж сумасшедшие, потому что они знают, чего хотят и как задеть публику за живое, например, указав на биржевых жуликов как источник бед, тем более что они точно жулики-то и есть, но дурни — прямые дурни, ибо они зажигательны и доверчивы, как младенцы, так что в другой раз и не разберешь, где сумасшедшие, а где дурни.

 

От Кюстина до наших дней

Полтора века тому назад маркиз Астольф де Кюстин, парижанин и роялист, посетил наше отечество и по следам своего путешествия написал книгу «Россия в 1839 году». Пожил он в Санкт-Петербурге, побывал в Москве, съездил на Волгу и в результате сочинил такую жестокую критику на российские порядки, что до самого последнего времени эта книга была формально запрещена. Тем не менее кто только не писал на нее опровержение, из читавших и не читавших: и граф Бутурлин, и революционер Герцен, и тонкий лирик Тютчев, и сравнительно жулик Греч. Вот и мы туда же, то есть и нам желательно уличить пасквилянта в натяжках и клевете. Тут уж ничего не поделаешь, поскольку в историческом плане мы народ злопамятный, нам даже поражения на реке Калке простить басурманам невмоготу.

Обзор сочинения де Кюстина сейчас представляется тем более любопытным, что подозрительно живучи наши российские порядки, и хотелось бы выяснить: движемся ли мы куда-нибудь как этический феномен или мы не движемся никуда. Ведь и при государе Николае Павловиче вольное слово было под запретом, и на нашем веку, помнится, на каждое вольное слово имелась своя статья. И прежде писались опровержения на нечитаные книги, и в наше время громили сочинения, которые нельзя было ни в библиотеке позаимствовать, ни купить. И раньше могучая империя, как черт ладана, боялась художественной прозы, и наши большевички, полмира подмявшие под себя, больше опасались происков по литературной линии, чем по линии ЦРУ. Это только сейчас государство существует без оглядки на изящную словесность, — так сказать, наша собака лает, их караван идет.

Характернейшая черта сочинения де Кюстина состоит в том, что тут каждый пассаж, как бусинки на нитку, нанизан на нелюбовь автора к России, причем априорную и берущуюся неведомо из чего. Описывает ли он двор русского императора, — по его признанию, самый блестящий двор в Европе, — в каждом диаманте на шее какой-нибудь русской красавицы ему мнится слеза недоимщика, в каждом рубине чудится кровь раба. Если он рассказывает о пароходе «Николай I», быстроходнейшем судне в мире, то обязательно упомянет, что на нем случился большой пожар. Санкт-Петербург по Кюстину — самый величественный город Восточного полушария, но он построен на гиблых болотах и волею палача. Русские от природы красивы и элегантны, но если хорошенько их поскрести, наружу вылезет татарин, а то медведь. Ездят тут быстро, как нигде, но такая езда вредна для легких и от нее постоянно ломается экипаж. Ну не любит де Кюстин Россию и все русское, хоть ты что!

А ведь нас, действительно, все не любят, от века до наших дней и от китайцев до англичан. Да и за что нас, спрашивается, любить? Разве можно питать симпатию к той стране, где неписаные законы сильнее писаных, где при поголовной бедности и доисторических урожаях существует самая многочисленная армия в мире, где основной народный промысел — стяжательство в разных видах, можно купить любого чиновника, и дорожная милиция побирается день и ночь…

То есть любить-то можно, и даже должно, но для этого нужно быть человеком широким, грамотным и в себе. Деревни наши неприглядны, города того хуже, — это так, но ведь, с другой стороны, русские два раза Европу освобождали от тирании полусумасшедших выскочек, в то время как цивилизованный континент ложился под них относительно без борьбы. Да уже за одно это Европа должна была возвести Россию на соответствующий пьедестал… Но нет: любой французский школьник вам скажет, что Наполеон — гений, что во II-й мировой войне победили американцы, а русские — варвары и вообще.

Дело даже не в изумительной, почти девственной неосведомленности европейца, которая для него естественна, как ванна два раза в день. Дело в том, что Европа двести лет боится России, а боится потому, что не понимает, а не понимает потому, что европейцу Россию понять нельзя. Ну как ее, действительно, понять, если у русских вечно свой хлеб не растет, но при этом они едва ли не самая артистичная нация в мире, что доказали европейцам Станиславский, Дягилев, Михаил Чехов, Барышников, Баланчин. Если предприниматели у них постоянно «заказывают» друг друга, но в XX столетии все чемпионы мира по шахматам, за исключением Эйве, были именно русаки. Если у них дорог настоящих нет, но они изобрели электрическое освещение, радио, телевидение, душу и самолет…

Одним словом, наше дело дохлое, потому что мы их насквозь понимаем, а им Россию понять нельзя.

Не исключено, что Россия — прежде всего константа, потому что со времен Астольфа де Кюстина, описавшего наше отечество в 1839 году, кажется, и многое изменилось, и вроде бы ничего.

Для начала возьмем таможню, с которой де Кюстин начинает свое повествование о Руси. Только, по его словам, сошел он с парохода «Николай I», как попал в лапы многочисленных чиновников, суровых и неподкупных, которые измывались над ним полдня, выдали чужой багаж, заподозрили в шпионаже и отобрали чемодан книг. Так вот какие тут у нас наблюдаются перемены, произошедшие за полтора века, от Кюстина до наших дней? Таможенников, положим, точно меньше не стало — раз. И глупых формальностей меньше не стало — это два, потому что чиновник среднего звена нарочно их выдумывает, чтобы оправдать свое существование в глазах государства, общественного мнения и жены. И если ты прилетел из Парижа, то свой багаж следует искать под рубрикой рейса из Монровии — это три. Разве что в неподкупности нынешнего таможенника не упрекнешь, но что он суров по-прежнему, то суров. И книги, правда, уже лет десять не отбирают, то есть на этом фронте у нас прорыв.

Таким образом, по таможенному департаменту перемен так мало, что это скорее Европа ушла вперед. Или назад, поскольку, как досматривают в Лондоне, Марселе, Мюнхене и Турине, так в Москве не досматривают давно. Но, правда, жестоко «шмонают» только русских, арабов, вьетнамцев, курдов и приезжающих на житье.

Спрашивается: за что нам-то такая честь? Кажется, в масштабном производстве кокаина мы не замечены, боевиков на экспорт не обучаем, чумы у нас не было двести лет. Видимо, вот за что: западный европеец уверен, что от русских чего угодно можно ожидать, то они «Войну и мир» напишут, то атомную электростанцию подорвут. Словом, наш соотечественник в Европе потенциально опасен, потому что он человек крайностей, потому что там хорошо известно: если русский танцует, то уж никто в мире так не танцует, если русский бандит, то он ест на завтрак грудных детей. Ну то же самое мы для какого-нибудь лондонского таможенника, что для нас пришельцы с планеты Гопп: то они танцуют, то едят на завтрак грудных детей. Разумеется, ему удобнее иметь дело с аргентинцами, например, у которых в заводе нет атомных электростанций и которые точно не напишут «Войну и мир».

Это надо очень невзлюбить нашу землю, чтобы описать ее так, как француз Кюстин. Именно: «Россия — сырая, плоская равнина с кое-где растущими жалкими, чахлыми березами. Дикий пустынный пейзаж без единой возвышенности, без красок, без границ и в то же время безо всякого величия… Здесь серая земля вполне достойна бледного солнца, которое ее освещает». И это про нашу матушку Россию, которая природно богаче Франции примерно в двадцать семь с половиной раз!

Виноград у нас не растет, что правда, то правда, но это еще не основание для того, чтобы как будто нарочно не разглядеть сказочных красот, украшающих нашу землю от Смоленска до Колымы. Вот эта-то нарочитость и огорчает, даже нервирует, даже злит. Мы любим Францию за глаза: за то, что французская речь прекрасна, величественные замки стоят по-над Луарой, кино у них хорошее, импрессионизм они выдумали, за то, что тут родился и жил Паскаль. А они нас за глаза не любят, не зная о нас решительно ничего. Или то зная наверняка, что в Москве по улицам ходят белые медведи, в Большом театре поет цыганский хор, русского президента зовут Николай II.

И ведь это исстари так ведется. Великий князь Александр Михайлович в своих мемуарах пишет: зимой 1918 года идет в Париже парад победы, о русских, потерявших в I-й мировой войне три миллиона солдат, и помину нет, зато блистает Португалия, потерявшая на полях сражений одиннадцать человек. То есть где только можно, они норовят нас обидеть и ущемить. И ладно если бы они тоже были пришельцы с планеты Гопп, а то такие же дикари, только в свое время присосавшиеся к римской цивилизации, у которой они собезьянничали все, от архитектуры до языка.

Но вообще-то понятно, за что нас невзлюбил путешественник де Кюстин. Скорее всего за то, что мы единственная нация в Европе, и бедная-то, и темная, и забитая, которая смогла противостоять Наполеону и победила его войско, не выиграв ни одного сражения, дурачком. Тем более что неясно, зачем русские насмерть стояли под Москвой, зачем сожгли свою древнюю столицу, зачем пошли освобождать Европу, которая их держит за дикарей…

Что до французов, то эти себя уважают, своей галльской кровушкой дорожат, то-то они Париж постоянно сдают без боя.

А мы не из таковских, мы, мнится, даже больше любим Францию, чем себя.

В другой раз у этого автора наткнешься на такое замечание, что на душе станет серьезно нехорошо. Например: «Во Франции благодаря успехам индустрии мы уже почти забыли, что существует свечное освещение, в России же обычно еще до сих пор употребляются восковые свечи». Положим, восковые свечи у нас возжигались только в церквях, а в обиходе использовали сальные, позже спермацетовые и стеариновые, но то, что в середине XIX-го столетия Россия сидела при свечах да лучине, — это, как говорится, научный факт. Что там середина прошлого столетия — до самой коллективизации русская деревня освещалась живым огнем, до самой «лампочки Ильича»! В Европе уже пахали на тракторах, услаждали жизнь холодильниками и радиоприемниками, а наш Иван на ночь глядя отщепит от полена лучину, сунет ее в железный светец и ну мечтать о всемирной республике имени 25-го Октября.

То есть техническая ущербность России есть категория историческая, едва ли не константа, поскольку и сейчас она налицо, и сто шестьдесят лет тому назад у них газовое освещение и вообще «успехи индустрии», у нас — «православие, самодержавие, народность» и арестантские роты за лишний вздох. Невольно придет на память читанное когда-то у Щедрина: «Везде мальчики в штанах, а у нас без штанов; везде изобилие, а у нас — «не белы снеги»; везде резон, а у нас — фюить!»

Добро если бы мы, как японцы, питались чужими техническими идеями, а то ведь именно наш Яблочков изобрел электрическое освещение и впервые продемонстрировал его именно в Париже, где оно и было прозвано — «русский свет». Следовательно, стоит какая-то непреодолимая преграда между русским гением и домашним способом использовать Божий дар. Сдается, что эта преграда заключается в нашей нерасположенности к последовательному труду. Действительно: хладнокровное отношение к своим прямым и косвенным обязанностям для нас настолько характерно, что на Россию не распространяется зависимость «Что посеешь, то пожнешь». У нас запланируют общество полной социальной справедливости, а выйдет «тюрьма народов», кто-нибудь выдумает мирный атом, а он сам собой переродится в угрозу для мирового сообщества, иной раз посеешь огурчик, а вырастет разводной ключ.

Таким образом, мы оттого искони плетемся в хвосте технического прогресса, что в России на одного мужика, мечтающего о том, как бы использовать радиоволны, приходится два миллиона мужиков, мечтающих о том, как бы чего украсть.

Далее де Кюстин пишет: «Я видел Венский конгресс, но я не припомню ни одного торжественного раута, который по богатству драгоценностей, нарядов, по разнообразию и роскоши мундиров, по величию и гармонии общего ансамбля мог бы сравниться с праздником, данным императором в день свадьбы своей дочери в Зимнем дворце».

Вот это давно ушло. То есть блестящих праздников, роскошных нарядов и мундиров, «величия и гармонии общего ансамбля» у нас не видели с октября 1917 года, когда власть в России захватила, в сущности, шантрапа. Чего можно было ожидать от недоучившихся студентов из поповичей, разнорабочих, у которых организм водки не принимал, профессиональных смутьянов в силу неприспособленности к положительному труду? Коллективизации, индустриализации, лагеризации — это да, и еще множества полезных и бессмысленных преобразований, но только не красоты. За красоту отвечает элита нации, аристократия крови и духа, а у нас таковую уничтожили на корню.

Результаты этой операции налицо. У нас не встретишь по-настоящему изящно одетого человека, а иностранца узнаешь за сто шагов. Архитектура у нас убогая, праздники нелепые, интерьеры примитивно-буржуазные, общий ансамбль отдает квашеной капустой и вообще повсюду видна какая-то намертво въевшаяся в поры жизни некрасота.

Вот какая вещь: социализм — это прежде всего некрасиво. Наверное, это удобно, полезно для психического здоровья, потому что социалистическое общество не знает напряжения, соревнования, ответственности, но красота в таком обществе не живет. Впрочем, и при нашем босяцком капитализме ей не житье, поскольку правит бал та же самая шантрапа.

Одним словом, худо без аристократии крови и духа, ибо, по завещанию Федора Михайловича Достоевского, ничем, кроме как красотою, не спасется мир.

Знаменитый французский путешественник так описывает наши российские города: это-де обыкновенно квартал-другой приличных каменных зданий, «окруженный ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами — омерзительным мусором, накопившимся за жизнь беспорядочного и грязного от природы населения…» Как говорится, не в бровь, а в глаз. То есть, действительно, за исключением Москвы да Петербурга, куда ни ткнись, везде найдешь и «бесформенную гурьбу домишек», и «безымянные пустыри». Наблюдательность француза тем более оскорбительна, что он посетил Россию при царе Горохе, а наши города все так же нехороши. И ведь не сказать, чтобы мы, действительно, были «грязным от природы населением», по крайней мере, до порога мы благоустроены и чисты. Правда, за порогом, там, где начинаются лестничная площадка, лифт, подъезд, двор, улица, район, город, — там русскому человеку ни до чего.

Почему бы это? Видимо, потому что русскому народу вообще свойственно трепетно-любовное отношение к родине, вот только он ее не уважает, — и даже сразу не скажешь, за что про что. Любить — любит, и более того: по выражению Достоевского, русак связан с родной землей «химическим единством» — но почтения к местности у него нет. Просто-напросто так сложилось, что русский человек не уважает свою страну, иначе его города были бы похожи на сказочную картинку, а деревни — на города. Так еще бывает, когда ребенок не задался, жена — гулена, муж беспутный: любить можно, уважать нельзя. Поэтому нам ничего не стоит устроить свалку посреди деревни, застроить пустырь многоэтажными бараками, превратить в стойло общественный туалет.

Может быть, дело в том, что нигде так пренебрежительно не относятся к человеку, как в России, и наши грязные города и веси — это естественная реакция русака. Возьмем, к примеру, Великую Отечественную войну: по выражению писателя Астафьева, мы победили, завалив немцев своими трупами и утопив их в своей крови. А британцы, три года воевавшие против Германии в одиночку и пять лет коалиционно, потеряли только сто пятьдесят тысяч своих солдат. В том-то все и дело, что Европа уважает европейца, а европейцы взаимно уважают свой благоустроенный континент, который они вылизали до такой степени, что совестно спичку бросить на тротуар.

Другое дело, что вот у французов довольно странное, слишком несложное представление о счастье; французы говорят, что «Счастье — это мытая голова».

Далее де Кюстин пишет: «Русский народ, серьезный скорее по необходимости, чем от природы, осмеливается смеяться только глазами, но зато в них выражается все, что нельзя сказать словом: невольное молчание придает взгляду необычайную красноречивость и страстность. Но чаще всего он безысходно печален…» Тонкое замечание, хотя оно и прямолинейно до простоты.

Русский человек, действительно, донельзя серьезен, и тому имеется ряд причин. Главная из них: жизнь в России беспросветна и тяжела. У нашего соотечественника от века не было собственности, которая придает индивидууму гордый вид. В глазах его точно нет знака превосходства, поскольку он исстари работал за хлеб, на казну ли, помещика, социалистическое отечество, только не на себя. Искони государство относилось к нему с величайшим презрением, ни во что не ставило его личность, и поэтому во взгляде русака нет самоуважения ни на грош. Какие уж тут смешки, если у нас мыслителей запросто объявляли государственными сумасшедшими и еще недавно сажали в каталажку за анекдот…

Зато внешние узы всегда обостряли в нас деятельность сознания и души. Во всяком случае вопросы нас занимают, главным образом, вселенские и мыслью мы достигаем таких высот, куда нет ходу ни цензуре, ни охранительным тенденциям, ни судье. Вероятно, де Кюстин потому и углядел в наших глазах «необычайную красноречивость и страстность», что в духовном отношении мы свободны бесконечно, даже бессмысленно, как никто.

Одним словом, в Москве точно редко встретишь улыбающегося человека и мы ведем себя преимущественно по Канту, как некая вещь в себе. Посмотри пристально на француза — он улыбнется в ответ, потому что улыбка его рабочее положение; посмотри пристально на русского — он сразу спадет с лица. Это оттого, что улыбка нам дана либо снисходительная, либо если кто глупость скажет, либо в адрес своей мечте.

Не то индивидуум западноевропейского образца: он смешлив, независим, благожелателен и до того исполнен чувством собственного достоинства, что это, пожалуй, по-нашему, и смешно. А все потому, что в Европе человеческая личность почти все, государство почти ничто, обыватель никого не боится и четыреста лет работает на себя. Он по этой причине и добродушен, как ребенок, и пьет умеренно, и непрочь принять участие в каком-нибудь идиотском шествии, и на трезвую голову способен сплясать канкан.

А русский умеет веселиться, если только зальет глаза. Впрочем, он и выпивши мрачен, подозрителен и пуглив. Одна надежда на людей нового поколения, которые в силу рыночных отношений и свободы слова, глядь, вырастут непьющими, смешливыми простаками, совершенно по западноевропейскому образцу.

Хоть и несправедлив был маркиз де Кюстин к нашей России, в другой раз у него прочитаешь глубоко истинные слова. Вот он пишет, и даже вроде бы между прочим: «Нет поэтов более несчастных, чем те, кому суждено прозябать в условиях широчайшей гласности, ибо, когда всякий может говорить о чем угодно, поэту остается только молчать. Видения, аллегории, иносказания — вот средства выражения поэтической истины. Режим гласности убивает эту истину грубой реальностью, не оставляющей места полету фантазии».

Именно так и есть. Сколько ни странен, даже противоестествен антагонизм между свободой слова и высокой литературой, француз безусловно прав. То есть дело и поныне обстоит следующим образом: чем цивилизованнее общество в гражданском смысле, тем меньше в нем места для поэзии, и в значении национального самочувствия, и в значении собственно стихотворного ремесла. Маркиз был простой человек, но и он постиг, что в России точно должна господствовать поэзия, поскольку уж больно это задавленная, бедная, неустроенная страна.

Разве что в свободном обществе поэт молчит не по Кюстину, то есть не оттого, что таки нет места «полету фантазии» и видения с иносказаниями себя изжили, как треуголка и паровоз. В свободном обществе поэт молчит оттого, что он никому не нужен, что никто не хочет его слушать, что вольному человеку не до него.

Почему это так получается — яснее ясного, потому что демократия, даже этимологически, есть производное от простонародья, от его вкуса, ментальности и способа бытия. Ну по сердцу простому человеку оперетта, латиноамериканские страсти, запоминающиеся песенки, уголовные истории, и с этим ничего не поделаешь, как с законом сохранения вещества. Уж так он устроен, что ты его без тепла оставь, месяцами пенсию не плати, но телевикторину для господ с неоконченным начальным образованием — это подай сюда. А поскольку простонародье во всяком обществе составляет абсолютное большинство, то художественная культура закономерно вырождается, подстраиваясь под вкусы и потребности простака. Тут тоже ничего не поделаешь: свобода, рыночная стихия, каков спрос, таково и предложение; требует человек, чтобы ему сделали интересно, — так вот тебе история про то, как депутат городского собрания единовременно съел одиннадцать человек. Одним словом, в свободном обществе культура неизбежно поступает в услужение обывателю, и он ведет ее за собой, как собачку на поводке. И вот уже нет в языке такого грязного слова, которое не донесет до тебя эфир.

А самовластье — это аристократично, тут музыку заказывает подавляющее меньшинство, и культура при таком общественном устройстве не служанка, но госпожа. Даже в том случае, когда самовластье отправляет компания недоучек; по той простой причине, что таковое подавляет все, не только либеральные поползновения, но и дикие вкусы абсолютного большинства. Единственно для высокой литературы самовластье безвредно, поскольку она выше его понимания и поскольку деспот чует в ней отдушину для паров. И вот уже Россия — самая читающая страна в мире, и писатель — властитель дум.

Во всяком случае при деспоте Николае I наша литература приобрела общечеловеческое значение, а при нынешних либералах она свернулась сама собой. И, оказывается, ни одно великое произведение русского гения не было потеряно тщаниями большевиков, в то время как десятилетие свободы ровным счетом ничего не прибавило нашему соборному мироощущению и уму.

Зато послабление в режиме дало русаку возможность показать себя во всех его блажах и простоте. Позволено не читать — он и не читает; в верхах заводами крадут — он и в этом направлении развернулся, как никогда; можно ничего не делать — он и не делает ничего. Только раз так, то нужно быть последовательными, соответствовать своей сути до логического конца… Коль мы такие бесшабашные, что у нас чуть ли не каждый десятый сидит в тюрьме, коли у нас исстари не складываются отношения с законом, но год от года крепнет нервное отношение к тому, что плохо лежит, — то наш гимн не «Союз нерушимый…», и не «Патриотическая песнь» Глинки, и не «Боже, царя храни». Наш гимн, пожалуй, «Мурка», та самая забубенная песенка, в которой поется:

Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, Здравствуй, мое горе, и прощай, Ты зашухарила всю нашу малину, И за это пулю получай, Да, да!

В преходящем, тактическом смысле русская идея состоит в следующем… Хуже нас в Европе никого нет, и нигде не живут так бедно и беспорядочно, как у нас. Хотя бы возьмем в предмет, что в Москве за рулем ездят, как где-нибудь в Центральной Африке, и сидючи на драгоценных черноземах, мы умудряемся голодать. Следовательно, наша первостепенная задача заключается в том, чтобы всенародно проникнуться этой обидной характеристикой, сообразить, что никто, кроме нас, в наших бедах не виноват, по пословице «Какие сами, такие и сани», и в кратчайшие сроки выйти из тупика. То есть таким образом наладить русскую жизнь, чтобы хотя бы в Турции дела обстояли прискорбнее, чем у нас.

Точнее сказать, мы виноваты, но не во всем. Вот профессиональный путешественник де Кюстин пишет в 1839 году: «Русские похожи на римлян еще и в другом отношении — так же как и последние, они заимствовали науку и искусство извне». Это что есть, то есть. Действительно, до Петра Великого мы только ту науку и знали, какую вгоняют в задние ворота, и к нам завезли из Европы театр, музыку и балет. Однако европейцам не приходится кичиться этими дарами, потому что не французы с немцами выдумали театр, музыку и балет. Их выдумали древние греки, которые давно исчезли с лица земли. У греков науку и искусство позаимствовали римляне, а у римлян, по соседству, французы с немцами, предки маркиза де Кюстина, который чванится своим культурным превосходством над русаком.

Таким образом, мы в том преимущественно виноваты, что осели у черта на куличках, за 4000 верст от Рима, мы потому и бедные родственники у Европы, что существуем очень уж далеко. Да еще нас обложили со всех сторон, оттерли от светоча цивилизации турки, поляки, остзейское рыцарство и Литва. Вот тут и налаживай искусство с наукой, когда за Окой стоят крымчаки, а под Можайском — поляки, когда только и ходу, что в сторону Колымы.

Между прочим говоря, поляки на нас до сих пор сердиты, дескать, зачем мы им упразднили государственность в XVIII столетии, а то, что они нам устроили государственную границу под Можайском — это считается ничего.

Далее де Кюстин пишет:

«Они (т.е. русские) не лишены природного ума, но ум у них подражательный и потому скорее иронический, чем созидательный. Каждый угнетенный народ поневоле обращается к злословию, к сатире, к карикатуре. Сарказмами они мстят за вынужденную бездеятельность и за свое унижение».

И тут, кажется, нечего возразить. Во всяком случае, литература у нас точно не созидательная, не прямолинейная, а больше склоняющаяся в горестный анекдот. Эта традиция идет от Фонвизина и «Медного всадника» до самого «социалистического реализма», который подвел наш традиционный «фантастический реализм», по определению Достоевского, под гибельную статью. Тогда-то у нас утвердилась положительная, простецкая литература осведомительного направления, но только с уклоном в марксистско-ленинский романтизм. Точно такая же литература существовала и во Франции времен маркиза де Кюстина, только безо всякого уклона, а просто писали люди про Ругон-Маккаров, тружеников моря, патриотически настроенных проституток, вообще про то, что плохо и хорошо.

Только вот к литературе такая литература отношения не имеет. Потому что изящная словесность — это отнюдь не иная действительность, это действительность предельно концентрированная, сведенная к формуле, которая дает магическое число. Последние двести лет литература только тем и занимается, что изыскивает магическое число, оперируя, главным образом, злословием, сатирой, карикатурой, сарказмом, иронией, то есть используя преимущественно разрушительный инструмент.

Не исключено, что магическое число уже найдено, причем усилиями именно русского «иронического» ума. Логика тут простая: при операции на действительности без разрушительного инструмента не обойтись, а поскольку нигде среди писателей не было такого числа злословов и карикатуристов, как в России, постольку магическое число выведено усилиями русского «иронического» ума.

О том, что это число действительно найдено, свидетельствует следующий факт огромного культурного значения: литература-то умерла. В лучшем случае она находится при последнем издыхании, потому что и квалифицированный читатель нынче большая редкость, и квалифицированный писатель наперечет.

«Нет пророка в своем отечестве», — сказал Иисус Христос, но в чужих краях их, кажется, тоже нет. Нострадамус предсказал непобедимого Наполеона и просчитался. Карл Маркс напророчил мировую социалистическую революцию, а на деле вышел кровавый локальный эксперимент.

Вот и маркиз Астольф де Кюстин отважился на долгосрочный прогноз, — дело было полтора века тому назад. В своей книге о России он пишет, что «самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице. Русское искусство всегда останется оранжерейным цветком». И, то же самое, не попал.

Ну ладно, русские клопы маркизу не понравились — это как раз понятно, но из чего можно было вывести несостоятельность и бесперспективность нашего искусства, — этого не понять. В середине XIX-го столетия, когда де Кюстин приехал к нам погостить, в России уже были Бортнянский и Глинка, Пушкин и Гоголь, Брюллов и Иванов, Баженов и Казаков, и гений Лобачевский уже вывел свою теорию о пересекаемости миров. То есть удивительно, даже странно, как, живучи в России, можно было про них не знать… У нас в это время Белинский взахлеб писал о Жорж Санд, молодые люди стрелялись из-за розного понимания гегелевского «мирового духа», а они о нас не то что ничего не знали, а просто-напросто ничего не хотели знать. Такая французистость тем более нелепа, что, например, вся галльская литература до Марселя Пруста — относительно детская литература, даже относительно повестей Гоголя и зрелых поэм Пушкина, но нашего Павлушу Трубецкого в Европе никто не знает, а их карамельного Родена там знают все. Нет, дорогой Александр Сергеевич, это не мы «ленивы и нелюбопытны», это они ленивы и нелюбопытны, нам-то как раз ихнее любопытнее, чем свое.

А ленивы и нелюбопытны они оттого, что самодовольны, не знают комплексов, пресерьезно считают себя избранниками небес, если они французы, и в конечном итоге сравнительно несложны, как табурет. При таких достатках, разумеется, трудно предвидеть, что русское искусство со временем станет из первых на всей земле.

В том-то все и дело, что русский культурный человек — это прежде всего до крайности сложно, и искусство у него такое же, то есть такое, которое не может заинтересовать никого, кроме культурного русака.

Ниже де Кюстин пишет: «Пустые развлечения — единственные, дозволенные в России. При таком порядке вещей жизнь слишком тяжела, чтобы могла создаться серьезная литература». Редкая чепуха.

Жизнь у нас испокон веков точно тяжела, но, как показывает практика, именно из такой жизни, скудной и жестокой, бедной внешними событиями, рождается предельно серьезная литература, можно сказать, евангелического письма. Оттого-то из нашей земли вышло «Преступление и наказание», что нам дано вымещать злобу против тиранов на старушках-процентщицах, а не на начальниках тюрем, вроде несчастного Делоне. Оттого-то столп нашей литературы «Мертвые души», что предприимчивой персоне у нас развернуться не дают, и это он в Европе был бы вторым человеком после премьер-министра, а у нас он жулик и обормот. Оттого-то первый рассказчик в мировой литературе — Чехов, который прожил тяжелую, неинтересную жизнь, душевно бедствовал и болел.

Вот если бы мы существовали под сенью пиний, три раза в день налегали бы на разбавленное вино, раз в десять лет устраивали бы театрализованные революции, вот тогда у нас в литературе была бы «Дама с камелиями» и нудные сказители наподобие Бальзака. То-то и оно, что если твоя жизнь беспросветна и цензор не дает тебе вывести в рассказе лишнего дурака, то тогда такая утонченная получается литература, что она насущна, как «Отче наш». Недаром Бог Любви родился не под сенью пиний и не при Марке Аврелии, а в каменной пустыне, при царе Ироде, у племени, которое существовало скудно и тяжело. Словом, потому у нас и самая серьезная литература в мире, что хуже, чем нам, мало кому приходилось и страшнее нашей трудно найти страну.

Вот если бы де Кюстин посетил нас при первых Романовых, когда во Франции отличался Мольер, а в России жгли в срубах за анатомию, — тогда да. Все-таки к тому времени французы во всем опережали нас примерно на четыреста лет, которые отделяли короля Хлодвига от Вещего Олега, — теперь не то. Теперь мы цивилизованной Европе, что называется, дышим в спину, зачитываемся дамскими бреднями, живем телевизором, слыхом не слыхивали про Мольера, только о кредитах и разговор. Так что еще немного, и совершенно сравняемся, господа.

Маркиз де Кюстин не все клевещет на Россию в своих записках, но иногда изрекает и горькую правду, которая по сию пору глаза колет, потому что далеко не все меняется на Руси. Вот маркиз пишет: «Русский во фраке кажется мне иностранцем у себя на родине…» Разве не обидно, что изящно одетый русский — это аномалия в своем роде, что, может быть, русскому вообще европейское не идет.

Хотя не исключено, что нам точно европейское не идет. Не исключено, что складу нашего национального характера ближе смазные сапоги, картуз с лаковым козырьком, косоворотка навыпуск, жилет из шотландки и плисовые штаны. Но уж если мы окончательно остановились на европейском платье, то этому выбору нужно как-то соответствовать, отвечать. То-то и колет глаза, что сто семьдесят лет прошло, как французский путешественник сделал нам обидное замечание, а мы по сию пору одеваемся абы как.

И ведь не сказать, чтобы в нас было не развито чувство прекрасного, даже наоборот. То есть русский человек по достоинству ценит изящное, тонко чувствует музыку, способен отличить настоящую живопись от забавы и он произвел одну из самых утонченных литератур. Но нарочно посмотрите, как мы одеты — чуть опрятнее, чем американские бездомные, и чуть богаче, чем Диоген. У нас на прием прийти в свитере — в порядке вещей, туфли не чистить — норма, и это уже будет государственная измена, если на тебе галстук бабочкой от Жанэ. И это при том, что никого нет в мире культурнее культурного русака.

В общем, неудивительно, что элегантно одетый русский кажется иностранцем у себя на родине, поскольку мы не знаем такой культуры, как платье носить, давно пренебрежительно относимся к одежде и поскольку у нас не по ней провожают, а по уму. Но главная причина — жизнь в России уж больно головная, замученная, беспорядочная, одним словом, неэлегантная, так что изящная одежда ей претит, как обязательность и канкан. Выйди на московскую улицу в галстуке бабочкой от Жанэ и сразу выпадешь из ансамбля, ибо кругом сугробы, старушки с авоськами, злые алкоголики в бушлатах и прекрасные женщины, одетые абы как. Правда, за иностранца тебя все равно не примут, затем что русского всегда выдадут какие-то заинтересованные глаза.

Одно утешение, единственная отрада, что у нас провожают не по одежке, а по уму.

Далее де Кюстин пишет: «Россия, думается мне, единственная страна, где люди не имеют понятия об истинном счастье. Во Франции мы тоже не чувствуем себя счастливыми, но мы знаем, что счастье зависит от нас самих».

Маркиз де Кюстин не то чтобы был человек неумный — умный-то он умный, — но неглубокий, и даже можно так сформулировать: простоват. Это уже был француз новейшей модификации, ибо, например, старина Паскаль глубже Герцена и Чернышевского вместе взятых, даром что он француз. Иначе чего бы де Кюстин сводил понятие о счастье к демократическим свободам, между тем он так и пишет: «Где нет свободы, там нет души и правды, там нет счастья, которым может воспользоваться гражданин».

Может быть, в теории так и есть, но практика нам показывает, что человеческое счастье никак не пересекается с парламентской республикой, что оно вообще обретается в иных измерениях и незаданных плоскостях. Вот у нас в России давно господствует безбрежная свобода слова, и через нее уже выросло целое поколение, которое матерно изъясняется, а счастья как не было, так и нет. Давно уже у нас любой дурак может выйти в законодатели, любой жулик сделаться вождем, любой бездельник превратиться в губернатора через волеизъявление народное, а мыслители по-прежнему перебиваются с петельки на пуговку, а нищих больше, чем пожарных, а настоящих христиан можно счетом пересчитать.

Другое дело, что мы в России никак не постигнем ту простую истину, что счастье зависит от нас самих. Оно у нас издревле зависит от кого угодно: от цивилизованного самодержца, от Политбюро, от начальника ЖЭКа, расположения звезд, — и только оно не зависит от нас самих. Между тем счастье — это самодельно, просто и общедоступно, причем расположение звезд тут решительно ни при чем. Вот как у поэта:

Затоплю камин, сяду пить. Хорошо бы собаку купить…

Вообще французы горазды на предсказания. Например, знаменитый Нострадамус всю новую и новейшую историю предвозвестил вплоть до того, что якобинцы перельют на пушки памятник Жанне д’Арк. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Представьте себе республиканские страсти, клокочущие в безмолвии деспотизма. Это сочетание сулит миру страшное будущее. Россия — котел с кипящей водой, котел крепко закрытый, но поставленный на огонь, разгорающийся все сильнее и сильнее. Я боюсь взрыва».

Это все-таки удивительно, что задолго до Карла Маркса француз указал на Россию как на источник социально-экономических катастроф. Ведь действительно, и пятидесяти лет не прошло, как наше отечество потряс первый взрыв — народовольцы уходили государя Александра II Освободителя за то, что он крестьян превратно освободил. После настала эпоха распространения марксизма, эсеры пропасть народу поубивали, грянули целых три революции, густозамешенные на крови, и в результате на смену образованному деспоту явился деспот, которого выгнали из третьего класса семинарии за курение табака. Последний, как известно, распространил краснознаменную веру на полмира и разве что до Франции не дошел.

Но «республиканские страсти» тут решительно ни при чем. Видимо, дело в том, что русский народ не так плотно занят в сельскохозяйственном и промышленном производстве, как положительные европейские народы, которые живут трудом и знают, чего хотят. Ведь ежели ты любишь свое дело и желаешь обеспечить себе хлеб насущный, то тебе не до социально-экономических катастроф.

С другой стороны, в России всегда было критически много «лишних людей», то есть в прямом смысле лишних — без профессии, настоящего образования, но беспокойных и с претензиями на роль. Повсюду эти люди составляют замкнутую касту — они себе готовят очередную катастрофу, а чиновник пишет, крестьянин пашет, кузнец кует. Не то в нашем отечестве: в силу неполной занятости русский человек простодушно открыт и неизменно чуток к любой сказке про Китеж-град.

В том-то, наверное, и беда, что нигде нет столько радетелей о благе народном, как на Руси. От них все наши несчастья, поскольку радеют-то эти несчастные люди непрофессионально, в сущности, от нечем себя занять.

Далее де Кюстин делает заочное наставление русскому царю: «Прежде чем искать популярность в народе, следовало бы создать самый народ». Это удивительно, как в другой раз чужой человек может проникнуть в суть.

То есть, разумеется, народ создать нельзя, но вместе с тем не подлежит сомнению, что русского народа не существует, что русские, по крайней мере, не монолит. Вот француз — он везде француз. И на Елисейских Полях, и в глухой провинции, и в расфасовочном цехе, и на балу. А русские уж очень разные, из чего мы заключаем, что скорее мы симбиоз народов, нежели единая нация, и вот, собственно, почему…

Во-первых, потому что у нас нет общенациональной житейской культуры, а есть только общие акультурные проявления, например, русские как один переходят магистрали «на красный свет».

Во-вторых, мы говорим на разных языках, и еще сто лет тому назад, по замечанию писателя Энгельгардта, русский крестьянин не понимал фразы, если в ней было больше четырех слов.

В-третьих, в России нет общенациональной морали, и в частности поэтому дело воспитания юношества у нас происходит по воле волн. Немудрено, что у наших выдающихся педагогов дети часто уголовные преступники, и неизлечимо больные — у выдающихся докторов. По сути дела, в каждом социальном пласте русского народа существует своя мораль. Для сельского жителя мешок цемента украсть — в порядке вещей. Среди поселковой молодежи в тюрьме отсидеть — как в армии отслужить. Горожанин, из начитавшихся, способен пойти на эшафот за учение о монадах. Интеллигент, по Бальмонту, стоит на том, что «Мир должен быть оправдан весь, / Чтоб можно было жить». Следовательно, в этическом плане мы даже не симбиоз народов, а злостный интернационал.

В-четвертых, сама общность территории под вопросом, ибо Сибирь — не Россия, из прибалтийских республик наших не выпрешь, и мы настолько склонны к эмиграции, что в Израиле через одного по-нашему говорят.

Но это по-своему и хорошо, что как нация мы еще не сложились, и, значит, у нас еще многое впереди. Сдается, что третье тысячелетие от рождения Христова будет тысячелетием России, поскольку все наши беды от молодости, а молодость — это сначала дурь.

Мы, русские, народ точно не европейский, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день. Словно чужие мы в Европе, хотя, по крайней мере, сорок тысяч лет населяем сей положительный континент. Или можно так сказать: русские и романо-германцы до такой степени непохожи, как будто они не соседи, а разнопланетяне, которые не сойдутся ни на какой платформе и никогда. Не то чтобы они лучше, а мы хуже, или наоборот, а просто мы слишком долго, до самого Алексея Михайловича Тишайшего варились в своем соку.

Недаром в середине позапрошлого столетия де Кюстин писал о нас: «Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. Ведь немногим больше ста лет тому назад они были настоящими татарами. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру — но лишь надело ее мехом внутрь».

Что до жестокости наших нравов, то тут де Кюстин не прав. Устроить побоище «стенка на стенку» — это мы могли, и поскандалить в очереди за водкой — это было у нас свободно, и вот в настоящий исторический момент у нас выборочно, через нищего, подают. Но лишних едоков на Руси никогда не топили в реках, как в революционной Франции, и смертная казнь в России была отменена за пятьдесят лет до того, как французы пустили в ход гильотину (высота конструкции два метра двадцать сантиметров, вес ножа шестьдесят килограммов) и в одном Париже казнили с тысячу человек.

Что до происхождения нашего племени, то мы те же индоевропейцы, что и французы, и монголоидности в нас сравнительно ерунда. Ну, города наши чем-то похожи на стойбища, ну, не законопослушны мы, как охотники за морским зверем, ну, простодушны и нерасчетливы, как амазонцы, ну, ездим за рулем напропалую, безответственно, — как живем.

А вот француз, напротив, почитает закон наравне со святой Магдалиной, обитает в благоустроенных городах, умеет считать деньги, за рулем ездит, точно перед начальством отчитывается, и наперед знает свою судьбу. Кроме того, он по девственной своей неосведомленности путает татар с разбойниками и считает варварами всех, кто не ведет приходно-расходных книг. Отсюда резолюция: мы, русские, точно не европейцы, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день.

А впрочем, что такое европеец? Каковы в действительности его характернейшие черты? И, может статься, это мы на самом деле европейцы, а не они…

Если образцовый обитатель нашего континента — это такой узко образованный и строго ориентированный господин, который превыше всего ставит здоровье, семейный принцип и материальное благополучие, который не выходит из дома без носового платка, больше всего интересуется котировками и не читает ничего, кроме газет, то мы нисколько не европейцы, а бог весть что. Но, кажется, Европа прежде всего считалась светочем широкого знания, источником гуманистической мысли, цитаделью благородства, свободы и гражданских добродетелей, если, конечно, мы не заблуждались на этот счет. Если не заблуждались, то вот какое дело: русские — последние европейцы на сей земле.

Спору нет, мы вороваты, не умеем работать, безобразно содержим свои города и веси, но все-таки слишком многое говорит за то, что мы суть последние европейцы на сей земле. Во-первых, мы ориентированы широко, даже всемирно, и нас остро интересует движение французской литературы, здоровье американского президента, погода на Соломоновых островах. Во-вторых, мы больше живем духом, чем физически, как, например, Лейбниц и Блез Паскаль. В-третьих, русский человек не прочь пострадать за выношенную идею, как Овидий и Галилей. Наконец, у нас еще местами читают книги, по-прежнему существует такая вздорная профессия, как поэт, и, отправляясь от иной гуманистической идеи, мы способны обменять жилплощадь на хроническую болезнь. Правда, нам неведомы гражданские добродетели, но зато свободны мы, как никто. Однако и нам недолго оставаться европейцами, поскольку успехи цивилизации налицо. Александр Иванович Герцен еще в середине позапрошлого века писал: «…пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство — окончательная форма западной цивилизации». Мы только добавим: цивилизации не западной, а вообще. Как-то так сложилось, что чем благоустроеннее общество, чем мощнее его производительные силы, тем проще, пошлее, ограниченней человек. Трудно сказать, по какой причине, но что-то происходит с культурой в исконно-европейском смысле этого слова, когда прогресс достигает известной точки, то есть угасает культура, что называется, на глазах. Только один пример: при большевистской деспотии у нас было не пробиться на вечер поэзии в Политехническом музее; в свободной России писатель считается полусумасшедшим, настоящего читателя поискать. Вот и подумаешь в другой раз: видимо, было бы лучше, если бы мы подольше варились в своем соку.

Порох выдумали не мы. Эту сатанинскую смесь выдумали китайцы, у китайцев ее позаимствовали арабы, у арабов — испанцы в эпоху Реконкисты, а у испанцев — весь европейский мир. С тех пор войны перестали быть массовой поножовщиной и превратились в науку убийства издалека.

Нет ни одного европейского народа, который не использовал бы китайское изобретение, как правило, злонамеренно, бесшабашно и широко. Россия, разумеется, не исключение, но и только, между тем Западная Европа издревле и серьезно горюет на тот предмет, что русские тоже знают порох и на беду всему цивилизованному человечеству владеют наукой убийства издалека. Маркиз де Кюстин так и пишет: «Я уже говорил и повторяю еще раз: русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются нам казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием…»

Понятно, что парижанин имел в виду: дескать, Россия настолько громадна, дика, неуравновешенна и страшна, что Запад на всякий случай должен иметь над ней какой-то качественный перевес. Например, было бы отлично, если бы Франция знала порох, Россия — нет.

Непонятно только, чем мы так напугали Западную Европу, вроде бы и далеко мы, и ружья у нас, по Лескову, кирпичом чистят, и до того мы заняты внутренними безобразиями, что нам нет дела ни до чего. И то правда, что за свою тысячелетнюю историю Россия вела около трехсот пятидесяти войн, и лишь с десяток из них были оборонительными, однако русская экспансия была обращена исключительно на восток. По-настоящему мы только однажды Европу насторожили, при Петре Великом, а так мы сравнительно тихо сидели в медвежьем своем углу. Разве что русские навсегда напугали французов, когда разгромили шестисоттысячную армию Наполеона, который всю Европу прижал к ногтю, освободили Германию, взяли Париж и внедрили в галльский обиход существительное «бистро».

Следовательно, и в этом смысле порох выдумали не мы. То есть Россия никогда не нападала на Францию, в то время как французы дважды вторгались в наши пределы, так почему же, спрашивается, не мы напуганы, а они?

Маркиз де Кюстин так отвечает на этот вопрос: потому что «русский народ ни на что не способен, кроме покорения мира». И, откровенно говоря, в этой резолюции что-то есть.

Действительно, русский народ не вполне способен себя кормить. У него не задалась своя индустрия и вся техника в России у нас была завозная вплоть до Великого Октября. Мы не смогли реализовать социалистическую идею, вернее, извратили ее до такой степени, что Маркс неоднократно перевернулся в своем гробу. Мы не смогли построить и демократическое общество, по крайней мере, на первых порах у нас вышла смесь балагана, «малины» и нищеты. Наконец, наши автомобили без молитвы не заводятся, телевизоры показывают нерегулярно, самолеты падают почем зря.

Правда, автомат системы Калашникова стреляет при любой погоде, и даже если натолкать в дуло битого кирпича. Исходя из этого феномена действительно подумаешь, что все наши настоящие способности направлены на войну. Не тут-то было: покорить мир мы тоже не в состоянии, вернее, у нас и мысли никогда такой не было, затем что просто-напросто невоинственный мы народ. Агрессии в нас хватает только на давку в метро и очередь за продуктами питания, а в остальном русак безобиден, как «хорошист». Ну, хана Кучума мы разгромить можем, но одолеть правильное войско русские способны, если их только очень, до крайности разозлить.

Иное дело, что в таких случаях функцию армии берет на себя народ, поскольку армия-то у нас, говоря по-немецки, — швах. И берет она преимущественно числом, так что в среднем у русских приходилось с десяток убиенных солдатиков на одного поверженного врага. И главное, она испокон веков содержится кое-как. Вот маркиз де Кюстин пишет: «Серый, нездоровый цвет лица солдат говорит о голоде и лишениях, ибо интенданты безбожно обкрадывают несчастных…» — возьмем в предмет, что это было написано полтора века тому назад. Таким образом, и в этом смысле порох выдумали не мы. То есть Россия никогда не покушалась на мировое господство, ибо покушаться на таковое она и не хотела, и не могла.

Но тогда возникает законный вопрос: почему романогерманцам, по природе склонным к гегемонии в мировом масштабе, не дает покоя наше огнестрельное оружие вплоть до знаменитого «калаша»? А вот почему: потому что мы народ нецивилизованный, и если воюем, то до логического конца. Французы вон в сороковом году две недели повоевали с немцами — и хорош. Национальная государственность приказала долго жить, но зато и города целы, и французы в основном целы, как будто и не было ничего. А мы искони ратоборствуем до последнего солдата, последнего хлебного колоса, последнего шалаша.

Понятное дело, что с таким народом можно воевать только в том случае, если иметь над ним резкий качественный перевес, например, если бы во Франции знали порох, в России — нет.

Занятно, что огромное большинство людей, живущих органичной жизнью, как, например, живет дерево или волк, безошибочно соизмеряют действие с его следствием, поскольку природа берет свое. И дерево никогда не пустит лист на Крещенье, и волк без крайней нужды не полезет в колхозную овчарню, и автомеханик по субботам пьет водку, а не тосол.

Другое дело человек, который больше живет головной жизнью, будь он хоть русский демократ, хоть французский аристократ. Вот маркиз де Кюстин пишет аж в 1839 году: «Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного русского народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство».

Положим, что это так. То есть, с одной стороны, русский народ точно талантлив, даже и чересчур. В том смысле чересчур, что если ему потребуется поднять сельскохозяйственное производство, он не ограничится передовыми агроприемами, а еще выдумает трудодень, статью «за колоски», потребкооперацию и кашу из топора. Но, с другой стороны, прикинем, чего русский народ достиг в условиях тирании и до чего он дошел, будучи свободным, как никогда…

При деспотах, начиная с Николая I, русские дали миру: неэвклидову геометрию, электрическое освещение, периодический закон, великую литературу, радио, воздухоплавание, телевидение, «Броненосца “Потемкина»», две актерские школы, водородную бомбу, теорию космических сообщений, за которой последовала практика… — больше, кажется, ничего. В свою очередь, свободные французы за это же время дали миру: гильотину, консервы, оперетту, кинематограф… и еще множество других полезных вещей, из чего мы логически выводим, что никакая тирания человеческому гению не указ.

Этот вывод тем более трудно оспорить, что в условиях демократических свобод мы не только ничего путного не выдумали, но за пятнадцать лет умудрились довести до крайности худо-бедно налаженную страну. Срок, правда, ничтожный, но результаты ошеломляют, и все думается: либо России свобода противопоказана, либо у нас все еще впереди.

Но больше всего огорчает человек, живущий головной жизнью. Поскольку он готов пойти на эшафот ради всеобщего избирательного права, то есть поскольку он может поджечь собственный дом, чтобы согреться, постольку головной человек много опасней того автомеханика, который по субботам пьет водку, а не тосол.

Как известно, записки маркиза де Кюстина сто пятьдесят лет не издавались в России, хотя у нас не было такого культурного человека, который эту книгу не прочитал. Не издавались они, во-первых, потому что француз обличает дикие ухватки наших властей предержащих не обинуясь и напролом. А во-вторых, потому что полтора века у нас оставалась неизменной метода отправления государственной власти: и самодержавие давило всякую самодеятельность, и три источника, три составные части марксизма суть романтика, пайка, кнут.

Вот приводит де Кюстин такой случай: утонули, переправляясь через Неву, девять душ петербуржцев, но и полиция про это происшествие якобы ничего не знает, и газеты молчок, и в публике ни гу-гу. «Вы представляете себе, — восклицает маркиз, — сколько разговоров, споров, предположений, криков вызвала бы такая катастрофа в любой стране! Газеты бы писали, и тысячи голосов подхватывали хором, что полиция ни за чем не смотрит, что лодки никуда не годны, что власти ничего не делают для предотвращения таких несчастий. Здесь — ничего подобного. Молчание еще более страшное, чем сама катастрофа».

Что тут скажешь: реприманд справедливый, действительно про такие неприятности не любили у нас писать. Особенно наши марксисты отличались по департаменту тишины, — какую, бывало, газету ни откроешь, везде только про ударные сроки, передовые технологии, встречный план. Где-то самолеты падали, корабли тонули, людей отстреливали ни за понюх табаку, а газеты гнули увеселительное свое.

Слава богу, теперь не то. Нынче свобода слова, нынче уже не прочтешь о том, что вот в таком-то городе живет такой-то счастливый человек, у которого все есть: дом, призвание, кусок хлеба, любовница и жена. То-то порадовался бы за нас маркиз де Кюстин, потому что какую газету ни откроешь, везде только про стрельбу среди бела дня, про упавшие самолеты и потонувшие корабли. Причем интересно: почему-то меньше этих ужасов не становится, если чаще о них писать.

Сдается, что свобода слова — категория экономическая, поскольку рекомые ужасы — самый ходовой товар, это все-таки не «Анна на шее», которая, заметим, печаталась в газете, при цензуре, абсолютной монархии и вообще.

Тот народ обречен страждать и бедовать, у которого нет своей аристократии, по крайней мере, судьба такого народа непредсказуема, ибо она сильно зависит от бандита и дурака. Ведь что такое аристократия?.. а самая суть нации, хранительница моральных норм и вековых традиций, даже характернейших физических черт народа, недаром же почти все Романовы были гиганты и молодцы. Поэтому как-то уверенно живется в родной стране, если ты знаешь: как бы скверно ни функционировало государство, Урусов точно не возьмет взятки, Оболенский не смошенничает, Голицын не украдет. И если дивизией командует Шереметев, то можно быть уверенным, что ни один патрон не будет продан противнику и солдаты не перестреляют друг друга из-за обид. (Между прочим, при Романовых за таковскую военную коммерцию вешали перед строем, хотя это, конечно, не выход из положения, но все-таки Иванов прочно знал, что торговать боеприпасами — это нехорошо.)

То-то и дорого, что прежде в России существовало незыблемое понятие о чести и методике служения своему отечеству, которое столетиями хранил русский аристократ. До той самой поры существовало, пока к власти в стране не пришел социально взвешенный элемент. Моментально честь была объявлена предрассудком, мораль приобрела классовый характер, то есть аморальный, и аристократию вырезали на корню. С тех пор мы испытываем постоянные трудности с кадрами, которые, как известно, решают все.

Интересно, что задолго до семнадцатого года феномен социально взвешенного элемента выявил путешественник де Кюстин. Вот он пишет: «Я не упомянул одного класса, представителей которого нельзя причислить ни к знати, ни к простому народу: это — сыновья священников. (Мы, разумеется, берем шире.) Эти господа образуют нечто вроде дворянства второго сорта, дворянства, чрезвычайно враждебного настоящей знати, проникнутого антиаристократическим духом и вместе с тем угнетающего крепостных. Я уверен, что этот элемент начнет грядущую революцию в России».

Как в воду глядел француз. Ведь действительно, не прямые страдальцы, именно промышленные рабочие и нищее крестьянство, устроили нам Октябрьский переворот. Устроили его дети священников, потомки личных дворян, недоучившиеся студенты, уголовники из хороших семей, интеллигенты в первом поколении, то есть не вельможа, не простолюдин, а этот самый социально взвешенный элемент. Он ненавидел все и вся, за то что ему не нашлось места в жизни, трудиться он не мог либо не любил, не знал своих корней и сословной морали, не исповедовал никаких правил, кроме правил конспирации, и даже не всегда знал, чего именно он хотел. И по Кюстину, и по нашему разумению, это была действительно страшная разрушительная сила, перед которой аристократической России было не устоять.

Неудивительно, что в семнадцатом году Урусовых с Оболенскими раскассировали за ненадобностью в государстве пролетариев и крестьян. Между тем аристократия остро необходима как раз в государстве пролетариев и крестьян, то есть в обществе без религии, естественной морали, незыблемых канонов, если не считать украденной у апостола Павла заповеди «Не трудящийся, да не яст». То-то и оно, что в России вряд ли завелась бы повальная мода на доносительство, если бы где-нибудь в Арбатских переулках жил Урусов, который точно не возьмет взятки, Оболенский, который не смошенничает, Голицын, который не украдет.

А то ни на кого нельзя положиться в Российской Федерации, — ни на генерального прокурора, ни на простого секретаря.

Под осень 1839 года Астольф де Кюстин посетил городок Шлиссельбург, известный своей крепостью, в которой с Петра Великого содержались вольнодумцы и бунтари. Чего вожделел француз, того он не увидел, именно каземата, где капитан Чикин зарезал несчастного императора Ивана VI, с младенчества сидевшего по тюрьмам да крепостям. Зато де Кюстину показали Шлиссельбургские шлюзы, его нимало не интересовавшие, и устроили ему торжественный обед, за которым, между прочим, произошел замечательный разговор.

Поскольку на Руси даже за обедом не умеют говорить о пустяках, беседа с первых же слов достигла высоких сфер. Говорили об изящной словесности. Покуда наши мужчины на водочку налегали, наши дамы выказали настолько тонкое знание французской литературы, что путешественник был положительно изумлен.

По-нашему, тут изумляться нечему. Культурный русак вообще восприимчив и остро интересуется тем, что на Западе пишут, думают, говорят. Но это вовсе не потому, что в нашем отечестве скучно пишут, мало думают и гадости говорят. Русский человек оттого внимателен к веяньям со стороны Бискайского залива, что он всемирен, по определению Достоевского, что он отчасти немец, англичанин, итальянец, голландец, испанец и чуть француз. То есть гражданин мира он в не меньшей степени, чем русак. Разумеется, это уникальное качество открылось в нас в петровскую эпоху, когда русские дорвались до европейского знания, от которого в течение пяти столетий они были отсечены. Только в конце XX века мы объелись Европой и охладели — отчасти по той причине, что там давно скучно пишут, мало думают и гадости говорят. Вдруг нам стало понятно, что в художественно-культурном отношении нынешняя Европа — это глухая провинция, этакий Весьегонск на французский лад.

Так вот, беседовал француз с русскими дамами об изящной словесности и оказалось: мы в курсе движения французской литературы, а де Кюстин о нашей знает не больше, чем о Луне. Ну, Пушкина пару стихотворений он прочитал в переводе и нашел, что тот подражает Стендалю и де Мюссе. Ну, про Лермонтова ему рассказали чувствительный анекдот. А про Гоголя, Крылова, Жуковского, Карамзина, Белинского, Чаадаева он даже и не слыхал.

А ведь Гоголь — это столп европейской литературы, начало ее «золотого века», это писатель, открывший пятую сущность слова, выделивший, так сказать, литературное вещество. Гоголь — тринадцатый апостол, через которого на словесность белой расы сошла высшая благодать. И уж во всяком случае гоголевское наследие не идет в сравнение с пустыми эпопеями Бальзака и сказками для детей, которые сочинял Гюго.

И вот на тебе: Бальзака в России знают от первой до последней строки, Гоголя во Франции не знает ни одна собака, — а еще цивилизованная страна… Между тем если бы Бальзаку довелось прочитать хотя бы одних «Старосветских помещиков», он бы навсегда бросил свое перо.

Далее де Кюстин пишет: «Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что совершится во имя религии». Провидцем оказался француз: если считать марксизм-ленинизм религией, то так оно именно и стряслось.

А иначе и нельзя трактовать сие романтическое учение, поскольку основано оно было исключительно на вере — в пролетариат, мировую революцию, Россию-мессию, непогрешимость вождей, победу коммунистического труда. И свои святые были у большевиков, и таинства вроде превращения количества материальных благ в качество нового человека, и обряды, и чудеса. Разве не чудо, что эру космических сообщений открыла страна, в которой невозможно было купить обыкновеннейшей колбасы?..

Вот какое дело: если марксистско-ленинская религия победила, если она владела умами людей без малого столетие, то она должна была опираться на своеобразный человеческий материал. Иначе говоря, победить такая религия могла только в России, где вообще веруют охотно, где народ не глубоко религиозен, а широко. Глубоко религиозный человек до последнего издыхания стоит на том, что «несть власти, кроме как от Бога», а широко религиозный еще верует в двуперстное знамение, нерукотворные иконы, любовь с первого взгляда и тринадцатое число. Такой человек легко приобщается к новой вере, но и расстается с ней такой человек легко. Поэтому Россия — чреватая, неуравновешенная страна.

Вот на Западе жить спокойно, поскольку там уже пятьсот лет не меняется символ веры: Бог — это благосостояние и семья.

Впрочем, и на Руси жить можно, особенно если ты веруешь широко. Через такую веру у нас обыкновенный заяц великого Пушкина спас, а то сидели бы мы без «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и «Цыган». Вообще русский человек, что мать родная: какой есть, такой и слава богу.

Может быть, ничто нас так не разделяет с Западом, как язык. Это просто какая-то дополнительная государственная граница, непроницаемая, советского образца. Действительно: русский язык настолько вариативен, чувственен, красочен, просто богат в количественном отношении, что он даже неинтересен для чужака, как, наверное, для готтентота неинтересен стереоскоп.

В этом смысле мы страшно одиноки, потому что нас мудрено понять. Положим, мы говорим: «Ну ты, мать, даешь!» — а это воспринимается как предложение вступить в известного рода связь. Или мы говорим: «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела», — а чужак подумает, что настоящего судопроизводства в России нет. Но самое обидное, что мир не в состоянии освоить нашу литературу, даже если бы он этого по-настоящему захотел. Вот маркиз де Кюстин пишет: «Вчера я перечел несколько переводов из Пушкина. Они подтвердили мое мнение о нем, составившееся после первого знакомства с его музой. Он заимствовал свои краски у новейшей европейской школы».

На эту дурацкую характеристику потому не хватает зла, что маркиз-то, по сути дела, не виноват. Ну что ты возьмешь с француза, если в его языке конструкции железобетонные, ударения исключительно на последнем слоге, суффиксов, префиксов, частиц не полагается, и этот язык только мелодичностью и берет… Что ты возьмешь с француза, если по-ихнему щенок — «молодая собака», если палка, буханка, жезл — все будет «батон», и вообще нет аналога слову «дух»…

Виноват наш язык, не доступный пониманию романогерманца обстоятельно и сполна. А ведь Пушкин — это сплошной язык, и его божественное обаяние заключается не в художественных идеях, вообще несложных для передачи, а в волшебном порядке слов. Ведь есть же, действительно, разница между пушкинской строфой и грустной неизбежностью в переводе, как-то:

Время, мой друг, время, Сердце просит покоя, Дни летят за днями…

ну и так далее, вплоть до удаленного монастыря трудов и чистых удовольствий (Александр Сергеевич пишет — «нег»). По той же причине нельзя так перевести Гоголя, Лескова, Достоевского, Чехова, Бабеля, Зощенко, Платонова, чтобы можно было оценить их обстоятельно и сполна.

Таким образом, Пушкин никак не мог заимствовать краски у европейской школы, во-первых, за технической невозможностью, а во-вторых, потому что своих девать некуда, плюс оттенки, полутона, интонации и тона. До чего дело доходит из-за такого избыточного богатства: допустим, Альбер Камю и в оригинале очарователен, но по-русски он выходит красочней и сильней.

Правда, в наше время русский язык как-то выхолащивается, бледнеет, опрощается до общих романо-германских форм. Надо думать, придет пора, когда русак и француз будут в совершенстве друг друга понимать. То-то заживем душа в душу, если, конечно, на Руси к тому времени останется такое понятие, как «душа».

Главное свойство русского характера заключается в том, что он соединяет в себе все мыслимые человеческие черты. Вот и де Кюстин пишет под дорожными впечатлениями: «На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен, и столь же усиленно раскланивались со всеми встречными возницами, а их было немало. И выполнив столь пунктуально эти формальности, искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-нибудь».

В том-то вся и штука, что русский человек все может: может быть великодушным, бессмысленно жестоким, скрытным и, что называется, душа нараспашку, скаредным и щедрым, вороватым, изобретательным, циником, безалаберным и себе на уме. Но это не то что русак Иванов циник, а русак Петров с утра до вечера себе на уме. Это означает, что русак Иванов в среду скареда, а в четверг щедр, а в пятницу вороват.

Кстати заметить, русский человек вороват не от природы, а, так сказать, исторически, поскольку у него исторически не сложились отношения с собственностью, за неимением таковой. Ведь во всю тысячелетнюю историю России у него не было никакой собственности, даже на свою лачужку и на жену. Поэтому у него сложилось такое отношение к движимости и недвижимости, которое въелось в генетический код: все ничье, все божье, от гвоздика до земли.

Однако организовать такой народ в общность, будь то колхоз или государство, неудобно и тяжело. Неустойчивое получается государство, если каждый из двухсот миллионов подданных одновременно великодушен, жесток, скрытен, циник, щедр… ну и так далее, тем более вороват. В сущности, неуправляемой выходит такая общность, если каждый член ее может все.

Русский человек разве что веселиться не умеет, по-настоящему, от души. Вот и де Кюстин пишет: «Тишина царствует на всех праздниках русских крестьян. Они много пьют, говорят мало, кричат еще меньше и либо молчат, либо поют хором, то есть тянут меланхолическую мелодию. Национальные песни русских отличаются грустью и унынием».

Что ты на это скажешь: народ мы точно невеселый и проказничать умеем, только крепко залив глаза. Карнавалов у нас не бывает, театрализованных шествий не заведено, на улицах у нас только нищие и пьяные поют, на клоунов, которые в Париже кривляются у магазинов, мы бы смотрели с сочувствием и тоской. Да, в сущности, и не было у нас случая научиться по-настоящему веселиться, потому что от века жизнь в России — преодоленье и тяжкий труд.

По следующему пункту де Кюстину хочется возразить. Он пишет: «… русские, как я не раз отмечал, народ чрезвычайно красивый», кроме того, «в них проявляется врожденное изящество, какая-то естественная деликатность», но «красивые лица реже встречаются у женщин, чем у мужчин». Вот по этому пункту и хочется возразить.

Сдается, что напротив, — красивых русских мужчин вообще не бывает, если отправляться от романо-германской правильной красоты. Лица у наших мужиков бывают: мягкие, родные, умные, тупые и обещающие беду. Может быть, в них и отпечаталась бы акварельная славянская красота, кабы не водка, а также не отравленные пища, воздух, социально-экономические отношения, мысли, воспоминания и вода.

А вот русская женщина — как раз первая красавица на Земле. Среди деревенских красавиц точно не много, почему-то они у нас больше группируются в городах. Первый на планете город красавиц — Москва, второй — Питер, третий — Гавана, четвертый — Тбилиси… прочие места можно по патриотическому признаку разбирать.

В Москве же плотность красавиц чистой воды на квадратный километр площади настолько критическая, что, видимо, нигде нет такого бешеного числа влюбленных и насильников, как в Москве.

Наверное, это от Бога. Наверное, это такая компенсация России, за то что она несчастная, безалаберная страна.

Судя по тому, что писал о нас француз де Кюстин сто пятьдесят лет тому назад, можно заключить, что вообще национальный характер не константа, что он изменчив и подвержен трансформациям, как все, несущее в себе жизнь. Это все-таки не вода, которая и при царе Навуходоносоре была Н2О, и при Горбачеве она — вода. А национальный характер — живой организм и развивается так же, как развивается человек, который взрослеет, входит в пору зрелости, хиреет, стареет, а там, глядишь, и отправляется к праотцам.

Вот что писал француз… «У русских больше тонкости, чем деликатности, больше добродушия, чем доброты, больше прозорливости, чем изобретательности, больше наблюдательности, чем ума, но больше всего в них расчетливости. Творческий огонь им неведом, они не знают энтузиазма, создающего все великое. Горние высоты гения им недоступны».

Ну, точно это писано не про нас. С точки зрения современного человека, кажется, все исковеркано, все не так. Разве что мы точно люди утонченного склада, но редко деликатные, а в остальном все исковеркано и не так.

По второму пункту: русский человек как раз добр, он способен последнюю рубашку с себя снять, что в частном случае, что в пользу социалистического отечества, на дополнительный пулемет. Это романогерманец скорее добродушен вследствие чувства национального превосходства и в то же время эгоцентричен, как осьминог.

Третье: русский человек совсем не прозорлив, иначе он разглядел бы в большевиках людоедов, а в свободе слова — залог крушения всех начал. Вместе с тем изобретателен он безмерно, ибо именно мы подарили миру пропасть научных открытий и технических ухищрений и создали фантастическое государство — СССР.

Четвертое: в русском человеке ума палата, мы настолько умудрены, что отродясь не ходили «на совет нечестивых», и поэтому у нас всем заправляют набитые дураки. То есть именно расчетливости-то в нас и нет, ума девать некуда, а расчетливости нет как нет. Если бы мы были расчетливы, то регулярно ходили бы «на совет нечестивых» и в результате купались бы в материальных благах, были бы гарантированы от социально-экономической стихии и держали романтиков под замком.

Пятое: это нам-то неведом творческий огонь, энтузиазм, горние высоты гения?! Да только этим два последних столетия и живем! Французов в 1812 году разгромили в силу исключительно творческого горения, потому что ни одного сражения не выиграли, Москву сдали, до самой Калуги нас гнал француз, а в результате армия Наполеона сама собой растворилась в небытии. Молодые люди без определенных занятий у нас пятьдесят лет охотились на губернаторов и царей — разве это не горение, оно же энтузиазм? Или вот: полстраны в лаптях ходило, а провинциальный учителишка, обремененный многочисленным семейством и глухой, придумал, как долететь до планеты Марс.

А кто написал «Братьев Карамазовых», кто снял «Броненосца “Потемкина»», кто, наконец, выдумал телевидение на потеху всемирному мещанину и дураку? Между тем Пастер творил на пару с Мечниковым, Паскаль, придумавший первую счетную машину, по умственной организации был русак.

Если бы в России не пили, то это было бы даже странно, потому что, живучи в России, не пить нельзя. Во-первых, русского человека бесит устоявшееся противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия. Во-вторых, жизнь у нас настолько тяжела, а главное, беспросветна, что разумнее всего ее как бы не замечать. В-третьих, климат: как тут не пить, если шесть месяцев в году у нас все снега да морозы, а три месяца в году живем по щиколотку в грязи…

Наконец, время от времени и развеяться надо, а поскольку фестивали обжор, цеховые шествия и повальные танцульки у нас не привьются никогда, постольку оттягиваемся по принципу, выдвинутому еще Владимиром I Святым: «Веселие Руси питие еси».

Целое тысячелетие минуло с тех пор, как мы обрели сей принцип, и вот пишет французский путешественник де Кюстин… «Величайшее удовольствие русских — пьянство, другими словами — забвение. Несчастные люди! Им нужно бредить, чтобы быть счастливыми. Но вот что характеризует добродушие русского народа: напившись, мужики становятся чувствительными и, вместо того чтобы угощать друг друга тумаками, по обычаю наших пьяниц, они плачут и целуются. Любопытная и странная нация! Она заслуживает лучшей участи».

Может быть. То есть даже скорее всего, что мы заслуживаем лучшей участи, ибо мы народ необыкновенно даровитый, тонкий, выработавший богатую культуру и общения, и вообще. Да уж больно жестоко обошлись с нами история и география, и мы по сию пору живем так бедно и безобразно, как в Европе давно не живет никто.

Но вот что интересно: в последние десять лет пить стали заметно меньше, по крайней мере, в мегаполисах и промышленных городах. Прежде, бывало, шагу нельзя ступить, чтобы не споткнуться о пьяного, а нынче за редкость повстречать ошалевшего от водки гражданина, точно невзначай все горячительное выпили на Руси.

Видимо, дело в свободе слова и частной инициативе; ведь раньше приходилось глушить в мозгу всякую неординарную мысль от греха подальше и, кроме как водкой и чтением, было нечем себя занять. Теперь же любой несостоявшийся алкоголик может свободно пролезть в Государственную Думу, навести несусветную критику хоть на Первое лицо или приобщиться к самому веселому и необременительному занятию — делать деньги из ничего.

По-прежнему, то есть жестоко, сейчас пьют разве что в заштатных городах, поселках городского типа и на селе. Тамошних мужиков понять можно: что остается делать, если последняя спичечная фабрика приказала долго жить, если украсть уже особенно нечего, если свобода слова крестьянину не нужна… Тут, конечно, запьешь, тем более что шесть месяцев в году все снега да морозы, а три месяца в году утопаешь по щиколотку в грязи.

Де Кюстину больше понравилась Москва, нежели Петербург. Он нашел «печать оригинальности на ее зданиях», его приятно удивили «независимость и свободный вид ее жителей», наконец, он открыл, что «в Москве дышится вольнее, чем в остальной империи».

Так и есть. Москва всегда была живее, веселей, как-то самостоятельней северной столицы, и, кроме того, старушке присущ некий исторический магнетизм. Недаром Москва так и осталась Москвой после того, как она утратила свое первенство, а Петербург превратился в областной центр. Все-таки искусственный город, именно что «умышленный», по замечанию Достоевского, как умышленным бывает выражение на лице.

Но не в этом дело. Любопытно, до чего живучи некоторые противоречия русской жизни, возьмем, опять же, контру между Москвой и Петербургом, которой скоро исполнится триста лет. Ведь петербуржцы по-прежнему и одеты иначе, и говорят по-своему, и даже у них физиономии не такие акварельные, как у нас.

Это автор клонит к тому, что мы до тех пор не изживем пьянство и прочие российские безобразия, пока не исчерпаем противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия.

В том отношении, в каком стройно и ладно бытуют немцы, французы, англичане, — в этом отношении русских нет. То есть вообще не существует монолитного великорусского этноса, объединенного одной культурой и языком, исповедующего единую систему ценностей и мораль. Разумеется, и между французами, принадлежащими к разным социальным слоям, наблюдаются некоторые различия, например, француз-рантье знает слово «деноминация», француз-винодел отнюдь. Но такого, чтобы в Шампани зачитывались Лафатером, а в Бретани церкви на кирпичи разбирали, — такого нет. Это в России в одном конце Москвы идет стрельба среди бела дня, на другом ставят балет из жизни эльфов, на третьем разбирают церковь на кирпичи.

Де Кюстин пишет на этот счет: де, крестьянская изба и салон вице-губернатора — «Камчатка и Версаль на расстоянии трех часов пути. Контрасты до того резки в этой стране, что, кажется, крестьянин и помещик не принадлежат к одному и тому же государству».

Более того, разница между служащим и крестьянином, обитателем мегаполиса и жителем районного городка, курянином и пермяком, интеллигентом и вором у нас настолько велика, фундаментальна и, кажется, непреодолима, что невольно приходишь к заключению: русских нет. Есть служащий, проходящий под условным названием «русский», крестьянин, житель мегаполиса и районного городка, курянин, пермяк, интеллигент, вор — и каждый представляет самостоятельный народ, настолько же цельный и самобытный, как, положим, финны и лопари. И все-то у них разное: и язык, и культура, и система ценностей, и мораль. У воров вообще отдельное наречие — «феня», которое никакому русскому не понять.

Вот это так раскол, глубинный, принципиальный, перед которым меркнет раскол на ортодоксов и староверов, монархистов и бомбистов, интеллигентов и большевиков. Происхождение его, видимо, таково: на несчастье, мы освоили себе настолько необузданные пространства, что нет физической возможности распространить единое, общенациональное ударение на существительном «договор».

Оттого у нас с князя Мала порядка нет, что мы говорим на разных языках, что нам трудно договориться и понять друг друга вплоть до заключительного «прости». Вот как в чеховском рассказе «Новая дача»: инженер говорит крестьянам, что он их презирает за безобразное поведение, а крестьяне настырно понимают букву «е» в первом слоге глагола «презирать» как букву «и», и у них выходит, будто инженер планирует взять деревню на пансион.

И, видимо, никогда у нас порядка не будет, ибо понятия о порядке-то у всех разные: горожанин видит корень зла в повальном взяточничестве, крестьянин в том, что колхозам долги не прощают, шахтеру не нравится живая экономика, пермяку Сталина дай сюда.

Одна надежда на нашего интеллигента, который, кажется, способен стать собирателем земли Русской хотя бы потому, что он и на Таймыре интеллигент. Эта надежда еще основывается на том, что нет существа более беззащитного, а между тем практика показывает: интеллигент есть самый живучий, неистребимый — даром что малочисленный — элемент.

Де Кюстин считал русских необыкновенно обаятельными людьми. «Выразить словами, в чем именно заключается их обаяние, — пишет он в своей знаменитой книге, — невозможно. Могу только сказать, что это таинственное «нечто» является врожденным у славян и что оно присуще в высокой степени манерам и беседе истинно культурных представителей русского народа. Такая обаятельность одаряет русских могучей властью над сердцами людей».

Ничего не скажешь, приятная характеристика, тем более что она исходит от человека, которому все не нравилось на Руси. Но не в этом дело, а дело в том, что, в сущности, обаяние русскости — это и есть Россия, во всяком случае, оно отличает все путное, что в ней есть. Природа наша невзрачна, но обаятельна, и дооктябрьская архитектура наша скромна, но обаятельна, и обаятельна наша речь, бесцветная в фонетическом отношении, и безмерно обаятельно лицо природного русака. Но главное — чем-то обаятельна наша жизнь. И тяжела-то она, и бестолкова, и беспросветна, но вместе с тем есть в ней некая необъяснимая прелесть, которая, например, проявляется, как только два человека сойдутся попить чайку.

По этой причине трудно понять нашего соотечественника, который уезжает на жительство за рубеж. Русский человек так скроен, что он неспособен сосредоточиться на разнице между оптовыми и розничными ценами, а подавай ему сколько-нибудь возвышенный материал. И работать, как слон индийский, он не любит и не умеет, и привязанности у него беспочвенные, и есть душа, которая притом постоянно напряжена…

И вот сидит такой русачок, положим, на бульваре Капуцинов, а на три тысячи километров в округе ему не с кем попить чайку.

Нет, жалко наших эмигрантов; может быть, они отвыкли от стрельбы среди бела дня, может быть, у них денег куры не клюют, — и все же их почему-то жаль…

Может быть, одна из самых грустных сторон русского способа бытия заключается в том, что слово у нас много важнее дела, что оно, с другой стороны, представляет собой самостоятельную монаду и не соответствует вещи, которую ему положено отражать. Например, мы говорим — «Ленин», подразумеваем — «партия», говорим — «партия», подразумеваем диктатуру злодея и дурака.

Из-за этого разнобоя мы забрели мыслью в такие дебри, до того запутались, что уж давно не понимаем: кто мы, что мы, зачем живем?.. Оттого и редко оправдываются наши чаянья, что мы воспринимаем три источника, три составные части марксизма как ключи от земного рая, а потом в лучшем случае получаем реформу календаря.

В Европе этой дистанции между словом и делом нет. Там если «деньги», так это деньги, а не мировое зло; если «глава администрации», так глава администрации, а не вор. Поэтому европеец адекватно оценивает настоящее и более или менее точно провидит будущее, даже если оно, так сказать, чужое, а не его. Вот сто пятьдесят лет тому назад маркиз де Кюстин писал: «Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется… но не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует».

Как в воду глядел француз. Всего-то пятнадцать лет мы живем при гражданских свободах, а такое чувство, будто мы жили при них всегда. Вернее сказать, мы настолько охладели к демократическим формам, что нас давно не ужасает большевистская тирания, и нам так же безразлично всеобщее избирательное право, как погода на Соломоновых островах.

Это, наверное, потому, что на Руси существует фундаментальная разница между существительным «свобода» и свободой как таковой. Вот мы с самого Радищева, Александра Николаевича, лелеяли мечту о крушении самовластья и гражданских правах как решении всех проблем. Все нам казалось: перережем Романовых, упраздним цензуру, введем какую-никакую избирательную систему, и счастливый быт наладится сам собой. Сколько с тех пор крови пролилось, сколько жизней было отравлено, а в итоге что оказалось: что слово «свобода» мы неправильно понимали, что между воображаемым и действительным на самом деле такая же пропасть, как между однокоренными существительными «губернатор» и «гувернер».

Вот мы почему-то думали, что стоит освободить из-под надзора литературу, как закономерно вырвутся на волю новое «Преступление и наказание», другая «Война и мир». Не тут-то было. Нa поверку ничего особенного не выпорхнуло из писательских столов, так… обличения, запоздалые претензии, собрания матерных частушек и прочий филологический неликвид. Дальше — пуще: грамотную книгу стало невозможно издать, серьезные писатели постепенно перешли на положение городских сумасшедших, а их место на всероссийском Олимпе заняли сочинители злой и малограмотной чепухи. И квалифицированный читатель куда-то подевался, судя по тиражам, — не исключено, что с горя ударился он в бега. Сидит себе сейчас в городе Бостоне и думает: свобода на литературном фронте есть прежде всего потачка дурному вкусу, то есть мещанину, то есть любителю клубнички и банальному дураку.

Вот мы почему-то думали, что стоит развязать руки журналистике, и под огнем нелицеприятной критики расточатся злоупотребления в центре и на местах. Не тут-то было. Оказалось, что злоупотребления сами по себе, а журналистика сама по себе. Оказалось, что еще никогда не замечалось на Руси такой вакханалии воровства, как при наших либералах, а журналистика в свободном виде предпочитает повествовать про гнусности и беду.

Вот мы почему-то думали, что стоит приобрести свободу шествий, собраний и организаций, как общество сразу нальется здоровьем и полнокровно, как-то грамотно заживет. Не тут-то было. Свобода организаций вылилась у нас в легализацию фашистов, сатанистов и желающих похудеть; свобода собраний — в карнавальные бдения совершенно по заветам профессора Ганнушкина; свобода шествий — в уличные бои. Но главное, счастья-то как не было, так и нет. Вот мы, наконец, думаем, как заблагорассудится, говорим, что хотим, поехать можем хоть к черту на кулички, хоть в город Бостон, а счастья как не было, так и нет.

Иной возразит: свобода — это не панацея от общественного нестроения и не средство от несчастий на личном фронте, свобода — исключительно инструмент. Мы на это замечание: никак нет! В том-то и дело, что свобода — не панацея, не средство, не инструмент. Свобода есть следствие; именно следствие известной житейской культуры, хозяйственного развития, определенных традиций, системы ценностей, морального багажа. Следовательно, свобода не завоевывается и не даруется, она — вытекает, как Нева из Ладожского озера, лето из весны, вообще следствия из причин.

Проездился маркиз де Кюстин по России и вот собрался восвояси, к себе в Париж. Переправился он через Неман, вступил на землю Прусского королевства, и что же? — те же самые чувства его обуяли, которые так знакомы русскому человеку, когда он выбирается за рубеж.

Это поразительно, до чего подчиняет себе человека русскость, даже и диаметрального чужака. Ведь только полгода пожил с нами француз, а уже и думает, и чувствует как русак. Мы, бывало, как пересечем границу сопредельного государства, так сразу нас зло берет и восхищение распирает, потому что в сопредельном государстве все — так, а у нас не так. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Никогда не забуду я чувства, охватившего меня после переправы через Неман. Прекрасные дороги, отличные гостиницы, чистые комнаты и постели, образцовый порядок в хозяйстве, которым заведуют женщины, — все казалось мне чудесным и необыкновенным». А ведь, повторимся, всего с полгода он с нами жил…

Де Кюстин и сам не понимал, как он успел до такой степени русифицироваться за полгода, что если не встречал по городам пьяных, ему было не по себе. Видимо, есть у России какая-то тайна, коли иностранца так способна околдовать беспутная и неопрятная наша жизнь. Может быть, тайна эта заключается в некоторых уникальных свойствах русского человека, как-то: в прямодушии, ничем не стесненной откровенности, в братской расположенности к первому встречному, выпуклости души… Иными словами, в том очаровании человечности, которое довлеет над нами наравне с пьянством и склонностью к витанию в облаках.

Или, может быть, дело в гипертрофированной силе духа (гипертрофированной именно за счет нашей материальной слабости), из которой вышли великая литература, музыка и театр.

А то эта самая тайна состоит в том, что русскость — это прежде всего художественность, которая у нас распространяется на все, от агротехники до судьбы. Ведь русский человек именно что художественно существует, сюжетно, по законам драмы и романтической повести, с коллизией и развязкой, точно он прозу сочиняет, а не живет. Возьмите хоть отца родного, хоть соседа по этажу: если он не горел, не сидел на нарах, не допивался до чертиков, не бегал от бандитов, не помышлял о самоубийстве из-за безответной любви, не мыкался по стране, не терял старой веры и не впадал в новую, не изобретал велосипед, не ночевал в стогу, никогда не рыдал на плече у случайной любовницы, — то нужно проверить его анкету, именно так называемый «пятый пункт»…

Неудивительно, что иноземца, который программно, незатейливо живет от первого «агу» до последнего «прости», поражает, очаровывает, исподволь покоряет этот бытийный стиль. Недаром, например, в Германии русской колонии не сложилось, а в России немцев было не перечесть. И все потому, что донельзя увлекателен русский человек в его художественной ипостаси, даром что в остальном он безобразник, бестолочь и вандал. Положим, завоюй мы, не приведи господи, какое-нибудь сопредельное государство, там через месяц выйдет из строя канализация, начнут проваливаться дороги, примерные газоны вдруг схватятся лебедой.

То есть в остальном нас не за что уважать. Вот мы в другой раз удивляемся, что Америка и Европа, чего ни коснись, априорно и заранее против нас. А что бы мы сами сказали о государстве, где бесследно исчезает каждый второй казенный рубль, автомобили не заводятся, спички не горят, милиция, в частности, есть товар, дороги непроезжие, продолжительность жизни приближается к среднеафриканской, взятки не берут только клинические сумасшедшие, государственные должности занимают уголовники, хлеб без молитвы не родится и все социально-экономические проблемы решаются при помощи топора? Мы бы сказали, что с таким государством дела иметь нельзя.

Тем более удивительно, что, наверное, нет на Земле народа более преданного своему отечеству, чем русские, которые к тому же принимают его всяким: и монархическим, и социалистическим, и демократически-воровским. Так еще относятся к родным людям: хоть ты алкоголик и скупщик краденого, а родной…

Разумеется, для культурного иноземца мы и любопытны, и непонятны, но чужие прежде всего до полного неприятия русского способа бытия. Вот де Кюстин пишет: «Когда ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране».

Это точно, что в России жить нельзя, это еще Иван Сергеевич Тургенев вывел и записал. Зато интересно, остро интересно, как скрываться, противоборствовать и любить. Это точно, что «каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране», потому что по-европейски жить — значит отсуществовать программно и незатейливо от первого «агу» до последнего «прости», а по-русски жизнь — всегда преодоление и страда.

Оттого-то нам бессмысленно, непродуктивно равняться на Европу, что наша жизнь — это что-то совсем другое, как бывают другими планеты, измерения, времена.

 

Открытие России

К странному заключению приходишь на склоне лет: целая жизнь прожита в России, а что это за страна такая и что за народ ее населяет — в точности мы не знаем; вернее, знаем, но как-то отрывочно и скорее всего превратно, во всяком случае, было время, когда подрастающее поколение знало как дважды два, что это большое счастье — родиться в стране Советов, даже если ты проживаешь в Спас-Клепиках и кушаешь масло не каждый день. Видимо, нервно-патриотически настроенное государство, семья и школа нарочно искажали истину о России, полагая, что стоит русскому человеку своим ходом сообразить, что «король-то голый», как он, черт такой, сразу возьмется за дробовик. Так вот на склоне лет приходится открывать для себя Россию, как Христофор Колумб далекую Америку открывал, с ее картофелем, табаком и одной непристойной хворью. Занятие это неблагодарное, даже опасное, чреватое многими неприятностями — недаром Колумб кончил свои дни в болезнях и нищете — тем более что «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман», тем более что за правдоискательство на Руси бьют, и пребольно бьют, — да уж очень заманчиво выяснить наконец, где и в какой компании мы живем, а там хоть на улицу без выходного пособия, хоть в клинику к Ганнушкину, хоть в Матросскую Тишину.

Итак…

О том, что Россия — исключительная страна и что быть русским, во всяком случае, интересно, мы слышим, наверное, лет пятьсот. И ведь, действительно, ничего нет выше нашей литературы; русская женщина — существо точно богоданное, неземное; стиль человеческого общения у нас высокодуховен, как литургия, и утончен, как субъективный идеализм; российский интеллигент, будь он хоть скотником по профессии, есть безусловно человек будущего… да вот, пожалуй, и все, только и благостыни нам от Бога, что литература, женщины, стиль человеческого общения да российский интеллигент. Не то что мало, но и не скажешь, что чересчур.

Какие возражения на этот уклончивый дифирамб может привести, положим, гражданин Швейцарской конфедерации… А в Швейцарии, предположительно скажет он, изготовляются восхитительные сыры; часы повсюду показывают одно время; автомобили уступают дорогу пешеходам, а те, в свою очередь, переходят улицу в назначенных местах и лишь на зеленый свет; денег от аванса до получки, как правило, хватает, потому что швейцарцы ведут домашнюю бухгалтерию и ни за что не купят просто так ручного медведя, то есть только на тот предмет, что все же занятно держать у себя медведя; редко когда можно получить по физиономии от постороннего человека, которому не приглянулись твои ботинки; улицы подметаются, и оттого они приютны, как собственная квартира; таксисты обходительны и больше похожи на педиатров, ну разве что с ними не потолкуешь о смысле жизни; наконец, правительство как-то так грациозно управляет страной, что будто его и нет. Единственно то в нашей державе неладно, может быть, заключит швейцарец, что вкалывать приходится не за страх, а за совесть, просто все восемь часов трудового дня работаем, как волы. А мы ему на это: то-то мы все думаем, чего вы, ребята, скромничаете, не заикаетесь про великую Швейцарию, оплот мира и надежду прогрессивного человечества, — оказывается, у вас там все работают, как волы…

Швейцарец нас, наверное, не поймет, и это как раз понятно, точнее, понятно, но не совсем. В частности, не понятно, почему в зажиточной, благоустроенной и расцивилизованной Швейцарии люди не бредят манией национального величия, и буде какой политик невзначай обмолвился бы про великую Швейцарию, которой исходя из заветов Вильгельма Телля следует держать в струне окрестные государства, народ через референдум велел бы ему показаться у хорошего психиатра. Между тем эту страну и вправду отличает богатая история, высочайший уровень жизни, фантастические, с нашей точки зрения, урожаи и такая бытовая культура, о которой нам приходится только грезить.

У нас же политики — от Ивана Грозного до Столыпина и от Столыпина до нынешних недотеп — талдычат про великую Россию даже в кругу семьи. И при этом никто не знает, что, собственно, в ней великого, разве что неистовые размеры, да вот Гренландия тоже громадный остров, в сущности, континент, и это только у французов «большой» и «великий» обозначаются одним словом, а в русском языке это, слава богу, понятия разные, и от «большого» до «великого» у нас считается далеко. Тогда, может быть, как-то по-настоящему величественной была история нашего государства?.. Действительно, три раза Берлин брали, во времена Екатерины II «ни одна пушка в Европе не смела выстрелить без соизволения Петербурга», так ловко подавили восстание китайских «боксеров», что у нас в Белокаменной даже составился свой музей Восточных искусств, изобрели множество полезных вещей и устроили у себя «диктатуру пролетариата». Да только, как всмотришься хорошенько во мглу веков, так сразу и станет ясно: довольно обычная история у России, не замечательнее датской или австрийской, знала она и победы, знала и поражения, а все началось с того, что отдаленные наши предки позвали к себе на княжение скандинавов, поскольку «земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет», как сообщает летописец первоначального времени, то есть поскольку наши предки сами с собою были не в состоянии совладать. Что же относится до побед, то какие-то они все больше подозрительные победы: разгромили на Куликовом поле темника Мамая, но на другой год татары в отместку выгнали из столицы Дмитрия Донского и дотла спалили Москву, о чем не любят упоминать учебники истории; ордынцев перестояли на Угре при Иване III и в результате свалили-таки трехсотлетнее иго примитивного и сравнительно немногочисленного народа; небольшой отряд поляков учинил нам продолжительное Смутное время; со шведами двадцать два года воевали за отеческое болото; нашествие Наполеона действительно одолели, однако не одержав ни одной победы, а взяли французов несговорчивостью и мрачным своим упорством; турок побили при царе Освободителе, но поморозив бесцельно целые корпуса, да еще по Берлинскому трактату оставила нас с носом сообразительная Европа; в так называемую «белую войну» оттягали у маленькой Финляндии город Выборг, правда, ценой неслыханной в мировой истории, положив пятнадцать родных душ за одну чужую; наконец, в Великую Отечественную войну немцы разгромили Красную Армию за две недели. Впрочем, так сложились наши геополитические обстоятельства, что мы стали хозяевами восточной части материка, едва заселенной тихими дикарями; впрочем, мы первыми прорвались в космическое пространство, но для этого пришлось разуть и раздеть народ, устроив ему среднеафриканский уровень жизни, благо другого он отродясь не знал; впрочем, мы охотно подавляли восстания у соседей, — восстания, собственно к России не относящиеся никак, и в результате на ближнем краю ойкумены нет более ненавидимого государства, чем наша святая Русь; впрочем, мы поставили величественный исторический опыт, с тем чтобы к восьмидесятому году XX столетия ввалиться в коммунистическую систему, как мышь в крупу, однако ничего похожего не случилось; впрочем, мы половину мира обратили в свою горячечную религию, но, как потом оказалось, это была несчастная половина. Одним словом, если наша история и вправду величественна, по крайней мере, необыкновенна, так единственно тем, что она трагична, причем нелепо трагична, ибо она представляет собой цепь бессмысленных несчастий, испытаний и неудач.

(Вольно?, кстати сказать, англичанам, пригревшимся на своем острове, кичиться достижениями цивилизации и культуры, когда они со времен Вильгельма Завоевателя не ведали сколько-нибудь серьезной исторической передряги, а у нас то хазары с печенегами как снег на голову, то монголы с ливонцами, то Иван Грозный вырежет под корень аристократию, то бандит Стенька Разин опустошит пол-России, прикинувшись радетелем народным, то засуха, то мор, то экспроприация экспроприаторов, то химизация всей страны.) И ладно, если бы в этой трагической последовательности подразумевался какой-то смысл, таилась бы какая-то продуктивная сверхзадача, а то, сдается, налицо просто-напросто цепь несчастий, которая опутала нас по рукам, по ногам бог весть за какие грехи, и непонятно, с какой такой трансцендентной целью. Разве что это историческое наваждение дало следующий, прямо скажем, неожиданный результат: русские живут так, как если бы они были богаты, а люди Запада живут так, как если бы они были бедны; впрочем, это — вторично, первично то, что русский и, скажем, западноевропеец соотносятся меж собой, как тертый мужик и прагматик из малолетних, но вовсе не потому, что мы утонченнее и мудрей, а потому что сказано у Проперция: «Благ процветания следует желать, благами же бед следует восхищаться». То есть русский человек — более человек, чем необходимо для того, чтобы оправдать звание «хомо сапиенс», но от этого нам не легче.

Еще поговаривают, будто бы историческое величие России особенно явственно прорезалось в предреволюционные годы, когда нашу державу охватил экономический бум, и, дескать, в том, что она запаршивела, виноваты большевики. Большевики, конечно, виноваты, да только и в пору бума Россия занимала сиротские места в цивилизованном мире по урожайности корнеплодов и зерновых, уровню благосостояния народного, грамотности, детской смертности — тут мы шли сразу за Мексикой, — продолжительности жизни и производительности труда. Русский капитализм и на взлете был настолько недальновидным, хищническим, прямолинейно бесчеловечным, что еще неизвестно, кто больше сделал для победы Октября — Терещенко с Путиловым или же Ленин с Троцким. Русская армия в начале XX века была небоеспособна, что доказывает несчастная японская война и особенно поражение Белой армии от сборного войска фабричных, безлошадных, неимущих, романтиков, китайцев и босяков. Сельское хозяйство по-прежнему велось у нас общинно-родовым способом, обеспечивающим каждый третий голодный год, и хлебный экспорт был возможен только благодаря ничтожной себестоимости труда и безбрежным посевным площадям, которые не могла себе позволить скученная Европа, тем не менее собиравшая на своих супесях впятеро больший урожай, нежели мы на своих сказочных черноземах. Самолеты у нас были французскими, бронетехника английская, трамваи бельгийские, но зато половина Москвы играла на бирже и торговала по мелочам. И это не при большевиках, а при последнем русском царе, в центре Первопрестольной, у Никитских ворот, в пространственной и никогда не просыхающей луже, пьяным делом утонул большой полицейский чин.

Одним словом, похоже, что русская история прискорбно инвариантна в своем развитии от Гостомысла до наших дней, взять хотя бы такие примеры прошлого, которые больно перекликаются с настоящим: и во времена Герберштейна по Москве было «ни конному не проехать, ни пешему не пройти»; университеты, театры, журналистика, живопись, общественное мнение и регулярная медицина, как водится, появились у нас с запозданием лет в пятьсот; цвет русского общества два столетия разговаривал по-французски; межпланетные корабли от Кибальчича до Королева выдумывались в темницах; отечественная психиатрия отличилась задолго до очередного выдающегося нашего изобретения, вялотекущей шизофрении, еще при императоре Николае Павловиче, который высочайше объявил Чаадаева сумасшедшим и взял с него подписку ничего больше не сочинять. И где это видано — дело было весной семнадцатого года, — чтобы деревенские детишки, которых так нежно воспевал наш поэт Некрасов, разорили могилу Фета и таскались по селу с его офицерской саблей, которую затем их отцы пропили в кабаке.

Таким образом, ни в стародавней нашей истории, ни в новейшей не наблюдается признаков особенного величия, если не брать в расчет, что Россия совершила беспримерную попытку хирургического вмешательства в естественный ход вещей, когда по осени семнадцатого года поторопилась ввалиться из грязи в князи, на каковую попытку не отважилась бы ни одна хладнокровная нация, чего ей только ни посули. Но тогда, может быть, народ наш — народ великий и что-то такое особенное у него написано на судьбе… Русский народ, точно, симпатичный: скромный, думающий, душевный, задорный, но — к отечеству своему он относится до того платонически, что нет такой дыры на земном шаре, где бы не проживали классические изгои: цыган, еврей, румын и, конечно, русский; на державные законы у нас плюют абсолютно все, даже сами законодатели, даже они первые и плюют; в какой еще стране, кроме нашей, невозможно обустроить трамвайную остановку, потому что пьяные обормоты аккуратно бьют в павильончиках стекла и выкорчевывают из асфальта металлические столбы; по деревням, как при Федоре Иоанновиче, топят печи, таскают воду на коромыслах, чуть ли не палкой-копалкой обрабатывают огороды, только с коллективизации знают культуру отхожих мест, пьют горькую до потери ориентации во времени и пространстве и, чуть что не так, хватаются за ножи; не в родных ли пределах политики и уголовники — примерно одно и то же, матери свободно оставляют младенцев в родильных домах, а первостатейные артисты, по которым сходит с ума народ, всегда готовы поменять Россию на Дагомею, если пообещать им порядочный пансион; жуликов у нас столько, что вот как при последнем царе Московская городская дума не отважилась начать строительство метрополитена исходя из того, что все равно разворуют средства, так и сейчас трудноисполнимо всякое дельное начинание, поскольку к нему немедленно присосется большая популяция прохиндеев; располагая богатейшими запасами природных ресурсов, мы умудряемся нищенствовать на удивление всей планете (кстати сказать, нищенство в России — народный промысел, что-то вроде культуры дымковской игрушки или подносов жостовского письма). А наши пословицы… — ведь это же чистый срам: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», «Бедность не порок», «Баба с возу, кобыле легче». Так что весьма трудно определить, какие такие особенные письмена у нас написаны на судьбе, единственно настораживает, по-хорошему настораживает, тот грациозный факт, что мы никак не можем примириться с русскими безобразиями, точно вчера переехали в свои Спас-Клепики из Парижа.

Разумеется, у нас разные есть пословицы, и среди них даже совершенно христианского направления, разные также у нас и люди, и среди них водится немало подвижников, тружеников, бессребреников, чистых душ, да только зачем убеждать доверчивого простолюдина — не по крови, конечно, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, — будто беспорядочную и бедную жизнь устроили инородцы, которых, правда, ничтожно мало, однако это такая умственная команда, что на одного инородца нужно считать четыре улицы русаков.

Если легкомысленно отвергнуть ту патриотическую гипотезу, что подлыми пословицами, прогулами на производстве, доисторической урожайностью… ну и так далее у нас заведуют, в частности, окопавшиеся сионисты, то все равно роковой вопрос: отчего так неприглядна наша Россия и отчего так неустроена наша жизнь? — Пребудет без прямого, исчерпывающего ответа, поскольку в наличии имеется слишком много ответов косвенных и случайных. Самый неожиданный из таковых принадлежит Василию Шукшину: он утверждал, что просто русского народа осталось всего четыреста человек. Возможно, Шукшин и прав; коли сойтись на том, что настоящий, природный русак есть человек трудоспособный, изобретательный, совестливый, добродушный и к тому же невредный идеалист, а на этих-то праведников у нас испокон веков и идет охота, то нисколько не удивительно, что за полтора тысячелетия мы так и не сумели наладить гармоничное бытие. Да еще за полтора тысячелетия мы так и не удосужились создать систему национального воспитания, ориентированную на классические качества русского человека, каковая существует у всех культурных народов, и поэтому в наших семьях совместно растут, по сути дела, дети разных национальностей — от тихих бедуинов до бандитов с большой дороги. То ли дело какие-нибудь голландцы: в нравственном смысле все на одно лицо, все прилежно зашибают деньгу, думают исключительно о насущном, и если заведется у них невзначай, в русском значении слова, интеллигент, то это будет уже курьез, на который нужно ходить, как на заезжую знаменитость. Голландцы при таком редком единодушии, поди, и коммунизм бы построили, возьми их в оборот не слишком людоедствующие марксисты, потому что в коммунистической идее не так уж много действительно фантастического и она предполагает прежде всего дисциплинированного трудягу, а у нас и социализм выдался ассирийский, и, глядишь, рыночная формация сложится по какому-нибудь дикому образцу.

Казалось бы, при таких наших жалостных показателях, да еще в несуразное наше время, бог с ней, с великой Россией, тем паче ни к чему нам великие потрясения, нам бы хоть жизнь сносную учредить, чтобы на каждого работника приходилось чуть больше известного минимума калорий и чуть меньше одного вора. Так нет: ураган-патриоты всех образовательных уровней, полагающие, что величие государства заключается в размахе его территории и той степени страха, который оно внушает своим соседям, денно и нощно радеют ввергнуть Россию в кровавую мясорубку, чтобы только по-прежнему за ними оставалась шестая часть земной тверди и чтобы нас трепетали прочие пять шестых. Между тем великая страна — это такая страна, где не пугаются неожиданного звонка в дверь, где можно вызвать по телефону такси, заработать честным трудом на благоустроенное жилье, купить в ближайшем магазине ореховое масло и быть уверенну, что четверг не переименуют в День воздержания от еды. Вообще наш ураган-патриот — во многих отношениях существо темное и больное. Прежде всего он и не подозревает, что быть патриотом и любить свою родину — совсем не одно и то же. Ведь «патриот» и слово-то непатриотическое, чужое, и понятие убогое, слободское, которым обычно оперировали фельдфебели, прислуга, личные дворяне, выбившиеся «из народа», городовые, белошвейки и захолустные помещики, едва умеющие читать. Затем, вся теоретическая подоплека такого патриотизма сводится к пословице: «Что для русского здорово, то немцу — смерть». В-третьих, замечено, что эта публика любит отечество именно что «странною любовью», в которой сильнее всего звучит неудовлетворенное самолюбие, отдающее в ненависть и ревность, поставленное на боевой взвод, как в любви Карандышева к Ларисе. Наконец, патриот — человек нарочито узкий, не желающий знать ничего такого, что не вписывается в модель; например, он обижен на нынешнее, якобы демократическое правительство за то, что оно грабит простой народ и норовит по кускам распродать Россию, а того не желает знать, что большевизм просуществовал семьдесят лет исключительно за счет бесплатного труда миллионов граждан и торговли русским лесом, нефтью, алмазами, антиквариатом и прочими богатствами нации, доставшимися нам от Бога, что именно большевики напугали наших кровных да сводных братьев «вплоть до отделения и образования самостоятельных государств», что экономический бум начала XX века был обеспечен тем, что один Белый царь уступил Аляску американцам, а другой Белый царь губерниями распродавал Россию западноевропейским концессионерам и по уши влез в долги. Да где же он патриот, этот самый ураган-патриот, если альфа и омега его программы состоит в реставрации того государственного устройства, которое со времен Иоанна Грозного не претерпело сколько-нибудь значительных изменений и всегда держалось на презрении к русскому мужику…

Хотя бы то насторожило этого бедолагу против забубенных убеждений, что среди его личных врагов — Карамзин, поскольку он назвал главным нашим народным занятием воровство, великий Пушкин, который написал: «Черт меня догадал родиться в России с душою и талантом», Лермонтов, ибо из-под его пера вышел стих: «Прощай, немытая Россия, / Страна рабов, страна господ», Лев Толстой, смешавший с грязью русский пролетариат, Куприн, оболгавший русское офицерство, Белинский, Герцен, оба Успенских, Некрасов, Чехов, Бунин и даже Илья Ефимович Репин, который, по преданию, отписал комиссарам в ответ на их призыв вернуться из эмиграции: «Отстаньте, босяки, а то я вас нарисую». Впрочем, в патриотах у нас ходили император Николай I, принципиально говоривший по-французски с охтинским акцентом, братья Аксаковы со товарищи, пугавшие публику старорусскими армяками, так что их даже принимали за иностранцев, Тютчев, после того как он объявил, что «в Россию можно только верить», и тем самым нанес ей утонченное оскорбление, император Николай II, который до конца своих дней не ведал разницы между «Союзом русского народа» и русским народом как таковым, Федор Михайлович Достоевский, от души не любивший Западную Европу на том, главным образом, основании, что за границей он себя чувствовал неузнанным богом среди торжествующего мещанства, а дома — щелкопером, которого может изничтожить каждый городовой. Да только Тютчев с Достоевским возвеличивали Россию слепо и ни за что, поскольку они ее любили, как мать родную, и мыслили на манер деревенских девушек, которые говорили в те поры вместо «любить» — «жалеть», а нынешний патриот преимущественно сердится, выискивает козни и тщится присоединить Галапагосские острова.

В том-то все и дело, что наш преподобный славянофил и его буйные восприемники вышли из разницы между желаемым и действительным, ибо они вожделели сытое, благополучное, могучее государство, раскинувшееся от Царьграда до Сахалина, а в наличии имелась нищая рабовладельческая империя, о которой только та слава и шла по миру, что туда из-за границы ноты не пропускают, ибо они желали, чтобы центральной русской фигурой был богобоязненный труженик и не вор, а кругом свирепствовали вольнодумствующие прохвосты, — тут уж поневоле сочинишь свою «особенную стать», филиппику Петру I, каковой вероломно внедрил в русскую жизнь науки, промышленность и искусства, самобытный путь исторического развития и крестьянина-общинника как носителя коммунистического начала; Гоголь, уж на что был гений и здраво смотрел на вещи, а и то, уморившись описывать отечественные несуразности, выдумал, сидючи в Риме, свою знаменитую «птицу-тройку», которой сторонятся от греха подальше прочие народы и государства. В том-то все и дело, что нынешний патриот вышел из комплекса национальной неполноценности, ибо он справедливо чает в родном народе могущество Ильи Муромца, а заедет ненароком в какой-нибудь глубоко российский районный центр, насмотрится на облупленную церквушку, покосившийся магазин, где торгуют книжками, селедками и керосином, на окончательно допившихся мужиков, одетых как попрошайки, на старух, матерящихся почем зря, на безбрежную лужу напротив райисполкома, в которой плещутся поросята, и, конечно, в нем сразу взыграет патриотизм. Другое дело, что народы благоустроенные, чинные, созидательные знать не знают про таковой, другое дело, что разница между желаемым и действительным в одних возбуждает жажду полезной деятельности, а в других — маниакальный психоз на почве… ну, на нашей, российской почве, если выразиться, подделавшись под Шекспира, которую иной раз засеешь рожью, а проклюнется потом банальная лебеда. Однако маниакальный психоз — это уже слишком, потому что дело небезнадежное, например, можно вдругорядь позвать варягов, хотя бы работящих, опрятных финнов, ту самую чухну белоглазую, над которой так любило потешаться наше простонародье, несмотря на то что и в сравнительно отдаленные времена путешественники с закрытыми глазами определяли границу между Финляндией и Россией: если вдруг прекратилась пляска зубовная и тебя перестало бросать из стороны в сторону, то значит — прощай, Россия.

Между тем наш народ, вообще чуждый позе и бурному проявлению своих чувств, любит родину неназойливо и органически, как природу, и психически нормальному русаку незачем, даже странно как-то распространяться при каждом удобном случае о сердечной привязанности к России, тем более строить из этой привязанности политическую платформу, тем более делать из нее источник существования, тем более навязывать тоже русским, но по-другому, форменную войну. Нормальный русак принимает отчизну всякой, какой бы она ни была, хоть рабовладельческой, хоть демократической, хоть какой, главное, чтоб была, — в отличие от патриота, которому нипочем вырезать часть мирного населения, только бы восторжествовал облюбованный образец, будь то хоть диктатура пролетариата, хоть та же одна шестая, как будто человек не может достигнуть счастья в маленькой Португалии или в эпоху великих географических откровений. Такая позиция тем более непонятна, что любовь к отечеству есть чувство вовсе не головное, а нечто, приближающееся к обонянию или к способности птиц ориентироваться в пространстве, если оно вообще чувство, а не инстинкт. (В связи с этим предположением, кстати, приходит такая мысль: наш эмигрант по собственному желанию — в высшей степени подозрительная фигура, ибо истинно русскому человеку и жить в России невмоготу, и одновременно он не может существовать помимо этого питательного бульона, то есть без русских прекрасных лиц, малиновой нашей речи, чарующих разговоров на темы отвлеченные, неземные, без этого московского электричества, которое витает в воздухе и подбивает на причудливо-возвышенные поступки, без пьяненького какого-нибудь мужичка, с каковым мужичком можно ни с того ни с сего даже и побрататься; но попробуй поинтересуйся у него: «Ты, мужик, за кого, за патриотов или за Белый дом?» — Он на тебя посмотрит, как на иностранца, и с испугу попросит рубль.)

Итак, патриотизм — это от бедности, да еще от обиды на нашу геополитическую судьбу. Оно бы и ничего, что агрессивное чувство родины имеет такую жалкую подоплеку, не всем же быть зажиточными, цивилизованными, деловыми, кому-то остается только безответная любовь к несчастной своей земле, а по-настоящему худо то, что патриотизм — обман зрения, «опиум для народа». Одурманенные им, мы плохо соображаем, в чем корень зла, где выход из нашего тупикового положения, и, главное, настойчиво заблуждаемся на свой счет: мы полагаем, будто русский человек есть невинная жертва исторического процесса, а между тем похоже как раз на то, что не так страшная история государства Российского обусловила каверзный наш характер, как каверзный наш характер предопределил историческую судьбу. Во всяком случае, общественное нестроение началось у нас задолго до принятия христианства, во всяком случае, это большими ипохондриками надо быть, чтобы столетиями мириться с бесконечными и разнообразными унижениями, питаться бог знает чем, канонизировать людоедов, чтобы жить в городах, похожих на заброшенные некрополи, и препровождать своих покойников в некрополи, похожие на помойки. Нет, местами мы, точно, народ великий, потому что весь цивилизованный мир пользуется нашими изобретениями, слушает нашу музыку и читает нашу литературу, но все-таки, главным образом, потому что мы до нервного истощения любим родину, а она нас терпеть не может. Понятно, отчего французы свою Францию обожают, — оттого что в активе у нее благословенный климат, твердые цены, грамотные правительства и прекрасные города; но мы-то чего страдаем по неприютной нашей полупустыне, занесенной колючим снегом, где чернеют редкие деревеньки, дымят богопротивные поселения при заводах, вышки торчат там и сям, на которых дежурят сонные автоматчики, мрачное население сплошь разобралось по очередям за спичками да за водкой на купоросе, где все, как будто нарочно, устроено вопреки человеку, — вот этого не понять.

Собственно, в том и заключается все открытие, что Россия — злая страна, не приспособленная для человеческого житья, как мертвая Антарктида.

А мы, русские, — народ грешный. Мы в старину конокрадов до смерти забивали, стойко терпели иродов во главе родимого государства, но едва к власти приходили сколько-нибудь гуманистически настроенные правительства, сразу ударялись в кровавые мятежи, тысяча лет христианства у нас немедленно пошла прахом, как только работному человеку позволили грабить да убивать, руки у русака приделаны кое-как, и он всегда предпочитал созиданию рафинированное нытье либо патриотическую платформу, о которой драматург Островский писал: «На словах ты, брат, патриот, а на деле фрукты воруешь», — короче говоря, поделом Господь наложил на нас эту страшную епитимью.

Разумеется, ничего у нас нет дороже нашей России и никого нет роднее русского человека, потому что мы говорим: «Не по хорошу мил, а по милу хорош», на чем патриотам и культурному меньшинству, собственно, и следует помириться. Тем более что, по общему мнению, дело, вправду, небезнадежно: вот завяжем с пьянкой в будущий понедельник, засучим рукава и возьмемся строить пристойное государство; а нет — и это ничего: как жизнь прекрасна только потому, что она — жизнь, так и Россия драгоценна только потому, что она — Россия.

 

Что это было

То-то хорошо нашим западным соседям по континенту, выросшим и воспитавшимся в землях, где столетиями нарабатывались определенные правила поведения, где точно знают, что хорошо, а что плохо, двести с лишним лет не подвергалась ревизии заповедь «Не укради» и жизнь течет в соответствии с законами диалектики, по крайней мере, кровь не льется по пустякам. А каково нам, бедолагам, перебиваться с петельки на пуговку, если нас взлелеяли не столько отец с матерью, сколько участковый инспектор и комсомол, если мы выросли на трех составных частях марксизма и частушке:

Мы на горе всем буржуям Мировой пожар раздуем,

если в детстве мы клялись «…жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия», в отрочестве выискивали по задворкам американских шпионов, юношами клеймили «врачей-отравителей», а в зрелые уже годы, несмотря на очевидные преткновения, чаяли «светлого завтра» и безусловно верили в то, что пролетарий — высшее и во всех отношениях безупречное существо… Нам-то, спрашивается, каково, сладко отравленным, точно затяжкой плана, идеей о равенстве и братстве всех людей, объединенных социалистическим способом производства, особенно теперь, когда повергают привычных идолов и «жезлами уязвляют», а идолы новые не вполне отвечают нашим понятиям о добре?.. Впрочем, мы, русские, — люди веры и способны освоить любую умозрительную идею до того даже градуса, при котором она превращается в вещество, так что для нас не штука — частная собственность, рыночная экономика, конституционный суд или вот еще та озорная мысль, что свобода слова не обязательно работает на врага. И тем не менее нам любопытно знать: чего ради мы страдали и труждались эти загадочные семьдесят с лишним лет? Нам до истерики хочется найти ответ на вопрос — а что, собственно, это было?

 

А вот что, предположительно, это было…

Русские радикальные демократы, которые, как известно, «рождены, чтоб сказку сделать былью», в начале XX столетия задумали сделать былью такую сказку: поскольку у каждого человека две руки, две ноги и одна голова, то, стало быть, все равны, — и на этом основании принялись созидать такое общественное устройство, при каком инженерам и золотарям, гениям и злодеям причиталась одинаковая пайка хлеба. Хотя (и это тоже известно) идея всеобщего равенства гораздо старее немецкого коммунизма и русского большевизма; еще в самом начале I-го тысячелетия ойкумена наполнилась проповедниками, твердившими в один голос, как в восемьдесят шестом году у нас по очередям твердили о чернобыльском происшествии, будто на землю сошел Сын Божий и сообщил, что лучше быть бедным и больным, нежели богатым и здоровым, что, тем не менее, все люди «от царя до псаря» равны перед Создателем, вернее, равнообеспечены воздаянием за праведность и грехи, что нации отменяются, поскольку у Бога «несть ни эллина, ни иудея», а только народ Христов, что обездоленному люду нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они, если последуют за Спасителем, беспредельное Царствие Небесное, то есть гораздо больше, чем весь мир, и что кто не работает — тот не ест. Как ни чудно, даже оглушающе чудно, было новое учение для древнего, весьма рационального человека, как ни смеялись над ним римские патриции и наш Святослав Игоревич, впоследствии христианство овладело миллионами бедных, больных, богатых, здоровых и сделалось, действительно, той материальной силой, которая была способна подвигнуть мир на самые грациозные перемены. И это нимало не удивительно, что величайшая в истории человечества духовная революция совершалась ненасильственно и бескровно, и при этом дав ощутительный результат, не в пример многим политическим революциям, которые от чего уходили, к тому и приходили, даром обрекая народы на нестроение и резню. Тем-то, может быть, христианство и привадило миллионы, что не подразумевало никакого противоборства, что достаточно было ничего не предпринимать сверх обыкновенных действий, связанных с добычей хлеба насущного, которые, впрочем, тоже можно было не предпринимать, как бытие обретало громадный смысл и автоматически решалась проблема жизни и смерти — самая значительная и гнетущая из проблем. В том-то и заключалось обаяние христианства, что оно предстало перед людьми как всеобъемлющее учение о спасении, выручающее в любом, предельно тяжелом случае, ибо, с одной стороны, сказано «кесарю — кесарево», а с другой, — «не укради» и «не убий»; с одной стороны, — «не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить», а с другой, — «не трудящийся да не яст»; с одной стороны, — «блаженны кроткие», а с другой, — «вера без дел мертва»; и тут налицо отнюдь не синодик противоречий, а высшая универсальность, исходящая из того, что «кто любит попа, а кто попову дочку», что и человек еще слишком слаб, и под стать ему очень несовершенны формы человеческого общежития, которые диктуют свои законы. Наконец, христианство решительно вывело вопрос о равенстве за скобки общественно-экономических отношений, вследствие каковых достижимо только фальшивое либо примитивное равенство (на самом деле, ну станет государство платить золотарю Иванову как инженеру Сидорову — ну и что?). Именно поэтому учение Иисуса Христа в высшей степени продуктивно, ибо оно отвращает человечество от бессмысленного насилия, утверждая, что спасение в нем самом.

Не то коммунизм, который придумали Маркс и Энгельс, нацелившиеся на гражданскую войну в мировом масштабе ради учреждения такого общественного устройства, какое активно споспешествовало бы превращению человека прямоходящего в некое высшее существо. Спору нет: история человечества, в частности, представляет собой движение от общественных форм сравнительно примитивных к формам сравнительно совершенным, но при этом трудно сказать наверное, счастливее ли нынешний обитатель Черемушек жителя древних Фив. Отсюда такой вопрос: а стоит ли ломать капиталистическую систему чересчур дорогой ценой в расчете на гипотетический эффект от упразднения частной собственности, в расчете на туманное равенство и братство, которые могут послужить залогом всеобщего благоденствия, а могут не послужить? Практика последних десятилетий прямо ответила на этот вопрос: не стоит, уже потому не стоит, что, оказывается, общественная собственность на средства производства вступает в коренное противоречие со слабостями несовершенного человека, что рыночное хозяйство само собой приобретает социальную ориентацию и способно привести общество ко всеобщему благоденствию, помимо противостояния и резни, как это на поверку и случилось.

Вообще с чего Маркс и Энгельс взяли, будто человечеству впредь суждено развиваться через коллективные преступления, — это не совсем ясно, поскольку из всех известных нам кардинальных общественно-экономических перемен только переход от феодализма к капитализму сопровождался гражданской бойней, и похоже как раз на то, что этот скачок представляет собой скорее патологию, а не норму, во всяком случае, могущественная Германия взрастила капитализм задолго до свержения династии Гогенцоллернов, а маленькая Финляндия без особых приключений построила именно что реальный социализм. То есть жизнь гораздо богаче и изощренней любой теории, о чем еще Гете поведал в своих стихах, и, сдается, немецкий коммунизм оказался слишком прямолинейным, отчасти даже и примитивным в приложении к человеку (который, как известно, «широк, слишком широк»), чтобы претендовать на всеобъемлющее значение: базис, надстройка, время от времени вступающие в конфликт, «насилие — повивальная бабка истории», в итоге бесклассовое нечто — вот, по сути дела, и весь марксизм. А куда мы денем преподобного Иванова, который способен украсть завод, даром что он бытует в условиях самого передового общественного устройства, куда мы денем Петрова, которому ничего не стоит вогнать в жестокий голод несколько областей, только бы торжествовало плановое хозяйство, куда мы денем нашего Сидорова, который во имя гуманистических идеалов готов поставить к стенке тысячу человек, включая детей, профессоров, мыслителей, прохожих и собственного дядю по женской линии… Впрочем, в своей положительной части марксизм не только не зло, но скорее всего прямое указание на нашу отдаленную перспективу, поскольку, кажется, дело и вправду идет к тому, что характер присвоения помаленьку сообразуется с общественным характером производства, а в том вред и беда марксизма, что он опрометчиво разбудил печально известный призрак и пустил его бродяжничать по Европе, подбивая на неправедные деяния шалопая, мерзавца и банального дурака. Заместо этого Марксу следовало бы пространную элегию сочинить, подкрепив ее экономическими выкладками и специально оговорив космическую удаленность конечной цели, тогда бы человечество избежало ненужных жертв, и Россия не оказалась бы у разбитого корыта, в то время как серьезные, не столь впечатлительные народы во всех отношениях ушли далеко вперед, и многие миллионы наших соотечественников не сатанели бы оттого, что на заведомо проигрышную лошадку был поставлен последний грош.

Да вот говорят — русский человек задним умом крепок, и это только теперь нам понятна вся бессмысленность большевистского опыта над Россией, после того как партия Ленина–Сталина потерпела фиаско по всем статьям, а в начале XX-го столетия немецкий коммунизм и впрямь мог показаться единственно годным инструментом для хирургического разрешения неразрешимых противоречий, и, в общем, легко понять основателя первого пролетарского государства, считавшего, что «учение Маркса всесильно, потому что оно верно», с той же непоколебимостью, с какой чеховский помещик Семи-Булатов стоял на том, что «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», защищая солнце от темных пятен. И русского человека, покусившегося на естественный ход вещей, тоже понять легко, поскольку никогда не имевший собственности он был падок на гуманистические теории и грабеж из высших соображений, поскольку доходы дельцов в России были самыми высокими, а рабочего человека — самыми низкими в белом мире, и ютился-то он по лачужкам да подвалам, и периодично звал его к топору блажной русский интеллигент; ну как тут было не подписаться на диктатуру пролетариата, о которой твердили большевики, обещавшие в двадцать четыре часа распатронить чистую публику до социально-экономического положения босяка… В том-то и все дело, что в России очень трудно не быть коммунистом, вот почему лабораторное сочинение, подразумевавшее идеальные условия и уникально чистое вещество, не существующие в природе, нашло странное воплощение на нашей российской почве, да и нигде, кроме нее, учение Маркса не привилось бы и не дало свои диковинные плоды, хотя бы по той причине, что в Европе расчет идет впереди сантиментов, а у нас стоит только крикнуть: «Держите вора!», как Ростов поднимается на Владимир, а Суздаль на Кострому. Вот почему марксизм, по крайней мере, в качестве кабинетной теории и факультативного предмета до сих пор представляет для России живой, непростывающий интерес, но если бы Маркс мог знать, где, кто и каким образом попытается осуществить его умозрительную идею, он бы на свой марксизм наложил табу. Ох, недаром родоначальники исторического материализма недолюбливали Россию, точно они чувствовали, что в этой стране поневоле вывернут их учение наизнанку и получат во всех отношениях удручающий результат.

Это сущее несчастье, что родиной практического коммунизма стала наша святая Русь, ни в чем не знающая удержу и живущая по принципу «или грудь в крестах, или голова в кустах», хладнокровно относящаяся к закону, не имеющая за плечами вековой культурной традиции и простых навыков политической жизни, склонная абсолютизировать свои достоинства и грехи; тем более что константное рабское состояние роковым образом сказалось на свычаях и обычаях русского человека, и последний конторский писарь у нас чувствует себя китайским мандарином по отношению к сторожам, но ничтожным червяком по отношению к председателю поссовета, боготворит диктаторов, уважает только грубую силу и трактует как свою собственность так называемое общественное добро. То есть не трудно было предугадать, что немецкий коммунизм в реакции с русским национальным характером даст какой-то бедовый, неожиданный результат, а впрочем, большевистская Октябрьская революция свершилась во многом вопреки учению Карла Маркса, ибо у того принципиальнейшим условием перехода от капитализма к социализму было накопление таких производственных мощностей, вообще национального богатства, какое вступало бы в противоречие с архаичными общественными отношениями, а поскольку Россия представляла собой сравнительно бедную, слаборазвитую страну, в которой только-только поднимал голову капитал и конституционная монархия ни в коей мере ему не была помехой, то, сдается, в Октябрьской революции марксизма оказалось не больше, чем в движении Жанны д’Арк или восстании Спартака. Именно поэтому Владимир Ульянов-Ленин двадцать лет перелицовывал немецкий коммунизм на чисто московский лад, подгоняя его под реалии времени и пространства, но даже если бы наши большевики вооружились теорией относительности, победа в октябре семнадцатого года была им гарантирована так и так, потому что российская почва с избытком была удобрена под любой революционный посев хотя бы через застарелую ненависть народную к деспотическому государству, неевропейский уровень жизни и бессмысленную империалистическую войну. Собственно большевики, а не иная партия коммунистической ориентации, взяли власть только по той причине, что у них имелась отличная организация профессиональных фанатиков, готовых на все ради утверждения своей веры и опиравшихся на самую что ни на есть оторву города и деревни, а также еще и по той причине, что родителем и водителем большевизма был Владимир Ульянов-Ленин, человек огромного тактического таланта и слишком широкой совести, неугомонный практик-идеалист, не гнушавшийся ничем на пути к той искрометной цели, которую нельзя не признать истинно благородной и которой он был предан с младых ногтей. А так к власти в России могли прийти и анархо-синдикалисты, если бы они признавали организационные формы, и Петр Кропоткин держал бы их начеку; или меньшевики, если бы Плеханов не был чистым теоретиком, а Мартов — слишком интеллигентен; или социалисты-революционеры, которых поддерживало народное большинство, если бы они не запятнали себя террором, если бы не мрачный оборотень Азеф и Борис Савинков — профессиональный убийца с литературными наклонностями, бандит Гоц и смертельно больной Гершуни.

Вообще на Руси много, слишком много зависит от человека; в Германии, поди, бытие и впрямь определяет сознание, а у нас сознание — бытие, там у них и роль личности в истории ограничена осознанной необходимостью, а у нас эта личность — бог, и стоит ей пожелать, чтобы кавказцы жили в степях, а степняки-калмыки на Крайнем Севере, как начинается второе переселение народов в скрупулезном соответствии с этой блажью, и деспотия у нас может быть благотворной, что доказал опыт Петра Великого, а парламентская республика — людоедская, что доказал опыт последних лет, и все потому, что течение государственности российской, в пику историческому материализму, находится в чересчур тесной связи с отдельно взятой предстательной железой. Оттого-то, то есть оттого, что такая физио-историческая зависимость представляется слишком фундаментальной, следовало бы присмотреться к личности среднеарифметического, что ли, большевика, в каковой, предположительно, и кроется корень зла.

В общем наши деятельные марксисты, в отличие от марксистов-созерцателей, к которым нет никаких претензий, были слеплены из того же теста, что и прочие фанатики страдания и борьбы, к какой бы конфессии они ни принадлежали, будь то иконоборчество или «laisser-passer». Все они вышли из психически нового поколения людей, народившегося в середине XIX века, — из религиозно настроенных безбожников, мрачных радетелей прекрасного будущего, напрочь лишенных художественной жилки, не способных углядеть в гармонии мира всеорганизующее начало и, главное, не понимающих той очевидной вещи, что бытие устроено наилучшим образом и самовольно улучшить его нельзя, можно только ухудшить, а потому объективно нацеленные на бессмысленно разрушительную работу. Прежде всего это были люди, что называется, неудельные: малообразованные, узко начитанные, мало чего умеющие и паракультурные, хотя бы они осилили всю Румянцев-скую библиотеку и знали мертвые языки. Затем это были люди по-своему несчастные, которые по разным причинам пришлись не ко двору своему обществу и эпохе, этакие печорины, но только уездного уровня и слободского замеса, в силу чего они были крепко сердиты на общество и эпоху, как то: недоучившиеся студенты, незадавшиеся адвокаты, прямые разбойники романтического разбора, непьющие фабричные из мечтателей, — то есть публика, как бы зависшая меж сословий, такие лица без определенных занятий и места жительства, которые страстно искали, куда приткнуться. Затем это были люди хотя по-своему благородные, но опасного направления, в некотором роде даже инопланетяне, поскольку глубоко порядочных людей много, однако редко кто из них готов пожертвовать жизнью, чтобы внести некоторые коррективы в закон Бойля–Мариотта, и вообще способные существовать на этой нервно-героической ноте, которая выходит за рамки гаммы; большинство людей также чают лучшей жизни, но, во-первых, они строят ее собственными руками, а во-вторых, ни за какие благополучия не возьмут на себя ответственность за лучшую жизнь для миллионов своих сограждан, потому что никто, кроме Бога, не знает, как это делается — лучшая жизнь для миллионов сограждан; и, конечно, нужно быть более чем холериком, чтобы, как религиозные люди в Троицу, верить в то, что всеобщее благополучие станет явью, если поменять форму собственности и взять курс на ликвидацию государства. Затем это были люди с ополовиненной, что ли, душой, одной половинкой радеющие о благе народном, но не знающие морали, которая, видимо, сообщается с другой половинкой, и поэтому способные на самые дерзкие преступления против человечества, с тем чтобы осчастливить выжившую часть. Наконец, это были люди, отравленные чисто жлобской ревностью к благополучию и успеху дельного меньшинства.

Разумеется, фигура воинствующего марксиста российской национальности гораздо сложнее, и даже она непостижима для нормально организованного ума, взять Владимира Ульянова, он же Николай Ленин: вундеркинд, злостный атеист, фрондер со студенческой скамьи, незадавшийся адвокат, свободный художник-деструктивист, из всех видов искусств предпочитавший вооруженное восстание и кино, дворянин во втором поколении, из каковых обыкновенно выходили жестокие крепостники, взяточники-крючкотворы и армейские капитаны, крепко пившие и жучившие солдат, отъявленный химик, который видел в людях органический элемент, способный или неспособный вступать в такую реакцию с действительностью, какая была вожделенна по Карлу Марксу, грубый прагматик и одновременно ярый идеалист, примерно воспитанный человек, тем не менее опускавшийся в журнальной полемике до трамвайного хамства, политик в последнем градусе, немедленно рвавший отношения с товарищами по борьбе, если они хоть на вершок отходили от его плана, большой любитель немецкого пива и разного рода шествий; он был от природы наделен довольно крутым характером (и ничего не имел общего с дедушкой Лениным, которого рисовали нам приспешники социалистического способа производства), необыкновенным практическим умом, свойственным ушлым родоначальникам капиталов, был несентиментален и отличался несложным вкусом, не заглянул за всю жизнь ни в одну художественную галерею, играя в шахматы, никогда не возвращал противнику ходов и цепко хватал с доски нечаянно подставленную фигуру, почему-то терпеть не мог цвет русского общества и называл его «господами интеллигентиками, сохранившими капиталистические замашки», не пьянствовал, не курил, не любил быстрой езды, не ведал чувства юмора и смеялся «заразительным марксистским смехом», по свидетельству одного английского чудака, был равнодушен к одежде, женщинам, цветам, гастрономии, деньгам, комфорту, страстно любил собирать грибы и не имел никаких причуд. Вообще люди такого типа могли впадать в некоторые интересные отклонения — например, Троцкий делал себе маникюр, а Дзержинский никогда не моргал, точно у него вовсе не было век, — однако, правилом все же следует назвать то, что психологически все они были довольно замысловаты, но одновременно и просты, как правда, но только совсем уж ерундовая правда, и той именно простотой, которая прискорбнее воровства. Тем не менее перечень качеств, свойственных Ильичу, отчего-то не складывается в портрет, почему-то образ его ускользает от воображения, то есть скорее всего он потому ускользает от воображения, что цепенящий ленинский взгляд, бесконечная самоуверенность и его грандиозные, нечеловеческие дела предполагают не коротконогого головастого крепыша, съедавшего по барану в неделю, а какую-то олимпийскую оболочку, бессмертную сущность, августейшее могущество, вообще многие сверхъестественные черты. Но если бы позарез нужно было сформулировать эту выдающуюся особу по национальному признаку, то следовало бы сказать так: Ульянов-Ленин был нерусский человек; и даже не так, а этак: он был человеком с видом на жительство.

Однако и того нельзя выпускать из виду, что власть не имела для большевиков самодовлеющего значения (эта особенность ленинского движения также загадочна, по крайней мере оригинальна), а просто они были жестокосердные альтруисты, лишь постольку стремившиеся к политическому господству, поскольку оно позволяло с бухты-барахты привить России коммунистическую идею, которой большевики были околдованы, как впервые влюбленные подростки предметом страсти, и в которую они слепо верили, как наши богомольные бабушки в Страшный суд. Конечно, такая энергия отношения предполагала особого рода психику, где-то застопорившуюся в своем развитии от младенческой до умиротворенной, недаром же говорится, что в молодости здорово быть радикалом, в зрелости — либералом, в старости — консерватором, а наши большевики и в преклонные лета были задорны, словно первокурсники, и шало-озлоблены, как измайловская шпана. Вот человек в юном возрасте отнюдь не знает сомнений в том, что он представляет собой центр мироздания и галактики вращаются строго вокруг него, так и большевики не знали сомнений в том, что они вооружены единственно верной и путеводительной теорией социально-экономического строительства (даром что такой теории просто не может быть), которая избрала их на тот предмет, чтобы взять историю под уздцы и направить ее в сторону совершенства. Да еще они так пылко исповедовали эту теорию, что можно было безошибочно предсказать: ради торжества немецкого коммунизма на несчастной российской ниве, то есть из лучших, вроде бы, побуждений, большевизм пойдет на любую кровь и, разумеется, физически уничтожит всех иноверцев, приведет общество к единому психически-умственному знаменателю и превратит страну в осажденную цитадель, хотя бы для этого потребовалось внедрить тюремный режим во все гражданские сферы жизни. Да, собственно, у большевиков и не было другого выхода: для того чтобы перетащить через две экономические формации огромную страну, по европейскому счету косневшую в правилах XVII столетия, необходимо было без колебаний устрашить ее варварскими приемами, пресечь инакомыслие, отобрать право на личность, установить беспримерно жесткие формы общественного бытия — именно добиться результата прямо противоположного тому, какой вожделели русские коммунисты, включая самих ленинцев, созерцателей, идеалистически настроенных архаровцев и просто хороших людей, воспитанных на чеховском добром слове. Да еще о русском народе наши деятельные марксисты имели самое смутное представление, потому что знали Россию книжно, жили преимущественно в эмиграции, оперировали стерильными сословными категориями и, поди, о пролетариате судили по тихому Михаилу Ивановичу Калинину, а о крестьянстве — по опыту общения с восточносибирскими кулаками; теоретик Карл Маркс в созидательной части своего учения уповал на культурного, высоко квалифицированного рабочего, выпестованного вековой школой капиталистического производства, и на сельского пролетария, кушающего на скатерти и читающего газеты, а практик Ленин-то, интересно, на кого уповал на симбирского бурлака, который в свободное время грабит богомольцев и не знает ни одной буквы на охтинского фабричного, который без просыпу пьет всю Святую неделю и имеет стойкую тенденцию к топору? (Ну разве что Ленин уповал на русского блажного идеалиста, да только вот незадача: сегодня этот идеалист тонкую статью в газету напишет и последние деньги желтобилетнице отдаст, а завтра, глядь, угробит старушку-процентщицу из самых, впрочем, отвлеченных соображений.) Так вот, принимая во внимание немарксистские свойства пролетариата и беднейшего крестьянства в России, следовало ожидать, что не только усилиями сверху, но и усилиями снизу коммунистические идеалы будут сильно запачканы бесполезной кровью и непременно выродятся в некую противоположность тому, что было начертано на знаменах. У нас ведь как: у нас низы могут и пренебречь прямо антихристовой приманкой, но способны дойти до высшей степени озлобления, если воодушевить их каким-нибудь светлым лозунгом, как то: «человек человеку друг, товарищ и брат», если ничтоже сумняшеся объявить, что через две недели после социалистической революции сами собой исчезнут безответная любовь, болезни и воровство, если, наконец, массами овладеет та практическая идея, что все очень просто и будущее мира находится в их руках, — еще 25 октября ты был ничем, спичками торговал на углу Невского и Садовой, а 26 октября стал вдруг всем и при желании можешь свободно поджечь дом биржевого дельца, который в девятьсот третьем году увел у тебя жену. В свою очередь, революционные верхи, давным-давно решившие для себя, что Парижская коммуна не сдюжила потому, что Варлен с Домбровским расстреляли отнюдь не всех, кого в первую очередь следовало расстрелять, загодя взяли курс на устранение всех немарксистских свойств, какие только найдутся в российском простонародье, даже если для этого потребуется вырезать полстраны. И, главное, чего ради? А того ради, чтобы привести многомиллионный народ, в одночасье лишенный права на обыкновенную жизнь с мелкими радостями и жареной уткой по воскресеньям (причем стараниями партии революционеров, ненавидящих обыкновенную жизнь, мелкие радости и жареную утку по воскресеньям), к такому общественному устройству, которое гарантирует обыкновенную жизнь, в частности, с мелкими радостями и жареной уткой по воскресеньям, хотя бы этой жизни аккомпанировали такие чисто большевистские несуразности, как самокритика, политчас или военизированные младенческие отряды. И на удивление они гармонировали друг с другом, революционные верхи и революционизированные низы, то есть большевики сдали народу любимую масть, пригласив его сложно пострадать на пути от империи до империи, благо он искони жаждал новообращения и тяготел к аскезе, но нимало не сжульничали при этом, потому что со дня на день ожидали смены капиталистической формации формацией социалистической и сами тоже чаяли пострадать. Оттого-то нисколько не удивительно, что наивная программа большевиков вызвала живой отклик в наивном нашем народе, не говоря уже о разложившихся тыловиках, наиболее разбойной части балтийцев, а также люмпенах города и деревни, для которых всякая смута — праздник; в сущности, ленинские рапсоды не выдумали никакой магической формулы, не прибегли ни к какому темному ведовству, а в ударные сроки зачаровали Россию тем, что постоянно взывали к самым возвышенным и наиболее низким свойствам русского человека: к вероспособности, многотерпению, к мятежности духа и духу избранничества, ксенофобии, беспричинной жестокости, мечтательности, всемирности, которую открыл еще Достоевский, завистливости и, наконец, к застарелому чувству справедливости в рассуждении дележа. Оттого-то нисколько не удивительно, что социалистическая революция в чистом виде нигде не произошла, а в России произошла.

Да вот только марксизм тут оказался более или менее ни при чем. Наша отечественная действительность настолько не вписывалась в каноны немецкого коммунизма, что большевикам пришлось подчищать марксизм, как подчищают бухгалтерские книги, скандализируя его под Россию и просто под неправильную реальность, именно присочиняя то «наиболее слабое звено в цепи империалистических государств», то «возможность построения социализма в одной стране», то «обострение классовой борьбы», и так вплоть до «рыбного дня», который большевики нам учинили по четвергам. В качестве аллегории: если представить себе оркестр, в котором плоха четвертая скрипка, никуда не годится арфистка и неисправимо фальшивит второй фагот, так что постоянно приходится под них корректировать партитуру, если представить себе вконец обозленного дирижера, который матерится почем зря и норовит своей палочкой выколоть глаза пьяному пианисту, если представить себе пожарного, который хмуро наблюдает за репетицией и вот-вот схватится за брандспойт, — то как раз и получится процедура, похожая на превращение лабораторного марксизма в русифицированное учение, каковое проходит в новейшей истории под названием «ленинизм». Поскольку в России, как в стране бедной, малоцивилизованной и во всех отношениях развивающейся, не было никаких предпосылок для превращения капиталистического количества в социалистическое качество, поскольку большевики вызвали Октябрьскую революцию, как в сказках вызывают духов или землетрясения, и поскольку Ульянов-Ленин стоял на том, что «экспроприация даст возможность гигантского развития производительных сил» и «все научатся управлять», постольку в стратегическом отношении ленинизм представляет собой отточенное учение о третьем конце палки, да еще и до такой степени положительное, что его только практика была в состоянии опровергнуть, каковая практика в наше время и показала — у палки в наличии два конца; в тактическом же отношении ленинизм представляет собой учение об организации стихийных бедствий вроде землетрясения и о ликвидации результатов этих самых стихийных бедствий, которые единственно в том следует упрекнуть, что, например, землетрясения происходят не по желанию пролетариев, а потому что совершаются глубинные тектонические процессы. Стало быть, ленинизм нацелен на борьбу против природы всею своею сутью, чем он и схватил за живое русского человека, стало быть, ленинизм покусился на естественный ход вещей, между тем из истории нам известно, что покушения этого рода безрезультатны, если не считать трагедий местного и временного порядка, ибо мир наш устроен так: хаос самосильно преобразуется в космос, как мириады беснующихся атомов выстраиваются в полезное вещество, а любая попытка поправить космос, напротив, приводит к хаосу, что предметно доказано нашим сельскохозяйственным производством, мелиораторами, плановой экономикой и бесчинствами первых секретарей. Вот, скажем, молекула воздуха устроена некоторым живительным образом, хотя состоит из всякой гадости, и с этим нельзя ничего поделать, то есть можно, конечно, но тогда пресечется жизнь, так и человеческое общество устроено некоторым живительным образом, хотя ему довлеет неравенство, эксплуатация труда капиталом, и с этим тоже нельзя ничего поделать, то есть можно, конечно, но тогда на историческую арену выступают бесчеловечные и бессмысленные режимы, нежизнеспособные или по-дурацки жизнеспособные, как сиамские близнецы. Одним словом, это отнюдь не случайность, что из расчудесного принципа братства человеческого на основе социалистического способа производства, понятого как руководство к действию, вышли сталинские лагеря, румынская бескормица, пхеньянская коммунистическая династия, политические заплывы председателя Мао, людоедские полпотовские деяния, доведшие большевистскую идею до логического конца. И потому уже не случайность, что ленинизм, из сознания превратившийся в бытие, то есть в обязательно-социалистический способ существования целой нации, подразумевает предельную централизацию власти вплоть до прямой зависимости ее характера от отдельно взятой предстательной железы, а такая зависимость, понятное дело, ничего хорошего не сулит.

Итак, большевики, как Сизиф со своим камнем, ратоборствовали с объективными законами общественного развития, собственно, с историческим материализмом, правда, уходящим корнями в небо, ибо они нацелились рукодельно насыпать собственный континент, которому, может быть, суждено образоваться самостоятельно через несколько сотен лет. Естественно, природа (и прежде всего в ипостаси человека) то и дело ставила перед ленинцами неразрешимые задачи, то есть как бы разрешимые, но только за счет позорного компромисса большевизма со здравым смыслом: едва показал себя несостоятельным коммунистический принцип распределения, как Ленин пошел на частичную реставрацию капитализма, вследствие чего численность РКП(б) сократилась на многие батальоны самоубийц; едва Сталина, строго придерживающегося того постулата, что у пролетария нет родины, прижал немецкий вооруженный пролетариат, как он сразу возродил Родину, а заодно и вспомнил про наших выдающихся полководцев, которым посвятил высокие ордена; едва его малограмотным преемникам стало ясно, что более невозможно управлять страной при помощи насилия да обмана, как им сразу пришлось смириться с унылой фрондой, непоказанными штанами и выходками отдельных вольнодумствующих наглецов; наконец, когда преемники поняли, что иссякло многотерпение народное, искусственная экономика не работает, армия не боеспособна и Запад обошел Россию по всем статьям, они отважились на коренное перестроение, того не зная по большевистской своей простоте, что в лавиноопасных районах выматериться громко — и то нельзя. При этом и Ленин, видимо, понимал, что процесс развивается не по-писаному, что Россия куда-то направляется не туда (недаром самые ответственные миссии он русским не доверял), и Сталин, видимо, понимал, что взять власть — не штука, штука — построить «тюрьму народов», в которой только и можно наладить социализм, а иначе наладить его нельзя, и преемники, видимо, понимали, что дело плохо, да только образ мыслей у этих людей был настолько религиозный, что во имя пречистой своей конфессии они способны были пойти на любое варварство, да еще и по национальному обыкновению крепко надеялись на авось. Впрочем, им, наверное, то придавало силы, что они себя чувствовали в некотором роде первопроходцами, разведчиками будущего, отважными исследователями прекрасного завтра, которым не возбраняется ради такого дела и поплутать.

Результаты этой рекогносцировки, впервые предпринятой человечеством во мглу грядущего, почти сразу должны были насторожить, ибо все-то у большевиков выходило шиворот-навыворот, здравому уму и твердой памяти вопреки: счастье у них в борьбе, самопожертвование — норма, смерть желанна, а жизнь — ничто, культура — это когда на пол не плюют, любовь — позор, глупый катехизис у них вместо литературы, а вместо песен — веселые кондаки, самое страшное преступление после отцеубийства — оппортунизм, прилагательные взяли такую силу, что если стакан подпадает под категорию «мелкобуржуазный», то это как бы и не стакан, в столице атеистов из атеистов, напрочь отрицающих самодовлеющую личность, лежит под стеклом мумия учителя всех народов, которой, как Осирису, ходят поклоняться эти самые атеисты, предательство у них превратилось в добродетель, снисходительность — в государственное преступление, правда — в кривду, а якобы общественная собственность на средства производства неожиданно родила плохонький государственный капитализм в городе и ярко выраженное крепостничество на селе.

Должны были эти результаты насторожить, да что-то не насторожили. Ладно если бы ленинцы действительно совершили что-нибудь фантастическое из того, что они нацелились совершить (хотя не они ли исхитрились выстоять семьдесят с лишним лет, не имея оснований продержаться более полугода, не они ли поворачивали реки вспять, заставили работать в принципе неработающие механизмы, запустили в космос первого человека, который на земле имел одну смену белья и кушал мясо не каждый день?), а то ведь при большевиках люди и жили скученно, и питались скудно, и одни штаны таскали по двадцать лет, и ничего-то у них не было истинно качественного, первоклассного, за исключением анекдотов. Между тем наши дедушки и бабушки, отцы-матери да и мы сами во время оно были математически уверены в том, что страна Советов — самая счастливая страна в мире, наше государственное устройство — справедливейшее государственное устройство и что советский человек — в некотором роде высшее существо. Конечно, закрадывалось в наши умы тяжкое подозрение, дескать, вроде бы сбылась вековая мечта человечества — раз и навсегда покончено с эксплуатацией труда капиталом, власть принадлежит народу, и учат нас бесплатно и лечат бесплатно, а счастья как не было, так и нет; однако в другой раз сходишь на первомайскую демонстрацию или прочитаешь в газете про какой-нибудь несуразный подвиг, и снова в душе пламенеет гордость за первое в истории рабоче-крестьянское государство, дескать, пускай мы одни штаны таскаем по двадцать лет, зато у нас богатеев нету, зато одинакую зарплату у нас получают гении и злодеи, инженеры и золотари — и как-то сразу весело сделается на душе, точно кто ей бессмертие посулил. И ведь ни в одну голову не залетела та напрягающая мысль, что вот, кажется, и революция у нас совершилась по Марксу, и учинено передовое общественное устройство, а простые англичане, которые манкировали «всепобеждающим учением», поголовно имеют автомобили, бесплатно получают в аптеках лекарства и ездят отдыхать на Канарские острова. Напротив: нам твердили, что существует только партийная наука и классовое искусство, и мы честно верили — существует; нас убеждали, что именно однопартийная система обеспечивает прогресс, хотя она и не обеспечивает ничего, кроме гражданского вырождения, и мы вторили — верно, обеспечивает, еще как; и мировая революция невозможна, а нам сказали, что она будет, и мы согласились — будет; и социалистический способ производства — неуклонно загнивающий монстр, ибо он не на прибыль работает, а на миф, но нам вдолбили в голову, что он — благо, и мы повторяли, как заведенные: точно, благо. Вот попробуй предложи западноевропейцу: «Потерпи, браток, лет так двадцать-тридцать во имя перманентной революции и замены недели на пятидневку, поскольку-де налицо трудности роста, враждебное окружение, вредитель свирепствует и прочее в этом роде», — он тебе такое ответит, что в затылке начешешься, а русский человек только повздыхает и согласится.

И ведь не сказать, чтобы мы были закоренелые дураки, по крайней мере, немцы тоже накачали себе на шею злокозненных идеалистов — Гитлера и компанию, и французы переливали на пушки реакционные памятники Жанне д’Арк, стало быть, мы без малого такие же, как и все; а малое, кажется, заключается в том, что мы несколько лучше (хотя и на курьезный манер), что человеческого в нас несколько больше, чем это необходимо для того, чтобы с полным правом аттестовать себя — homo sum. Ну где еще найдется такой народ, который веками сидит на книгах и черном хлебе, который бы «пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», который с довольно веселой миной сносит любые лишения, часто из неподъемных, ради справедливого переустройства вселенной и не отступается от этой своей затеи, даже если ему учинить смешение языков… И вот чуть ли не лестное что-то просматривается в забубенной русской доле, ибо в своем парении наш человек высоко, может быть, чересчур высоко, поднялся над уровнем муравья, извечный удел которого — труд во имя выживания и производства себе подобных. И даже мы до такой степени воспарили над муравьем, что и в те поры, когда стало ясно: наши кремлевские чудотворцы суть люди некультурные, малограмотные, бесчестящие самоё коммунистическую идею — мы холодно презирали этих комических истуканов, но принципам коммунизма оставались верны, как лебедь своей подруге. Трудно сказать, блазнит ли тут качество человека грядущего или качество человека средневековья, ибо не исключено, что род людской развивается как бы вспять — от типа пассионарного к типу элементарному, и в этом его спасение — главное тут, очевидно, то, что все-таки ленинцам, несмотря на чудовищные усилия, не удалось сделать из русского человека совсем уж нового человека; они хотели нас видеть охмуренными фанатиками, которые страдают товарищеским отношением к женщине, белыми рабами идеи, сладострастно принимающими от отцов большевистской церкви смертную казнь за несвоевременную улыбку, а мы оставались теми же отвлеченными, что ли, особами, что и при Алексее I Тишайшем, и как при Владимире Мономахе влюблялись, детей рожали, копошились по рабочим местам, хотя и отдавали Марксу марксово, яко собаке кость. Как ни кощунственно это выглядит в рассуждении миллионов загубленных судеб и резкого увеличения удельного веса горя, на самом деле ничего страшного, экстраординарного не случилось; с исторической точки зрения, просто ехали-ехали и заехали не туда; а так и голова соображает, поскольку нам понятно, что околицей ездить — себе дороже, и руки-ноги целы, и даже есть силы вернуться на столбовую, проторенную дорогу, которой следуют все цивилизованные, то есть не такие бодрые и менее чувствительные народы. Да! Еще нужно Провидению в ножки поклониться за то, что большевизм случайно продержался только семьдесят с лишним лет, ибо его органического крушения следовало ожидать гораздо позже, к тому времени, когда иссякли бы природные запасы нефти и минералов, которыми Вседержитель наградил наше отечество, предвидя лютую его участь, на много веков вперед.

Из этого прежде всего вытекает то, что человек есть некое несокрушимое существо, и бренная история ничего, или почти ничего, не может поделать с излюбленным творением всемогущей и всемудрой Природы, что творение сие способно превзойти все козни и передряги исторического процесса; у нас храмы динамитом взрывали, священников расстреливали походя, мыслителей гноили по тюрьмам да лагерям, сызмальства учили лгать, ненавидеть и доносить, а мы все те же — веруем и крадем. Поэтому человек не может служить истории, во всяком случае, из таких попыток вечно получается ерунда, а должен он служить единственно Божественной своей сути, проще говоря, самому себе. История же есть детское недомогание, болезнь роста; если она развивается естественно, то лишь способствует укреплению организма, но если творение по глупости начинает заниматься самолечением, которое, как известно, приводит к беде, ему остается рассчитывать лишь на то, что кризис минует без трагических осложнений.

Так что же, собственно, это было? — Ребяческий бунт против Создателя, за который мы получили заслуженный нагоняй. А чего ради мы страдали эти семьдесят с лишним лет? — Дабы сполна исполнилось пророчество Петра Яковлевича Чаадаева: Россия выдумана для того, чтобы уведомить человечество, как не годится жить. В сущности, миссия эта необидная, даже почетная в своем роде, тем более что на свете есть много стран, у которых вообще нет миссий, тем более что дело-то сделано и, кажется, смело можно надеяться — горький урок не пройдет бесследно.

Кабы не та кручина, что умные люди повсеместно наперечет.

 

Гадание на бобах

Отчего-то человечество, особенно неблагополучная его часть, исстари стремилось хоть одним глазком заглянуть в грядущее, точно оно медом ему намазано, точно оно определенно таит в себе радостные перемены или, напротив, ужасные катаклизмы, что с точки зрения праздного любопытства совершенно одно и то же. Даром что давным-давно сказано у Екклезиаста: «во многая знания многая печали» — хлебом нашего брата не корми, а подай ему хоть приблизительные сведения о грядущем, чего ради он от седой древности эксплуатирует цыган, звездочетов, юродивых, предсказателей по призванию, вроде пифий, а также завел себе гадание на картах, на кофейной гуще и на бобах; специалисты говорят, что самое верное будет как раз гадание на бобах. И все-то человеку не терпится предугадать, — от душещипательной цифири после черточки на надгробии до движения цен на продовольственные продукты. И вот, спрашивается, зачем? Да, наверное, низачем, затем что, как сказано у Достоевского, «человек есть двуногое существо и неблагодарное», то есть вроде бы живи и радуйся, пребывая в спасительном неведении относительно очередного государственного переворота или даты своей кончины, сиречь пользуясь величайшим благом, завещанным нам от Бога… и все-таки любопытно, до нытья под ложечкой любопытно: какие еще гадости нам готовит грядущий день.

В сущности, это любопытство не так уж и трудно удовлетворить, если оттолкнуться от опыта прошлого, прибегнуть к законам неформальной логики и принять в расчет некоторые шалые отклонения от столбового исторического пути и линий судьбы, начертанных на ладонях. Даже проще: что ни предскажи, все сбудется, поскольку возможности человека значительно превышают силы воображения — недаром последовательно реализуются прогнозы ясновидящего Нострадамуса, предвосхитившего и Великую французскую революцию, и обе мировые войны, и множество иных общечеловеческих неприятностей, а впрочем, он напустил такого поэтического тумана, что в каждом катрене мерещится намек на большевистский переворот. И даже еще проще: как говорится, к бабке ходить не нужно, чтобы, например, проникнуть в будущее гг. Мюлера, Брауна и Дюпона — все помрут, если, конечно, какой-нибудь русачок с тоски не синтезирует элексир вечной молодости, который немедленно запатентуют приспешники капитала; то же самое не мудрено угадать ближайшее будущее, скажем, Бельгийского королевства — конституционная монархия плюс стопроцентный социализм, если, конечно, какому-нибудь очумелому нашему соотечественнику не вздумается омыть в Шельде солдатские сапоги.

Что до России, то, по правде говоря, провидеть ее ближайшее будущее невозможно, как ни раскидывай бобы, раз за разом вырисовываются фигуры, подозрительно смахивающие на кукиш, а все потому, что русская жизнь на неожиданности торовата, даже и чересчур, к тому же развивается она отнюдь не по законам гегелевской диалектики, но некоторым образом наоборот, и несет ее, Мать, от подпункта «вчера» до подпункта «завтра», как пьяного домой несет — зигзагами и кругами. Оттого-то нашей России одинаково блазнит экономическое возрождение и хозяйственная разруха, упрочение демократических институтов и фашистская диктатура, органическое врастание в сообщество цивилизованных государств и третья мировая война из-за широкого распространения по Москве вялотекущей шизофрении. Точно так же невозможно предсказать, что будет завтра с Ивановым, Сидоровым и Петровым, ибо хождение по тротуарам и после наступления темноты у нас довольно рисковые предприятия, качественные показатели алкоголя по сногсшибательности приближаются к цианидам, а национальный характер вообще таков, что человек может собраться в Большой театр, но в результате оказаться на похоронах, в Нижнем Новгороде, за решеткой или под кроватью чужой жены. Мюлер, Браун и Дюпон как договорятся через десять лет слегка обмыть в кафе «Ротонда» выгодное вложение, коли оно действительно окажется выгодным, так и не отступят от своего решения ни на йоту, а с нас, в сущности, чего взять, если в России даже таянье льда происходит не по Цельсию, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств.

Но отдаленное будущее нашего отечества вроде бы просматривается вполне, по крайней мере, виден его каркас: как была родимая земля велика и обильна, такой она и останется, как не было в ней порядка, так и не будет, хоть ты смертную казнь вводи за непристойные надписи на заборах. И через эту твердокаменную конституцию нам, похоже, до скончания века не перешагнуть, ну ниша у нас такая, такое вот чертово назначение — изумлять поднебесный мир, вернее, заинтересованную его часть, хитросплетением безалаберности, чувства долга, беспричинной жестокости, детского добродушия, низменных порывов, космической высоты духа, бессребреничества, жуликоватости, изысканной мысли, дурости и стоптанных каблуков. Миссия эта, конечно, неблагодарная, но у каждого свое: у голландцев тюльпаны, у американцев сокровища, а у нас чертово назначение: беспокоить мировое сообщество на тот счет, что эволюция человека не пресеклась.

Так вот, относительно далекого будущего Руси: если отталкиваться от опыта прошлого, то принципиальнейший вывод, который напрашивается у каждого мало-мальски сведущего лица, будет состоять в том, что русскому народу сильно не повезло на правителей, а правителям на народ; этот-то мезальянс, видимо, и послужил коренной причиной такого общественно-хозяйственного устройства, какое у нас в просторечьи называется бардаком. Начиная с князя Игоря Рюриковича, как известно, ограбившего древлян и за то умерщвленного в окрестностях града Искоростени, недоразумения между властями предержащими и подданными Российской державы приобрели хронические черты, и нет другой такой страны в мире, где население столь горячо и непреклонно не симпатизировало бы администрации, как в России. Это, собственно, и понятно, поскольку монархи и государственные мужи точно по обету куражились над народом, испытывая его на кручение и излом: то кровожадный параноик возьмет и поделит страну на два самостоятельных образования, да еще определит в сопредельные государи выкреста из татар; то беспокойный деспот, помешанный на судовождении, велит православным облачиться в бусурманское платье, введет налог на бороды и отдаст страну на откуп европейским христопродавцам; то великовозрастный озорник запретит носить модные шляпы под страхом ссылки в Сибирь и наложит вето на всякие сообщения с заграницей; то волоокий красавец с фельдфебельскими повадками заставит писать слово «Бог» с маленькой буквы и объявит сумасшедшим умнейшего из своих подданных; то бывший семинарист и разбойник с большой дороги под благовидным предлогом возродит рабовладельческую империю, а его преемник из подпасков вздумает Америку покорить. Со своей стороны, жители Российского государства тем досаждали властям предержащим, что уж больно непредсказуема была их реакция на кручение и излом: то безмолвствовал народ под игом изуверов и дураков, покорно снося самые дикие надругательства, то вдруг по сравнительно пустячному поводу ударялся в такой неистовый бунт, «бессмысленный и беспощадный», что половина страны лежала в руинах, точно Мамай прошел; чудно сказать, но московское восстание 1612 года, вызвавшее гражданскую войну, хозяйственную разруху и страшный мор, случилось из-за того, что царь Лжедмитрий I не спал после обеда и потому восстановил против себя ортодоксально настроенных горожан. Еще российские подданные были несносны тем, что могли трудиться не иначе как из-под палки, поскольку кривая исторического процесса вогнала изначально работящую Русь в стойкую ипохондрию, и с восьми до пяти она пеклась не об интенсификации производства, а как бы насолить соседу по этажу, что Ивановы, Сидоровы и Петровы до неузнаваемости извращали всякие трезвые начинания, постоянно ехидничали в адрес администрации и думали не столько о материальном благополучии, сколько о ходе ночных светил. Но самая загадочная наша гражданская черта, вероятно, ставившая в тупик и деятелей, и наблюдателей, была та, что своих тиранов народ не только терпел, но даже боготворил, во всяком случае, ни при Иосифе Джугашвили, ни при Анне Иоанновне, ни при Иване IV Грозном не было отмечено ни одного сколько-нибудь масштабного возмущения, а того же Лжедмитрия I, пытавшегося ввести в обиход общественные туалеты, москвичи выбросили с третьего этажа, а царю Петру Федоровичу, вздумавшему отменить политический сыск и допросы с пристрастием, проломили шандалом череп, а Павла I, давшего крепостным крестьянам значительные послабления, жестоко искоренявшего казнокрадство и создавшего огромные запасы хлеба на случай неурожая, удавили гвардейским шарфом, и Александра II, упразднившего рабовладение, уходили народовольцы, и государя Николая Александровича, горемыку, фотолюбителя и редкого чадолюбца, походя расстреляли большевики, и последнего всесоюзного самодержца Михаила Сергеевича, исполнившего вековечную народную мечту о свободе слова, печатного и непечатного, его же царедворцы упрятали под замок, — одним словом, стоило дать поблажку нашему соотечественнику, чуток поослабить вожжи или того хуже — сделать ему добро, как в нем немедленно просыпался ратоборец и пироман.

Да и поныне так ведется, в рамках еще не остывшей истории нашего государства, что и правители изгаляются над народом, и народ безобразничает, почувствовав слабину. При башибузуках со Старой площади, которые то встречный план нам устраивали, то борьбу против космополитизма, то очередную новую Конституцию, то Рыбный день, лишь отчаянные единицы явно протестовали против азиатских ухваток администрации, массы же, как водится, безмолвствовали и вредили исподтишка, например, методично растаскивая все лежащее плохо и хорошо, но стоило этим массам высочайше пожаловать право на человеческое достоинство, как тут же из теплых щелей поналезли бандиты, жулики и кликуши с идеей примата русско-большевистского начала над европейской цивилизацией или на худой конец нового персидского «похода за кушаками». Таким образом, исходя из опыта прошлого есть все основания полагать, что еще долго не пресечется семейная склока между властителями нашего государства и подданными оного государства, функционируй оно хоть в стремных условиях демократии, хоть под гнетом привычного самовластья. Следовательно, порядка ну никак не приходится ожидать в этой стране, что широка и обильна, особливо на дураков, и в отдаленном грядущем константой российской жизни по-прежнему останутся нестроение и вражда. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…

Теперь раскинем бобы, уповая на неформальную логику, которая тем отличается от формальной, что она учитывает не только количественный, как поголовье, но и качественный показатель явления, как часы. Так вот если подойти к грядущему общественно-хозяйственного развития на Земле, оперируя законами неформальной логики, то, во-первых, нужно будет отдать Марксу марксово: бытие в большинстве случаев действительно определяет сознание, а характер собственности отчасти — государственное устройство, социальные превращения вытекают из единства противоположностей, и мир ни в коем случае не замрет на капиталистическом способе производства по той простой причине, что все течет, но при этом дело, предположительно, пойдет не совсем по каноническому писанию, так как самая рассоциалистическая республика не всегда в состоянии обеспечить благосостояние и порядок, а монархическое устройство — не обязательно беззаконие, публичные казни и нищета. Отсюда вытекает неформально-логическая перспектива, надо сказать, удаленная, даже слишком: человечество хотя и черепашьим шагом, мирно либо с боем, уклончиво, даже и наобум, но последовательно движется к той высоко организованной общности тружеников и лоботрясов, которая называется коммунизмом, причем параметры этого исторического движения в гораздо большей степени зависят от интеллекта созидателей вроде великого Альберта Германовича или прилежания какого-нибудь безвестного Ивана Ивановича, нежели от хотения бузотеров вроде Льва Давыдовича или Владимира Ильича. В том-то все и дело, что наше грядущее питает объединенный труд, а не классовые противоречия, и это было ясно даже тогда, когда на одного богатея приходились многие тысячи бедняков. Тем паче это должно быть ясно в нынешнюю многообещающую эпоху, когда уже и в России не голодают, даром что против нее ополчилось все: неучи с кожаными портфелями, наш преподобный земледелец с его ленцой, убогой агротехникой и пристрастием к алкоголю, четыре времени года, метеорологические условия и суглинки. В том-то все и дело, что человечество на глазах благоустраивается, богатеет за счет перераспределения материальных благ и научно-технического прогресса, мало-помалу унимая социальную напряженность, ибо на пособие по безработице уже можно съездить проветриться на Канарские острова, и вообще человечество степенно и постепенно приближается к такому уровню общественного благосостояния, когда деятельная его часть способна обеспечить пристойное существование болящим, праздношатающимся, патологическим бездельникам и витающим в облаках. Такое социально-экономическое устройство, вероятно, и есть коммунизм, общинность, коли оно дает возможность сильным содержать слабых, как это и водится в любом клане, в любой семье, а отнюдь не механическое распределение национального дохода между трудящимися и отлынивающими, не сосредоточение средств производства под дланью деспотов и невежд. Кстати заметим, что большевизм есть глубоко отечественное течение, нахрапистое и во многом ориентированное на авось, большевизм — это коммунизм, перешитый на босяка, и правоверный марксист так же отличается от правоверного ленинца-сталинца, как фармаколог от коновала, так что большевикам по логике вещей следовало бы избрать своим лозунгом не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а «Лучшее средство от перхоти — гильотина». Собственно же коммунизм, в редакции реалистической и культурной, уповает на органическое превращение количества материальных благ в качество гуманистических общественных отношений, хотя бы это превращение без эксцессов не обошлось, поэтому всякий настоящий марксист есть неутомимый работник на капитал; собственно коммунизм представляет собой предвидение такого социально-экономического устройства, которое освободит человечество от забот о насущном хлебе и, таким образом, наставит его дальнейшую эволюцию на путь совершенствования разума и души, поэтому всякий настоящий марксист последовательно работает на Христа. Что же до равенства всех людей независимо от каких бы то ни было принадлежностей, на котором легкомысленно настаивали первые христиане и отцы научного коммунизма, то от него отказались даже башибузуки со Старой площади, поскольку уж слишком ясно, что до скончания дней на земле будут существовать умные и глупые, здоровые и больные, потому что бродяга мечтает о крыше над головой, а не о звании чемпиона по русским шашкам.

Это занятно, но наша Россия, может быть, прежде прочих ввалится в «коммунистическое далеко», несмотря на то что теперь она самое неблагоустроенное европейское государство, если Албании не считать, ибо для этого имеются фундаментальные предпосылки. Во-первых, среди русских водится избыточное множество идеалистов, которые отродясь не пеклись о насущном хлебе, которым другой пары ботинок и то не нужно, что в значительной мере упрощает материально-техническую задачу; во-вторых, Россия сказочно богата природными ресурсами и при разумной дезорганизации хозяйства, приобщении к делу ушлого производителя, повсеместном внедрении драконовской дисциплины и нейтрализации дурака, всяческое изобилие — вопрос пары десятилетий; в-третьих, русский человек — прирожденный коллективист, от Гостомысла коллективист, и ему сильно довлеет общественное начало. При такой-то уникальной комбинации благ и качеств, в сущности, было бы даже и мудрено, если бы Россия не вышла в пионеры исторического процесса, на чем мы, как известно, один раз уже обожглись, однако и то надо принять в расчет, что первый прорыв оказался не органическим, то есть не обеспеченным единством противоположностей, именно противоречием между избыточным богатством и архаическим способом распределения, но самовольным и искусственным, а в результате таких хулиганских родов на свет может появиться только нежизнеспособное, глубоко дебильное существо.

Итак, коммунизм, в редакции реалистической и культурной, — точно неотвратимое будущее человечества, к которому оно подойдет, по всей видимости, околицей, безболезненно и не скоро, причем не исключено, что России опять придется торить пути. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…

И все бы хорошо, кабы не шалые отклонения от столбового исторического пути и линий судьбы, начертанных на ладонях. Недаром русский народ говорит: «И рад бы в рай, да грехи не пускают», — имея в виду не столько мелкое стяжательство и супружеские измены, сколько нечто вольноопределяющееся, в высшей степени шебутное, что сидит занозой в нашем национальном характере и время от времени наставляет русака на чуждую, а в худшем случае на неправедную стезю. Допустим, у одного написано на судьбе тротуары подметать, а он сочиняет прозу, у другого — пилотировать военные вертолеты, а он государством управляет, у третьего — опровергнуть теорию относительности, а он пьет горькую и регулярно меняет жен. В итоге, разумеется, непорядок, потому что редкий человек на Руси занимается своим делом, зато почти каждый настолько универсален, что ему в равной степени по плечу и с государством управиться, и теорию относительности раздраконить, в чем, собственно, все и горе, но главное, это тайна тайн, какая муха его укусит в следующую минуту и что за благодеяние или пакость он сподобится учинить. «Тому в истории мы тьму примеров слышим»: князь Владимир Святославович, отъявленный язычник, пьяница, женолюб, вдруг ни с того ни с сего ударился в истое христианство; Степан Тимофеевич Разин, демократ и борец за социальную справедливость, ни за что ни про что девушку утопил; царь Павел I под горячую руку послал казаков воевать Индию и заодно вызвал на дуэль всех европейских монархов, которые не одобряли его внешнеполитическую доктрину; капиталист Савва Морозов, помогавший материально революционерам, жуировал в Ницце, жуировал — и вдруг застрелился из дамского пистолета.

Та же внезапная переменчивость, не всегда поддающаяся логическому анализу, характерна и для всей государственности Российской, что, конечно, неудивительно, поскольку власти предержащие и подведомственный им народ не серафимы какие бестелесные, а те же самые родимые русачки. Впрочем, наша ветреность не всегда бывает чужда логическому началу, скажем, если у правителя вдруг жена загуляла или сын из буфета ворует сахар, то жди обвальной инфляции и серии катастроф, а если подданного с недельку продержать на тюремной пайке, то он, наверное, разразится ядовитым стихотворением, обличающим практику взаимных неплатежей. Также затейливо логичны и все наши коренные перевороты: вот вроде бы суждено было русскому племени по геополитическим причинам коснеть в собирательном образе Микулы Селяниновича, который так любезен нашим славянофилам, кое-как ковырять землю, хороводы водить да с опаской поглядывать за Оку на предмет очередного нашествия крымчаков, ан нет — один-единственный энергичный мужик, зачарованный крахмальными фартуками немочек и загадочным добродушием мюнхенских пивоваров, взял и перекроил Россию по всененавистному европейскому образцу, да еще так ловко перекроил, что всего через каких-нибудь двадцать лет наше отечество из захудалой Московии превратилось в могущественную империю, которая держала в струне все окрестные государства; или вот оттого, что у нас ружья чистили кирпичом, случилось поражение в Крымской кампании, потребовавшее многих общественно-хозяйственных корректив, и по ходу дела русский народ до такой степени эмансипировался, что скакнул из рабовладельческой формации в коммунизм, хотя бы и военный, в то время как ему по-хорошему следовало миновать стадию развитого капитализма, который, по крайней мере, унял бы нашу ордынскую хромосому и отучил бы от экстенсивного способа бытия. Итак, разнообразные кривые относительно столбового исторического пути, с одной стороны, выглядят затейливо логичными, а с другой, — действительно шалыми, ибо по большей части зависят от чепухи, как то: крахмальных фартуков и толченого кирпича — поэтому предопределенное путешествие в «коммунистическое далеко», похоже, будет не из приятных, с поломками, соловьями-разбойниками, блужданиями меж трех сосен, непредусмотренными остановками, но, правда, обязательно с задушевными песнями ямщика.

Да и сама коммунистическая формация образуется совсем не в том виде, в каком она грезилась отцам-основателям, тем паче «отцам народа», а выдастся она куда будничней, прозаичней, пожалуй, даже и не без обыкновенной российской неразберихи, ибо корень всему — русак с его преподобными свычаями и обычаями, а не тоталитаризм, который еще декабрист Лунин характеризовал как «царство грабежа и благонамеренности», и не демократия, которую следует квалифицировать как государство благих намерений, но главным образом грабежа, тем более что при тоталитаризме простолюдину всегда жилось сравнительно весело и удобно, а в условиях демократической республики головоломно, беспокойно, голодно, — в общем, нехорошо. Таким образом, если исходить из того, что настоящего порядка нам до скончания века не видать, как своих ушей, то и в коммунистическую эпоху у нас постоянно будет что-нибудь да не так, например, пиво, которое пойдет в квартиры по трубам напрямую с Бадаевского завода, станут время от времени отключать с той же периодичностью, что и горячую воду; например, жены будут по-прежнему казнить своих запойных мужей, невзирая на Кодекс строителей коммунизма, ну разве что с помощью компьютерной техники, а не банального кухонного ножа; и когда по завету Ильфа на каждом углу начнут даром раздавать кондитерские изделия, на угол, положим, Тверской и Козицкого переулка вместо конфет завезут уксусную эссенцию, и это еще хорошо, если уксусную эссенцию, а не патроны для АКМ. Но зато культурное строительство человека пойдет у нас гораздо живее, шибче, чем у наших меркантильных сопланетян, — этим еще долго предстоит выдавливать из себя по капле соискателя бренных благ, — потому что вековая бедность отбила у русака вкус к материальному процветанию и настроила его на лирическую струну. Посему и впредь жить на Руси будет неспокойно, но интересно и по-своему весело, как нигде.

Что же до форм общественного устройства, которые сложатся на Руси с построением материально-технического фундамента коммунизма, то тут бабушка надвое сказала: это может быть и демократия по уездам, но если русский мужик одумается и поймет, что демократия есть равнение на посредственность, не исключена разумная диктатура, соединяющая в себе неограниченную свободу для культурного элемента и строго подневольное состояние для животного в образе человека, разгильдяя и круглого дурака. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…

 

Свобода как наказание

Любопытно было бы знать, что-то теперь поделывают господа сочинители «Обществоведения, учебника для выпускного класса средней школы и средних специальных учебных заведений», которые, несомненно, самым искренним образом исповедовали известные идеалы и слепо придерживались того наивного положения, что, дескать, коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны. Небось, по большей части проклинают свой неуемный идеализм, в фигуральном смысле волосы на себе рвут, воображая, будто жизнь прожита впустую, что вот-де они неустанно несли в молодой народец императив социально-экономического добра, а колесо истории, гадюка такая, повернуло вспять, к первоначальному накоплению капитала, и брутальная действительность перечеркнула усилия веры в 1980 год, рубеж обетованный, когда должно было совершиться волшебное превращение «темного царства» в царство Божие на земле. Это, конечно, немудрено, что сочинители учебника по обществоведению тяжело переживают свою всемирно-историческую отставку, поскольку уж так у нас водится искони: если, например, русский человек, от младых ногтей веровавший в то, что водку гонят из опилок, под конец жизни вызнает, что ее, родимую, производят все-таки из зерна, то он обязательно ставит крест на своей горячечной биографии и в ту переходит ересь, что жизнь прожита впустую, ибо существование по российскому образцу есть, в сущности, продолжительная обедня, а русские люди — очень большой приход.

Так вот, напрасно горюют наши политически грамотные отцы. Разве государство, в котором все нацелено на благо человека и все действует во имя человека, — губительная фантазия? Разве «каждому по потребностям, от каждого по способностям» — не идеал общественного устройства? Разве землянин землянину друг, товарищ и брат — не высший нравственный ориентир? В том-то вся и штука, что верно они учили: экономический базис точно определяет политическую надстройку (хотя в российском, особом, случае иногда бывает наоборот); эксплуатация труда паразитическим капиталом, безусловно, большое зло; всяческое неравенство оскорбительно для самого имени человеческого и чревато насилием то босяков над белой костью, то белой кости над босяками; и вообще это не коммунизм — вредная затея евреев и недоучек, и не коммунисты — изверги рода человеческого, а просто общественные свычаи и обычаи все еще строятся по более или менее пещерному образцу, и наш преподобный хомо сапиенс, понятно, такой долдон, что ему нипочем испоганить любую возвышенную идею. Украдено у Достоевского: свободен, слишком свободен этот долдон, хорошо бы окоротить.

Более того, социализм как первая стадия коммунизма реально существует в некоторых тридевятых царствах, тридесятых государствах и по иронии исторической судьбы именно там, где, по науке, совершается беспощадная эксплуатация трудящихся и безоговорочно господствует капитал. Как-то все безнадежно перепуталось на земле: российские шахтеры, граждане «страны победившего социализма», бастуют того ради, чтобы не дать правительству себя голодом уморить, а немецкие почтальоны бастуют на тот предмет, чтобы при двадцати пяти градусах выше нуля по Цельсию им полагалась даровая баночка кока-колы. То есть совершенно тамошний как бы угнетенный пролетариат затюкал правительство как бы министров-капиталистов, даром что не знали в этих землях ни Великого Октября, ни «триумфального шествия советской власти», ни коллективизации, ни прочих наших общественно-политических катастроф, а тихо-мирно трудился народ по правилам капиталистического способа производства, вел себя законопослушно, пьянствовал в меру да еще преимущественно по большим праздникам и в результате до того облагородил свою страну, что там даже собаки вроде вовсе и не собаки, то есть собаки, но не совсем; ну что вытворяет российский пес, когда утром вырвется на простор? Гадит, конечно, где ни попадя, кошек гоняет и облаивает прохожих, а тамошний кобелек степенно выйдет на двор, понюхает гладиолусы — и назад. Разумеется, немец тоже способен набезобразничать, например, обхамить ветерана вермахта или разбить витрину, и дорожную полицию можно купить за очень большую взятку, и все же по какому департаменту ни хватись, герр Шмидт выходит положительней нашего товарища Иванова, потому что герр Шмидт никогда свободы не знал, потому что на протяжении многих поколений жизнь его держит в ежовых рукавицах и вынуждает действовать по Евклиду; в России дела делаются преимущественно по Лобачевскому, у которого, как известно, пересекаются параллельные прямые, а у немцев исключительно по Евклиду.

Собственно, в России жизнь строится по Лобачевскому оттого, что русский человек безмерно, даже как-то остервенело свободен в силу нервной своей природы, которую, в частности, отличают дерзость, многотерпение, уклончивость, прямота, вступающие между собой в бурную психическую реакцию, потому что, с одной стороны, он всячески подначальное существо, а с другой стороны, сам себе администрация, суд, законодатель и государь. Такой набор качеств, понятно, странен, особенно если принять в расчет, что русского человека последовательно тиранили варяги, удельные князья, монголы, крымчаки, помещики, Петр I, капитаны-исправники, предприниматели и неслыханно круто — большевики, так что по логике вещей русак должен был выйти круглым холопом, а он как раз вышел полным владыкой своей судьбы. Попади ему шлея под хвост, он половину России взбунтовать может, может объявить себя незаконнорожденным потомком китайского императора, и одну шестую часть земной суши подмять под себя может, и в принципе непобедимое войско от отчаянья разгромить, и новую ересь открыть ему ничего не стоит, и даже когда его подводят под общий знаменатель и он рискует поплатиться волей за безобидный сравнительно анекдот, то этот озорник все равно свободен до такой степени, что его анекдотов власти боятся наравне с террористами и вторжениями извне; да и как тут не бояться, если наш соотечественник способен пожертвовать личным благополучием, «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», если он даже спивается не с горя, а потому что комета Галлея не там прошла. Отсюда, между прочим, и бестолочь русской жизни, поскольку русак искони до бессмысленного свободен и ему узки пошлые нормы лично-социального бытия; ну таким он уродился, что всякие нормы ему узки, да еще его давили так настойчиво и жестоко, что в нем народилась качественно новая, внутренняя свобода, с которой ничего поделать уже нельзя, хоть ты к каждому приставь по сотруднику государственной безопасности, потому-то он и улицу переходит, где заблагорассудится, и реки поворачивает вспять, и бедует из политических убеждений. Следовательно, невозможно учинить в России сколько-нибудь эффективное государственное устройство без учета взрывоопасного характера российского гражданина, а так как характер этот в высшей степени самобытен, то и властные формы он предполагает по силе-возможности самобытные, отнюдь не копирующие западноевропейские образцы хотя бы потому, что на Западе употребляют чистую пищу и войны между парламентом и правительством там даже не приснятся в кошмарном сне; иначе выйдет по Сергею Довлатову, у которого один сотрудник госбезопасности прорицает: дай вам, мужики, демократические свободы, вы первым делом перережете своих тещ. Что, фигурально говоря, и произошло в результате четвертой русской революции, которая пала на блаженной памяти 1985 год, развивалась совершенно по пословице «Заставь дурака Богу молиться, он лоб себе расшибет» и привела к крушению многих положительных институций. Такой исход революционных преобразований нетрудно было предугадать, ибо происходили они в стране, населенной довольно отчаянным элементом, свободным от многих гражданских установлений (уму непостижимо: в деревенско-поселковой России срок отсидеть — это как в школе отучиться или отслужить в армии, норма жизни), свободным в рассуждении самых фантастических предприятий и собственно свободным, на свою голову, на беду. Наши великие государственные мужи, вроде Петра Алексеевича Романова или Петра Аркадьевича Столыпина, прежде всего отдавали себе отчет, с каким элементом им приходится иметь дело, и, отважившись на коренную ломку российской жизни, они премудро соединяли либеральную перспективу с тираническими приемами управления; то, что Петр Алексеевич не стеснялся сажать своих диссидентов на кол, а Петр Аркадьевич широко ввел «столыпинские галстуки» в политический обиход — это, конечно, азиатчина и преступление против Бога, но представим себе, что сталось бы со страной, объяви Петр I демократические выборы государя всея Руси; а то сталось бы со страной, что царем точно избрали бы придурковатого царевича Алексея, который спалил бы отцовский флот и сплошь застроил церквами сельскохозяйственные угодья. Во всяком случае, нынешним правителям земли Русской следует как-то угомонить радетелей общественной справедливости, которые по городам разоряют продовольственные ларьки, а по деревням выкалывают глаза фермерским буренкам, дающим баснословные, вредительские надои, то есть разумно было бы принять крутые меры против отчаянного элемента, способного свести на нет усилия десяти Бисмарков вместе взятых. А то ведь, положим, спустят наши Бисмарки закон о ценообразовании, вытекающем из баланса спроса и предложения, и по логике вещей сразу должна будет подешеветь отечественная водка, настоянная на порохе и гвоздях, но стоит звероподобному детине, находящемуся в услужении у подпольных водочных фабрикантов, пройти по ларькам возле станции «Парк культуры», распорядиться: «Давай, козел, поднимай цену, а то я тебя урою!» — и пошла вся политическая экономия псу под хвост. Тем более что в российских условиях рыночное хозяйство покуда состоит в том, чтобы украсть, продать и эмигрировать на Тайвань.

Беда в том, что нам некогда и негде было научиться цивилизованной стилистике поведения, ибо, с одной стороны, у нас в отечестве «вечный бой, покой нам только снится», а с другой стороны, наши пращуры заселили слишком глухой регион Европы, до которого с трудом доходили новинки социального политеса, и поэтому мы по сию пору пребываем в неведении относительно того, что можно, чего нельзя. Например, всему миру известно, что нельзя безнаказанно возводить поклеп на первое лицо в государстве, а у нас можно; например, всему миру известно, что можно честным трудом заработать себе на булку с маслом, а у нас нельзя; например, всему миру известно, что парламенты существуют на предмет законотворческой деятельности, а у нас господа думцы только что не разбираются, кто с кем спит. Однако в этом не так господа думцы виноваты, как мы сами и виноваты, то есть народная масса у нас в политическом отношении до того угрожающе некультурна, что способна провести к власти компанию шалопаев, которые спят и видят, как бы подбить Россию на ядерную войну за Макронезийские острова. Словом, покуда нашей стране не органичны западноевропейские политические и социально-экономические институты, пока суд да дело, нам и впрямь следовало бы поискать самобытный путь, вполне отвечающий либеральным настроениям элиты нашего общества и скромным возможностям наших масс. Этот промежуточный период от точки «Ванька-Каин» до точки «гражданин, переходящий улицу на зеленый сигнал светофора», видимо, займет не много времени в исторической перспективе, потому что наш человек вообще приемистый, как хороший автомобиль. Кроме того, почему-то не оставляет надежда, что тон начнет-таки задавать русский интеллигент, по-видимому, наилучшее из того, что дало человечество за последние триста лет, и вот когда в глазах обывателя пресловутые очки и шляпа перестанут быть признаками духовного разложения, тогда нам никакая Государственная Дума будет не страшна, никакие политические ответвления от здравого смысла, никакие гастрономические различия между обитателями Прикарпатья и Валдайской возвышенности, никакой балбес, претендующий на власть над «одной шестой».

Беда еще в том, что на Руси многое умеют, но не умеют ждать и догонять, чего ради и не любят эти два занятия пуще всего на свете, а между тем нам только и остается, что ждать да догонять, ибо психический строй современного русака — это отнюдь не психический строй человека XXI столетия, а столетия так прикидочно XVII или даже конца XVI, когда люди еще не были единообразны в своих запросах, правилах и порывах, когда мир еще не держался на принципах потребления и героически скроенные натуры гораздо чаще гибли за образ мысли, нежели «за металл», когда еще компания французских поэтов могла в течение одной ночи допиться до мысли о коллективном самоубийстве, — слава богу, под утро явился Блез Паскаль и уговорил поэтов повременить. Давно прошли эти интересные времена, и нынешний обыватель западноевропейской выпечки — фигура маловыразительная, обедненная, гадательно бытующая на уровне нашего восьмиклассника из хорошистов, но в этом ее и счастье. А русский человек почему-то задержался в своем развитии, или, если угодно, деградации, что в нашем случае одно и то же, но в этом… не то чтобы несчастье, а просто новые формы государственности российской не отвечают его натуре. Если наш среднестатистический соотечественник неравнодушен к спиртным напиткам и с ним тихая истерика делается, когда на глаза попадается добро, которое плохо лежит, если по-настоящему работать он способен только при определенной фазе луны и любит порассуждать о круговороте воды в природе, то государство обязано поставить его в такие драконовские условия, что ему некогда будет водочкой заниматься, постороннее имущество перестанет вызывать в нем повышенный интерес, работать придется не за страх, а за совесть и рассуждать захочется не только о круговороте воды в природе, но также о ценах на продукцию и сырье. А то русаку, которому и так море по колено, совсем развязали руки, дескать, вытворяй, что душе угодно, хоть жену свою с кашей ешь, хоть выходи на большую дорогу с автоматическим оружием, — и пошло: кому принадлежит Москва как благоприобретенная недвижимость — не известно, по городам денно и нощно идет пальба. Также не совсем ясно, кто сейчас трудится в сфере промышленного производства и трудится ли кто-нибудь вообще; народы, точно по команде, поднялись друг на друга с невразумительными претензиями, включая экзотические, и все никак не могут разобраться, который из них происходит от Сима, а который от Иафета; несметные силы бывших конторских служащих, занятых прежде очинкой карандашей, до того замутили воду, что уже нельзя отличить дарвиниста от националиста, националиста от агрария, агрария от почвенника, почвенника от сумасшедшего, а сумасшедшего от просто несчастного человека, которому некуда себя деть. И это еще хорошо, что огромному большинству наших соотечественников свобода начисто не нужна, что они как на досуге таращились в телевизор до 1985 года, так и таращатся по сей день. Диссидентам и то она не нужна, потому что для диссидента свобода — крах. По-настоящему свобода была нужна кое-кому из писателей, кое-кому из читателей и десятку-другому специалистов по гуманитарному департаменту, которые вкупе составили бы население небольшого жилого дома. Как это ни странно, демократических свобод вожделело еще ворье в диапазоне от любителей до сугубых профессионалов, от карманников по призванию до предпринимателей по нутру. Этой публике перемены пришлись, как теперь говорится, «в кассу», писатели же, читатели и специалисты по гуманитарному департаменту положительно просчитались, потому что свободное слово резко упало в цене и котируется теперь наравне с прогнозами хиромантов. Удивительное дело: точно они не знали, что всякое начинание на Руси чревато непредсказуемым результатом (например, Февральская демократическая революция закончилась тиранией большевиков), — недаром русский мужик говорит о своих суглинках: «Посеешь огурчик, а вырастет разводной ключ». Так вот, может быть, при таком-то коварстве российской почвы благоразумным людям следует дичиться всяческих перемен, тем более нам известно, что борьба за свободу личности всегда и повсюду оборачивалась новыми разновидностями деспотии, — в последние времена, главным образом, деспотией денежного мешка. И даже, может быть, так называемое народовластие, равно как и демократические свободы, — просто-напросто баловство на общественно-политическом уровне, лишнее поприще на пути человеческом к неясному идеалу, по крайней мере, болезненно-переходный период от монархии к господству здравого смысла, которое обеспечивает свободу слова всем тем, кому есть что сказать, кроме вздора и пакостей, свободу выбора тем, кому есть из чего выбирать, свободу действия тем, кто способен действовать во благо, а еще лучше не действовать вообще, но прежде всего — свободу от негодяев и дураков.

Другое дело, что как демократические методы отправления власти, так и самодержавные методы отправления власти, к которым в 1917 году прибегли большевики, постепенно разлагали государственный организм, последовательно ввергали в бледную немочь национальную культуру, хозяйство, вооруженные силы и, стало быть, в посещении нашей страны свободой (по деревням говорят, если случится падеж или неурожай: «Бог посетил») угадывается нечто иное, нежели просто замена отжившей свое формации молодой. Чудится, что это нам вышло такое наказание за грехи. Тому есть одно занятное доказательство: свобода культурного человека бытует в жанре свободной мысли, во всем остальном он существует под гнетом своей культуры, а поскольку в России таких блаженных от силы наберется семьдесят человек, то свобода, свалившаяся на русский народ, как кирпич на голову, — точно наказание за грехи. Маркс был не так уж далек от истины, когда утверждал, что свобода есть осознанная необходимость, разве что с наскоку эта осознанность не дается, а приобретается она усилиями нескольких поколений и в результате становится генетической составной, разве что осознанная необходимость — это не столько сама свобода, сколько ее условие, потому что младенец, предельно инстинктивное существо, бывает, норовит подсоединиться к электрической сети или наесться спичек. С другой стороны, свободный человек тот, кто свободен от своего животного элемента, доставшегося ему в наследство от обезьяны, кого отличает верность Святому Духу, частицу которого Создатель вложил в обезьянье тело, слегка подредактировав его по высшему образцу. Такая духовная организация человека, подразумевающая вольную мысль, богоугодность плюс культурный императив, недосягаема для цензуры и органов государственной безопасности, такой человек свободен всегда, при любом режиме, к величайшей печали политиков всех мастей. К величайшей печали, собственно, потому, что зачем этому человеку конституция, многопартийность, демократические свободы, равно как ему нипочем даже самый ожесточенный государственный аппарат…

Праздный вопрос: в чем же мы так провинились перед Создателем, что он наслал на нас новую пугачевщину под видом цивилизованного общественно-хозяйственного устройства, — поскольку вин наших не перечесть. Например, с какой стати Русская церковь причислила к лику святых царевича Димитрия, забубенного мальчишку, который обгрызал своим нянькам пальцы? Зачем при царе Николае I снесли древний Алексеевский монастырь и построили на его месте храм Христа Спасителя, похожий на чемодан, опять же, зачем при царе Иосифе I снесли храм Христа Спасителя и начали строить на его месте Дворец Советов, похожий на кошмар горького пьяницы, но в конечном итоге как бы сам по себе выстроился плавательный бассейн, отравивший всю округу хлористыми парами, и посему на месте бассейна теперь воздвигли новый храм Христа Спасителя, похожий на чемодан… Одним словом, вин наших не перечесть, и это даже довольно странно, что наряду с многочисленными попущениями Бог нам послал великую благодать, именно: не под синим небом Апеннинского полуострова, и не в прекрасной Франции, и не в благородной Испании, и не в стерильной Германии, а в мрачной стране Россия просиял высший подвиг человека — интеллигент. У русских он может быть и писателем, и железнодорожником, и бродяжкой, и вообще его отличает не социальная принадлежность, а выражение глаз и еще примерно с десяток чудесных черт. Примечательно, что среди таковых проглядывает живучесть, и это тоже довольно странно, поскольку русский интеллигент — существо тепличное и не приспособленное для жизни при феодализме, капитализме, социализме, равно как на севере, юге, западе и востоке, а между тем он жив, здоров и даже дееспособен; ну не должен был выдюжить русский интеллигент, наделенный утонченным умом, чрезвычайным даром сопереживания и страстью к духовным ценностям, ни в условиях «царства грабежа и благонамеренности», ни тем более в условиях большевистского загона для романтиков и воров, а он — ничего, жив, здоров и даже дееспособен. Такая живучесть на что-то важное намекает, во всяком случае, она дает основания полагать, что песенка России еще далеко не спета, если практически неистребим ее наиболее нравственный и единственно мыслящий элемент. Вообще мнится, что будущее за ним — и это будущее надежно, а наказание свободой, в сущности, это так… родительское взыскание за наш непутевый нрав. Впрочем, не исключено, что свобода нам ниспослана не в качестве наказания, а в качестве такого предупредительного сигнала: дескать, имейте в виду, ребята, что счастье не в свободе, а в вас самих.

 

Мир и война

Речь пойдет о войне как о войне и о мире как о сонме окружающих нас вещей.

Так вот, несмотря на то что материалисты производят хомо сапиенс от некой высокоразвитой обезьяны, а люди религиозные безапелляционно веруют в шестой день творения, когда Создатель вдохнул жизнь в Адама, — происхождение человека темно и, видимо, эта тайна не будет разгадана никогда. А жаль, поскольку докажи наука, что-де хомо сапиенс — часть природы наравне с былинкой и крокодилом, разве что он навострился гадости говорить, и мы бы сразу угомонились, единогласно сойдясь на том, что наш распрекрасный мир — очень большой зверинец, которому довлеют все хищнические обычаи, а человек — говорящий зверь, и с этого поганца, что называется, взятки гладки; равно докажи религиозные мыслители, причем окончательно и бесповоротно докажи, что человек — чадо Божие, существующее вне природы, как вне ее существует мысль, и мы бы сразу угомонились, единогласно сойдясь на том, что устройство мира находится в разительном противоречии с идеей хомо сапиенса как высшего и, так сказать, отдельного существа. Но покуда многое намекает на животное происхождение человека, покуда многое намекает на его метафизическую природу, нам остается только беситься в силу нашего двусмысленного положения, которое, должно быть, особенно ощутимо переживают творец, гермафродит и «соломенная» вдова.

Между тем существуют веские доказательства, склоняющие к тому, что человек гораздо лучше, чем его репутация, как о себе самом говаривал Бомарше. В сущности, неважно, что в непроглядной тьме тысячелетий нашего прародителя не видать, а действительно важно то, что дитя, ежели хорошенько к нему приглядеться, все-таки наводит на мысли о сверхъестественном и вгоняет в этакую конструктивную, положительную тоску. Ведь в природе все логично и закономерно, в природе каждое дыхание работает на себя и абсолютную цель всякого существования составляет продолжение рода, а человек иной раз готов поплатиться жизнью ради того, чтобы сделать внушение властям предержащим или обнародовать какую-нибудь заманчивую теорию, то есть бог весть чего ради человек способен последнюю рубаху пожертвовать в помощь голодающим Поволжья, десятилетиями перебиваться с петельки на пуговку во имя торжества отвлеченного социального идеала, исповедовать такие правила общежития, которые сильно ущемляют его права, и даже наши песни… вот вроде этой старинной солдатской песни:

Очень, братцы, чижало, Ну а в общем — ничего…

— свидетельствуют о том, что организация вида куда замысловатее, чем организация круговорота воды в природе. Конечно, люди в подавляющем большинстве случаев тоже работают на себя, и продолжение рода в подавляющем большинстве случаев составляет единственную цель их убогого бытия, и даже в физиологическом отношении хомо сапиенс мало чем отличается от лягушки, но, принимая во внимание способность некоторых ненормальных пожертвовать последнюю рубаху в пользу голодающих Поволжья, логично будет предположить, что вся естественная история, простирающаяся на многие геологические эпохи, представляет собою не что иное, как экспериментальный, подготовительный период, предваряющий работы по созданию человека, опытный поиск таких изощренных форм, которые были бы идеальным вместилищем для души. Вот как селекционер выводит культурное дерево из дичка, так и Бог вывел человечество из природы, имея в виду совершенство оболочки и существа, недаром на хомо сапиенсе физическая эволюция, кажется, пресеклась; такие же наши качества, как способность к мышлению, умение облекать свою думу в слово, а слово в дело, создавая композиции, невиданные в природе, то есть совершая чисто Божественную работу, — это уже полная метафизика, это то, что Создатель вдохнул в нас из уст в уста. Вместе с тем не исключено, что колдовские возможности человека — следствие одного биологического развития в необозримом пространстве и времени, что это развитие революционизировал ледниковый период, а потом подогревали процессы общения и труда, но как бы там ни было, возможности-то колдовские, и самому забубенному материалисту на это нечего возразить. Да еще непонятно, почему до уровня сапиенс не поднялись также бобры, которым в ледниковый период тоже пришлось несладко, хотя нам известно, что «ежели зайца бить, он спички может зажигать», а между тем заяц не может выдумывать воздушные корабли и рыдать над пустячной мелодией — хоть ты его убей. То есть, конечно, все может быть, но дело обстоит не так просто, как представляется дарвинистам, если мы способны умиляться вечерней зорьке и с горя писать стихи. На всякий случай нужно иметь в виду, что, весьма вероятно, человек есть продукт Божественного творения, на который Создатель положил, по крайней мере, полтора миллиона лет. В этом случае человек — самое трудоемкое создание во Вселенной и, стало быть, самое драгоценное из того, что бытует в пределах, доступных нашему разумению.

Но удивительное дело: человек по многим признакам внеприродное существо, а человеческое общество точно подчинено биологическому закону, поскольку в обществе сильный всегда помыкает слабым, только коллективные усилия обеспечивают выживание вида, как у термитов, личное неукоснительно подчинено социальному интересу, наконец, между народами идет нескончаемая война за жизненное пространство, точно между стаями шакалов — за ареал. Что-то в этом противостоянии личного, то есть Божественного, и общественного, то есть животного, чрезвычайно важное кроется для ума. Действительно: обществом можно построить город, подозрительно похожий на муравейник, и «сена клок» у соседей отвоевать можно, но ни одной, самой простецкой мысли не было выдумано, ни одной музыкальной фразы, даже ни одной строчки не было написано коллективно, если не считать некрологов, пасквилей и протестов, и никогда поротно, как слова присяги, не говорились слова любви. Может быть, тут налицо отрицание Божия бытия, потому что стайное на поверку выходит сильнее личного, потому что толпа людей, по отдельности даже и добродетельных, способна на самые дикие выходки вроде тех, что сопровождали майские и октябрьские выступления наших большевиков, или, может быть, напротив, — в противостоянии личного и общественного кроется еще одно доказательство Божественного происхождения человека, потому что общество-то Создатель не создавал, а оно сложилось само собой, «страха ради иудейска», причем с целями преимущественно преступными, как-то с целью грабежа под видом налогообложения, но тогда выходит, что не общественное выше личного, как нас учили мрачные романтики-коммунисты, а прямо наоборот: личное — все, общественное — ничто. Занятно, что такая переоценка ценностей никак благому коллективному интересу не повредит, поскольку особа, сотворенная по образу и подобию, не может войти в коренное противоречие с другими особами точно такой закваски, поскольку и сами коллективные ценности должны будут заметным образом измениться с признанием безусловного примата личного над общественным, когда, наконец, каждый сообразит: весь видимый и невидимый мир создан во имя всякого отдельного человека; семь чудес света, «Повести Белкина», березовые рощи и пленительные закаты — все это учинено исключительно для меня, как, впрочем, и для тебя, а также и для нее, хотя бы по той причине, что каждый из нас — маленькое, ущербное божество, единственное в мироздании способное осознать прекрасное как прекрасное, отделить несправедливое от справедливого и доброе от худого.

Но удивительное дело: стоит оказать себя законам исторического развития через войну ли, революцию, контрреволюцию или борьбу с безродным космополитизмом, как Божественное в человеке незамедлительно отмирает и то, что обыкновенно считается меж людьми отвратительным и преступным, становится настоятельным велением времени, даже моральной нормой; например, за поджог по мирной поре можно получить срок, а по военной поре — медальку; например, по мирной поре каждый согласен с тем, что убийцы суть злые сумасшедшие, которых нужно содержать за решеткой, как особо опасных хищников, а по военной поре они — чудо-богатыри.

Еще можно смириться с тем, — хотя и не без насилия над богоданными этическими понятиями, — что все же случаются войны вынужденные, ведущиеся ради спасения своих близких и дальних от нашествия людоедов, даже и с тем, что войны заводят тогда, когда картошку посадить негде, да только в том-то вся и штука, что такие войны в каждом национальном случае можно по пальцам пересчитать, а все больше люди воюют из самых отвлеченных соображений: Александр I потому двинул огромную армию за границу в 1805 году, что испытывал «…желание, единственную и непременную цель государя составляющее, водворить в Европе на прочных основаниях мир»; Гитлер потому затеял Вторую мировую войну, что он терпеть не мог цыган и с детства завидовал еврейским мальчишкам, которые таскали нелатаные штаны; аргентинцы потому захватили Мальвинские острова, что до них было рукой подать, а британцы вступились за десять квадратных километров песка и щебня по той причине, что была затронута честь короны; но особенно обидно, что войны, охватившие в последнее время нашу одну шестую, главным образом происходят из-за того, что нужно показать себя прирожденными главарями и заводчиками безобразий, которые долго томились в безвестности по лабораториям да конторам. И вот ради этих вздорных, юношеских и прямо идиотских претензий миллионы разумных людей с веселым чувством идут на смерть, отринув категорический императив Иммануила Канта и только ту исповедуя философию, что «пуля — дура, штык — молодец», наивно полагая, что уж кого-кого, а их-то костлявая обойдет, и чая вспороть своим багинетом как можно больше неприятельских животов, чтобы за то получить следующий чин или кусочек блестящего металла, который по глупому обычаю носится на груди, как своего рода клеймо, обличающее убийцу. А ведь это все не монстры какие-нибудь, это монтажник Петров и кондуктор Мюллер, которые мухи по мирному времени не обидят и которых Бог Отец выводил, по крайней мере, полтора миллиона лет. Из этого вытекает… а впрочем, ничего из этого не вытекает, разве что трепет перед странной конструкцией человека, который сам по себе отличен неспособностью к умышленному насилию и бессознательной наклонностью ко всяческому добру, а за компанию всегда готов принять участие в коллективном преступлении, каковое квалифицируется как война, преступлении тем более бессмысленном и ужасном, что войны, включая и освободительные, затеваются обыкновенно в той или иной степени сумасшедшими, что случаются они преимущественно из-за какой-нибудь чепухи, что так называемые справедливые войны — очень большая редкость.

Возьмем для примера Русь; из нескольких сотен войн, в которые наша Русь была так или иначе вовлечена, определенно справедливыми можно считать только попытку сопротивления монголо-татарским ордам, Угорскую кампанию, Отечественную войну 1812 года да Великую Отечественную войну, все же прочие вооруженные конфликты, инициированные князьями, царями и генеральными секретарями, имели в разной степени разбойную либо дурацкую подоплеку и цели не всегда удобопонятные для организованного ума: так князь Олег повел русское войско за тридевять земель, чтобы прибить свой щит на воротах Константинополя; двадцатилетняя Северная война для того была развязана Петром I, чтобы заполучить выход в Маркизову Лужу; Екатерина II неоднократно стирала с лица земли польское государство, так как ей один поляк по любовной линии чем-то не угодил; несколько вторжений имели своей целью освобождение братьев-славян, которые по освобождении отчего-то всякий раз впадали в междоусобицы; русско-персидские войны имели такой же смысл, какой имели б войны русско-антарктические, а между тем в результате одной из них Александра Грибоедова растерзали — гениального писателя и напрочь гражданского человека. То есть нету занятия глупее и гнуснее войны, тем не менее: «Все цари, кроме китайского императора, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду… Сойдутся… на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга», — это из Льва Толстого.

Но самой отъявленной бойней в истории нашей родины следует считать гражданскую войну между силами, так сказать, красной и белой розы, тем более нелепую и несовместимую даже с примитивным понятием о культуре, что по обе стороны линии фронта борцы не знали точно, чего хотят. Вернее, большевикам было желательно наладить некое отстраненное государственное устройство, о котором сами вожди РКП(б) имели довольно смутное представление и только подозревали, что оно должно держаться на принципе распределения сельскохозяйственного и промышленного продукта, что богатство в таком обществе нетерпимо и университетский профессор будет беден, как золотарь. В свою очередь консерваторы, от социал-революционеров до монархистов, объединенные горячей неприязнью к большевикам, кто желал видеть на русском престоле одного из немецких принцев, кто стремился довести страну до Учредительного собрания, кто вожделел войны против Центральных держав до победного конца, кто напирал на радикальную земельную реформу, кто просто ненавидел Ленина с Троцким, за то что они отменили «конфетки, бараночки, словно лебеди саночки», шустовский коньяк, загородные рестораны и заграничные паспорта, и потому был готов воевать против красных до последнего дыхания. И кто бы мог подумать, что сразу по окончании красно-белой междоусобицы Россия вернется на круги своя, к товарному рынку, социальному неравенству, абсолютной монархии да цензуре и, таким образом, обидно напрасными окажутся жертвы, перенесенные во имя «Единой и Неделимой»; кто бы мог подумать, что всего через семьдесят лет над Кремлем опять будет развеваться российский трехцветный флаг и, таким образом, обидно напрасными окажутся жертвы, понесенные во имя учения Карла Маркса. Интересная особенность есть у войн: они крайне редко приводят к новому качеству отношений и словно нарочно заводятся для того, чтобы вернуть тот или иной народ в первобытное состояние, например, Гитлер подмял под себя германскую демократическую республику и развязал целую серию вооруженных конфликтов, имея в виду расширение жизненного пространства, но в действительности целью этих конфликтов оказалось восстановление германской демократической республики, что обошлось человечеству в десятки миллионов загубленных жизней и разорение всей Европы.

Гражданской войне под стать разве только война грибов и столкновение на почве национальных недоразумений, которое в действительности представляет собой столкновение на почве тяжелого умственного расстройства. Если разбойник, выдающий себя за поборника справедливости, встает на ту политическую платформу, что его соотечественник во всех отношениях лучше бегемота — это куда ни шло, но если разбойничья платформа состоит в том, что соотечественник во всех отношениях лучше татарина либо баска, то это уже не платформа, не задетое национальное чувство, не патриотизм, а просто-напросто червячок в голове завелся. Почему? Да потому что среди даже не самых доскональных идиотов полагается допустимым калечить и умерщвлять сравнительно мирное население только под тем предлогом, что у соседей молятся превратно, по своеобычному образцу, что в муромском диалекте очень много синонимов существительному «беда». Или вот пресловутое «самоопределение вплоть до отделения и образования самостоятельного государства» — сколько крови пролито, сколько разорено деревень и порушено городов, какая пропасть пажитей и заводов приведена в запустение того ради, чтобы какой-нибудь балбес из бывших инструкторов райкомовского звена, которому отлично известно, на какие именно гадости падок дурак, преступник и так называемое общественное мнение, науськал три зловредные эти силы на предмет «самоопределения вплоть до отделения», хотя бы речь шла об уголке неприметном и вовсе не самобытном, и, основав опереточное государство, таким образом вписал в историю свое имя. И ладно если бы этот бывший инструктор райкомовского звена обольстил общественность следующей перспективой: за «самоопределением вплоть до отделения» грядет счастье, то есть когда в доме тепло, дети здоровы и жена не изменяет с заезжими шоферами, — а то ведь тысячи людей готовы по его призыву сунуться в воду, не зная броду, поскольку за «самоопределением вплоть до отделения» грядет счастье, то есть когда не Москва вольничает, а свои грабят и обижают, когда государственным языком объявляется муромский диалект и в обращение пускаются речные ракушки вместо каверзного рубля. Между тем всякому очевидно, за исключением сумасшедших: главное, чтобы человеку было хорошо, а хорошо ему может быть и в пределах Московии, и в рамках СССР, и вообще человеческое счастье гораздо меньше зависит от форм геополитического устройства, чем обычно представляется харизматическому вождю, и уж во всяком случае несущественно, какой язык в государстве называется государственным, существенно то, чтобы человека поняли в отделении милиции и не облапошили у продовольственного ларька. Ан нет, видимо, настолько токсична, так сказать, общественная бацилла, что толпы единоверцев, вполне здравомыслящих по отдельности, способны пойти на смерть, только бы речная ракушка заняла место каверзного рубля. Такое замечание: курды — добрые и сердечные люди, но решительно непонятно, зачем они десятилетиями борются за свою курдскую государственность; Россия вон с лишком тысячу лет имеет свою русскую государственность, однако сомнительно, чтобы русский был намного счастливей курда.

Одним словом, общественное бытие только тогда войдет в гармонию с личностным, когда человечеству станет ясно: нет такого мирового вопроса, решение которого в ту или иную сторону стоило бы отрезанного мизинца. Есть основания полагать, что эта гармонизация во всяком случае вероятна, поскольку многие культурные народы еще решают для себя, что лучше — умереть стоя или жить на коленях, поскольку монтажник Петров и кондуктор Мюллер даже по военному времени могут с глазу на глаз приятельски покурить, обменяться впечатлениями насчет проделок своих вождей и в конечном итоге сойтись во мнении, что человек, способный изуродовать другого человека, — больное животное, которого даже наказать нельзя, потому что бессмысленно, а надо его изолировать и лечить.

Но удивительное дело: стоит им сойтись в составе боевого подразделения, как они друг другу запросто горло перегрызут. Между прочим, из этого вытекает, причем вытекает точно и определенно, что любое объединение людей с какой бы то ни было целью, выходящей за рамки интересов здоровой личности, противоречит идее Бога. Впрочем, если человек — зверь, дурно воспитанный процессами общения и труда, то военное положение, в условиях которого он существует четыре тысячелетия, — это норма, равно как в порядке вещей уголовная преступность и классовая борьба, равно как естественна латентная гражданская война между умными и дураками, либералами и консерваторами, большевиками и демократами, даром что ни первые, ни вторые путем не знают, чего хотят. Но если человек действительно чадо Божие, то ему следует всячески сторониться так называемой общественной деятельности, чтобы сохранить в себе светоч происхождения, поскольку ему суждено налаживать мирное сосуществование и ратоборствовать только с самим собой. Несомненно, что гадости творятся не обязательно сообща, но и в одиночку, несомненно также, что добрые дела делаются не обязательно в одиночку, но и сообща, однако всего несомненней то, что душевно здоровая личность отнюдь не способна на такие возмутительные деяния, на какие способен стрелковый полк, хотя бы он на 100 процентов состоял из душевно здоровых людей, сознательно или бессознательно покорных идее Бога. Стало быть, людские объединения, особенно цеховые, зачастую несут в себе заразу, смертельно опасную для человека в человеке, и несмотря на то что это явление остается для нас загадочным, хорошо было бы заядлого коллективиста и общественника-русака наставить на политику «самоопределения вплоть до отделения и образования самостоятельного государства», но только в масштабе отдельного существа. Ведь недаром в тех краях, где страдают пресловутым индивидуализмом, наблюдается благосостояние и порядок, а в России, с Гостомысла страдающей коллективизмом, — все больше нестроение да беда; недаром в английском государстве, где «все для блага человека, все во имя человека», не знали потрясений со времен Кромвеля, а у нас в российском государстве, где общество — все, человек — ничто, попеременно то демократ бесчинствует, то большевик. И главное, идет хроническая война onmia contra omnes, то есть всех против всех, включая сюда водителей, пешеходов, покупателей, продавцов, и если понадобилось бы как-то сформулировать нашу Русь, то следовало бы сказать, что Русь — это такая держава, где идет хроническая война. Нет, главное все же то, что люди у нас гибнут регулярно, как бы между прочим и ни за грош; у кого в животе хирург ножницы позабудет, кого нелегкая подведет под железнодорожную катастрофу, кого в бандитской перестрелке ухлопают невзначай, кого порешат за то, что он киргиз по отцовской линии, кто на баррикадах падет, защищая от единокровных супостатов здание коммунхоза, а уж расстаться с жизнью в качестве пешехода — это у нас как попить воды. Разумеется, и в Сене можно спьяну утонуть, и можно в принципе угодить под пулю ирландского террориста, однако нигде человек не гибнет так обыденно, как у нас, и это, конечно, срам. Ведь человек только по прозванию монтажник Петров либо кондуктор Мюллер, а по сути дела он совершенное, самосущее и, так сказать, отдельное существо, да еще могущественное настолько, что ему ничего не стоит поставить запятую самой природе. Причем лично человеческое, то есть нравственное, в хомо сапиенсе, оказывается, бессмертно, даже непоколебимо, поскольку за многие тысячи лет и несмотря на греко-персидские войны, Великую французскую революцию, «триумфальное шествие советской власти» и прочие подлые приключения социальным силам так и не удалось уронить человека до степени действующего явления природы, вроде полезной пчелки или бессмысленного бобра; как общество ни гнуло слабого человека, как ни стремилось вытравить в нем образ и подобие Божие, он по-прежнему не способен на осмысленное злодейство и способен с горя писать стихи.

Но удивительное дело, стоит явиться какому-нибудь усатому дядьке в защитной куртке, сказать монтажнику Петрову:

— Хочешь, Петров, пасть смертью храбрых за то, чтобы фракция конформистов взяла верх над фракцией реформистов?

И Петров, балбес такой, говорит:

— Хочу.

 

Нагорная проповедь и Россия

 

Я человек не религиозный. Я человек верующий, причем верующий довольно неясно и широко. Я, например, не в состоянии представить себе Создателя этаким вселенским судией, надзирающим за каждым моим поступком; Бог для меня есть скорее таинственное единство дыханий мира, из какового единства вытекают непреложные законы или, может быть, только правила бытия. К тому же в моем пантеоне еще и отечество, и светлое будущее, и могучий человеческий интеллект, то есть я, похоже, обыкновенная мятущаяся натура, слишком невольник логически настроенного ума, которому, впрочем, не чужд идеалистический, по крайней мере, возвышенный образ мыслей. Но божественное происхождение человека для меня очевидно, как дважды два. Да ведь этому имеются веские, даже неопровержимые доказательства, и среди них первое — собственно человек, явление надприродное, фантастическое, попросту сказать, чудо, если принять в расчет кое-какие метафизические его свойства, к примеру, совесть, которая не могла быть воспитана ни временем, ни опытом, ни трудом. Другое доказательство: мы все — христиане независимо от того, веруем или нет, потому уже христиане, что с кровью предков и молоком матери переняли своего рода моральный код, в той или иной мере определяющий наши помыслы и дела. Коли облик горя человеческого вызывает в вас сострадание, коли вы способны любить ни за что ни про что, и рука у вас не поднимается ударить ближнего по лицу, коли вам симпатичнее несчастная боярыня Морозова, нежели маршал Жуков, коли вы не злопамятны и умеете непритворно прощать людей, то вы — прямой христианин, будь вы хоть дока в области научного атеизма, то есть хотите вы этого или нет. Ведь, собственно, верующий не тот, кто считает себя верующим и аккуратно бывает в церкви, верующий, иначе говоря, знающий Бога и претворяющий в жизни Его законы, — это нормальная психика, как минимум отвращающая от намеренного злодейства, не принимающая его, как желудок гвозди не принимает, а там хоть носите нательный крестик, хоть не носите, это и людям все равно, и Господу все равно. Да вот какая обидная незадача: мало того, что сумасшедших гораздо больше, чем принято полагать, и гораздо шире, чем принято полагать, диапазон душевных заболеваний, еще и психически нормальные люди такие путаники, сумасброды, что около 750 года от основания Рима Бог Саваоф был вынужден послать на землю своего Сына, чтобы тот надоумил нас, что можно, чего нельзя. И вот в один прекрасный день, отдаленный от нас двумя примерно тысячелетиями, Иисус Христос, великий наш брат по всечеловеческому Отцу, бродивший в Галилейской земле, поднялся на гору, сел и сказал народу:

— Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное…

Этими загадочными словами открывается Нагорная проповедь Учителя нашего Иисуса Христа, в которой содержатся все неизменные правила бытия, в которой и путь, и спасение, и жизнь для того, кто ищет пути, спасения, чистой жизни, кто понимает, что он не просто машина по переработке калорийного вещества.

Если верить Нестору-летописцу, рассказавшему о путешествии Андрея Первозванного к докиевским берегам, учение Спасителя весьма скоро стало известно нашим далеким предкам, еще при жизни тех людей, которые сопутствовали Христу, но утвердилось почти тысячу лет спустя, когда первые Рюриковичи насильственно окрестили славянское население. Однако христианство как-то сразу впиталось в кровь, вполне овладело душой русского человека, и еще сам Владимир Креститель, недавний бражник, безобразник, братоубийца, державший несколько сот наложниц, говорил своим баронам, требовавшим казни бандитов с большой дороги, — дескать, боюсь греха. С одной стороны, это вовсе немудрено, что христианство воцарилось на Руси столь скоро и практически без борьбы, в то время как и в Римской империи, и в Западной Европе на это потребовались столетия, поскольку немного найдется народов в мире, чей национальный характер до такой степени отвечал бы чаяниям Христа, но, с другой стороны, немного найдется стран, где так трудно, накладно, невыгодно быть христианином, как на нашей святой Руси. А впрочем, тем-то и волшебна жизнедеятельность по Христу, что где легко, там вдруг и трудно, а где трудно, там, глядь, легко. Ну действительно, где еще открывается столько возможностей пожертвовать, пострадать, помилосердствовать и простить, сколько открывается их у нас, если иметь в виду наше нескончаемое военное состояние, наших бесконечных иродов, каиаф? Где еще так скверно обстоит дело с сокровищами из тех, что «ржа и моль истребляют, и воры подкапывают и крадут», если иметь в виду исконную нашу бедность? Где еще так легко получить по обеим щекам зараз, население так склонно жить по принципу «птиц небесных» и скопилась столь значительная популяция свиней, перед которыми не следует метать бисер, наконец, где еще отмечалось такое нашествие пророков, если иметь в виду русскую пословицу «Что ни мужик, то вера, что ни баба, то толк» и прямо-таки страсть к последнему изгибу немецкой мысли… И, между прочим, у нас до самого последнего времени называли «несчастными» уголовников, и всегда мы благодушествовали в первые дни вторжений, точно надеялись разойтись с неприятелем полюбовно, и Октябрьский переворот вышел, пожалуй, наиболее бескровным в истории революций.

Но вот что по-своему удивительно: тысячу лет русский народ исповедует христианство, а до сих пор мы существуем так, словно многие кардинальные пункты Нагорной проповеди для нас тайна, по крайней мере, свежая новость, ну что ни слово Христово, то чистое откровение.

 

Откровение 1-е:

По мне, первые установки Нагорной проповеди суть не так слова утешения для бедных, обиженных и гонимых, сколько иерархия ценностей, своего рода ориентир. Вот у иудеев тот богоизбран, кто беспрекословно блюдет субботу и никогда не забывает, что «око за око и зуб за зуб»; протестанты спасаются буржуазными, то есть, по-нашему говоря, мещанскими добродетелями; а по вредной российской жизни, которая сродни вредному производству, в сиротской нашей земле, где и быт злокачественный, и доктрины злокачественные, и злокачественны пища, вода и воздух, где высшее достижение народной мысли заключено в пословице «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела», — не соль ли Русской земли, не кардинальная ли фигура именно нищий духом, то есть плачущий, кроткий, алчущий и жаждущий истины, милостивый, чистый сердцем, миротворец, изгнанный за правду, к которому, собственно, и обращается Иисус Христос, любовно отличая страдальцев от сильных духом, от тех, кто переселяет народы и поворачивает реки вспять. Скажем, американцам и две тысячи лет спустя после заклания на кресте решительно непонятно, что же это такое: «Проще верблюду пролезть сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное», — а у нас понятно, потому что на Руси правдой не разбогатеешь, потому что мы, конечно, вправе «собирать себе сокровища на земле», но, во-первых, их у нас почему-то постоянно «ржа и моль истребляют», во-вторых, последовательно «воры подкапывают и крадут», в-третьих, государство испокон веков обирает до нитки, в-четвертых, даже тертые, умудренные жизнью люди стоят на том, что не в деньгах счастье; в чем именно оно состоит — это нам по-прежнему невдомек, но что не в деньгах — уж это точно. А кто у нас популярнейшие сказочные герои: Илья Муромец, сиднем просидевший на печи тридцать лет и три года, прежде чем стать легендарным богатырем; солдат, умеющий варить кашу из топора; мастер Левша, подковавший аглицкую блоху, а потом ненароком, то есть спьяну, умерший в кутузке от переохлаждения организма; братец Иванушка, невинная жертва чисто русского любопытства, который попил из копытца и козленочком стал, намекнув нам из былинного далека, дескать, и любопытство должно знать меру, и всяческую жажду следует умерять, к чему мы теперь задним умом пришли, через опыт социалистической революции. А кто у нас излюбленные литературные персонажи: отнюдь не Базаров, слишком уж деловито организованная личность, хотя Тургенев и заставил его погибнуть самоотверженно-нелепо, вполне по национальному образцу, и уж, понятно, не чернышевская Вера Павловна с ее социальными сновидениями, а смирный до ненормальности, возвышенный Идиот; юродивый из «Бориса Годунова», пронзительнейшая фигура в нашей словесности; Петруша Гринев, пострадавший решительно ни за что; чеховский злоумышленник, исполненный природного здравого смысла, который у нас всегда идет вразрез с государственной необходимостью, иначе говоря, всячески униженные и всячески оскорбленные. А то обратимся к родной истории: память народная стойко хранит невинно убиенных Бориса и Глеба, а об их погубителе Святополке Окаянном знают только специалисты, и не Антонов-Овсеенко нас трогает за живое, а небрежно расстрелянный Гумилев, также о террористе Каляеве лишь то и известно, что есть улица его имени, и вот нас умиляют жены декабристов, но никак не волнуют жены большевиков.

Из этого, разумеется, не следует, что выгоднее, насущнее, богоугодней быть бедным и больным, нежели богатым и здоровым, это уж как жизнь сложится, равно не следует, что мы принципиально не одобряем состоятельных людей, пышущих здоровьем и не вдающихся в высокую философию, а все дело в том, что такова иерархия наших ценностей, такими уж мы, русские, уродились, жалостливыми, смиренными, взыскующими отвлеченных истин, во всяком случае, не видящими ничего худого в положении униженного и оскорбленного, и даже умеющими извлекать из него странного вида радость, которая частенько воспаряет до чувства избранности, до гордыни. К тому же мы заражены вирусом справедливости, уравнительным, что ли, зудом, так что Октябрьская революция, ставившая своей целью незамедлительное строительство Царствия Божия на земле, с той только поправкой на апостола Павла, что «Не трудящийся да не яст», могла победить в России, в одной России и нигде, кроме России, поскольку она всегда понимала христианское вероучение как руководство к действию, а не как факультативную дисциплину. При этом возникает одно еретическое соображение: знаете ли, удивительно, что в жилах Иисуса Христа циркулировала еврейская кровь, все-таки заряженная практическим интересом, а не забубенная русская кровушка, цена которой две копейки за баррель, которая, вопреки мнению наших медиков, наполовину состоит из желчи, слез, жидкой лени и малинового сиропа. Плох ли, хорош ли этот анализ крови, но он во многом определяет наши особые отношения с Сыном Божьим, что же до отвратительных черт русского человека, то тут единственно на милость Господню приходится уповать, на снисхождение к той реалии, что вот как история с географией привили еврейскому народу поразительную живучесть, так эта самая история с географией воспитала в нас отвратительные черты. Правда, это очевидное заблуждение, будто мы народ нахрапистый и отчаянные вояки, на самом деле нас бил каждый кому не лень, от половцев до японцев, а если мы вчистую и переигрывали противника, то не иначе как в последнюю, Великую Отечественную войну, отдав три четверти исконной территории на разор. Нелюбовными же, даже злыми, даже жестокими до зверинства мы бываем преимущественно оттого, что жизнь наша жестоко неустроена, тяжела, и, поди, какие-нибудь андоррцы давно перерезали бы друг друга, так что и самого имени бы андоррского не осталось, устрой им хоть на пару лет российскую свистопляску, а мы как-то существуем в таких условиях, и вроде бы живы, и вроде бы ничего.

Другой вопрос — чем же именно блаженны эти самые нищие духом, кроткие, алчущие и жаждущие, горько обиженные историей с географией, политической экономией, учением о диктатуре пролетариата, в каком смысле они утешатся, насытятся, помилованы будут, ведь вроде бы тут налицо наказание, а не благо? Первое, что приходит на мысль: да просто христианское учение изначально и конечно обращено к страдальцам в силу человеческого и социального неустройства, только они суть дети Господни, на которых распространяется любовь и всяческая опека, чем они, собственно, и блаженны, а до благополучного меньшинства Богу, наверное, нет никакого дела, хотя бы по той причине, что полное благосостояние отрицает человечное в человеке, ибо нельзя быть совершенно счастливым, покуда вершится зло, так что и они для Бога не существуют, и для них Бога нет, ни материально, ни идеально, как если бы Его не было вообще. Второе, что приходит на мысль: в частности, христианство есть путь превращения человека по форме в человека по существу, а благополучие консервативно в отличие от страдания, братолюбивого, продуктивного, полезного, как рыбий жир, который хотя и гадость, а способствует укреплению организма, да и сказано у Сенеки: «Благ процветания следует желать, благами же бедствий следует восхищаться». Кроме того, замечено: кто знает, почем фунт лиха, ближнему его и грана не пожелает, если он, конечно, не душевнобольной; и вообще горе да беда — знаменитые воспитатели человечества, о чем спросите хоть у ленинградских блокадников, а смятение духа, вызванное состраданием всемирному нестроению, особенно коли сам ты благополучен, — первый признак утонченного существа. Правда, Короленко утверждал, будто человек рожден для счастья, как птица для полета, но что-то сомнителен этот лозунг; не на тяжкие ли испытания он рожден, как сказано у Екклезиаста, чтобы, точно искра, сгорая, устремляться в небо, не для того ли он рожден, чтобы познать жизнь во всей ее полноте, все претерпеть, все преодолеть и дослужиться до чина действительного, полного человека. Так разве мы в итоге не утешимся, не насытимся, если примем от жизни все — и тяжкое, и благое, — если, несмотря ни на что, пройдем завещанный путь от соображающей особи до собственно человека, которому открываются неизмеримые возможности духовного наслаждения и даже новые, сокровенные радости плотского бытия… Словом, горе — покуда норма.

И последнее, что приходит на ум: если в нас есть хоть на чайную ложку вероспособности и мы веруем в то, что суть и цель существования по Христу заключается в постепенном, посильном освобождении от зверинства, то именно нищие, плачущие, кроткие, алчущие и жаждущие — соль земли, потому что именно их страданиями совершается искупление, это самое освобождение от зверинства, именно через их горе-злосчастье человечество приближается духом к Отцу Небесному. Конечно, болезненная это операция, да что же делать, занозу из пальца вытащить — и то больно.

 

Откровение 2-е:

Эту оговорку Христос потому сделал в Нагорной проповеди, что учение его сильно разнится с законом, данным Моисеем через откровение Божие в стародавние, ветхозаветные времена. По убогости нашей обо многом мы можем только догадываться, но, кажется, Учитель этим хотел сказать, что он отнюдь не перечеркивает Скрижали, а развивает вероучение сообразно новым возможностям человека.

Ведь как человек родился? Не труд его выпестовал, потому что и бобер трудится, не материальные и социальные потребности стада развили его до степени хомо сапиенс, потому что и слоны существуют стадно, а не исключено, что он так родился: Господь Бог — он же Высшая Сила, плюс природа, плюс диалектический материализм, плюс таблица Менделеева и так далее — избрал в кругу земной фауны существо, наиболее способное к поступательному развитию, и, сделав малую подвижку в его возможностях, обрек это существо на приобретение разума и души, в единстве которых загодя были запрограммированы самосознание, слезы радости, высокие порывы и многие привязанности, весьма странные с точки зрения целесообразности и инстинкта. Возьмем хотя бы любовь к отчизне: ведь в нашем случае это любовь иррациональная, ибо она незаслуженная, безотчетная, почти всеобщая и слепая; ведь наша любовь к России прежде всего любовь безответная — мы ее обожаем, как мать, жену и последнюю любовницу вместе взятых, а она нас, похоже, терпеть не может и помыкает нами, точно завоевательница, а не мать. Да такую родину должно страшиться и ненавидеть, и, поди, россияне давно бы с ней расплевались, будь они рациональные чада производительного труда.

И вот когда Создатель вдохнул в человека душу, наш прапращур еще был до такой степени дик, что трудно понять, как же так он вдруг, по историческим меркам в одночасье, выделился из фауны, что это даже сверхъестественно, как он сподобился на фантастический шаг… Видимо, на первых порах, когда еще и соблазнов было мало, и людей было мало, и они не нуждались ни в какой организации, за исключением родовой, им было вполне достаточно той меры духовности и того нравственного заряда, которые они получили с дыханием Отца всего сущего на земле; животным ведь достаточно простого инстинкта для самоорганизации, для устроения более или менее упорядоченного бытия, отразившегося в нашей пословице «Ворон ворону глаза не выклюет», — так на первых порах было и у людей. Однако с течением времени человечество подросло и вышло за рамки саморегулируемой первоначальности, до того человечество доразвивалось, что жалкое его знание вступило в противоречие с самой идеей человека как высшего и вечного существа — об этом иносказательно повествует предание об изгнании из рая Адама с Евой. И тогда-то Бог устами пророка Моисея сообщил людям новое знание, собственно говоря, всеобъемлющую конституцию, отвечающую иным условиям жизни и несусветно расширившимся возможностям его чад. Отсюда «Не убий», «Не укради», «Почитай отца своего и мать свою», а также «Око за око и зуб за зуб». Однако со временем и установления Моисея стали тесны буйно растущему человеку, и вот на излете Античности, когда уже вовсю работала духовная мысль, когда многие из людей были подготовлены к восприятию высших гуманистических идеалов силами Платона, Аристотеля, Диогена, Проперция и многия иже с ними, — пришел Иисус Христос.

Не исключено, что через пару тысячелетий Бог опять воплотится в каком-то смертно-бессмертном сыне, чтобы углубить и расширить наше понимание своей миссии, ведь недаром же обещано еще одно пришествие, Страшный суд… Конечно, исчерпывающую нравственную установку нам можно было бы дать и сразу, да разве археоптерикса натаскаешь парить орлом, разве попугая выучишь арифметике — только самообличению «Попка дурак», и сколько же должно миновать столетий, прежде чем наш попугай поймет, что такая самокритика незаслуженна и обидна.

 

Откровение 3-е:

Тут Христос говорит напрямую, без обиняков, что за неправедные дела всем нам предстоит таинственная расплата.

Таинственная, собственно, вот по какой причине: мы кое-что знаем о жизни и ничего о смерти, поэтому что такое «малейшим наречется» и «великим наречется» у Бога — это даже при наличии самого дерзкого воображения нам не дано понять. В рай и в ад, какими их представляли наши прабабушки, что-то не верится, по совести говоря, но в темное наше время, когда колдуны с телеэкранов пользуют тысячи заикающихся и плешивых, когда астрологи с хиромантами стали такими же властителями наших дум, какими в прошлом столетии были Чернышевский и Добролюбов, женщины там и сям вступают в интимную связь с инопланетянами, а милиция серьезно занимается привидениями, — иной раз подумаешь: а почему бы и нет?.. Ну, положим, не геенна огненная ждет нас в отместку за несчетные наши преступления и проступки, но полная, скажем, смерть, либо, как у Достоевского, навсегда маленькая серенькая клетушка, полная тараканов, либо что-нибудь еще бесконечно гнусное — это вполне возможно. В том же случае если мы более или менее пристойно, человеколюбиво прожили свое время, то нам предстоит какое-то новое, отвлеченное бытие, а то и воссоединение с мировой душой, о котором помышлял чеховский Треп-лев в «Чайке», или полная смерть, сиречь вечное отдохновение, — и это вполне возможно, то есть почему бы и нет, подумаешь иной раз. А в другой раз подумаешь: господи, до чего же покойно жилось в прежнюю, глубоко атеистическую эпоху, когда было ясно как божий день, что нет никакой души, что за преступления у нас отвечают только по народному суду, случайно и дураки, что религия — опиум для народа, что жизнь дается однажды и прожить ее надо так, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы, что бог сидит в Кремле и его даже можно увидеть два раза в году — на 1 Мая и в годовщину Великого Октября. Иное дело теперь: уж если в нашем отечестве, оказывается, все может быть, вплоть до референдумов и автоматной стрельбы среди бела дня, то загробная жизнь представляется не такой уж и фантастичной.

Но почему-то настойчивее всего донимает следующая идея: поскольку и в земной жизни все мы суть граждане Царствия Небесного, но только как бы в эмбриональном виде, может быть, мы при жизни, то есть даже в первую очередь на земле, получаем по заслугам за наши благодеяния и проступки? Бог скорее всего никого не наказывает, это было бы слишком мелко для Начала всех начал и Причины всех причин, — Он либо хранит нас через законы самого, может быть, физического замеса, либо оставляет на произвол судьбы, как отец оставляет без попечения бессмысленное свое чадо, говоря: «Живи, сукин сын, как знаешь», и тут уж и человек, и народ, и целое государство поступают в распоряжение слепого случая, и с ними может произойти все, что угодно, от автомобильной катастрофы до вражеского нашествия. По крайней мере, тогда понятно, почему плохо кончили Нерон и Наполеон, отчего Сталин был несчастнейшим человеком, бесконечно мучимым манией преследования, да только по-прежнему непонятно, отчего Ивана Денисовича-то Бог оставил? За что он, бедолага, горе мыкал по лагерям? За то, надо полагать, что нет такого общенародного преступления, к которому каждый из нас руку не приложил: и «красным террором» мы себя запятнали, и коллективизацией, и тридцать седьмым годом, и пятилеткой качества, а в первую очередь мы тем опростоволосились перед Богом, что накачали себе на шею три поколения злых долдонов, которые мешали нам трудиться и процветать; и если, не приведи господи, завтра у нас грянет всеобщий голод, то и это нам по заслугам, — кто не работает, тот не ест.

Но, с другой стороны, успокаивает та догадка, что, может быть, вся наша Россия назовется великой в Царствии Небесном уже за то, что она страдалица без примера, сплошь населенная нищими, плачущими, кроткими и так далее, что все мы, отъявленно русские люди, за исключением недорослей и придурков, живущих физиологическим интересом, суть те же столпники, молчальники, веригоносцы, отшельники от цивилизации, праведники исторически, поневоле, а нашим русским святителям сама Богородица являлась — чего уж больше.

 

Откровение 4-е:

Хочется верить, что прямоходящие существа, способные на убийство себе подобных, так же редки среди людей, как и гермафродиты, хотя история войн вроде бы доказывает обратное. Но ведь войны, какие бы они ни были, что справедливые, что захватнические, — это всеобщее временное помешательство, массовое осатанение, повальное отречение от Бога и Его морали, спасительной во всех случаях, так что институт войсковых священников есть, конечно, прямое оскорбление христианства. Одним словом, лях с ними, с войнами, они не по теме, ибо в те поры, когда народы воюют, на радость агностикам Бога нет; ну разве что со временем мы перешагнем через войны, как сравнительно недавно перешагнули через каннибализм. Все равно незамутненному разуму очевидно: психически нормальный человек не способен на убийство себе подобного, как он, например, не способен ходить на манер мухи по потолку. Причем эта величественная неспособность дана нам непосредственно Богом, она рождается вместе с нами, она закодирована в нас наравне с инстинктом самосохранения. Посмотрите на бессмысленного младенца: он может отобрать игрушку у товарища своих игр, ударить и укусить, но в горло зубами он не вцепится никогда; дети до определенного возраста, до тех пор пока их слабое сознание не начинает определять жестокое бытие, во многих случаях стирающее в душе Бога, даже не способны ударить товарища по лицу. Стало быть, убийца есть аномалия, жертва глубокого психического нездоровья, и общество, как от опасных сумасшедших, обязано себя от таких особей ограждать.

Итак, исполнить заповедь «Не убий», переданную людям еще через Моисея, для нормального человека вовсе немудрено, да вот полторы тысячи лет спустя пришел Христос и сказал: не то что не убий, а и гневаться на ближнего не моги. Это, понятно, уже непросто, хотя выгода от незлобивости налицо, ибо дальше сказано у Христа: «Мирись с соперником твоим скорее, пока ты еще на пути с ним, чтобы соперник не отдал тебя судье, а судья не отдал бы тебя слуге и не ввергли тебя в темницу», — потому непросто, что и сами мы сплошь и рядом публика вспыльчивая, и ближние наши то и дело, как говорится, нарываются на скандал. Вольно голландцам целыми днями говорить друг другу деликатности и вежливо улыбаться, когда им молоко на дом приносят, а по нашей зловредной жизни легкое ли дело не гневаться на пьяных, дорожников, дворников, кассиров, вахтеров, политиков, таксистов, спекулянтов, сантехников, почтальонов, официантов и всяческое начальство? Ох, как трудно на них не гневаться, на обирающих нас и помыкающих нами, на ленивых и бестолковых, разве что можно попробовать как-то все время держать себя начеку, то есть все время помнить, что злые обидчики, досаждающие нам на каждом шагу, люди прежде всего несчастные, не понимающие своей должности на земле, что задолго до того, как мы научаемся говорить, мы научаемся улыбаться, и второй наш чисто человеческий навык есть поцелуй, что в ранние годы мы живем преимущественно нежностью и любовью — к матери, к старшей сестре и котенку, к дереву за окном, что, по крайней мере, снисходительность и терпимость гораздо органичнее человеку, чем чувство протеста против несправедливости, что строптивая личность — это от свободы, чтобы ей пусто было, а горние наши качества от Отца.

Кстати, о свободе… Вот мы, грешные люди, постоянно жалуемся на то, что узко ограничена наша воля, то ли природными возможностями, то ли внешними обстоятельствами, то ли в законодательном порядке, а между тем мы свободны абсолютно и даже слишком, до такой вредной степени, что можем выбирать между Богом и слепым случаем, между жизнью и смертью, добром и злом. Но тут уж ничего не поделаешь, ибо по любви к величайшему из своих творений Бог наделил нас прежде всего свободой, свойственной только Ему и нам, и тем самым загодя, так сказать, авансом, возвысил человечество до себя. Нам бы хоть быт свой благоустроить, воспользовавшись незаслуженным этим даром, поскольку мы вольны организовать свою жизнь как только взбредет на ум, выбрать себе место жительства, угодное занятие, незлую жену, ближайшее окружение — да ведь лень… Да еще человек-то, по словам Достоевского, «двуногое существо и неблагодарное», которое способно самым превратным образом использовать дар свободы, и, следовательно, несчастье, несправедливость, всякое нестроение имеют место в жизни вовсе не потому, что Бога нет, а потому, что есть немало таких людей, у кого Бога нет; да еще Он соединен с нами через основную, субъективно постижимую ипостась — вольного, всемогущего человека, который на практике может все. В сущности, самым свободным актом, истинно приближающим нас к Отцу, был бы отказ от свободы действий, принятие добровольного ярма терпимости и любви, но, боюсь, на такой грациозный выбор среднестатистический человек будет способен еще не скоро. Покуда живем по пословице: «Вольному воля, спасенному рай», то есть не живем, а, можно сказать, болеем.

 

Откровение 5-е:

В этом пункте мы, что называется, — пас, поскольку тут Божественное вступает в трудно преодолимое противоречие с биологией. Ведь что бы ни выдумывали бесполые моралисты, известного рода энергии в мужчинах заложено гораздо больше необходимого, достаточного для продолжения рода, и это не зря, потому что на нас лежит военное бремя, да и по мирной поре мы, как правило, уходим раньше своих подруг, вообще русский человек имеет дурную манеру гибнуть в расцвете сил. С другой стороны, нужно принять в расчет, что нет в жизни большего наслаждения, чем то, которое дарит прекрасный пол. Наконец, для мужчины «отметиться» — значит еще и выразить бессознательный протест против конечности бытия. А впрочем, может быть, тут нам от Христа предостережение, не запрет: дескать, по возможности держите, ребята, себя в руках, потому что кругом соблазны, а через них жизнь полнится болезнями, драмами, всякой смутой. Да вот только любой здоровый русак скажет на это: «Тепло любить, так и дым терпеть», — и нечего возразить.

Однако не исключено, что в далеком будущем человечество придет к действительной моногамии, снимающей многие изнурительные проблемы, ведь мы только две тысячи лет внимаем Христу, ведь христианство на вырост скроено, и это сейчас оно — вопрос веры, а потом — оптимальный способ существования, а потом — единственно возможный способ существования — как дышать. Видимо, у Создателя был неширокий выбор: либо сотворить человека развивающимся, медленно прогрессирующим до возможной степени совершенства, либо не сотворить, потому что, наверное, и у Бога ничто не берется из ничего, но нуклеиновая кислота из слова, вирус из нуклеиновой кислоты, флора из вируса, фауна из флоры, а там уже и до кроманьонского человека недалеко.

Как бы там ни было, следовать Иисусу Христу в части воздержания от известных соблазнов русскому человеку особенно тяжело; в иных некоторых землях, где с красавицами пожиже, не сложно остаться полным христианином в любовном пункте, а у нас ведь каждая вторая — форменная царица, да еще она, сестра наша бесценная, так воспитана русской жизнью, что накормит-напоит, спать положит и потом еще пятачок выделит на метро.

 

Откровение 6-е:

И действительно, что стоят беспечные наши клятвы, если мы подчас физически не в состоянии их исполнить, если сами объекты клятв тускнеют либо вообще испаряются без следа? Вспомним наше первое, «торжественное обещание»: «…жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия» — ну что теперь с этим делать, когда по кротости ума или же простой лености ты и школу-то кончил с грехом пополам, коли оказывается, что жить Ульянов-Ленин совсем никак не завещал, бороться — прежде всего означает ненавидеть, кого укажут, и деятельно поддерживать узкую группу необразованных, недалеких функционеров, последовательно заводящих страну в тупик; и Коммунистическая партия давно ничему не учит, а все только прикидывает, как бы ей уцелеть… Так что торжественно обещавшим на одно теперь приходится уповать: может быть, простится нам пламенная эта клятва, и по детскому недомыслию, и по дурости взрослых опекунов, и еще потому, что мало кто из нас тогда покривил душой, обещая быть преданным общественным идеалам, ибо мы свято верили в то, что нам выпало несказанное счастье родиться в самой справедливой стране на свете, что «Россия — родина слонов», что кругом нас враги, которые только и думают, как бы нам подкузьмить. Да и то сказать: за годы… вот даже и не скажешь, чего именно, ну, пускай будет по-прежнему — социалистического строительства, — мы обросли не одними несмываемыми грехами, жизнь еще и усугубила в нас традиционный русский идеализм, доведя его до градуса практического, деятельного романтизма, мы выросли людьми, совершенно не ориентирующимися в материальных ценностях бытия, способными воспламеняться и даже существовать самыми отвлеченными идеалами. Да и не могли мы другими вырасти, потому что семьдесят лет и три года непосредственно строили рай земной, как наши легендарные прародители строили свою Вавилонскую башню, чтобы проникнуть на небеса, даром что в обоих случаях это была затея утешительная, но зряшная. И так идея земного рая въелась в нашу кровь, что у нас уже невозможна кардинальная капитализация экономики, и сегодня как раз те беспочвенные мечтатели, какими в начале XX века были большевики, кто ратует за дикий, первобытный капитализм. Так что не напрасно мы семьдесят лет и три года созидали из воздуха бриллиантово-яхонтовую мечту и через это пострадали за всю земную цивилизацию, как за весь род людской пострадал Христос.

Стало быть, скорее всего нам сойдет с рук «Торжественное обещание юного пионера», как и прочие нелепые наши клятвы, потому что, предлагая не клясться вовсе, Христос, кажется, намекает на бесконечную снисходительность, милость Божью к нашим общественно-политическим заблуждениям и грехам, ведь знает же Он, что за овощ русский блажной характер и в каких условиях мы живем… Ведь, сдается, известно же Отцу нашему, что слаб и взбалмошен человек, причем слаб общественно необходимо, то есть богоугодно, да еще чем он культурнее, тем слабей.

 

Откровение 7-е:

Эти слова Христа испокон веков понимались людом как завет смирения перед лицом праведного и неправедного насилия, включая подоходный налог и всевластие капитала, всеобщую воинскую повинность и неограниченную монархию, полицейский произвол и вражеское нашествие, за что, кстати сказать, на христианство и ополчились два последних поколения русских революционеров.

Между тем заповедь непротивления злу не соблюдалась, в сущности, никем и, в сущности, никогда, начиная с апостола Симона-Петра, который при аресте Учителя отрубил ухо какому-то первосвященницкому рабу. Да и сама христианская Церковь, как всем известно, сроду не подставляла обидчикам свои щеки, а даже напротив, жестоко расправлялась с еретиками, подвергала гонениям гордо мыслящих одиночек, вдохновляла ничем не спровоцированные походы; и христианнейшие вроде бы государи «за сена клок» ввергали свои народы в кровопролитие, и сами святители русской Церкви часто оказывались в отступниках, с точки зрения непротивленческой заповеди Христа, например, патриарх Тихон, отлично знавший, что несть власти, кроме как от Бога, сочинял прокламации против большевиков. Словом, человечество откровенно презрело завет Христа «не противься злому», который Лев Толстой считал фундаментальной и высшей истиной христианства, — и вот спрашивается: а, собственно, почему? Потому ли, что Христос пренебрег зверинским нашим началом и потребовал невозможного? Потому ли, что мы все же гораздо хуже, чем о нас мыслят на небесах, как это вообще частенько бывает между родителями и детьми? Потому ли, что мы Христа не так поняли? — И это тоже вполне возможно.

Даже скорее всего, что мы не так поняли непротивленческую заповедь Иисуса Христа, иначе получается глас вопиющего в пустыне, иначе получается непреодолимая бездна между Богом и человеком, иначе получается, что Спаситель впустую принял крестные свои муки, а это не может быть, «потому что этого не может быть никогда». И еще потому этого быть не может, что культурному человеку невероятно трудно ударить кого бы то ни было по лицу, легче подставить другую щеку, и его нужно довести до ослепления, до ярости бабуина, короче говоря, до нечеловеческого состояния, чтобы он поднял руку на ближнего своего. Во всяком случае, непротивление злому вполне в русском народном характере: не мы ли от века так покорны своей судьбе, начальству, превратностям политического характера, что противленец Рылеев восклицал за полчаса до выхода на Сенатскую площадь: «Ах, как славно мы погибнем!», что Октябрьскую революцию безропотно приняло большинство хозяев и прислужников капитала, что в пору репрессий середины тридцатых годов, кажется, один Гай отстреливался при аресте — и эта наметка тем оказывается рельефней, что, положим, горячему французу слова поперечного не скажи. Хотя, заметим для справедливости, именно Запад выдумал парламентскую республику, в сущности, христианнейший политический институт, позволяющий бескровно решать многие государственные проблемы.

Так как же нам понимать Христа, заповедовавшего подставлять и левую щеку ударившему по правой, не особенно удаляясь от жестоких реалий нашего бытия? Может быть, так следует понимать: когда мы распаляемся на обидчика, это, как ни крутите, в нас животное говорит, и если ты человек, то есть если ты в состоянии не ответить гадостью на гадость, — не отвечай; смирившись с заслуженной или незаслуженной оплеухой, ты только уменьшаешь количество зла, живущего на земле, а домашнее животное в образе человеческом так же не способно тебя унизить и оскорбить, как тебя не способна унизить и оскорбить птичка, наделавшая на шляпу, и, таким образом, за тобой остается огромное нравственное превосходство, ты истинно сын Божий, высшее существо. В счастливых случаях непротивление злому может иметь еще и педагогическое значение, поскольку зло подвержено воспитанию неподобным, и если насилие множит насилие, то смирение перед ним частенько сбивает с толку, смущает, расстраивает иерархию ценностей, которую исповедует особь сильная и тупая. Одним словом, не противиться злому на уровне личности — не такая уж и нагрузка, это мы, как говорится, в состоянии потянуть.

Иное дело — общественный уровень, политические высоты. Если тебя обобрал грабитель, то это можно еще спустить, черт с ним, пускай подавится, все равно психически нормальному человеку тяжелее избить грабителя, чем проститься с кровным своим добром, хотя он, собака такая, и впредь станет грабить, насиловать, убивать, и в этом смысле не противиться злому означает ему потворствовать, даже по-своему вдохновлять человекоподобных на новые преступления… Но вот вам, пожалуйста: войны, нашествия, тиранические режимы — тут-то как быть, чем спасаться, каким манером соблюсти непротивленческую заповедь Христа и одновременно остаться живу? Толстой вон призывал не оказывать сопротивления даже кровожадным зулусам, если они вторгнутся в Тульскую губернию, — но это, конечно, слишком, потому что за твоею спиной дом, мать, жена, дети, любовницы — ну как их не защитить?! Так побоку, что ли, смирительное слово Иисуса Христа? Выходит, что да, то есть покуда человечеством руководят тщеславные идиоты, покуда даже незлые люди противоборствуют меж собой по принципу «если не ты убьешь, то тебя убьют», покуда жизнь и смерть миллионов людей зависят от одного-единственного желчного пузыря, одним словом, до тех пор, пока общественно-политическая организация человечества напоминает большой сумасшедший дом, нам не указ Иисус Христос; смириться с этой данностью тяжело, однако необходимо, поскольку политика — рудимент, едва ли не последний пережиток архаической эпохи в истории человечества, когда клык и коготь решали все.

Ни Богу Отцу, ни Богу Сыну не поставишь в укор это печальное нестроение, ибо Отец сотворил нас свободными, а Сын… а Сын, между прочим, говоря «не противься злому», обращается не к массам, не к политикам, не к военным, но исключительно к личности одухотворенной и развитой, каковую он предвкушает в каждом, полагая, что две тысячи лет — это, как вы хотите, срок. Разумеется, еще не одна тысяча лет потребуется для того, чтобы возобладали люди Божьи среди людей, и это нисколько не удивительно, а удивительно как раз то, что их сейчас не так много, как следовало ожидать. Между тем непротивление злому на общественном уровне есть позиция органическая и разумная, да и к терпежу нам не привыкать: разве не терпели мы личное рабство до 1861 года, зная, что бунт у нас обыкновенно заканчивается Болотной площадью да Сибирью, разве не терпели мы экономическое рабство, словно предчувствуя 9 января, разве не терпели мы сталинскую тиранию, по справедливости полагая, что кремлевскому богдыхану ничего не стоит вырезать полстраны, и строптивых его преемников, дававших срока за лирические стихи? Терпели, уповая на восточную пословицу «Спокойно сиди на пороге дома, и твоего врага пронесут мимо тебя», и ведь, так сказать, высидели свое: где оно теперь, рабство личное, рабство экономическое, гвардейский полковник Николай Александрович Романов, абрек Джугашвили и неполноценные птенцы из его гнезда? — Именно что их пронесли мимо нас «на свалку истории», помимо наших чаяний и усилий, поскольку они сами себя изжили в соответствии с каким-то автоматически действующим законом, которому нельзя ни споспешествовать, ни противостоять. Тогда, может быть, нам так следует понимать непротивленческую заповедь Христа в приложении к политическому моменту: как женщине нельзя родить на четвертом месяце беременности, как нельзя испечь пирога, покуда опара не подойдет, так до поры и в общественно-политической области ничего нельзя насильственно изменить, все будет выходить «шило на мыло», а посему, господа национал-монархисты, большевики, диссиденты и прочие противленцы, — не противьтесь злому, ибо занятие это праздное и себе дороже; призывая нас не противиться злому, Иисус не столько призывает нас не противиться злому, сколько, наверное, намекает, что в случае положительной реакции на завет нам обеспечена более или менее безбедная жизнь, что счастья, понятно, нет, «но есть покой и воля», иными словами, достойное духовное бытие.

 

Откровение 8-е:

Учитель трезво оценивает наши возможности в части любви к врагам и, наставляя нас — «благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас», — добавляет: «да будете сынами Отца вашего Небесного» и тем самым дает понять, что исполнение этой невероятной заповеди сопряжено с известным насилием над природой, целеустремленной деятельностью души по искоренению вполне законного ненавистничества, с кропотливым воспитанием в себе неадекватного отношения к кровопийцам и противоестественной реакции на обиду, то есть наличием таких надчеловеческих, высших качеств, которые могут быть свойственны только Богу. А так как заповедь «любите врагов ваших» — центральная заповедь христианства, особенно чувствительно выражающая его суть и ставящая отеческую веру особняком, ибо ничего нет подобного в прочих верах, поскольку быть настоящим христианином не так-то просто, быть безусловным христианином — это еще и труд. Может быть, даже во-первых труд: не противиться злому — это не чуждо также буддистам, индусам и синтоистам, это даже удобно, выгодно иной раз, но полюбить врага, пишущего доносы, говорящего про вас гадости за глаза, умыкающего возлюбленных, подсиживающего, подставляющего под удар, а главное, ненавидящего вас всеми силами своей психики, — такое под силу именно и только в полном смысле христианину. Тут-то, наверное, и проходит водораздел между человеком, исповедующим Символ веры, который и кушать-то не сядет без того, чтобы не перекреститься, но и живет по принципу «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься», и христианином в полном смысле этого слова, который, меньше всего думая о воздаянье на небесах, живет на земле, как полагается сыну Божьему, в частности, благоволит заклятым своим врагам. Да и что такое, собственно, любить врагов наших? Наверное, нелицемерно прощать обиды, а это у нас в крови, наверное, просто снисходить к общим слабостям человеческим, зная, что и сам ты не без греха, что хомо сапиенс — существо переходящее, неустоявшееся, как бы подвешенное во времени между фауной и Отцом Небесным, что в нем еще настолько много от человекообразной обезьяны, что было бы странно, если бы он не писал доносы. Это, видимо, нам по силам, потому что мы обыкновенно весьма скромного мнения о себе и всегда готовы сменить гнев на милость уже по неисчислимым своим грехам; да и не за здорово живешь спрашивается с нас такое неистовое насилие над собой, ибо сказано у Христа: «Не судите, да не судимы будете… как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, ибо в этом пророчества и закон».

В помощь христианину дано такое, например, знание: отроду незлопамятный, отходчивый мы народ; это любовь может быть продолжительной, даже и бесконечной — боготворим же мы из поколения в поколение Александра Сергеевича Пушкина, а ненависть — дело непрочное, ненадежное: уж на что немцы в прошлую войну понаделали у нас бед, и то нашей ненависти к ним хватило на пятилетку; так, спрашивается, чего сердиться и ненавидеть, если все равно это не навсегда.

Спору нет: злое ненавидеть, конечно, легче, органичнее, чем любить, но ведь на то мы и люди, на то мы и дети Божьи, на то мы и созданы по Его образу и подобию, чтобы подниматься при необходимости над органикой и творить настоящие, чуть ли не библейские чудеса. Коли сегодня «благотворить ненавидящим вас» — доступно еще немногим, то, глядишь, завтра это будет возможно для большинства, ведь некоторые заповеди Иисуса Христа, казавшиеся недостижимым идеалом его современникам, сегодня довольно распространенная благодать; для примера возьмем заветы «когда творишь милостыню, не труби перед собою», «когда поститесь, не будьте унылы, как лицемеры» — не правило ли это нынче для всякого человека со вкусом и чувством меры?

Зайдем с другого бока и как бы издалека: вот почему жизнь нам представляется бесцветной и мимолетной? — Да потому что мы минутой не дорожим, в полгода раз осознаем драгоценность личного бытия во времени и в пространстве; вот кабы мы постоянно помнили, что все мы, живущие, суть счастливые избранники, ибо свободно могли бы и не родиться, то жизнь казалась бы прекрасной и очень долгой, несмотря на все российские тяготы и вопреки пословице «Делу — время, потехе — час». То же самое относится и к любовной заповеди Христа: надо все время помнить — и в горе, и в радости, и в быту, — что ты во-вторых не Иван Иванович Иванов, отец семейства и кладовщик, а во-первых — чадо Божие, сверхъестественно произошедшее существо. Посему и вести себя надо соответственно, так, как заповедовано Отцом, в частности, любить врагов наших, тем более что Бог частенько покидает наиболее стойких, последовательных из них на волю милиции, несчастного случая и безвременного инфаркта. Ну как их не пожалеть?

 

Откровение 9-е:

Этот завет сравнительно легко у нас исполним. В державах благополучных, где, как говорится, господствует капитал, где частная собственность святее Папы Римского, где земные сокровища представляют собой содержание жизни и ее цель, где воры, конечно, тоже подкапывают и крадут, но все же не так отъявленно, как у нас, Иисуса Христа, снизойди он снова и обратись к народам с романтической этой заповедью, обязательно распяли бы вдругорядь. А в России не собирать себе сокровищ на земле даже не правило, не национальная традиция, передаваемая из поколения в поколение, — это у нас в крови, как послеобеденная истома. Да только не оттого, что мы такими хорошими народились, а оттого, что наша история словно нарочно прививала нам тысячу с лишним лет легкомысленное отношение к собственности, как будто целенаправленно воспитывала нас истыми христианами в части земных сокровищ усилиями варягов с хазарами, половцев с печенегами, монголов с крымчаками, поляков с немцами, которые последовательно приучали русский народ хладнокровно расставаться с плодами каторжного труда, по крайней мере, относиться к имуществу без этого священного трепета, равнодушно. А трехсотлетнее рабство от единокровных помещиков?

А пореформенная община, которой не принадлежала разве что твоя буйная голова? А Союз Советских Социалистических Республик, своеобразно решивший имущественную проблему?.. Короче говоря, неоткуда было взяться у нас собственническому чувству, вот почему нам и своего добра не так жалко, и на чужое в высшей степени наплевать.

Или еще такая особенность русской жизни — древнее беззаконие, безалаберность государственного масштаба, каковые испокон веков побуждали соотечественника думать более о душе. И действительно — копишь себе денежки на капиталистическое строительство, и вдруг царю Ивану не приглянулась твоя улыбка; а то завел ты рыбные промыслы, чтобы подкармливать воблой мирное население, и вдруг Алексей Тишайший ввел соляной налог, а то задумал ты жениться на миллионе, вдруг на тебе: Октябрьский переворот…

Ну и о ворах, которые подкапывают и крадут… Ни в какой другой земле мира склонность к разного рода экспроприациям не получила такого распространения, как у нас; ведь у нас даже безукоризненной порядочности человек не считает за грех увести с работы пачку писчей бумаги или кило гвоздей, государство живо почти исключительно грабежом, хлев поджечь радетельному соседу — это ты выходишь борец за социальную справедливость, книгу украсть — составная интеллигентности, рублевый долг не отдать — признак широты душевной, от налога увернуться — доблесть, партнера надуть на сто тысяч — показатель высокоорганизованного ума. А мы еще плачемся, что земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет; да откуда ему взяться-то, этому самому порядку, если все мы, от царя до псаря, одним миром мазаны, если в формуле русской жизни первыми стоят беззаконие, дурость и воровство?!

Но то-то и оно, что «Не знаешь, где найдешь, а где потеряешь», что, оказывается, вредный романтизм в отношении к собственности, воспитанный в нас историей, и Богу угоден, потому что, не дорожа земными сокровищами, мы выходим Его самые верные ученики, и для нас удобен, ибо нам ничего не стоит быть в этом пункте прилежными последователями Христа. То-то и оно, что, будучи отлучены от собственнического чувства, мы в той или иной мере сосредоточились — просто ничего другого не остается — на сокровищах идеального ряда, на духовном способе бытия. Недаром мы в другой раз посетуем: «Ну, хорошо: будет у нас товаров невпроворот, на «Кадиллаках» станем ездить, от Кардена одеваться, всеми благами цивилизации пользоваться — ну и что?» Неудобопонятное это рассуждение, диковинное для всякого европейски настроенного ума, отчасти указывает, конечно, на иррациональность русского способа мышления, но ведь у нас миллионер Лев Толстой без малого морил себя голодом, а потом плюнул на все и отправился кочевать.

Возможно, над нами впору и потешаться, да только, как пораскинешь умом, становится очевидно: если ты оголтелый материалист и жизнь для тебя — кратковременная пирушка, то вольному воля, пожалуй, и собирай себе сокровища на земле, но если ты сколько-нибудь серьезно расположенное существо, если твои потребности простираются далее злобы дня, если ты намного сложнее гиппопотама, то земные сокровища тебя не могут удовлетворить, по крайней мере, полностью не могут удовлетворить.

 

Откровение 10-е:

То есть в этом пункте Нагорной проповеди Христос сообщает нам, что собирать сокровища на земле — даже и лишнее, как золото золотить, ибо тот минимум их, который необходим для поддержания нашей жизни, заранее собран и разумно распределен. На самом деле: положа руку на сердце, станем ли мы отрицать, что с Владимира Мономаха мы фактически не трудились, то есть трудились, конечно, однако не в скрупулезном соответствии с содержанием этого изнурительного глагола, и тем не менее ели-пили, даже иногда вдоволь, и даже в первые пореволюционные годы, когда в России, кажется, вообще никто не работал, то же самое ели-пили, и, стало быть, у нас помереть от голода практически невозможно, хоть ты совсем палец о палец не ударяй. Спросите у наших бичей, бомжей и прочей гулящей публики, так ли это, и вам ответят, что именно так и есть; ну прямо по Христу: просите, и дано будет вам, ищите, и обрящете, стучите, и отворят…

Вообще недаром — повторяюсь — в России победила социалистическая революция, провалившаяся в Германии, Венгрии и Финляндии, особенно если принять ее за неосознанную попытку реализации некоторых евангельских положений, поскольку у нас издавна давали о себе знать практически-христианские настроения, поскольку это, собственно, старинная славянская мечта, чтобы не сеять, не жать и тем не менее сыту быть. И вот в восемнадцатом году обиженные и гонимые переселились из подвалов в профессорские пятикомнатные квартиры, все поголовно получили продовольственные пайки, одежой кое-какой обзавелись в распределителях, и даже бог-государство, взявшее на себя ответственность за манну небесную для народа, через несколько чинов произвело тех, кто был ничем, в господствующее сословие, в соль земли. Правда, в скором времени оказалось, что как-то трудиться все же необходимо, что даже «Кто не работает, тот не ест», но было поздно — отрава скоропалительного счастья проникла в поры, и вот уже сколько десятилетий мы, можно сказать, сеем и жнем для отвода глаз. Таким образом, это не социалистическая идея виновата, что мы сидим на Христовом минимуме, необходимом для поддержания нашей жизни, а известные народные склонности; лютые идеалисты — большевики, которые полезли поперед Бога в рай, и человек преходящий, еще не научившийся трудиться иначе, как из-под палки, но отлично знающий, что в России очень трудно с голоду помереть.

Самое интересное: из всех этих странных противоречий складывается истина, заповеданная Христом, — не пекитесь о хлебе насущном, который в любом случае дастся днесь, не заботьтесь о дне завтрашнем, который устроится сам собой, то есть не отвлекайтесь от своего высшего назначения, думайте о душе.

 

Откровение 11-е:

Мир вообще принадлежит дуракам, наша отчизна — во всяком случае. Это положение даже не требует иллюстраций, а если и требует, то одной: нет народа и нет правительства на земле, которые стремились бы к третьей мировой бойне, и тем не менее человечество накопило такую массу оружия, что им легко можно выжечь значительную часть околосолнечного пространства. Дальше уж, как говорится, некуда, перед этой иллюстрацией бледнеет и двойной план по мясу, и антиалкогольная кампания восемьдесят пятого года, и в девяносто первом вильнюсский термидор.

Но самое прискорбное — это то, что самодержавие дураков покуда необоримо, что на смену одним, которых мы сметаем ценою крови, за редчайшим исключением, приходят иные, то же самое дураки, бывает, чуть покладистей, сообразительней, а бывает наоборот, ибо человек тонкий и развитой сторонится политики, как проказы; ведь политика, что бы там ни говорили, есть как бы созидательная работа, призрак полезной деятельности, мираж — мировая история творится у станков и за письменными столами, а политики лишь с важным видом констатируют, узаконивают свершившееся, и вот если бы лошадь могла издавать указы, и если бы она сочинила указ о том, что все прочие лошади обязаны питаться овсом и сеном, то это была бы исчерпывающая аллегория на политику вообще; а если бы лошадь могла издавать указы, и если бы она сочинила указ о том, что все прочие лошади обязаны питаться гайками и болтами, то это была бы исчерпывающая аллегория на политику российского образца.

Так что же остается нам, бедолагам, вольным и подневольным работникам на историю, простым смертным, которые известны разве что соседям по этажу? А бисера не метать. Булыжник, бывшее грозное оружие пролетариата, идеологические склоки, разные наивные массовые действа, вроде манифестаций, — это все решительно не про нас, наше орудие — чувство собственного достоинства, которое, может быть, пострашнее демонстраций и баррикад, поскольку оно свойственно только истинным хозяевам жизни, ее творцам, каковые всегда мало шумели и суетились, но спокойно делали свое дело.

Сам Иисус Христос, учивший способных к учению и не вступавший в пустые препирательства с членами синедриона, из чувства долга не захотевший сойти со своего мученического креста, указал нам путь истинный и достойный. Спору нет, путь этот по нашей жизни труден, витиеват и требует полного осознания человеческой своей сути, да ведь только простейшие организмы не знают выбора, а если бы и знали, то не имеют сил пойти по избранному пути, но мы-то и выбор знаем, и в принципе силы есть, чтобы исполнить завет Христов: «Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их».

 

Откровение 12-е:

Когда две тысячи лет тому назад, при Тиберии-кесаре, сын назаретского плотника Иисус Христос проповедовал свое учение израильтянам, трудно было предугадать, что по прошествии времени в Европе возникнет нация, для которой еще Моисеева заповедь «Не сотвори себе кумира» будет насущнее даже заповеди «Не убий». Эта нация — мы, русские люди, сравнительно неофиты и слишком уж восточные последователи Христа, легко нарушавшие все его заповеди, в частности, потому что не умели блюсти относящуюся к пророкам. Действительно, ни в один грех мы не впадали столь часто и столь охотно, как в грех сотворения кумиров под видом учений, разного рода диссидентов, домыслов и вождей. Еще активнее мы могли бы противостоять Христу разве что в пункте спиртных напитков, да, слава богу, против пьянства в Евангелиях — без малого ничего.

Вот западные христиане как создали себе дополнительного кумира — деньги, так с тех пор и стоят на том, словно завороженные, а у нас то берегини с упырями, то Перун с Макошью, то христианство в никейской редакции, то христианство греко-российского образца, то протопоп Аввакум Петров, то окно в Европу, то республиканизм, то славянофильство, то Лев Толстой… И ладно бы мы верили в эти кумиры цивилизованно, с прохладцей, а то ведь мы в них верили так неистово, так строптиво, что наша вера становилась материальной взаправду, силой, способной творить действительно чудеса. Положим, тот же протопоп Аввакум, безусловно протобольшевик по своей натуре, невзлюбил патриарха Никона и в силу единственно той причины, что русский характер подразумевает мятеж вообще, бунт, как говорится, на ровном месте, повел тысячи людей в изгнание, подземные тюрьмы и на костер из-за двукратной аллилуйи и хождения посолонь. Ну что, казалось бы, Создателю в том, как священник ходит вокруг престола, с востока на запад или с запада на восток, может быть, Ему даже не важно, веруем мы в Него или не веруем, а важны только наши помыслы и дела; так нет: до сих пор существует множество людей, смеющих называть себя христианами, которые, как для домашних животных, держат специальную, черную посуду для христиан же, несколько иначе исповедующих Христа… И что в результате? В результате чисто русские чудеса: море крови, пролитой при Тишайшем даже не «за сена клок», а за здорово живешь, решительно ни за что, ненавистничество, вызванное ничтожными техническими разногласиями, короче говоря, нарушение многих Христовых заповедей из-за нарушения заповеди насчет кумиров и склонности к бунту из ничего.

Но самое злокачественное во всем этом оказывается то, что и воздвигающие кумира, и низвергающие его равно вовлекаются в преступление и соблазн. Возьмем для примера новое христианство, сочиненное Львом Толстым… Что сущность нравственного учения, изложенного в Новом Завете, есть посильная любовь к ближнему, легче всего реализуемая через непротивление злу насилием, — это бесспорно для всякого, кто мыслит по-христиански. Что при Рюриковичах и при Романовых-Голштейн-Готторпских русский клир, точно в пику Учителю, попекал более сильных и здоровых, нежели слабых и больных, — это тоже бесспорно для всякого, кто имеет понятие об истории. Что вряд ли есть персональное загробное бытие — и это скорей всего. Что именно те из людей угодней, соответственней замыслу Создателя и учению Иисуса Христа, кто трудится как ломовая лошадь, носит скверную одежду, не ходит в оперу, не знается с женщинами, кушает вегетарианское и гнушается медициной, — это уже сомнительно, потому что христианство скорее радостно и светло, чем угрюмо и дидактично — но, поднатужившись, понять можно. Другого нельзя понять: зачем нужно было трубить на весь мир об этих простых открытиях, доступных любому организованному уму, не лучше было бы промолчать? Ведь тотчас набежали мятущиеся особы, не знающие, как себя проявить, составили чуть ли не политическую партию толстовцев и пошли мыкать горе по тюрьмам, по Америкам да по ссылкам за непредусмотрительно высказанное словцо. Ведь знал же Лев Николаевич, с каким народом имеет дело, с тем самым народом, который в охотку идет на эшафот за двукратную аллилуйю… Предположим, мыслитель N владеет такой искрометной мыслью, что мир перевернется, если он ее ненароком произнесет, но только мыслитель N ее ни за что не изречет, коли он человек с понятием и придерживается заповедей Христа, поскольку человечество в целом еще дитя, поскольку среди людей огромное большинство так и не выходит из мальчикового состояния, поскольку лучшая часть народа сломя голову понесется воплощать эту мысль в делах, причем немедленно, во что бы то ни стало и вопреки фундаментальным законам физики. Но что было, то было: Толстой основал толстовство, и русская Церковь, которая при Победоносцеве ставила себя ниже государства и выше Бога, которая возводила в праведники темных погромщиков и воинствующих обскурантов, приняла на себя тяжкий грех, провозгласив анафему величайшему писателю и человеку, истинно просвещенному христианской мыслью.

Стало быть, суть не в том, что кумиры под видом пророков, учений, диссидентов, домыслов и вождей сами по себе никуда не годятся, и что злодеи те, кто их сотворяет на погибель себе и прочим, а в том, что слаб человек, что он способен извратить до неузнаваемости самую благостную доктрину. Уж на что, кажется, человеколюбива социалистическая идея, а между тем у нас ее умудрились воплотить в монархии восточного образца. То есть в том-то все и дело, что мир развивается не зависимо от воли теоретиков и трибунов, а как человек с рождения до взрослых кондиций развивается, опираясь, точно на генетический код, на заповеди Иисуса Христа, в которых и путь, и спасение, и жизнь. Ну не выдумало человечество ничего проще и умнее того, что в течение получаса сказал Христос! И не выдумает никогда.

В этом смысле кумиры и сами по себе, действительно, не годятся, и сотворяющие их — суть злодеи себе и прочим, потому что человечество не выдумало ничего проще и умнее того, что в течение получаса сказал Христос. Ведь как говорится, коню понятно: тупое, злостное самодержавие, осуществляемое древним родом и парой сотен превосходно образованных сановников, — это из рук вон плохо, но самодержавие сапожника — это гораздо хуже. Неужели так трудно сообразить: мы больны оттого, что растем, мужаем, что у нас зубки режутся, и если мы решим непременно выздороветь к ближайшему понедельнику, то это будет сумасшествие, а никак не революционная теория, не гениальное предвидение и не созидательное учение, которому суждено пережить Солнечную систему. Оттого-то Христос призывает бояться лжепророков, что мы редкие остолопы и нас легко завести в беспросветное никуда.

Откровения, рассыпанные в Нагорной проповеди Христа, суть до такой степени откровения, истины вроде бы очевидные и в то же время непостижимые, ибо они плохо сообразуются с практикой бытия, что, как ты ни мудрствуй, все остается безбрежным пространство непознанного, неподвластного нашему мятущемуся уму: впрочем, вера на то и вера, что многое воспринимаешь кожей, а не умом, и еще, собственно, неизвестно, какой из этих рецепторов чувствительней к абсолюту. Тем не менее кажется: христианство не уголовный кодекс и, наверное, не в первую очередь средство достижения вечного бытия, а искусство жить безболезненно и безвредно, искусство сосуществования с тем, что мы покуда не в состоянии изменить.

В нашем, российском случае это искусство было бы особенно на руку, так как, мнится, неистребимы многие темные стороны нашей жизни и русского человека, а история нас трепала, как никого.

Почему в нашей земле от веку господствует внутреннее нестроение, и наука, главным образом, приходит со стороны, — это вопрос десятый, нам бы сейчас, сообразуясь с историческим опытом, задаться таким вопросом: а может быть, не о том болит у нас голова, не о том мы заботимся, о чем след? Ну не дал нам Бог заметных успехов в области менеджмента, парламентаризма, юриспруденции, ну и что?! Ведь есть же у нас великая музыка, великая литература, великий подвид человека разумного — русский интеллигент, в котором сконцентрировались многие чаяния Христа… Или еще такой многообещающий парадокс: если наш соотечественник — дурного норова человек, то подобного мерзавца не сыщешь на всей планете, а если он даже нормально порядочный человек, по общерусскому образцу, то он высок до недоумения, как Жанна д’Арк, дзэнбуддист и Шопенгауэр вместе взятые. Тогда, может быть, не зря нас трепала история, может быть, не напрасно судьба обнесла нашу землю успехами внешней цивилизации, недаром же Россия особенно расположена к бытованию по Христу. Тут нам от Создателя как бы величественный намек, дескать, пить-есть — это, конечно, надо, но не в коммерции дело, а именно что кадры решают все. То есть, может быть, среди званых мы-то избранные и суть. Хоть тут и забубенная гипотеза налицо, а все может быть, ибо в Боге ничего нет невозможного, как в любви.

 

Государство и эволюция

Вот почему человечество, хотя и в весьма незначительной, заинтригованной своей части, повадилось читать книги: потому что чтение представляет собою способ постижения мира в себе и себя в мире за счет чьей-то единственно устроенной головы. Ведь литература — особенно русская литература, в силу того что наш писатель есть прежде всего мыслитель по художественной линии, причем щедрый до мотовства, именно редко когда додумывающий мысль до логического конца, — предоставляет читателю уникальную возможность почувствовать себя отчасти литератором, сотворцом. Оттого-то чтение в России не столько увлекательное времяпрепровождение, сколько приятный и лестный труд. Обычно читаешь и думаешь стороной: оказывается, и ты не лыком шит, и у тебя, как показывает практика, есть голова на плечах, способная додумать чужую мысль до логического конца.

Скажем, не было и нет такого заинтригованного человека, которого не оглоушили бы следующие строки из «Войны и мира» (том третий, часть первая, глава первая): «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».

Даром что это пока соображение, а не мысль, в заинтригованном читателе оно сразу рождает такую мысль: человек, из психически нормативных, сам по себе не способен на те злодейства, к которым его при известных обстоятельствах обязывает государственная необходимость, и, следовательно, человек нравственнее государства, вероятно, даже и всякой соции, входящей в понятие «государство», только вот, спрашивается, — почему?..

Первое, что приходит на ум: а нипочему! Вон и по Льву Николаевичу Толстому тоже выходит — нипочему; читаем в его дневнике за 1895-й год: «Мы дожили до того, что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии, сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами…» — одним словом, что плохо, то плохо, но отчего плохо, — на это ответа нет. Зато налицо мысль, брошенная гением на полдороге, которую донельзя хочется додумать и дописать.

Мысль, разумеется, огромная, может быть, даже неподъемная, и тем не менее желательно нащупать хоть 1/25-ю ответа на это самое «почему». Ведь больше ста лет прошло с тех пор, как человек осознал свое нравственное превосходство над государством и как Толстой поставил вопрос ребром, а между тем сколько зла понаделалось за это время при нашем прямом или косвенном участии, караул! Примерно два десятка бессмысленных революций — бессмысленных потому, что на смену одним разбойникам они приводят других разбойников, какие бы высокие цели ни имелись притом в виду, — две мировые войны и одна холодная, которые разве что Амазонию не задели, многие десятки свар ограниченного масштаба, а принудительные займы в нашем конкретном случае, а кампания против безродных космополитов, а закон о тунеядствующих; караул! То есть, действительно, невыносимо тяжко существовать в качестве психически нормативного существа, не способного не то что человека ударить, а на птичку посмотреть косо, если при известных обстоятельствах тебя могут заставить грабить и убивать: 1/25-я ответа тебя, конечно, не освободит от статуса уголовного преступника в силу государственной необходимости, но, по крайней мере, будет отчасти ясно, почему ты так низко пал.

Видимо, между личностью и обществом, в диапазоне от государства до полеводческого звена, существует некое качественное различие, поскольку отдельно взятый аграрий никогда не пойдет на то, на что он способен в составе группы, например, не забьет конокрада насмерть и не разорит соседа на том основании, что у того две коровы, изба крыта железом и в рационе отсутствует лебеда. Следовательно, у группы свои законы, входящие в жестокое противоречие с законами человеческими: себе подобного самосильно «лишить возраста» — это зась, но прикончить обществом колдуна, умеющего наводить эпизоотии на скотину, — это свободно и логично, как перекур. С другой стороны, Феликс Дзержинский в качестве государственного деятеля не затруднился арестовать целое румынское посольство и, не колеблясь, подписывал распоряжения о казни заложников, в то время как человек он был дипломатичный, чувствительный и ни в одну залетную муху не ткнул пером.

Если учесть, что соции составляются из людей, то эти противоречия переходят в плоскость трансцендентального, но тут возникают дополнительные вопросы, сколько это ни удивительно, ибо к трансцендентальному вообще-то вопросов нет: например, почему Создатель обращает свое учение не к сообществам и государствам, а к отдельно взятому человеку, но при этом заповеди «Не столпотворяйтесь» не существует, хотя зло от всяческого столпотворения налицо? Что было бы, если бы степень коллективизации человека ограничивалась семьей? — Поди, войны не вышли бы за рамки межклановых столкновений, а революции — за рамки конфликта родителей и детей. Наконец, чего ради человек создан по образу и подобию Божию, если он обречен на коллективных началах грабить и убивать?..

Ведь в том-то все и дело, что вопреки предубеждению, будто благородство, порядочность и прочие высокие качества суть выдумки беллетристов, человек приходит в мир нравственным изначально, богоданно, в силу одного факта своего рождения — это сомненью не подлежит. Младенца, который на уровне пуделя понимает человеческую речь, положим, никто не учит восторгаться и сострадать, а он восторгается и сострадает; в качестве исходного материала младенец имеет своим предшественником дикую обезьяну, но он никогда не ударит товарища по лицу; младенцу незнакомы приемы ласки, но первый его человеческий навык — именно поцелуй. Равно, в юные годы жизни наш брат хомо сапиенс не принимает возможности личной смерти и вчуже взирает на нее, как на нечто фантастическое и противоестественное, а если принять в расчет, что в юные годы жизни мы живем больше знанием генетическим, некоторым образом боговдохновенно, то сразу закрадется подозрение, что человек был задуман как бессмертное и совершенное существо. Но тогда, спрашивается, зачем еще на ранней стадии общественности, в эпоху Среднего царства, задолго даже до греко-персидских войн, понадобилось напоминать нашему отдаленному предку, дескать, не укради и не убий? А затем, что знаки родового кода способны воплотиться в правилах и привычках только через общение с внешним миром, в ходе более или менее социального бытия, а таковое заражено некой вредоносной бациллой, разрушительной для человечного в человеке, как вместе взятые национал-социализм, оперетка и алкоголь. Правда, и общество вторит Создателю — не убий, но что стоит его «не убий», если оно практикует войны и гильотину? И что стоит его «не укради», если труженика в России испокон веков обдирают как липку, в частности, крадут у него деньги на содержание армии, которая не умеет воевать, и государственного аппарата, который существует почти исключительно для того, чтобы существовать?

Таким образом, мы рождаемся совершенными, дабы через опыт себе подобных приобщиться к отравленной морали, предопределяющей как наши добрые, так и самые отвратительные дела. Зачем нам навязана столь абсурдная программа, — об этом после, вернее, этого не понять, если не разобраться с техникой превращения богочеловека в общественного раба. Отчасти, видимо, дело в том, что человеку, взятому как чистое духовное вещество, в высокой степени свойственно чувство ответственности за сохранение образа и подобия Божия, ибо даже злостный материалист несвободен от мучительной мысли: как бы на том свете не ответить за свои пакостные свершения, — а в группе разжижается это чувство, убывает в обратной зависимости от числа; двадцать человек, даже из безусловно нормативных, устроят на танцах драку, двести человек уже способны затеять уличные беспорядки с битьем витрин и строительством баррикад, а две тысячи человек ничтоже сумняшеся пойдут стрелять и резать таких же несчастных, как они сами, только что в траншеях напротив униформа другая и по-ненашенски говорят. Кроме того, сдвинутость коллективного сознания против личного объясняется еще тем, что сама по себе соция возникла из необходимости противостоять отдельному человеку, неважно, благонамеренному или сумасшедшему, гению иль злодею, который мыслит и действует вопреки тому своду правил поведения на людях, который называется «общественная мораль». То есть в социальном смысле человек отдельный ужасен тем, что он вряд ли станет стрелять и резать на том основании, что в траншеях напротив по-ненашенски говорят, и поэтому соция принимает такие меры, против которых и святому не устоять. К тому же чем ущербнее общество, чем подозрительней государство, тем шире и экстренней сумма мер; в нашем, российском случае эта сумма не то что победительна, а даже и чересчур: пошлый обман под вывеской просвещения, единообразие под страхом жестокой кары, закрепощение народа под видом прописки или же напрямую, а также культ вождя, воспитание скопческих потребностей, трансцендентальный материализм в качестве государственной философии, беззаконие, возведенное в закон, регулярные кампании по устрашению нации и нацеленность экономики на войну. Естественно, что под таким чрезвычайным давлением богочеловек неизбежно превращается в общественного раба, — а все потому, что самый страшный враг коллектива под названием «государство» не убийца или фальшивомонетчик, но человек отдельный, человек неучтенный, особенно если он никуда не ходит, сидит у себя на кухне да пописывает стишки, и посему на него затруднительно распространить общественную мораль; все потому, что соция есть реликт, отзвук первобытной незащищенности человека, даже стадного способа бытия, которая жива единственно инстинктом самосохранения, и оттого безжалостно губит и подминает под себя то, что нарушает ее ранжир. Немудрено, что у общества свои писаные и неписаные законы, которые редко совпадают с законами человеческими, а главным образом действуют прямо наоборот. Например, если государство выпускает ничем не обеспеченные деньги, то это называется «эмиссия», а если Иванов из Елабуги выпускает ничем не обеспеченные деньги, то за это его казнят. Например, человек отдельный строит личное благосостояние исходя из беззаветных трудов, смекалки, природного дарования, а благосостояние на общественном уровне достигается при помощи государственных займов у нищеты, налогообложения, водки, реквизиций, несправедливой оплаты труда, ценовой политики, разграбления природных богатств, то есть на основе обмана и грабежа. Тем не менее для общественного сознания этот разбой среди бела дня положительно в порядке вещей, как родины и девятины, его-то и называют нормальным отправлением государственности, но такая странная непонятливость объясняется только тем, что обыкновенный человек падок на разные пленительные слова. Собственно, вся метода коллективизации личности опирается на слова: вот древние римляне выдумали прекрасное слово «bello» и совершенно очаровали им современников, хотя оно обозначает массовую поножовщину, каковой в то время была война; французы вывели формулу «Свобода, равенство, братство», и под эту дудку Европа резалась двадцать четыре года; или вот скажи нашему Иванову из Елабуги, что если он сожжет у соседа баньку, то это будет не уголовное преступление, а это будет патриотизм, то он, скорее всего, запросто, с легким сердцем ее сожжет. Недаром Шопенгауэр говорил, что в этом мире почти никого нет, кроме сумасшедших и дураков.

Итак, нравственность отдельно взятого человека и общественная мораль сосуществуют если не вопреки друг другу, то, по крайней мере, в непересекающихся плоскостях: нравственность — вещь неудобная и кусается, но, главное, логически она направлена в никуда, ибо мы такие, потому что мы такие, общественная же мораль, напротив, имеет свои резоны и недвусмысленную цель — сообразно характеру соции всякую личность держать в узде. Противоречие между ними возникло еще и по той причине, что общество развивается гораздо медленней человека, во всяком случае, государство по своему духу остается почти таким же, каким оно было при фараоне Хуфу, когда человеческая нравственность почти разделяла государственную мораль. В свою очередь, очевидно, что личность заметно движется в сторону вящего совершенства, от детоубийства как нормы обычного права к даровому супу для безработных, или, положим, на пути от тотемизма к язычеству, от язычества к единобожию, от единобожия к некоторой отдаленной похожести на Творца. В этом смысле человек не высшее млекопитающее, и не «говорящий тростник», по Паскалю, и не венец мироздания, а процесс. Следовательно, это нисколько не удивительно, что понадобилось всего четыре тысячелетия, чтобы мы вполне разделили мнение Льва Толстого: война есть «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие»,– в то время как при фараоне Хуфу таковая считалась естественным отправлением государственного организма, наравне с публичными казнями или культом нильского крокодила, отчего и пацифизм в эпоху Среднего царства был так же немыслим, как сигареты и телефон. Справедливости ради сделаем оговорку, что средства связи совершенствуются куда быстрее, чем человек.

Занятно, что это, оказывается, общество худо-бедно совершенствуется под влиянием личности, а не наоборот, ибо нам с детства внушали во время оно: коллективное выше личного, человек — ничто, государство — всё. И вот выходит, что как раз государство — ничто, а человек — всё, хотя бы потому что это не фарисеи, скотоводы и мытари выдумали «не противься злому», это Христос сказал. Но по-настоящему вышеозначенное наблюдение чрезвычайно занятно тем, что если сознание и духовность не есть продукт общественного развития, то вопрос о происхождении человека, кажется, разрешен. По крайней мере, он встает с особенной, критической остротой в то время, когда уже и общество понимает, что война есть «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие», но не в состоянии преодолеть первобытную свою суть.

Стало быть, и на нынешнем этапе исторического развития примирить мораль и нравственность невозможно, но это не означает, что дело — швах. Поскольку государство эволюционирует, как и всё, есть такая надежда: в отдаленном будущем оно настолько сблизится с человеком, что в нем отпадет нужда и оно само собой перестанет существовать, как то и предвидели многие горячие головы от Энгельса до Махно. Если сойтись на том, что всякое правительство, парламент, судейские, вооруженные силы, пробирная палата и масса чиновников на местах кормятся только тем, что на каждую тысячу мирного населения приходится один изобретатель вечного двигателя, два жулика и четыре клинических идиота, то станет ясно, что государство обречено. Ведь со временем всесильная эволюция непременно подведет всех под какой-то общий знаменатель и люди сольются в образе безвредного мещанина, разве что с дурными наклонностями, который будет враг одному себе. Тогда-то государство и начнет постепенно усыхать до сети сумасшедших домов и кружков по интересам, поскольку уголовный кодекс имеет такое же отношение к добродетельному обормоту, как и зачатки атмосферы на планете № 144 в галактике Магеллановы Облака. То есть это еще бабушка надвое сказала, коллектив ли возвысится до человека или человек опростится по коллективному образцу, скорее всего человек опростится по коллективному образцу, если принять в расчет всё возрастающий интерес к физиологической музыке, медицинским справочникам и подноготному значению тринадцатого числа.

Впрочем, то, что государственность как венец общественного сознания во многих отношениях бессмыслица, — видно уже сейчас. Война есть величайшее зло, это общепринятая истина, какая бы химера ни служила ей оправданием, преступность неискоренима в ближайшие пятьсот лет — это скорей всего, в экономике по-настоящему продуктивна лишь частная инициатива, а в социальной сфере государство, хоть тресни, ничего не может поделать со своим главным противником — дураком. Последняя немощь из перечисленных особенно характерна: начиная от царя Алексея I Тишайшего это сколько было принято законодательных актов против коренного нашего увлечения — воровства, однако воруют по-прежнему, чуть ли не поголовно, и главное, непонятно, зачем? — Ведь Россия есть страна неисчерпаемых сокровищ, в ней можно сказочно разбогатеть, если просто под ногами гвоздики собирать, то-то ее разворовывают, разворовывают, и всё никак не могут разворовать. Равно, государство ничего не может поделать с сепаратизмом, только даром мальчишки гибнут, поскольку и тут против него выступает не радетель за национальное самоопределение, а дурак; вот если бы с умножением количества государств умножалось бы количество белков, жиров и углеводов — тогда понятно, а так сепаратиста понять нельзя.

Из этого в частности вытекает, что государственный деятель, если только он не чистый администратор, в половине случаев являет собой печальную необходимость, обусловленную только тем, что покуда существуют эти самые четыре идиота, без властей предержащих не обойтись, а во второй половине случаев он прямо метафизическая фигура, строитель пирамид, несчастный преемник древнеегипетского Хуфу. Во всяком случае, государственный деятель не имеет права на высоко поднятую голову и орлиный взгляд, ибо это уже комично, ибо зачем человеку, например, министр сельского хозяйства, если у него десять соток под картошкой и две свиньи роются на задах?.. А то, действительно, взяли моду выдавать воробья за певчего соловья; дескать, Наполеон Бонапарт — великий полководец, гениальный человек, выдающаяся историческая личность, а он только тем на самом деле и отличился, что спалил пол-Европы, погубил миллион человек, и в результате на смену королю Луи XVI Бурбону пришел король Луи XVIII, что интересно — опять Бурбон.

 

Горе от ума

Бедными люди бывают по одной-единственной причине: от неспособности или ограниченной способности к положительному труду. Если ты работаешь, как вол, делая дело, которое требует известной квалификации, то у тебя и домик будет в четыре спальни, и приличный автомобиль, и даже ты свободно можешь посетить какие-нибудь экзотические Балеарские острова. А если у тебя за плечами два класса воскресной школы и руки приделаны кое-как, тогда, конечно, приходится околевать с голоду либо подаваться в социал-демократы, — третьего не дано.

То есть это у них так заведено, в странах Центральной и Западной Европы, где всё сравнительно просто, логично и не в ходу двусмысленные слова. В России же у бедности всегда найдется тысяча разнообразных поводов и причин. Как-то: несчастная любовь, интриги, критический износ техники, казнокрадство, недальновидность буржуазии, романтизм, неблагоприятное расположение звезд, резко континентальный климат, сглаз и если твой начальник похитил зарплату целого цеха и сбежал на экзотические Балеарские острова.

Поэтому нисколько не удивительно, что во всей Европе у людей бывают неприятности, но такой, как наша, бедности не найти. Вот на захолустную деревеньку Хильтер в Нижней Саксонии удивляешься, потому что это пятый сон Веры Павловны: дома стоят богатые, убранные, как праздничный торт, деревенскую улицу точно вылизали, земледельцы похожи на наших профессоров, пьют мозельское и говорят о потребительском обществе на паях. Теперь возьмем какую-нибудь деревню в нашем Зубцовском районе Тверской области: дома тут, правда, могут быть со всеми городскими удобствами, но такие они облупленные, неказистые, точно их строили так, для отвода глаз. Далее: улицы сравнительно проезжие, особенно если на тракторе и ненароком не встретится препятствия вроде заблудившегося бычка. Народ говорит, разумеется, про другое, но заковыристо, красочно и упирая на двусмысленные слова.

Про «категорический императив», правда, не говорят, однако о роковой роли «Росэнерго» в истории нашего отечества, об измене, коренящейся среди высшего командного состава ВМФ, об американских кознях против аграрного сектора могут толковать весь обеденный перерыв. Если жалуются на погоду, то это означает — душа горит.

Вообще народ кругом чересчур, подозрительно непростой. Взять хотя бы наших пастухов Бориса и Геннадия, которые скончались до срока от болезни, открытой доктором Чеховым, — «от водки и злой жены». Эти были книгочеи, поглощавшие все «толстые» журналы, которые удавалось похитить у дачников или украсть из сельских библиотек. Понятное дело, им скучно было думать о привесе и рационе, они всё решали третий роковой русский вопрос: «Если мы такие умные, то почему мы такие бедные?» — И не находили ответа, так и померли, не найдя.

Между тем ответ, что называется, лежит на поверхности: мы именно потому такие бедные, что некстати умные, вернее сказать, слишком занятые отвлеченной мыслью, отравленные романтическими настроениями, забитые той вековой истиной, что ничего-то ты с собой в могилу не унесешь. Словом, бесконечно прав был наш великий Грибоедов, выведя обескураживающее правило: если у нас горе, — то по преимуществу от ума.

И действительно, для того чтобы задешево купить бочку кислой капусты, а после подороже ее продать, большого ума не надо, а вот ты попробуй хотя бы сформулировать четвертый роковой русский вопрос: «Почему я не адмирал?» Недаром у нас самые процветающие писатели, считающие свои доходы миллионами, это сбрендившие домохозяйки, которые ублажают низменный вкус вековухи и дурака. А Николай Федоров сочинял трактаты о воскрешении всех умерших во тьме веков и оттого закончил свое поприще в нищете.

Такая наша умственность, конечно, непрактична, и даже она губительна в эпоху производства и потребления, но зато обаятельна и легко может подкупить инакомыслящий элемент. Вот жил у нас в Зубцове австралиец Дэвид Ортон, капиталист-интернационалист. Организовал он производство чистой меди из мусора, научил с десяток мужиков работать, но вскоре его обвели вокруг пальца, разорили до нитки, и он уехал к себе домой. С тех пор звонит из Австралии несколько раз в году. Спросишь его, как, дескать, дела, а он в ответ: «Всё отлично, вот только не с кем поговорить».

 

Конец эпохи

Люди нашего поколения — это дети героев Великой Отечественной и внуки отсидевших «за просто так». Мы были чувствительны, пугливы, непрактичны, широко начитанны и очень расположены к витанию в облаках. Некогда мы бездельничали по научно-исследовательским институтам, томились в очередях за всякой безделицей и были неутомимыми спорщиками о возвышенном, мы верили в демократические свободы и обожали неореалистическое кино. Вот как раз на нас-то и кончилась Россия. Разумеется, если понимать ее как страну мечтателей, подвижников и страдальцев за идеал.

Эта Россия зародилась давно, может быть, еще во времена Радищева или даже Ордина-Нащекина, который беспробудно пил всю страстную неделю в связи с несовершенством человека и за это угодил на покаяние в монастырь. Потом дала о себе знать наша великая литература, и страна жила ею, как хлебом насущным, даром что западнее Немана ее было некому оценить. Потом объявились декабристы, невозможные, как семь пятниц на неделе, пошли дуэли из-за разночтений у Гегеля, совершилось второе пришествие через явление графа Льва Толстого народу, и, наконец, наши большевики всерьез взялись строить Царствие Божие на земле. Этот переворот был коренной, но России не отменил, поскольку он развивался в русле традиции, в стилистике мечтателей, подвижников и страдальцев за идеал.

Не исключено, что мы и выжили-то исключительно потому, что были такие оголтелые чудаки. Триста лет русские оставались слишком уникальным племенем, именно романтичным в пику всему цивилизованному миру, чтобы Провидение позволило ему раствориться в небытии. Неосновательные романтики эллины, злые романтики римляне — эти давно поисчезали за разные художества и грехи, а мы которое столетие никак не сопьемся с круга, хотя эта проблема остро стояла еще в старомосковские времена. И женщины наши по-прежнему рожают, хотя уже без этого огонька, и никакие злокозненные соседи нас не сумели завоевать. Это нас-то, русаков, у которых до самой Крымской кампании ружья кирпичом чистили и не было армейского интенданта, не наворовавшего себе многотысячный напитал…

Словом, можно ждать серьезных неприятностей, поскольку Россия уже не та. Уже мы, предположительно, не любопытны и не дороги Провидению, потому что мы теперь обыкновенные и как все: серьезных книг не пишут и не читают, образовательный уровень как в Бельгии, в Москве по телевизору показывают ту же ерунду, что и в Париже, и вообще совершилось множество злокачественных перемен.

Например, напрочь исчезло то благородное беспокойство, которое двести лет питала наша литература, всякий, на кого ни погляди, кажется довольным, самоуверенным, деловитым, хотя у него всего и делов, что купить вагон гвоздей в Барнауле и продать его в Кзыл-Орде. Например, сейчас никто не знает, что у порядочного человека одно-единственное предназначение — способствовать прирастанию красоты. В качестве частного результата это может быть и прекрасный спектакль, и дитя, и неоскорбительная организация власти на местах, и даже фронтовой истребитель, который тоже прекрасен на свой манер.

Точно кончилась наша эпоха и началась новая — эпоха неталантливых людей, потому что именно по департаменту прекрасного у нас наблюдаются нелады. Архитектура — «бред пьяного огородника» (формулировка В. Слепцова), театр — это место, где режиссеры из кожи вон лезут, чтобы сделать «Братьев-разбойников» из «Дяди Вани», кинематографа вовсе нет, потому что, в частности, нет фактурных актеров, знающих начала этого ремесла.

То есть настолько новая, непривычная пошла жизнь, что оторопь берет, словно ты по волшебству вдруг очутился на чужбине и решительно некуда себя деть. А вокруг ходят молодые люди с сотовыми телефонами, и ты глядишь на них и ужасаешься, как, наверное, римские патриции глядели на диких воинов Алариха и ужасались концу всего. И невдомек было римским патрициям, что это еще далеко не конец, что впереди Томас Мор с его «Утопией», эпоха Возрождения, энциклопедисты, русская литература, московские мечтатели, дети героев Великой Отечественной и внуки отсидевших «за просто так».

Нет, все-таки на земле интересно жить.

 

Русский — это как?

Вообще русский — не национальность, а настроение. (Под настроением подразумевается некая сумма полярных качеств, которые предопределяют устремления и поступки больше в зависимости от фазы луны и атмосферного давления, нежели от прямой физиологической потребности, как везде.) Поэтому русским можно быть при сомнительной фамилии, когда вам всего лишь довлеют возвышенные интересы, и если у человека непоказанный разрез глаз. Коли вы в хороший вечерок любите посидеть на крылечке, размышляя о том, почему сахар в стакане чая размешивают по часовой стрелке, а не наоборот, коли положение на Суматре волнует вас больше, чем распри с тещей, то, значит, вы русский от подошвы до хохолка.

Именно что национальность есть нерушимая общность людей определенного душевного строя, который сплачивает больше, чем вероисповедание и родство. Отсюда русскость — это прежде всего способность к сопереживанию, всемирность, открытая Достоевским, непрактичность, склонность к романтическому и умение пострадать. Разумеется, эту сумму дополняют и качества малосимпатичные, даже отвратительные, но о них как-нибудь в другой раз.

В прочем же русские так разнятся между собой, точно они к разным расам принадлежат: кто-то объясняется преимущественно по-матерну и на фене, кто-то после букваря ни одной книги не взял в руки, кто-то при случае продаст мать родную за пятачок. Вот немцы — все как один немцы с миниатюрными местными вариациями, и они черта с рогами поставят у власти, если им пообещать «народный автомобиль». У французов только вечно пьяные бродяги выпадают из общего правила, сформулированного в пословице: «Счастлив тот, кто имеет десять тысяч франков годовой ренты и никогда не видел короля». Все американцы уверены, что бог нарисован на долларовой бумажке и его фамилия — Вашингтон.

А русские, формально и по существу, тянут свой воз, как лебедь, рак и щука, в разные стороны, кто куда. Поэтому в нашем уникальном случае нет понятия более кабинетного, чем «народ».

Вместе с тем русскость — эта такая сила, что, как показывает практика, ей охотно покоряется инакомыслящий элемент. Об онемечившихся русских что-то не слыхать, а немцы в России уже во втором поколении становились истовыми православными, мздоимствовали и проигрывались в «стуколку» до белья. Дети Рюрика уже не знали по-варяжски, литва Гедеминовичи и монголы Чингизиды основали корень нашей аристократии, доктор Гааз из голландцев и датчанин Даль явили чудеса славянской самоотверженности, чуть ли не каждый третий выдающийся русский поэт — еврей. Кстати, о евреях: ну какие они евреи, они такие же несчастные, как и мы.

По нынешним временам консистенция нашей русскости уже не та, и пожиже она, и градусом не вышла, потому что наступили экономические, то есть довольно подлые времена. Уже мы общенационально простоваты, хладнокровны, расчетливы и прижимисты по той причине, что ничего не платят за витание в облаках. Это обидно, но, главное, опасно, поскольку мы только тем доселе были угодны Богу, что отличались благообразной непохожестью, а также склонностью к витанию в облаках. Больше мы ничем Создателю не интересны, потому что автомобили наши без молитвы не заводятся, дети растут, как лебеда, не крадут одни сумасшедшие и боязно выйти из дома с наступлением темноты. Словом, как бы нам ненароком не пострадать.

Знамения уже были. Так, у нас в Тверской области (где по летней поре прохлаждается автор этих строк) вдруг катастрофически вздорожало мясо, и сразу народ потянуло к святым мощам. Потом открылась эпидемия гепатита и, наверное, администрация издала бы местный закон об отмене рукопожатия, если бы оно не отменилось само собой. После в Вазузу опрокинулись несколько цистерн с мазутом, и надолго загрустили здешние рыбаки. Впрочем, это были сравнительно отеческие внушения, потому что еще есть холера, цунами, землетрясение и дефолт. Покуда Бог терпит, и вот мы даже спиваемся которое столетие, и всё никак не сопьемся, точно нас кто-то заколдовал.

Или, может быть, русскость — это такая сила, которая вечна и бесконечна, как материя, и еще шесть миллиардов лет мы будем ночи напролет спорить об эманациях мирового духа в теории и в быту. А прочие нации тем временем будут изобретать автомобили, которые заводятся, если им подморгнуть.

Стало быть, русский — это так: все время думается о прекрасном, душа стремится, но вообще настроение такое, как будто жена накануне сбежала с начфином танкового полка.

 

Герой нашего времени

Герой нашего времени — фигура и понятие чисто русские. Во-первых, потому что это всегда литературный персонаж, которому наперебой подражают живые люди, поскольку мы народ книжный и у нас не только жизненно пишут, но и по писаному живут. Во-вторых, в России постоянно меняются времена, не то что, скажем, у англичан, которые как выдумали в XIII веке конституцию, так ею и дышат по сегодняшнее число. А у нас то Третий Рим, «то птенцы гнезда Петрова», то рубль как решение всех проблем, то диктатура пролетариата, то социализм с человеческим лицом, то снова рубль как решение всех проблем. И у каждого времени свой герой.

Среди таковых у нас в разное время отличались: Ванька-Каин, Онегин с Печориным, Рахметов, Павка Корчагин и целый сонм литературных персонажей, которые пели под гитару и строили в тайге молодежные города.

Герой нашего времени, то есть того самого, которое лет пятнадцать душит культурного человека, как это ни странно, явился издалека. Именно из XIX-го века в начале, и зовут его Павел Иванович Чичиков, коллежский советник и холостяк. Как нам известно со школьной скамьи, этот добродушный проходимец таскался по России, скупая «мертвые души», тем самым сколачивал себе стартовый капитал.

По крайней мере, очень многое роднит Павла Ивановича со средневзятым русским дельцом XXI-го века в начале, но многое и разнит. Положим, нынешний совсем не добродушен, и даже ему проще застрелить, чем договориться, он не владеет обворожительными манерами и ему нипочем не исполнить старорежимного антраша. Нынешний не плодовит на искрометные выдумки, и вообще суть новейшего русского капитализма заключается в том, чтобы подешевле купить бочку кислой капусты и подороже ее продать. Но зато и Павел Иванович, и нынешний делец ужасные патриоты, все-то у них птица-тройка на уме, «неказистый, кажись, снаряд». Да и как им не быть патриотами, если во всем мире не найдется другой такой земли, где можно безнаказанно грабить и надувать.

Но вот какое дело: если бы не остановил Чичикова гневливый князь из II-го тома, прообраз нашего басманного правосудия, то Россия давно была бы первой державой мира. Ибо уж так задумана наша непостижимая планета, что ее способен благоустроить только жулик, то есть бессовестно-предприимчивый элемент. У романтика и гуманиста почему-то в конечном итоге обязательно выйдет 58-я статья, а у жулика (он же банкир, промышленник, коммерсант) почему-то выйдет повальное благосостояние и неукоснительная законность, хотя он вроде бы работает исключительно на себя. Что же непосредственно до России, то при ее просторах, сказочных богатствах и долготерпении народном чичиковы запросто превратили бы ее в процветающую страну.

Почему «дорога в ад выстлана благими намерениями», а из алчности отдельного человека вытекает японская продолжительность жизни, — на эту загадку отгадки нет. А ляд его знает, почему! Может быть, потому что человечество еще очень молодо и бестолково, что мир еще долго будет принадлежать злодеям и дуракам.

Следовательно, и классический, и новейший капитализм в русской редакции суть необходимое зло, которое нужно пересидеть. Как западный мир пересидел своих гарпагонов, как мы большевиков пересидели, — так и этих нужно пересидеть. Главное, чтобы нынешние чичиковы не забывали, что они не рыцари прогресса, а что-то вроде скарлатины, которой всем досталось переболеть.

 

О победах и поражениях

По-настоящему русская армия была высокопрофессиональна и посему неизменно победоносна только в течение XVIII-го столетия, покуда был силен петровский орлиный дух. После дело пошло хуже, поскольку мы вообще народ невоинственный, больше расположенный к необременительным трудам и витанию в облаках. Французов в 1812 году победили, не выиграв ни одного сражения, главным образом благодаря нашей характерности, то есть потому что мы настырные, как кроты. Турок в конце 70-х годов XIX-го столетия побили, понеся огромные, ничем не оправданные потери, да еще по Берлинскому трактату нас оставили в дураках. В финскую кампанию отхватили бессмысленный Карельский перешеек, положив при этом до двадцати наших солдатиков за одного чухонца, даром что белоглаз. О войнах японской и империалистической умолчим.

И вот грянула Великая Отечественная война. На поражение в ней мы были, казалось, обречены. Во-первых, Красная армия находилась в стадии перевооружения, в частности, на пути от конной тяги к дизельному тягачу. Во-вторых, Верховный главнокомандующий страдал маниакальным психозом и мечтал на двоих с Гитлером поделить мир. В-третьих, по частям и соединениям царил обыкновенный русский беспорядок, например, самолеты стояли незаправленными, оборонительные сооружения накануне снесли, по самое 23 июня немцы ходили у нас в друзьях. В-четвертых, командиры были малокомпетентны, да и тех распустили по танцулькам и отпускам. Наконец, лучшие военачальники обретались кто в земле сырой, кто по тюрьмам и лагерям. Неудивительно, что собственно Красная армия была разгромлена вермахтом за три недели, и немец двинулся непосредственно на Москву.

И тогда в дело вступил народ. Большевики тридцать три года только тем и занимались, что готовились к мировой войне, всю страну посадили на голодный паек, прекрасных наших женщин в рубища одели, крестьянство перевели на положение крепостных, только чтобы построить всесокрушительную военную машину, а немцы ее разделали в три недели, — и тогда в дело вступил народ.

А это трагедия и преступление против нации, если власти предержащие обрекают на кровопролитие тружеников города и села. Ибо народ как единый организм не должен иметь навыка убийства, поскольку тогда это уже будет сообщество душегубов, а не народ.

Он должен трудиться, обустраивать свою землю, растить детей, а защищать национальную территорию от посягательств чужеземцев обязана армия, которую народ содержит из своих средств. Уж это так исстари повелось, со времен вавилонян, что народ созидает и отрывает от себя кусок на прокорм жертвенного сословия, военных, которые в бранную пору убивают (это у них как щей похлебать), а по мирному времени учатся убивать. Ведь война, какая она ни будь, все равно выпадение из нормы и преступление против человечности — недаром в стародавней России солдат, принимавших участие в боевых действиях, три года к причастию не допускали за то, что они проливали кровь…

Следовательно, если война принимает так называемый народный характер, то это прежде всего означает, что армия никуда не годится и по-хорошему ее воблаговременье следовало распустить. Вот немцы — те объявили всеобщую мобилизацию только к исходу 1943 года, потому что вермахт себя превосходно показал и сравнительно малой кровью добрался до стен Москвы. А наши полководцы воевали более числом, нежели уменьем, исходя, видимо, из того, что в рабовладельческом государстве жизнь ничего не стоит, что русских вообще много, поскольку у них два раза в сутки ложатся спать. В результате мы потеряли около тридцати миллионов человек — немцы около шести миллионов — на всех фронтах.

То есть не поймешь, кто на самом деле победитель, кто побежден. Ибо через поколение выбитый народ неизбежно впадает в деградацию, поскольку на поле брани первыми погибают самые благородные, отважные, дельные мужики. Бабам-то потом от кого рожать? А еще удивляются, что у нас миллион бездомных детей, что стариков по деревням за сто рублей режут, что взяток не берет разве что Президент.

Но как бы там ни было, немца мы одолели, поскольку русский человек, хотя он и невоинственный, однако так устроен, что в крайнем случае стоит до последней капли крови, пяди и шалаша. Французы вон две недели против немцев повоевали, видят, что дело не клеется, и — «пардон». Зато французы в основном целы, собор Парижской Богоматери стоит, где стоял, виноделию конца не видно, а что до германской оккупации, то, дай срок, русские точно разобьют немцев, американцы, в свою очередь, придут и освободят. А мы настырные, как кроты.

Вообще всемирно-историческое значение нашей Великой Победы, народной Победы, состоит в том, что больше к нам не полезут, потому что уже всем доподлинно известно, что русских победить нельзя, потому что они настырные, как кроты.

 

Государство — это кто?

На сей животрепещущий вопрос король Людовик XIV Солнце отвечал французам определенно: «Государство — это я». В свою очередь, энциклопедисты подозревали в системе властных структур некий общественный договор. Большевики трактовали эту систему исключительно как инструмент классового насилия и закрепили свою позицию на практике, по-видимому, с оглядкой на опыт Кира Персидского, который широко карал соратников и врагов. Наконец, великий русский историк Василий Осипович Ключевский пришел к заключению, что наша государственность — «это какой-то заговор против народа», и оказался отчасти прав.

Заговор, положим, не заговор, а похоже на то, что сколько существует на нашей земле государственность, столько до народа ей дела нет. Словно этот самый народ для нее обуза, или как будто она бытует в каком-то ином измерении, или это так сложилось от века, что у русского государства свои таинственные интересы, у народа — очевидные, но свои. Собственно, нашему человеку только того и нужно, чтобы ему не мешали жить. А какие цели преследует государство — это всегда, или почти всегда, метафизика и секрет. Вернее, с геополитической точки зрения все более или менее ясно, но с точки зрения человека — метафизика и секрет. Например, непонятно, зачем бы печерским инокам понадобилась навигация, рязанскому мужику — черноморские проливы, московскому интеллигенту — политпросвет?

Сейчас на повестке дня такой роковой вопрос: к чему клонит наше правительство, пытаясь реформировать жилищно-коммунальное хозяйство, которое худо-бедно функционировало без малого сотню лет? С геополитической точки зрения это нонсенс, потому что никакой мировой идеи в этой затее нет. С точки же зрения человека тут, кажется, опять какой-то заговор против народа, потому что практика показывает: что ни реформа, то словно палкой по голове. Ведь раскатали же ушлые люди нашу страну по бревнышку, как срубы раскатывают, под предлогом демократических преобразований, оставив трудящемуся человеку только крышу над головой…

Но, с другой стороны, это в своем роде благодать, что по итогам дележа нам оставили хотя бы крышу над головой. Настоящая беда в том, что, оказывается, эта крыша висит на честном слове, ни на чем, как небо, и ее тоже могут запросто отобрать. Обидно:

человек всю свою жизнь трудился не покладая рук, хотя бы и с незначительной отдачей, перебивался с петельки на пуговку, холодал и голодал, а сальдо вышло ему такое: крыша над головой, которую могут запросто отобрать. То соблазнительное обстоятельство, что реформаторы обещают загнать наших злостных сантехников в рамки рыночных отношений, — дело десятое, и это еще бабушка надвое сказала, загонят их или нет. По-настоящему настораживает, что теперь будет легче легкого лишить человека крыши над головой. Достаточно повысить квартирную плату до фантастических размеров, чтобы она была по карману одним акционерам, и нас всех расселят по общежитиям в Мневниках и Котлах. То-то наступит рай для этих самых акционеров — снесут они наши пятиэтажные бараки и понастроят свои любимые казино.

И все-таки не сказать, чтобы это был прямой заговор против народа. Просто в нашем уклончиво-буржуазном правительстве заседают относительно молодые люди, в меру разумные, в меру образованные, в меру ответственные, которые, однако же, не понимают простых вещей. (Это Людовик XIV Солнце привечал Мольера, а наш реформатор, поди, ничего, кроме Акунина, не читал.) Например, они не понимают, что нельзя сразу вытравить из народного сознания социалистическую составную, что половина страны еще долго будет стоять на том, что земля — божья, забор — ничей. Что русская буржуазия всегда была тупой, алчной, недальновидной, своими руками вила себе удавку, и посему ее нужно держать в узде. Что сплеча, большевистскими методами проблему не решить, хотя большевизм и есть концентрированное выражение русскости, а нашим уж если приспичит построить капитализм, то непременно к завтрему и вполне. Нужно принять в расчет: капитализм, действительно, есть неизбежное и необходимое зло вроде химиотерапии, в конечном итоге действительно обеспечивающее народное благоденствие, но это не завтра и не вполне. Тут уж ничего не попишешь, потому что вообще человек еще слишком юноша и долдон.

Прискорбнее всего, что наши министры-капиталисты вот чего не хотят понять: человек слишком самобытен, и вряд ли по нем общечеловеческие пути. Ведь у нас все не как у людей, например, посеешь огурчик, а вырастет разводной ключ. Например, рязанский мужик вожделеет распределения по труду, а получает краснознаменную империю во главе с Киром Персидским, но только советского образца. Например, ты навострился заставить озорников сполна платить за квартиру, за которую они годами не платят, а в результате половина страны окажется в шалашах. У нас даже суд присяжных никак прижиться не может, потому что присяжные готовы оправдать детоубийцу, если пообещать им после судебного заседания вознаграждение и банкет.

А вообще государство — это обслуживающий персонал при народе, который обязан кланяться и миллионеру, и босяку. Если этот персонал будет кланяться одним босякам, то зачахнет культура, промышленность, наука, образование, гинекология, и нас в конечном итоге останется сто четырнадцать человек. Если персонал будет кланяться одним миллионерам, то нам не миновать повторения Октября. То-то наступит рай для тех, кто был ничем, да так ничем и остался: опять они нам понастроят пятиэтажных бараков заместо казино, запретят самовольно покидать Московскую область, возобновят 58-ю статью, введут низкокалорийную пайку, и нас в конечном итоге останется сто четырнадцать человек.

А еще удивляются, что русский человек пьет. Пьет, черт такой, когда у него печени практически нет, корова не доена и голова раскалывается от дум. Но в том-то и заключается основной парадокс русской жизни, что и пить нельзя, и не пить нельзя.

 

Чудесное и материализм

Что-то год плоховато начинается. Правду сказать, и прежде наша земля регулярно претерпевала разные катаклизмы, но тут вдруг повсеместно погода точно с цепи сорвалась, автобусы падают в пропасти, доллар дешевеет, самолеты бьются, как сговорились, а мировой океан атакует сушу и погребает заживо целые города.

Что-то тут не так, то есть сдается, что в начале 2005 года от рождества Христова беды на нас посыпались неспроста. Трезвый человек на это скажет: предрассудки, суеверие, бредни невыдержанного ума. Может быть, и так, но ведь спас же случайный заяц нашего Пушкина, перебежав ему дорогу на Петербург накануне 14 декабря 1825 года, и разве генеральше Тучковой не приснилась могила мужа у никому не известной деревни Бородино… Стало быть, не исключено, что мы как-то окончательно прогневили Вседержителя и Он нас покинул на волю волн.

Такое потому не исключено, что мы закоснели в грубом материализме и давно не замечаем, как вокруг нас совершаются многие чудеса. Начать с того, что сам человек есть чудо, поскольку он представляет собой волшебный итог развития от бессмысленного грызуна до гидротехника Иванова, который шутя добывает электричество и поворачивает Божьи реки вспять. Или такой пример: большевики целых семьдесят лет боролись с художественной литературой — и безрезультатно, а при демократах она рассосалась сама собой.

Так вот что-то год плоховато начинается, и это, видимо, неспроста. В лучшем случае тут нам знак, намекающий на неполное соответствие должности человека, а в худшем — следствие отпадения от Бога по итогам нашей деятельности в воздухе, на море и на земле. Есть Бог или нет — это вопрос особый, но даже если бы заместо Бога существовала только сумма закономерностей, то и против этой суммы человечество так критически нагрешило, что поделом ему и моровое поветрие, и потоп.

Во всяком случае, мировая практика показывает, что ни одно масштабное преступление не остается безнаказанным, что сумма закономерностей тоже умеет мстить. Народ древнего Рима норовил покорить вселенную и поэтому испарился с лица земли. Англия и Франция вели чрезмерно активную колониальную политику, и оттого у них сильно африканизированные города. В России по той причине некому воспроизводить порядочных людей, что в 1917 году она полезла «поперед батьки в пекло», то есть, не дожидаясь второго пришествия, вздумала строить царство Божие на земле.

Мы вообще крепко виноваты перед суммой закономерностей. Вот только малая часть тех преступлений, которые мы совершили за последние двести лет… Уходили царя-освободителя, упразднившего рабство, наладившего цивилизованную судебную систему и демократическое правление на местах. Потопили в крови два польских восстания, но ввязались в войну с Турцией ради освобождения южного славянства, которое нас потом и оставило в дураках. По простоте душевной отчаялись на гиблый социальный опыт и четыре года резали друг друга, покуда не превратилось в ругательство слово «интеллигент». Полмира держали в ежовых рукавицах, непонятно зачем и неведомо почему. Наконец, сравнительно недавно подарили компании проходимцев и уголовников несметные богатства, нажитые поколениями наших соотечественников, которые отъедались два раза в год.

Чего уж тут удивляться, что у нас по принципу «то понос, то золотуха» — то Чернобыль, то Дубровка, то наводнение, то дефолт. Чего уж тут удивляться, что мы бедные и обиженные, если немецкие баламуты нам дороже отца с матерью, если мы терпеливы, незлопамятны и так по-детски доверчивы, что нас очень легко надуть. Ну и надувают свои и чужие, левые и правые, патриоты и западники, сепаратисты и государственники, — одним словом, все надувают, кому не лень.

Единственно оттого легче на сердце, что не мы одни беспросветные грешники, а, пожалуй, весь цивилизованный мир так опростился и опошлился, до такой степени сосредоточился на материальных благах, настолько отрешился от вечных гуманистических идеалов, что Богу, собственно говоря, некого опекать. Ведь Его чада кто: нищие духом, плачущие, кроткие, жаждущие правды, нестяжатели и непротивленцы, благословляющие врагов. А где их теперь искать?

Поразительная метаморфоза: еще двести лет тому назад — по историческим меркам, позавчера — Байрон витийствовал, Гегель умствовал, Бодлер священнодействовал и люди могли часами беседовать о прекрасном, а нынче только и разговора, что о процентной ставке на капитал. Если это тенденция и надолго, если закат культуры и гегемония обывателя есть естественный итог развития человечества, то американское 11 сентября — это не эпизод.

Особенно тревожно, что и в масштабах личности наблюдается эта закономерность: ничто так просто не сходит с рук. Поэтому жить надо бережно, аккуратно, с оглядкой на чудеса. Есть Бог или нет — это вопрос особый, но вот человек такое чудо из чудес, что от него всего приходится ожидать, вплоть до бесконечного загробного бытия. Поэтому на всякий случай жить надо так, как будто точно есть душа, бессмертие, Страшный суд.

 

Откуда что берется

«Откуда что берется?» — Это на самом деле основной вопрос педагогической науки, или, вернее, искусства, на который покуда ответа нет. Из прасолов у нас выходят первостатейные поэты, из химиков — композиторы, из спортсменов — уголовники, из адвокатов — устроители социально-экономических катастроф. С другой стороны, замечено, что у наших выдающихся медиков дети бывают неизлечимо больны, у прекрасных педагогов вырастают банальными жуликами, у мыслителей, случается, дальше азбуки не идут. Наконец, что такое должно было сложиться на небесах, какая подоплека притаиться в генетическом коде, чтобы из крестьянского мальчика, сызмальства росшего под матерную брань и пьяные выходки соплеменников, со временем получился гениальный писатель, — речь идет о Василии Макаровиче Шукшине.

Впрочем, «откуда что берется» — это не только наша национальная тайна и наш вопрос. И Паскаль жаловался на то, что «детей в школе учат чему угодно, только не порядочности», и у великого Конфуция был единственный сын Боюй, бездельник и дурачок. Однако же у наших западных соседей по континенту дело в основном обстоит так, что сын пекаря становится пекарем, адвоката — адвокатом, сепаратиста — сепаратистом, биржевого спекулянта — в худшем случае щипачом. Такая преемственность объясняется прежде всего тем, что у многих положительных народов существует отлаженная система воспитания, отчасти общенациональная, отчасти клановая, от которой, в общем, не принято отступать. Конечно, в критических случаях у них и принцы вырастают балбесами, но в огромном большинстве случаев сумма наклонностей передается из рода в род.

Например, у японцев система воспитания зиждется на том незыблемом правиле, что первые пять лет жизни человек — царь и бог, следующие десять лет — раб, потом пять лет — подмастерье, и в результате у них всегда получается безвредное существо, которое способно трудиться по восемнадцать часов в сутки и ни за что не поедет на красный свет. В свою очередь, Запад давно одержал «победу над трудом», по определению Герцена, то есть французский официант жив тем убеждением, что он лучший в мире официант, и ему в голову не придет денно и нощно изводить себя роковым вопросом: почему я не адмирал? Это как раз понятно, потому что француз прошел четырехсотлетнюю школу капиталистического производства и души у него, конечно, нет, но зато он дисциплинирован, деловит, невороват и точно знает, что можно, чего нельзя. Из этого, в частности, вытекает, что в ближайшие четыреста лет в России по-прежнему будет проще убить, чем договориться, и не приходится рассчитывать на убедительный урожай.

Стало быть, всё дело в общенациональной системе воспитания, которая в девяти случаях из десяти безотказно работает через передаточное звено.

Оттуда все и берется, что у нас этой системы нет. И, кажется, никогда не было, если судить, в частности, по тому, что те самые мальчики, которых в 1913 году матери аккуратно водили к обедне, в 1918 году походя отстреливали наш православный клир. Тысячу двести лет существует русский народ, тысячу сто из них он исповедует христианство, а общенациональной системы воспитания как не было, так и нет. Поэтому у нас из химиков получаются композиторы, девочки оставляют в родильных домах своих младенцев, матерная брань стала языковой нормой и взятки только сумасшедшие не берут.

Вообще мы, русские, народ аморальный. Не в том смысле аморальный, что у нас кругом одни воры и подлецы, и даже напротив, бессребреников у нас больше, чем пожарных, а в том смысле, что у нас нет корпуса общенациональной морали, неколебимого и неизменного, как расстояние до Луны. Мало того, что теперь в России каждая вторая домашняя склока выливается в поножовщину, у нас среди интеллигенции не считается зазорным стащить у товарища книгу, у финансистов зажать долг — в порядке вещей, и вообще нет человека важнее дворника, которого было бы не за что посадить.

Остается надежда на многие драгоценные качества русского человека, которые неистребимы в масштабах народа, например, то же бессребреничество, вдумчивость, романтизм. Но в том-то и беда, что у нас плохо работает передаточное звено. То есть нынешние родители сами еще до такой степени дети, так они легкомысленны, неразвиты, мало потрепаны жизнью, что воспитание детей им доверять нельзя. В особенности эта филиппика касается нашего юного поколения, частично растерявшего основные нравственные ориентиры, для которого невозможно то, что всегда было возможно, и позволительно то, что всегда считалось предосудительным и табу. Пот прошибает, как подумаешь, что за внуков и правнуков они нам воспитают, какие жлобы и кровопийцы будут заказывать музыку лет через двадцать, и выживет ли вообще наша государственность и страна.

Стало быть, нужно срочно менять передаточное звено. Например, хорошо было бы в законодательном порядке возложить ответственность за воспитание подрастающего поколения на наших дедушек и бабушек, которые не успели погрязнуть в буржуазных пороках, зачерстветь в теперешнем культурном вакууме, одуреть от телевизора и кино.

Главное, дело не безнадежно, если принять в расчет, что, по определению одного из отцов церкви, «человеческая душа по своей природе христианка» и никакие общественно-хозяйственные новации не способны это качество отменить. Все-таки человечное в человеке заложено так прочно, что оно любые гадости превозможет и переживет, включая Государственную Думу и учетную ставку на капитал.

 

О пословицах русского народа

Русский народ по своей природе не промышленный, не торговый, он прежде всего художник и большой выдумщик насчет каши из топора. Оттого редко встретишь чистого русака среди крупных капиталистов, профессиональных революционеров, перекупщиков, идеологов стирального порошка. Ничего обидного в этом нет, поскольку давно существует разделение труда еще и по национальному признаку: кто-то преимущественно торгует, кто-то часы делает, кто-то из кожи вон лезет, примериваясь к мировому господству, кто-то созидает невещественные миры.

Мы главным образом созидаем невещественные миры. То есть русский народ постоянно находится в художественном поиске, решает метафизические задачи, чем бы он на самом деле ни занимался, будь то государственное строительство, или футбол, или битва за урожай. (Это ли, действительно, не метафизика: футбола в стране нет, но министр по футболу есть. Как в Америке: есть киноакадемия, киногород, самая значительная премия за достижения в области кинематографии, а кино-то как раз и нет.)

Так вот мы главным образом созидали невещественные миры. Как-то: в эпоху великих реформ царя-Освободителя умы не столько занимал суд присяжных и всеобщая воинская повинность, сколько художественный вопрос: можно резать старушек исходя из высших гуманистических ценностей или нет? А то мы сто лет строили всемирную коммунистическую республику, не всегда имея что-нибудь на обед. Наконец, у нас даже воруют некоторым образом художественно, например, во вторник на Варшавке еще стояла финансовая пирамида, а в среду она растаяла в воздухе, как мираж.

Впрочем, непосредственно художественная работа у нас обыкновенно делается «на ять», Россия дала миру великую литературу, с которой, пожалуй, нейдет в сравнение никакая другая, явила утонченную музыкальную культуру, уникальную живопись и целых две школы актерского мастерства. Кроме того, мы изобрели радио и телевидение, открыли принцип реактивного движения и получили золото из свинца.

А вот в сфере материального производства мы сильно не преуспели и ничего не дали миру, кроме хитрого огнестрельного аппарата, который будет стрелять, даже если его кирпичом чистить, а то и не чистить его совсем. В остальном автомобили у нас не заводятся, телевизоры не показывают, земля не родит, туалетная бумага появилась одновременно с космическим кораблем. Отсюда следует, что кабы не наша разносторонняя культура, России было бы даже как-то беспочвенно, никчемно существовать.

А так мы имеем веские основания повеличаться перед миром, — дескать, вы хоть и просвещенные мореплаватели, зато у нас за плечами такая культура, какую еще надобно поискать.

Одни наши пословицы чего стоят — ведь это вместе целая литература, философская школа, конституция и кодекс чести на каждый день! Ведь что такое литература? — Источник благородного беспокойства, а наша пословица, какую ни возьми, хотя бы «Русского побей — часы сделает», способна так обострить комплекс неполноценности, что можно напрочь лишиться сна. Ведь что такое философская школа? — Решение бинома «я и прочее», а русская пословица, например, «Живучи на погосте, всех не оплачешь», способна обнять даже непересекающиеся миры. Ведь что такое кодекс чести на каждый день? — «Гусь свинье не товарищ», «Голый, что святой, беды не боится» и «Смерть смертью, а крышу крой». Нам, по-хорошему, даже конституция не нужна, потому что Основной закон государства Российского весь умещается в пословице «Пока солнышко взойдет, роса очи выест». И Уголовный кодекс нам не нужен, потому что пятьсот лет тому назад сказано: «Кто Богу не грешен, тот царю не виноват». То есть до такой степени русский народ — художник, что он противопоставил свои пословицы целой цивилизации, а также предвосхитил учение Карла Маркса через сказание о каше из топора.

По правде говоря, и у других, инословных народов встречаются пословицы-перлы, которые многое дают мироощущению и уму. У китайцев это, например, «Истинно мудр тот, кто здоровается первым». У арабов — «Спокойно сиди на пороге дома, и твоего врага пронесут мимо тебя». У англичан — «Праздный ум — мастерская дьявола», у французов — «Счастлив тот, кто имеет десять тысяч ливров годового дохода и никогда не видел короля».

Вот этого у нас нет. То есть в России верховную власть испокон веков обожали, всячески перед ней заискивали, и последний подмастерье знал многочисленную августейшую фамилию, как свою. Это, наверное, оттого что мы, русские, мало себя уважаем и не столько обеспокоены семейным бюджетом, сколько положением дел на Соломоновых островах. Поэтому всеобщее и полное счастье, надо думать, наступит у нас тогда, когда редкий человек скажет, кто теперь в Российской Федерации президент.

А покуда не наступят эти благословенные времена, по-прежнему будем существовать по пословице: «Наше такое житьё — вставши, да за вытьё».

 

О падении языка

Демократические свободы вообще и свобода слова в частности вредоносны по той причине, что они открывают широкие возможности для невежды и дурака. Когда культурный человек получает право высказаться перед соотечественниками о наболевшем, это одно, и тут нечего возразить. Когда же такое право принадлежит каждому словоохотливому шалопаю с незаконченным начальным образованием, то это уже социальное бедствие, пандемия, от которой спасенья нет.

Последствия беды тем более пугательны, что масштаб велик, поскольку шалопаи повсюду составляют очевидное большинство. Правда, на Западе им некогда глупостями заниматься, они с головой заняты в сфере производства и потребления, а у нас шалопаи так словоохотливы, как никто. Недаром в России за последнее десятилетие развелось столько прорицателей, психотерапевтов, показушников (это от английского «шоумен»), пишущих домохозяек, аналитиков и трибунов, сколько их не было никогда. Оно и понятно: в старые добрые времена от гнета цензуры страдал не только Александр Сергеевич Пушкин, но и религиозные фанатики, и порнографы, и радикалы, и черносотенная шпана. Правда, русский Бог всегда улаживал недоразумения таким образом, чтобы цензура цензурой, а у Пушкина не пропала ни одна его солнечная строка.

Следовательно, контроль за словоизвержением спасителен для культуры, как пенициллин для легочников, поскольку он держит в узде по преимуществу невежду и дурака. Ведь истинный художественный талант, великая мысль, высокое побуждение витают в таких тонких сферах, куда цензору хода нет. Ну что он может возразить Салтыкову-Щедрину по поводу его «мальчика в штанах» и «мальчика без штанов»? Да ничего, а между тем этот пассаж революционнее «Манифеста коммунистической партии» и страшнее статистики катастроф. И вот что особенно обидно: сколько судеб пошло насмарку, сколько жизней безвременно пресеклось того ради, чтобы любой болван мог обнародовать умопомрачительную программу насчет присоединения Японии к острову Шикотан.

Другое дело, что с историей не поспоришь, процесс общественного развития — это такая же стихия, как землетрясение, с которым нельзя договориться и по-хорошему разойтись. Если объективные обстоятельства сложились таким образом, что на смену диктатуре аппаратчика и рамоли (это старичок, впавший в детство) обязательно должна явиться диктатура вора и торгаша, то бунтуй не бунтуй, а результата не миновать. То есть в результате непременно восторжествуют футбол, песенки, потворствующие половому созреванию, писатель-сатирик, Верка Сердючка и язык подворотни, который рвется на свободу со времен Стеньки и Пугача.

Единственно с чем невозможно смириться, так это с падением языка. И монетизацию льгот можно стерпеть, и министров-капиталистов, но русский язык в его классической чистоте — это наша последняя фамильная драгоценность, так как все прочие мы растранжирили сдуру и впопыхах. Даже так: если у нас нынче и есть чем повеличаться перед человечеством, по нашей национальной привычке, так только прекрасным языком, едва ли не самым богатым в мире, — он и музыка, и тонкий инструмент познания, и сам по себе искусство, и совершенное средство общения по душам. Да в том-то и беда, что, говоря по-русски, мы и не подозреваем о том, что пользуемся сокровищем, как красавица не подозревает о том, что она красавица, если прозябает в безвестности и глуши.

Спору нет, романогерманцы тоже выработали убедительные языки, но, например, у англичан собака — «это», а не «она», и у французов говорят «маленькая собака», а не так, как у нас — щенок. И утешительной функции у этих языков нет, имея в виду наш утешительный матерок, и оборонительной тоже нет, тогда как в России можно избежать тяжелых телесных повреждений, если кому-то сказать «браток». Словом, восьмое чудо света, а не язык.

И вот на нашу исстрадавшуюся страну, точно кирпич на голову, свалилась свобода слова, язык подворотни дождался-таки своего часа и, кажется, правит бал. Во всяком случае, газетчики уже не владеют сложноподчиненным предложением, точка с запятой вышла из обращения наравне с дирхемом Сасанидов, матерная брань приобрела гражданские права, показушники с телевидения делают немыслимые ударения в самых простых словах. Тяжелее всего, что эту публику некому научить, поскольку серьезных книг они не читают, а так хотелось бы подсказать: «озвучить» — термин узкокинематографический; если говорят «о деньгах», то делают ударение на первом слоге; слов «г…» и «ж…» при дамах не говорят.

Самое интересное, что это не в первый раз. То есть не в первый раз наш «великий и могучий» переживает тяжелые времена. Еще задолго до свободы слова, при Иване IV Грозном, существительное «б…» было даже литературным и употреблялось на удивление широко. Херасков убивался на тот предмет, что Россия гибнет на глазах под натиском заимствований из немецкого языка. Гоголь измывался над лавочниками, питавшими слабость к вывескам по-французски, над предшественниками нынешних купчиков, которые сна лишатся, если не обзовут свое заведение как-нибудь на заморский лад. Когда большевики ввели новую орфографию, Блок отказался писать стихи.

И ничего: покуда и поэзия, кажется, жива, и проза, и сам язык. Все-таки мы, русаки, чего только не пережили: монголов, тиранов, коллективизацию, две антиалкогольные кампании — Бог даст, и эту гангрену переживем.

 

О пользе чтения

С некоторых пор у нас писатели не в чести?. Одно время их уважали, потом боялись, а нынешние хозяева жизни не то чтобы писателей презирают, а скорее относятся к ним до обидного снисходительно, как к неопасным шалопаям вроде филателистов или толкователей вещих снов. В чем тут дело, так сразу не разберешь: то ли публика резко поглупела, то ли изящная словесность сдала и, может быть, даже находится при последнем издыхании, однако же действительность такова, что в России теперь писатели не в чести.

Между тем художественная литература насущна, как кислород. Это, конечно, не доля в «Бритиш петролеум», но если, не приведи господи, очередное поколение русских людей в полном составе сопьется с круга, все же литература донесет до потомства понятие о возвышенном, без которого человек — не то чтобы, не полностью человек. Второе: квалифицированный писатель вряд ли умнее квалифицированного читателя, но он видит насквозь и умеет формулировать, то есть он знает, как вылущить истину и выставить ее во всей шокирующей наготе; стало быть, кто умеет формулировать, тот крайне опасен для проходимцев и дураков. Третье: если вы сидите дома за книгой, то сосулька не свалится вам на голову, телевизор не взорвется, вас не застрелят по нечаянности в ходе бандитской разборки и не собьет пьяный мотоциклист. Одним словом, нужно внимать художественному слову, тогда, по крайней мере, вас не так просто будет загипнотизировать и надуть.

Вот, скажем, сейчас на глазах разворачивается общенациональная драма в связи с переводом, казалось бы, невещественных возможностей в плоскость, казалось бы, вещественного рубля. По российскому обыкновению, понять ничего нельзя. Вроде бы чего лучше: и государству расчетливее, и бабушке удобней, чтобы заместо льготы на телефонную связь с Гренландией можно было приобрести дополнительный батон докторской колбасы. Однако же в результате народ кровно обижен на правительство, правительство — на народ.

Одно дело, что наш человек прочно знает: у нас правительства в принципе благотворительностью не занимаются, так что в каждой реформе ищи подвох. Это наша родовая память нам подсказывает: если Борис Годунов ради упорядочения землепользования устроил нам Юрьев день, если прогрессивный соляной налог, введенный Алексеем I Тишайшим, вылился в страшный голод, если в 1861 году наших пращуров освободили от крепостной зависимости без земли, то от монетизации льгот точно добра не жди.

Другое дело, что власть в России всегда исполняла свои функции абы как. Именно как дворники свои функции исполняют, медицина, крестьянство, но только еще хуже, потому что отечественная государственность умеет существовать, если рабочему человеку сравнительно ничего не платить или не платить решительно ничего.

В том-то вся и штука, что наши власти предержащие всегда озорничали в надежде на долготерпение народа, в сладкой уверенности, что он безответный, двужильный и безропотно снесет самый дерзкий эксперимент. То есть верхи мало того что не уважали так называемые низы, они их не боялись, — вот в чем наша всемирно-историческая беда. Если бы король-солнце запретил во Франции носить бороды, Великая революция свершилась бы значительно раньше; и одним Кромвелем дело не обошлось бы, если бы англичанам устроили химизацию всей страны. А у нас то Юрьев день, то бороды режут, то ни с того ни с сего введут новое правописание — и ничего, относительно тишина.

С монетизацией льгот дело, правда, не обошлось. Оно и понятно: всему есть предел, даже долготерпению народному, и слишком грех перед Богом обидеть наших стариков и старух, которые целую жизнь отработали на кабинетную идею, отъедались два раза в году, на большие праздники, и только при немцах узнали, что это за диковинка — шоколад. Но правительство обиделось на взбунтовавшееся старичье, и это тоже понятно, потому что в нем заседают люди сравнительно молодые, а молодежь нынче стоит на том же, на чем, собственно, и наши старики стояли: кто не работает, тот не ест.

Вот где собака зарыта: все мы в чем-то девочки и мальчики до гробовой доски, а в чем-то старики и старухи с младых ногтей. Из-за этого возрастного сбоя, сильно влияющего на психику, мы, бывает, вульгарно расчетливы там, где нужно быть милосердными, и наивны тогда, когда нормальные люди опираются на расчет. У нас никому не придет в голову канканировать на Красной площади по поводу принятия очередной неработающей конституции, поскольку мы, в отличие от французов, народ мрачный, вообще серьезный, но ничего не стоит единодушно избрать в Думу забубенного уголовника, который только что не ест на завтрак грудных детей. Иначе говоря, это как раз наши старики и старухи по широте душевной выбрали себе монетизацию льгот, как в свое время накачали себе на шею малограмотного осетина, который так пошерстил страну, что понятие «порядочный человек» нынче без малого атавизм.

Одним словом, нужно читать книги, тогда, по крайней мере, нас не так просто будет загипнотизировать и надуть. Понятно, что «Евгений Онегин» — это длинно и скучно, но хотя бы можно раскрыть на досуге сборник русских пословиц, которые вообще способствуют деятельности разума и души. Положим, откроешь его на 22-й странице, а там: «Какие сани, такие и сами», или: «Виноват волк, что корову съел, виновата и корова, что в лес забрела».

 

Уроки родной истории

С частной точки зрения история — это вот что: одни люди приходят невесть откуда, другие уходят невесть куда. Но если взять объективнее, то окажется, что история есть путь человечества от стаи до совершенной личности, заключающей в себе цель, средство плюс потомственную мораль. Происходит это превращение через длинную-предлинную череду безобразий, которые цепляются друг за друга и после дают более или менее положительный результат. Скажем, английские колонисты последовательно вырезают индейцев, а потом из этого получается телефон.

Впрочем, не исключено, что исторический процесс не имеет цели, как свободное электричество, а просто люди приходят невесть откуда, оставляют по себе некую сумму количественных перемен, а потом уходят невесть куда. Такая догадка потому кажется соблазнительной, что покуда особых достижений-то на пути от стаи до совершенной личности не видать. Разве что род людской еще не вышел из стадии юности и с нас настоящего спроса нет… Ведь недаром становление человечества подозрительно похоже на становление человека, который неизбежно проходит через золотой век детства, дикое отрочество, а также романо-германство юности, придурковатой, ожесточенной, неосновательной и в то же время прекрасной, как Парфенон.

Казалось бы, странно: два с половиной миллиона лет существует человек, а всё у него юность, с которой настоящего спроса нет. Дело, однако, в том, что мы имеем глухое понятие о времени, в частности, мы неспособны постигнуть вечность и даже протяженность часа у нас зависит от рода занятий и состояния поджелудочной железы. Два с половиной миллиона лет — это, конечно, срок, но критический ли, особенно если принять в расчет, что ты сам родился на другой год после окончания Великой Отечественной войны, которая представляется нынешнему юношеству такой же седой древностью, как война Алой и Белой роз; что твоя матушка еще застала в живых старшую дочь Александра Сергеевича Пушкина, а твой крестный отец младенцем оглох на левое ухо от пушечного выстрела, который послужил сигналом к восстанию 25-го октября; что ты был современником вдовы Саввы Морозова, владевшей во время оно дворцом на Спиридоньевке, целовал женскую руку, которая стирала смертную рубашку Антона Павловича Чехова, и в детстве носил тюбетейку, дошедшую до нас из той давней эпохи, когда на Московское государство ежегодно совершали набеги дикие крымчаки; и, может быть, мы только потому такие злые олухи, что двадцать веков христианства — это сравнительно ничего.

Следовательно, крестовые походы случились, можно сказать, вчера, ну позавчера, и малоудивительно, что человек покуда не достиг завораживающих успехов на путях эволюции от стаи до совершенной личности, что он еще во многом жулик и обормот. Но вот крокодил: ведь он куда старше человека, на многие миллионы лет старше, а он по-прежнему не больше, чем крокодил; человек же начинал с таких идиотских шалостей, как покорение Индии, а в наше время он смирно таращится в телевизор и его географические притязания не идут дальше шести соток под лачужку, картофельную грядку и клумбу для георгин.

То есть кое-какие промежуточные достижения эволюции налицо и, следовательно, у истории есть цель, и цель эта есть именно хомо сапиенс, сиречь человек разумный до такой степени, что он всем желает спокойствия и добра. В свою очередь, наличие цели обличает причастность к историческому процессу некой изначальной, всевышней силы, которая в просторечии именуется словом «Бог», иначе изобретение атомной бомбы как всеотрицания закономерно привело бы к исчезновению жизни на Земле, а оно вылилось в отрицание отрицания, из-за того что глупости и безобразия почему-то всегда дают в сумме положительный результат. Однако Бог тут не более чем причастен, поскольку слагаемые движения человечества к высшей цели суть все-таки не изобретение Гуттенберга, и не симфонии Моцарта, и не русские сезоны в Париже, но яркие образчики поврежденной психики и ограниченного ума.

Оттого-то, разбираясь в родной истории, хочется в каждый горшок плюнуть, потому что, куда ни ткнись, повсюду злодейство, горе, бесчинства, человеконенавистничество, дурость, воинствующий эгоизм, которые, впрочем, всегда слагаются в более или менее положительный результат.

Когда древнее человеческое сообщество потребовало какой-то организации, его возглавила наша праматерь-женщина, причем она держалась на этом посту так долго, что вся история русского народа — сравнительно летний сон. Это немудрено: тогдашний человек не связывал соитие с деторождением и, разумеется, существо, способное магическим образом производить на свет мальчиков-девочек, представлялось божественно-аномальным, сверхъестественным и, соответственно, имеющим все преимущественные права. В ту пору, как уверяют археологи, войны были исключительно редки и считались выпадением из нормального бытия.

Трудно сказать, как развивалась бы история человечества, останься женщина во веки веков у кормила власти и оттесни она мужчину прочно на задний план. Может быть, женственный мир вышел бы не таким озлобленным, как мужской, но также не исключено, что всё было бы так, как было, и людьми руководили бы те же властолюбие, сребролюбие, ненависть и любовь. Видимо, всё было бы так, как было, ибо первая же женщина, оставившая след в анналах родной истории, княгиня Ольга, из узкополитических интересов крестилась в Христову веру, походя обольстила византийского императора, воспитала богоотступника, впоследствии сажавшего на кол целые города, в отмщение за убийство алчного своего мужа сожгла столицу соседнего царства и живьем закопала в землю его послов. Любопытно, что княгиня Ольга все же была первой христианкой на Руси, которой, по учению, полагалось любить врагов. Возможно, в ту эпоху крещение в греческую веру мало к чему обязывало, однако же внук княгини, Владимир I Святой, настолько буквально принял закон Христа, что наотрез отказывался казнить бандитов с больших дорог. Наконец, как быть с природной женской жалостливостью, кротостью, миролюбием, вообще склонностью ко всяческому добру…

По примеру княгини Ольги русские государыни и впредь отличались тем неприятным двуличием, которое не в чести даже у деспотов из мужчин. Императрица Анна I, правда, была прямолинейна, как пожарный, но истая христианка царевна Софья Алексеевна интриговала и зверствовала по византийскому образцу. Императрица Елизавета отменила смертную казнь, однако из ревности усекла язык девице Лопухиной, не любила войны, но в ее царствование русские впервые взяли Берлин и сделали губернским городом столицу Восточной Пруссии — Кенигсберг. Екатерина II, фигурально выражаясь, строила глазки французским энциклопедистам и тем не менее засадила в Илимский острог бедного Радищева за книгу путевых впечатлений, — по европейским меркам, безобидную даже для начинающего ума. Больше у нас женщин во власти не было, если не считать графини Паниной, бывшей министром общественного призрения во Временном правительстве, и малокультурного министра культуры Фурцевой, которая пила горькую и до одури парилась в отдельных номерах Сандуновских бань.

Из всего этого логически вытекает, что власть в России отравляюще действует на человека независимо от его половой принадлежности, и нет никакой гарантии, что окажись завтра на верхней кремлевской ступени молодая, очаровательная, интеллигентная женщина с самыми положительными наклонностями, она первым делом не упечет свекровь в мордовские лагеря.

Есть исторические репутации, которые не могут не раздражать.

Князь Святослав Игоревич, тот самый богоотступник, которого воспитала княгиня Ольга, всю свою жизнь только и делал, что воевал. Пятилетним мальчиком он участвовал в сражении с древлянами и тридцатилетним мужем был зарезан на днепровском острове Хортица печенегами, которые потом сделали из его черепа фиал для питья бузы . Этот князь прославился тем, что разорил Хазарское ханство, совершил несколько интервенций против Византийской империи, вырезал пол-Болгарии и всегда загодя объявлял супостатам: «Иду на вы». Ему также принадлежит максима «Мертвые срама не имут», в которой понятие о чести почему-то противопоставляется благу личного бытия.

Так вот в нашем историческом сознании этот подвижник военного дела предстает былинным героем, благородным рыцарем эпохи раннего средневековья, прославившим русское оружие среди соседей и на века. Между тем это был обыкновенный восточноевропейский конкистадор, искатель крови и приключений, которого не так занимала безопасность родной земли; во всяком случае, наш летописец Нестор отмечает большое возмущение в Киеве, возникшее в связи с тем, что князь Святослав Игоревич ушел воевать в Болгарию, обнажил границы Русского государства и в результате к столице подступили дикие степняки.

Есть люди, у которых головной мозг как-то так превратно сориентирован в черепной коробке, что им претит обыкновенный способ существования, основанный на созерцательном отношении к жизни и каком-нибудь невредном занятии вроде гончарного ремесла. Из таких мятущихся натур выходят великие завоеватели, уголовные преступники, путешественники, многоженцы, революционеры — словом, разный негодный люд. И вот что возмутительно: нет такого человека, который не знал бы про Ваньку-Каина и Наполеона, но только кое-кто из узких специалистов слышал об Александре Васильевиче Поливанове, открывшем принцип передачи мысли на расстоянии помимо печатного станка, радиоволн и электрических проводов; правда, всемирно-историческая ценность этого открытия сильно снизилась в связи с тем, что давно уже не замечается такой мысли, которую остро необходимо было бы передать .

Разумеется, жестокие проделки князя Святослава Игоревича — это не его преступление, а преступление его века, как говорил английский мыслитель Фрэнсис Бэкон, осужденный за мздоимство четыреста лет с лишним тому назад. Просто в ту пору человек был еще настолько примитивен, что драться и зверствовать для него было так же естественно, как в наше время делать деньги и прозябать. Тем важнее будет принять в расчет: история — это разве что в-третьих свод побед и поражений, а во-первых — запечатленный ход развития человека как высшего существа. Причем складывается она из повседневных дел, частных озарений, мелких забот, печалей, интересов и смешных радостей, которые со временем преобразуются в мощный вектор, так что нет никаких гарантий, что из карточного проигрыша в конце концов не выйдет государственный переворот. Плюс, конечно, редкие прорывы человеческого духа, понимаемого как соответствие всевышнему замыслу, и гения, понимаемого как аномальная во времени организация человеческого ума.

Поэтому мотаем себе на ус: жить нужно аккуратно, постоянно соображаясь с тем, как бы из твоего карточного проигрыша, или пристрастия к йоге, или опоздания на службу не вышел государственный переворот.

Владимир I Святой, он же Красно Солнышко, — фигура чрезвычайно сложная, противоречивая, неудобопонятная, то есть совершенный русак, даром что он приходился правнуком природному викингу Рюрику Скьелдунгу, который до воцарения на Руси был сувереном Рустрингена во Фрисландии, грабливал побережье Англии и северные германские города. Князь Владимир, хладнокровный убийца, интриган, пьяница и большой безобразник по женской части, вместе с тем реформировал языческий культ, обустроил Киев, учредил пограничную службу, отогнал печенегов и, наконец, решил выйти на европейскую арену, женившись на константинопольской принцессе Анне, о которой он, впрочем, ничего хорошего не слыхал. Того ради князь обложил византийский город Корсунь, нынешнюю южную окраину Севастополя, и соглашался снять осаду только на том условии, что Анна станет его женой. Сошлись с Константинополем на компромиссе: принцесса принимает предложение руки и сердца, если русский князь в свою очередь примет Христову веру по восточному образцу. Владимир охотно крестился, крестил дружину и мало-помалу всю подвластную ему Русь.

Таким образом мы обрели религию, которая до самых Петровских преобразований составляла культурный багаж нации и у нас заменяла всё: науку, политику, искусства, народный театр в особенности, и только наша литература с самого начала встала особняком. Замечательно, что новая вера быстро и безболезненно прижилась в русском народе, несмотря на то что была резко-революционна и предполагала в умах и душах очень трудный переворот. Действительно: еще вчера кровная месть была непреложным законом рода, а нынче полагалось любить злопыхателя и врага.

Такая приживчивость, с одной стороны, объясняется всеобъемлюще-разумным характером христианства, из которого вытекает нравственный абсолют; но с другой стороны, православие нашло на Руси предельно благодатный человеческий материал, поскольку вообще мало кто так слепо и беззаветно предается всякой возвышенной императивности, как русак. Положим, немец тоже способен обольститься до самозабвения какой-нибудь идеей, включая тупые и вздорные, вроде национал-социализма, но в том-то вся и штука, что русский человек единственно в том случае подпадает под обаяние аксиомы, если за ней стоит ослепительно возвышенный идеал.

Это, вероятно, от бедности; народы, чтущие собственность и с головой занятые в материальном производстве, исповедуют удобного, необременительного бога и веруют как-то гигиенично, в меру приличия, но для бедняков вроде нас, тибетцев, индусов стоического толка, суфистов и любических иудеев религия — это всё. Дело естественное: для бедняков почти не существует зацепок во внешней, посюсторонней жизни, и поэтому они сосредоточены на мечте. Недаром мы в начале XX века, воленс-ноленс расплевавшись с Христом, которому поклонялись тысячу лет, с восторгом приняли коммунистическую религию, тоже обязывавшую отстрадать свое в этой жизни ради обещанного Царствия Божия на земле; правда, у новой веры было то заманчивое преимущество, что она исключала самую загадочную субипостась Бога — отсроченное торжество справедливости над пороком, и представитель эксплуататорских классов безо всяких проволочек, у ближайшего отхожего места получал воздаяние за свои неправедные дела. Также недаром нынешнее юношество представляет собой источник неслыханных бедствий и катастроф, поскольку у него обе религии отобрали, поскольку молодой человек развивается точно в безвоздушном пространстве, как гомункул в банке, а между тем Россия без религии не стоит.

Русский человек может продуктивно существовать, если только он идеалист по химическому составу крови и его не так волнует провалившаяся крыша, как именно Царствие Божие на земле. Вот ведь Владимир I Святой: человек только-только принял Христову веру, но так органично проникся ее законом, что уже не в состоянии казнить разбойника за разбой. Или у нас такой воздух, что гуманистическое учение немедленно становится материальной силой и руководит нами непосредственно, как инстинкт.

Однако и то правда, что Владимир I Святой был один такой чудак во всю историю Российской государственности, недаром он и святой, преемники же его легко казнили правых и виноватых, неизменно манкируя заповедью «Прощайте врагам вашим…» и прочими, взывающими к милости и человеколюбию, словно от Христа ничего не осталось, кроме формулы: «Не мир я принес, но меч».

Начиная с непосредственного преемника — князя Ярополка I Окаянного, погубившего своих братьев Бориса и Глеба, все без исключения вожди нашей нации совершили за свою жизнь такую пропасть недоброкачественных поступков и прямых преступлений, что невольно приходишь к выводу: отправление высшей власти отрицает обыкновенную порядочность и мораль. Если даже наш государь как личность особых нареканий не вызывает, то он всегда мерзавец как государь. Взять хотя бы князя Ивана I Калиту: вроде бы человек он был хороший, нищелюбивый, с демократическими наклонностями, а в 1327 году, по приказу ордынского хана Узбека, ходил походом на Тверь подавлять тамошнее восстание против монгольских оккупантов, сжег город, до нитки разграбил княжество и угнал в китайское рабство с тысячу тверичан. Или вот государь Александр II Освободитель: тоже был хороший человек, поэт Жуковский его воспитывал, но зачем он перевешал младшее поколение народовольцев, в сущности, людей психически несостоятельных, которых нужно было изолировать и лечить…

Это большая тайна, отчего властелин — всегда уголовный преступник, хотя бы и вынужденный обстоятельствами, в то время как обыкновенный человек на деле исповедует правила «не укради» и «не убий». Может быть, штука в том, что вообще государственность постольку зла, преступна, несообразна с человеческим естеством, поскольку ее источник — зло, преступление, психическая аномалия, то есть природная неспособность следовать обыкновенным христианским правилам, как болезнь. В таком случае общество и государство существуют главным образом потому, что на сто человек народонаселения приходится один выродок, который физиологически не может исполнять заповедей «не укради» и «не убий», который ничего не боится, потому что ему бояться нечем, и которого мерами кротости не проймешь. Следовательно, государство вынуждено безумными средствами оперировать против безумцев, и это такая же непреодолимая стихия, как неизбежность смерти и снегопад.

Иными средствами власти предержащие не владеют по природе, и, как это ни обидно, на орехи достается также девяносто девяти бедолагам, которые составляют психически здоровое большинство. То государство, до невменяемости отравленное злом, засудит его за саркастическое стихотворение, то пошлет убивать себе подобных ни за понюх табаку, то обесчестит дурацкими внешнеполитическими предприятиями, то низведет до положения босяка. Но тут уж ничего не поделаешь: коли ты родился в качестве избранника Божия, то терпи.

Разумеется, это случайность , что из шести миллиардов микроскопических претендентов на жизнь именно тебе выпал бесценный дар личного бытия. Тем более трепетно к нему следует относиться, ибо ты за шесть миллиардов несбывшихся людей обоего пола наслаждаешься течением мысли, оттенком чувства, закатами, осенней тоской, фантазиями Антона Павловича Чехова и прочими слагаемыми земного существования, которые всегда в твоем распоряжении, как зрение или слух. Отсюда самоубийство есть не просто грех, но абсурд и величайшее преступление перед природой; отсюда же острая необходимость так организовать свое временное пребывание на земле, чтобы как можно дольше и как можно полнее наслаждаться бесценным даром личного бытия.

В этом смысле все русские князья, за редкими исключениями, были подлецы, недоумки и сами себе враги. Со времен Ярослава I Кесаря они если и строили национальную государственность, то как семейное дело вроде своего магазина или пошивочной мастерской, — а в основном резали друг друга, грабили, подсиживали, надували, предавали, даром что все были кровные родственники, и с такой же легкостью рисковали головой ради пустых вещей, с какой нынешний дебил из уголовников (например, за чемодан радужных бумажек с цифирью) готов полжизни сидеть в тюрьме.

Что, впрочем, отчасти извинительно для средневекового человека, поскольку время было такое: род людской еще не выстроил настоящую иерархию ценностей и не накопил достаточного знания о себе. Слава богу, нынешние князья, прямые потомки тех самых недоумков и подлецов, делом занимаются: детей рожают, картины пишут, администрируют — и стало быть, опять же, прогресс человечности налицо.

Русские, наверное, самый смирный народ в Европе, и тем не менее они фордыбачили в седой древности, задолго до Нестора-летописца и до того, как викинг Рюрик Скьелдунг был выписан славянами из Фрисландии вместе с его дружиной, которая сама себя называла «Русь» .

Первая русская революция приходится на 862 год нашей эры, когда новгородцы изгнали из своей земли варягов шведского корня и бразды правления взял в свои руки полумифический Гостомысл. Ничего хорошего из этого не вышло, и вскорости пришлось звать варягов датского корня, чтобы пресечь междоусобицы и разбой.

Такова, к сожалению, судьба всех наших революций, включая последнюю, то есть Великую Октябрьскую, которая была действительно великой, но по астрономическому счету произошла все-таки в ноябре. Победоносной ее тоже не назовешь, а скорее это было отложенное поражение, так как большевизм предполагает совершенного работника, воспитанного совершенными формами общественного и государственного бытия, но такая метаморфоза может случиться только наоборот; именно деревенский мужик не оставит воровства как народного промысла, если заменить ему родовой надел общественной собственностью на землю и средства производства, которые и осмыслить-то невозможно, но он будет трудиться до седьмого пота, если он просто-напросто собственник, развитой гражданин и печальник о благе своей семьи. Когда Ленин был еще юношей, писатель Александр Иванович Эртель вопрошал в письме к другу: «Не думаешь ли ты, что социализм может быть только в таком народе, где дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы?»

Иное дело буржуазные революции, которые, конечно, фальшивят, уповая на свободу, равенство и братство, но все же ставят перед собой чисто деловые, реальные и сравнительно кроткие цели, как-то: гегемония пошлости в качестве инструмента обогащения или просто возможность беспрепятственно наживаться на трудягах, невеждах и дураках. В России, впрочем, такие революции что-то не задаются: Февральская только и привела, что к атрофии государственной власти, Декабрьская 1825 года вообще была следствием оскорбленного патриотического чувства, и накануне вожди сенатской демонстрации никак не могли решить, что же важнее для будущего России — вырезать ли Романовых до последнего человека или обучить начальной грамоте русского мужика. Между тем сколько народу полегло в Петербурге и под Киевом, сколько судеб было искалечено, какие явлены были чудеса самопожертвования и феномены сердца только по той причине, что в высшем русском обществе завелось несколько десятков беспокойных идеалистов, которые задолго до рождения Льва Толстого уже жили и мыслили исходя из его «Не могу молчать». Но так уж устроено наше общество, что в нем всегда найдется несколько десятков нервных гуманистов, которым легче пойти на каторгу, нежели мириться с объективной реальностью, данной в повальном воровстве, расстройстве государственного аппарата, униженном положении труженика, мздоимстве чиновников, притеснении высокого вкуса, бедности народной и административных безобразиях на местах.

Толку от их геройства никогда не было и не будет; в том-то и весь ужас положения, что всё зря — и пятеро повешенных, и рудники, и самоубийства через покушения на царя, и три миллиона погибших в гражданскую войну, и диссидентура, и московские бои 5-го октября. Разве что революционно-демократическое движение в России привело к результату, не имеющему никакого отношения к революционно-демократическому движению, — именно в памяти народной навсегда останутся одиннадцать русских женщин, которые ради своих баламутов пошли в Сибирь. С тех пор мы наших подруг иначе и не называем, как декабристками, потому что жизнь русской женщины — положительно декабризм.

Многое указывает на то, что в домонгольскую эпоху Россия развивалась по общеевропейскому образцу. Наши государи женились на принцессах из англосаксонских и романо-германских стран, взаимно отдавая своих дочек за латинствующих королей, литература объявилась тут и там, законотворчество процветало, бароны и удельные князья синхронно отбивались от рук, дипломатические миссии сновали туда-сюда. И вдруг Россия словно пропала, точно она канула в азиатской бездне, и как геополитический феномен была открыта триста лет спустя странствующим рыцарем Поппелем, который — вроде Христофора Колумба, искавшего Индию, а нашедшего Америку, — обнаружил Россию, тогда как искал Грааль. Что же случилось с нашим драгоценным отечеством, почему оно выбыло из семьи европейских народов — это больной вопрос.

То есть вопроса-то особенного нет, потому что ответ на него ясен как божий день: с запада нас обложили поляки с литвой и шведы с немцами, напрочь отрезав от источника греко-римского просвещения, а с востока нагрянули несметные монгольские орды, и Россия как суверенное европейское государство перестала существовать. До конца XV столетия наше отечество прозябало в качестве северо-восточной окраины улуса Джучи, входившего в свою очередь в состав великой китайской империи во главе с кааном из монгольской династии Минь.

Любопытно, что китайцы тоже существовали в отдаленности от Афин и пережили иго диких степняков, которые даже национальной письменности не имели, но тем не менее продолжали налаживать свою цивилизацию, настолько богатую и утонченную, что диву даешься на китайского мужика. И ничего-то они не переняли у монголов, — напротив, монголы у них переняли всё. Мы же позаимствовали у оккупантов слово «деньги», организацию армии, одежду, таможенную и почтовую службы, систему налогообложения и еще много чего, в то время как монголы у нас не позаимствовали ничего. Главное, наши вожди взяли на вооружение у завоевателей чисто азиатское презрение к личности, человеку, прониклись прямо скотоводческим отношением к простому труженику как даннику и рабу. Правда, Китай после монголов законсервировался в своем средневековье, а мы возродились в качестве грозной империи, которая нависла над европейским благополучием и висит…

Видимо, многое в нашей народной судьбе объясняется именно этой приниженной переимчивостью, тоже имеющей простую причину: мы не успели нажить своей национальной традиции, зажатые между враждебным Западом и чуждым Востоком, и это по-своему даже чудо, что мы христиане, а не дзэн-буддисты с уклоном в коллективизм. Сначала русак занял у монголов «премудрого незнанья иноземцев» смешанного с азиатским чванством, так что немцев, известных христопродавцев и еретиков, селили на Москве отдельно, за неперелазным забором, как зачумленных; потом русак из культурных двести лет говорил и писал исключительно по-французски, точно у него отродясь не было природного языка; затем русак из романтиков попытался привить на русской почве немецкое учение о диктатуре пролетариата, которое точно так же соображается с этой почвой, как банановое дерево с тверским суглинком; наконец, в наши дни нельзя прочитать газеты, чтобы не прийти к такому логическому заключению: газеты сочиняют субъекты, которые родились в Талды-Кургане, провели детство в трущобах Манчестера, учились у зулусов, молодость мыкали под мостом Александра III, в зрелые годы обратились в язычество, а в настоящее время сидят в тюрьме. И ладно если бы мы что-нибудь дельное перенимали у соседей на западе и востоке, например, презумпцию невиновности, а то всё разные пакости мотаем себе на ус.

Вследствие нашего отчасти вынужденного, а отчасти беспардонного обезьянства в России сложился тот размытый тип человека, общества, государства, которому трудно симпатизировать и который нельзя понять, во всяком случае, за своих нас Европа не признает. Главным образом, ее смущает наша неевропейская бедность при сказочном богатстве самой земли, монгольские ухватки во внутренней и внешней политике, запущенность городов и весей, склонность к витанию в облаках.

А мы и вправду не европейцы, потому что в нашем понимании европейство — это прежде всего культ изящного знания и порядок, а его выдумали административно-ссыльные в Вятскую губернию, которые, впрочем, сморкались посредством большого пальца и всю жизнь проходили в яловых сапогах; потому что на самом деле европейство — это гигиена и материализм плюс та пошлость, она же простота, которая у нас считается хуже всякого воровства. Понятное дело, что, вернувшись в европейскую семью при Петре I в качестве бедных родственников, мы пришлись резко не ко двору, хотя бы только по той причине, что сморкались посредством большого пальца и то и дело норовили построить царствие Божие на земле. И действительно, мы до такой степени из-за своей переимчивости самобытны, что воленс-ноленс приходишь к выводу: русские не национальность, а раса, Россия не государство, а континент.

Что безусловно природное, наше, так это пьянство. Еще Владимир I Святой отказался принять ислам на том основании, что мусульманам выпивать нельзя; задолго до Куликовской битвы русские войска были наголову разгромлены (как нарочно на реке Пьяне) татарским ханом Лапшой, потому что накануне перепились и не озаботились выставить караул; царь Иван III наказывал своему посольству в Польшу «пить бережно», чтобы не причинить вреда его государеву реноме.

У нашей склонности к алкоголю множество причин основательных и пустых, но в частности русский человек пьянствует оттого, что европейского самочувствия в нем — как в Паскале и Кромвеле вместе взятых, а существует он — как последний оборванец и сукин сын.

В конце восьмидесятых годов XIV столетия великий эмир Тимур Хромой, преследуя орду хана Тохтамыша, случайно вторгся в пределы России, взял городок Елец и двинулся было дальше, но вдруг повернул назад. Эта ретирада была настолько неожиданной и вместе с тем необъяснимой, что спасение отечества от очередного разорения приписали Владимирской Божьей Матери, которую возили в Коломну благословлять московские полки, уже собравшиеся в поход.

В действительности же дело было так: перешел Тимур русскую границу, увидел, какая тут кругом бедность и запустение, понял, что взять с наших лапотников нечего, и повернул назад. Давно минули те романтические времена, когда скотоводы, жившие в войлочных юртах, имели в виду покорить землю «до последнего моря», построить вселенскую империю, подчинить народы мира законам Великой Ясы, и эмир Тимур ничего не имел в виду, кроме банального грабежа; он и начинал-то как обыкновенный разбойник с большой дороги, обиравший путников и купцов.

С тех пор у нас так и повелось: чуть что нам покажется приятно-непостижимым, удавшимся вопреки логике, мы сваливаем удачу на предопределение свыше и разные чудеса. Вот наказали мы немцев в Великую Отечественную войну, даром что в первые три недели они выбили весь личный состав Красной армии, — и сразу в ход пошли такие трансценденции, как «морально-политическое единство советских людей», «решающая роль коммунистической партии», «военный гений» отца народов, который, кстати заметить, тоже начинал как разбойник с большой дороги; а на самом деле мы победили просто-напросто потому, что не посчитались положить десять русачков за одного немца, потому что мы ихней гигиены не признаем.

Если дипломатия — это искусство возможного, а война — продолжение дипломатии иными средствами, то, спрашивается, зачем князь Дмитрий Иванович Донской ввязался в вооруженную борьбу с Золотой Ордой и разгромил на Куликовом поле темника Мамая, который не слишком агрессивно был настроен против Руси? Ведь и двух лет не прошло, как ордынский хан Тохтамыш в отместку за куликовское поражение разорил Москву, несмотря на каменные стены, артиллерию, значительный гарнизон, и мы еще сто лет платили татарам дань… Да на берегах Непрядвы мы потеряли около сорока тысяч человек, да в Москве ордынцы вырезали до восьмидесяти тысяч человек, да материального урона мы понесли несчетно, — а всё потому что наш донской герой не понимал сущности дипломатии и войны. Сам князь Дмитрий, как известно, при первом же слухе о движении Тохтамыша бежал из Москвы с боярами и семьей.

То есть так, как нам не свезло с нашими вождями, нам только с климатом не свезло. Из девяноста семи владык, в разное время правивших русским государством, только Александр Невский  да Петр Великий были дельными и гуманистически ориентированными администраторами, а все прочие, во всяком случае, относились к той категории деятелей, для которых жизнь человеческая — это плюнуть и растереть.

Наполеон Бонапарт, фигура слишком прикосновенная к родной истории, был как раз из той категории деятелей, для которых жизнь человеческая — это плюнуть и растереть. Вроде бы французский дворянин, хотя и темного итальянского происхождения, не совсем твердо выговаривавший по-французски, представитель просвещенной нации, соотечественник Мольеру и наследник идей энциклопедистов, а на поверку вышло, что обыкновенный варвар и злодей вроде Алариха, разорившего вечный Рим. Как же не варвар и не злодей, если он дотла сжег Москву вместе со знаменитой библиотекой Ивана Грозного, тоннами вывозил наши серебряные ложки и церковную утварь, пробовал взорвать Кремль, первым взял манеру приводить под экономику противника фальшивые миллионы, велел спилить крест с колокольни Ивана Великого и очень был раздосадован, когда оказалось, что крест-то отлит из обыкновенного чугуна. Между тем французы гордятся Наполеоном, как евреи Ветхим Заветом, немцы пунктуальностью, русские Львом Толстым.

Так вот этот варвар, как, впрочем, и вся Европа, искренне считал нас, русаков, варварами, от которых следует ожидать любых несуразных преступлений против гуманизма, культуры и памятников старины. Видимо, французы были сильно разочарованы, когда русские в 1814 году взяли Париж и ни одной библиотеки не сожгли, ни одной церкви не разграбили и вообще, кроме гусарской выходки нашего поэта Дениса Давыдова, который собственноручно высек какого-то немецкого майора, за нами предосудительного не было замечено ничего. Так почему же мы — варвары, а они — только балуются бенедиктином и устраивают массовые пляски на площадях? Может быть, потому, что они нас боятся, а боятся они нас потому, что нас много, а много нас потому, что мы два раза на дню спать ложимся — только-то и всего.

Разве вот что следует взять в предмет: нужно блюсти свой внешний вид, поскольку на Западе и встречают по одежке, и провожают по одежке, а не как заведено в нашей нации — по уму. Мы же, точно нарочно, то запустим по бульвару Капуцинов башкирскую конницу в остроконечных шапках, отороченных мехом, с колчанами за спиной, и француженки «делаются как без чувств»; то среди офицеров Красной армии пойдет мода на предлинные кожаные козырьки к форменным фуражкам, и Берлин бледнеет от угрюмой композиции из обтерханных шинелей, обмоток и предлинных кожаных козырьков.

В остальном же (главным образом, по линии человечности) мы высокопросвещенная нация, потому что у нас каждый встречный старичок — отец, а каждая встречная старушка — мать, потому что случайный попутчик может такого о себе порассказать, чего из него не вытянешь и под пыткой, потому что мы последний народ в Европе, который еще читает книжки и способен отвлеченно поговорить. Мы не добродушны — это правда, но откуда же нам было набраться добродушия, если еще двадцать лет назад русак легко мог угодить в места не столь отдаленные за язвительный анекдот.

Это нас по европейскому счету много, а по-настоящему нас мало, нас так катастрофически мало на ту прорву земли, которую мы под себя подмяли, что именно от безлюдья идут и наша бедность, и все социально-экономические нестроения, и гегемония дурака.

То, что империи имеют свойство мало-помалу расширяться за счет колонизации сопредельных или, напротив, очень отдаленных земель, — процесс, что называется, объективный, то есть не зависящий от амбиций и воли отдельных лиц. Солнце светит, дождик идет, империи расширяются, и следовательно, все претензии к объективности процесса — зачем они расширяются, если дело неизбежно закончится распадом и метрополия останется «при своих»… Или исторический процесс точно сродни жизни человеческой, несокрушимо безмолвной в ответ на все наши вопросы, которая потому и представляется нам бессмысленной, причем бессмысленность ее простирается до того, что мы вынуждены угомониться на такой формуле: жить — значит шестьдесят-семьдесят лет наслаждаться феноменом личного бытия.

Тем не менее временами тревожит мысль: ну зачем нам понадобилось разбухать за счет территориальных приобретений на западе и востоке, что мы потеряли в Сибири, на Кавказе, в Закавказье, Средней Азии и прочая, если загодя было ясно, что выгоды от этой экспансии гадательны, а разного рода неудобств потом будет не сосчитать. Ведь рынки сбыта и глобальные амбиции Великобритании — это теперь геополитические химеры, а настоящие последствия имперской стратегии мы расхлебываем поднесь. Первое: нас гибельно мало на необъятную территорию Российского государства и мы физически не в состоянии ее освоить и привести в надлежащий вид; почему у нас непроезжие дороги и убогая производительность труда, почему годами паруют угодья и у провинциальных городов такой вид, точно на прошлой неделе Мамай прошел? Потому что народу нет, — простора на целую планету, а народонаселения сравнительно кот наплакал, по мочке уха на километр.

Легко себе представить, в каком запустении прозябала бы Швейцарская конфедерация, если бы ее населяли полторы тысячи душ швейцарцев; немногим сложнее себе представить, какой процветающей и ухоженной страной была бы Россия, если бы Создатель благословил нас швейцарской плотностью населения на единицу площади, которую можно сравнить с плотностью праздношатающихся по Тверской. Или, напротив, только гадить будут больше, а проку от этого многолюдства не увидать?..

Второе: если народы, населяющие империю, не объединяет какая-нибудь притягательная затея, как-то коммунистическое строительство или коммерция за счет ближнего, то такой империи рано или поздно несдобровать. Ибо «в одну телегу впрячь не можно / Коня и трепетную лань», то есть национальные особенности этих народов, верования, культурный запас, системы предрассудков, наконец, уровень общественного развития настолько разнятся между собой, что им лучше всего заблаговременно разойтись. Иначе неизбежны злые международные контры, перетекающие в резню.

Или, вернее, так: можно и вместе лямку тянуть, а можно и поврозь, смотря по тому, что в настоящий исторический момент способствует благополучию простого труженика, потому что сами по себе империи ни смысла, ни значения не имеют, и счастье человека мало зависит от того, в какой государственной форме существует его страна.

И вот поди ж ты: сколько крови было пролито того ради, чтобы расширить Российскую империю за счет мусульманского Кавказа и, таким образом, положить предел глобальным амбициям англичан… В результате потомки Кромвеля смирно сидят на своем острове, а мы взяли под опеку народ, живущий родовыми преданиями, глубоко чуждый нам по химическому составу крови, исповедующий агрессивную религию, — словом, хронического врага.

К исламу, впрочем, претензий нет; он не зол и не воинственен, а просто молод, потому что Бог, понимаемый как Аллах, гораздо моложе Будды, Иеговы, Христа. А что такое было христианство в нынешнем возрасте ислама? — В частности, дикий обскурантизм, инквизиция, «индекс прохибиторум», индульгенции, варварские крестовые походы, нетерпимость — и всё оттого, что христианство было молодо, и посему чувствительно не в себе.

Итак, из опыта имперского строительства в России мы извлекаем следующие уроки: эволюция государственности подчиняется физическим законам; куда было бы лучше, если бы чеченскую кашу сейчас расхлебывали англичане, а мы делали бы им нагоняи за нарушение фундаментальных гражданских прав; для того чтобы Россия функционировала правильно, нас должно быть пять-шесть миллиардов душ.

Как известно, I-я империя на Руси возникла в эпоху Ярослава Мудрого и Владимира Мономаха, II-я — при московских Рюриковичах, III-ю построил Петр Великий, IV-ю скомпоновали большевики.

Любопытно, что II-я империя мало-помалу сложилась вокруг самого захудалого городка Владимиро-Суздальской земли, который располагался под 55°46' восточной долготы и 35°20' северной широты, страдал среднегодовой температурой в 3,9° по Цельсию и прозывался по имени финской реки — Москвой. В сущности, это так же занятно, как если бы в столицы нашего государства вышел Серпухов или Гдов.

Случилось так, во-первых, потому что Москва была равноудалена от вечного противника на северо-западе и юго-востоке, а во-вторых, потому что у этого города имелось одно решающее преимущество: младшие Всеволодовичи, засевшие на Боровицком холме, за толстыми дубовыми стенами, были скопидомы, кулаки и беспринципные негодяи, способные на любую гадость, чтобы завладеть сопредельными территориями, погубить соперника, укрепить свою власть, и всегда готовые запустить руку в чужой карман . Вот тверские князья — это были русские лорды, рыцари, которые пеклись главным образом о том, чтобы свалить татар, а поскольку благородство, как правило, беспомощно перед подлостью, первенство Москвы было предрешено.

С тысячу лет прошло, и костей не осталось от первостроите-лей нашего мегаполиса, а Москве всё сносу нет, и даже она время от времени впадает во вторую молодость, как это было после пожара 1812 года, в пору экономического бума в начале XX столетия, при большевиках, по следам Августовской буржуазной революции, которая навеяла Москве нечто такое, что следует определить как смесь ламаизма и Риджент-стрит.

В итоге чудной получился город: имперский в полном смысле этого слова, но что-то глубоко заштатное чувствуется в его закоулках и по дворам, одновременно и европейский, и неухоженный, выдающий принадлежность к нации поэтической и беспутной, всемирный и резко русский, теплый и душевный, но страшный по вечерам.

Царь Иоанн IV Грозный был государственный озорник. Бог не обидел его умом и литературным талантом, и превосходное по своему времени образование он получил, и реформами занимался, и страдал маниакальным психозом, двадцать пять лет отвоевывал у немцев выходы в Балтийское море, но прежде всего царь Иван был озорник в государственном масштабе, какого не знает история всех времен. Даже большевики так не измывались из мизантропии над народом, как Иван IV в зависимости от состояния желчного пузыря: то он поделит Россию на два суверенные государства, то назначит царем выкреста из татар, касимовского хана Семеона Бекбулатовича, то возьмет приступом деревню, разграбит дворы и поголовно обесчестит тамошний женский род. При этом он постоянно путал семейное и государственное начала и оттого подвергал опале своих жен, из пустого подозрения заживо варил родственников, собственноручно лишил страну законного наследника престола, убив сына Ивана, и ходил походами на собственные города. В конце концов он так забезобразничался, что на всякий случай решил бежать в Англию со всей государственной казной, но королева Елизавета подумала-подумала и отказалась его принять.

Вот что замечательно: безмолвствовал народ-то во всё время царствования Ивана Грозного, ни одного заговора, ни одного смятения не отмечают наши хронисты, точно на троне тогда обретался русский Марк Аврелий, а не кровожадный мерзавец и психопат. Но стоило сесть на царство Борису Годунову, человеку нехищному и благоразумному, который завел государственные хлебные запасы на случай неурожая и посылал молодежь учиться за рубеж, как такая на Руси пошла буча, что чудом выжила сама русская государственность и один Бог не попустил польскому королевичу Владиславу занять Мономахов трон. А стоило прийти к власти душевному человеку и добрейшему государю Алексею I Тишайшему, как разразились два подряд народных восстания и одна крестьянская война, охватившая полстраны. Правда, на жизнь деспота Николая I в теории покушались декабристы, но в действительности уходили-то Александра II Освободителя, который упразднил крепостное право, ввел европейское судопроизводство и собрался было внедрить в России конституционные начала, да не успел.

Отсюда извлекаем такой урок: озлобленность мятежного меньшинства против существующего режима — величина постоянная, поскольку не бывает таких режимов, которые функционировали бы в интересах этого меньшинства; коли французы терпели всех своих Людовиков, за исключением Людовика XVI Бьянамэ, больше всего на свете любившего слесарное дело, то, видимо, всплески народного негодования подчиняются законам гидродинамики и не так зависят от исторической насущности, как от солнечной активности и перепадов атмосферного давления, которое выдумал Блез Паскаль.

Не надо торопиться с выводами; торопиться с выводами — это, как гневливость и уныние, смертный грех.

Вот четыре с лишним века тому назад, когда от родной руки погиб царевич Иван, выдались подряд три неурожайных года, нечаянно наложил на себя руки царевич Дмитрий Углический, а царь Федор Иоаннович всё бегал по московским колокольням и трезвонил в колокола, когда уже отравили единственную надежу нашей государственности, воеводу Скопина-Шуйского, и царя Бориса Годунова отравили, задушили юного государя Федора Борисовича, царя Василия Шуйского вместе с патриархом московским полонили поляки, забили ногами царя-самозванца, польстившегося на опыт португальского лжекороля Педро, повесили на воротах пятилетнего «воренка», сына Отрепьева и Марины Мнишек, когда в Кремле сидели ляхи гетмана Гонсевского, разбойников на Руси было больше, чем пахарей, матери продавали своих детей на съеденье, — тогда казалось, что России всенепременно пришел конец.

Не тут-то было: долго ли, коротко ли, а и поляки убрались восвояси, и разбойники рассеялись, и отечественная государственность восстановилась в своих правах. Французы, те наверняка не перенесли бы таких испытаний (изнеженная нация, они и двух недель войны с немцами не снесли), даже бессмертный китайский этнос, поди, приказал бы долго жить, а мы таки возродились из пепла, как птица Феникс, по той простой причине, что есть такое понятие — русский Бог.

Что он есть, мы не знаем, однако нам вполне достаточно того знания, что он есть. Как же ему не быть, если наша захудалость с лихвой компенсирована великой художественной культурой, если, по логике вещей, мы отнюдь не должны были победить в Великой Отечественной войне, если нам давно суждено спиться, а мы все никак не сопьемся, если большевистскому царству было отмерено пятьсот лет, покуда нефти хватит, а оно просуществовало только одну человеко-жизнь.

Тем не менее мы постоянно торопимся с выводами; стоит какому-нибудь нижнетагильскому дельцу из бывших урок захватить проволочный завод, как мы уже предрекаем конец России и подумываем о заграничном паспорте сквозь удушающую внутреннюю слезу. А всё, глядишь, «образуется», как говорит у Толстого лакей князя Стивы Облонского, и жизнь мало-помалу войдет в заветную колею.

Беглый монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев, объявивший себя царевичем Дмитрием, обладал такой силой самовнушения, что он и ступал, и говорил, и жестикулировал, и мыслил как природный Рюрикович, разве что он не спал после обеда и пил постом топленое молоко. За это его и убили, поскольку Москва может простить государственную измену, но если человек не спит после обеда, то он точно нерусский и еретик.

Сила самовнушения — это наша отличительная черта. Другой человек всю жизнь считает себя революционером, кровно связавшим свою судьбу с национально-освободительным движением или диктатурой пролетариата, а на поверку он просто неудачник, никчемная фигура, бедняга, не приспособленный к положительному труду. Иной человек всю жизнь считает себя писателем, а на самом деле он краснодеревщик, который не подозревает о своем истинном призвании и по молодости ступил на неправильную стезю. Однако ни у кого так не развита сила самовнушения, как у нынешних русских политиков, которые и ступают, и говорят, и жестикулируют, и стараются мыслить как настоящие политики, с пользой толкущиеся у государственного руля. Но мы-то знаем, что они — просто несчастные люди, не нашедшие своего места в жизни, у которых слабо развита вторая сигнальная система, и они постоянно путают действительность и слова.

Следовательно, из неумения относиться к этой братии с культурной иронией вытекают только лишнее стеснение и беда.

Нация — это еще и общность людей, сплоченных единой моралью, то есть системой понятий о пользе, добре и зле.

Как раз наше семнадцатое столетие показало, что русское общество так в этом смысле разобщено, точно мы во время оно принадлежали к различным этическим конгрегациям — это в лучшем случае, а в худшем — к разным народам, между которыми не было точек соприкосновения, за исключением языка. Действительно, почти тысяча лет прошла, как сложился русский нобилитет, моральный оплот нации, семьсот лет минуло, как Русь приняла Христов закон о непротивлении и любви, — и вдруг обнаружилась такая бездна негодяев, столько открылось вероломства, подлости, обыкновенной человеческой непорядочности, словно наравне с христианами нашу страну сплошь населяли зароастрийцы, халдеи, людоеды и наглецы. Пятерых царей подряд Москва предала, которым по очереди крест целовала, юницу царевну без зазрения совести отдали на поругание самозванцу, половина дворянского корпуса взяла сторону тушинского проходимца, разбой сделался промыслом, вроде битья баклуш , бояр из потомственных Рюриковичей уличали в фальшивомонетничестве, младенцев ели, целыми кланами за границу бегали, наконец, уголовник Разин легко взбунтовал страну.

Но вот какое дело: в то же самое время медленно умирала за старую веру боярыня Морозова, и народ нес единственную выходную рубаху, последнее серебряное колечко в казну народного ополчения, которое собирали один купец, торговавший говядиной, и один захудалый князь. Или это был какой-то другой народ…

С тех пор мы имеем неотчетливое представление о добре и зле и не всегда твердо отвечаем на вопрос: воровство — это преступление или нормальное занятие, ремесло… Наверное, есть у нас порядочные мужики в дорожной милиции, которые выходят на большую дорогу не мздоимствовать, но четко исполнять свои служебные обязанности, однако и того нельзя сбрасывать со счетов, что в дорожной милиции широко распространено следующее убеждение: мзда с проезжающих — это такая как бы премия, добавка к жалованию, а не мзда.

Одно у нас утешение: как нация мы моложе романогерманцев примерно на четыреста лет, и христианство практикуем с таким же запозданием, так вот есть надежда, что через четыреста лет наши потомки не затруднятся правильно квалифицировать воровство.

Что другое, а Реформация постигла греко-российскую православную церковь только со столетним запозданием против Лютера, и неожиданно разбудила такие страсти, какие в нашем несколько вялом и хладнокровном соотечественнике трудно было предугадать. Главное, нововведения в ритуал были настолько миниатюрными и, следовательно, повод для разгула страстей настолько ничтожным, что невольно приходишь к выводу: события раскола обличают одну из самых звучных струн того причудливого инструмента, который называется русской душой, — именно готовность и стремление пострадать.

Иначе нельзя объяснить, как это из-за сугубой «аллилуйи» и хождения «посолонь» нечеловеческие муки претерпели и протопоп Аввакум Петров, и сестры Соковнины, многие годы держал осаду Соловецкий монастырь, и тысячи людей приняли смерть в огне… Стало быть, тихие-то мы тихие, но не приведи Бог изъять из русского алфавита какую-нибудь второстепенную буковку, как нежданно-негаданно такая затеется всероссийская склока, что мы из нее выйдем через двести лет, изранены, наги и резко разобщены.

Страшный народ. То есть вообще пугают такие человеческие сообщества, которые не просто свыклись со страданием, но для которых оно представляет собой род потребности, как для алкоголиков — алкоголь. Только по неведению осмеливались воевать с нами наши соседи, и знай они наперед, что эта нация способна четыре года резаться, с одной стороны, за осуществление неосуществимой и кабинетнейшей из идей, а с другой стороны, за то, чтобы за окошком родового гнезда по-прежнему цвели белые хризантемы, — эти самые соседи нас боялись бы как огня.

Давно замечено, что все несчастья общественно-политического характера — от малорослых, как если бы в них заключался и был запечатлен какой-то особенно злой порок. Мужчины из дома Романовых все были великаны и богатыри, за исключением Петра III, его сына Павла, последнего царя Николая II, и все они кончили плохо, потому что плохо себя вели. Государь же Александр III Миротворец был человек-гора, и — уникальный случай — в его царствование не произошло ни одной войны.

Что до преемников Романовых из большевиков, то Хрущев был почти карлик, Сталин немногим выше, Ленин, когда сидел, не всегда доставал ногами до пола; из этого феномена мы извлекаем такой урок: необходимо ввести дополнительный ценз для претендентов на высшую государственную должность — если кто ростом ниже метра семидесяти пяти сантиметров, такого на всякий случай из списков вон.

Накануне нового времени, когда в Европе уже вовсю работала философская мысль, идейная жизнь России отличалась крайней бедностью и, по сути дела, вся сосредотачивалась в идее, сформулированной схимонахом Елиазарова монастыря Филофеем: Москва — прямая наследница славы цезарей, Третий Рим, столица мира, хранительница духовных ценностей во Христе. Откуда взялись такие неуемные претензии у народа, который еще недавно платил дань диким степнякам, не знал искусства и науки, едва добывал хлеб насущный на своих супесях, — это довольно трудно осмыслить и объяснить. Может быть, дело в том, что русский человек того времени загодя постиг свое всемирно-историческое значение, спроецированное на будущие века, как-то предугадал исполинский вклад России в строительство духовной цивилизации человечества, который, впрочем, и в наше время осознан не вполне. Во всяком случае, культурный русак ощущает если не превосходство, то что-то очень похожее на превосходство перед европейцем, коснеющим в меркантилизме и простоте, хотя бы этот русак щеголял в латаных штанах и пил горькую натощак. Ведь чванились же японцы, не знавшие даже огнестрельного оружия, перед голландцами, уже открывшими оптику и основные законы капитала, как если бы они провидели свою мощь…

Но вот что положительно не понять: отчего «нестяжатели» не одолели «иосифлян» ? Потому что всенепременно должны были взять верх сторонники Нила Сорского, ибо у бедных народов всегда торжествует идеалист. У нас оттого и родилась идея Третьего Рима, последней столицы мира, как у индийцев идея кармы и реинкарнации, что мы были наги, босы, жили в лачугах и каждый третий год сидели на лебеде. В России оттого и большевистская революция произошла, — великий, нелепый, трогательный, трагический опыт строительства царствия Божия на земле, — что мы европействовали и бедствовали, как никто. То есть произошла она потому, что мы идеалисты, а идеалисты мы потому, что бедны, а бедны мы потому… Бог знает, отчего мы в действительности бедны. Просто-напросто давно замечено, что «земля наша велика и обильна», а мы бедны.

Европейские народы, как раз в то время, когда у нас препирались «нестяжатели» с «иосифлянами», уже всецело отдались коммерции и техническому прогрессу и в конце концов выдумали интернет, имеющий то гуманистическое значение, что по нему можно передавать разные разности, кабы только не та загвоздка, что по-настоящему давно уже нечего передавать. Посему Спиноза, Паскаль, Сервантес суть явления случайные для Европы, даже противоестественные, поскольку они возникли вразрез магистрально избранному пути.

То ли дело в России: Нил Сорский — своё, Иосиф Волоцкий — своё, а вокруг «от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса», воронье кружит над чахлыми деревеньками в пять дворов, татары едут жнивьем на мохнатых своих лошадках, далеко слышится песня русачка, сидящего на завалинке, жалкая и безнадежная, как объявление на разъезд.

Накануне воссоединения России с Европой, то есть в последние допетровские десятилетия, хозяйство, вооруженные силы, администрация и общественные институты нашей страны находились в таком бедственном положении, что она уже не входила в число цивилизованных государств. Из реформ же Петра Великого мы извлекаем в частности тот урок, что у нас «поздно» равняется «никогда».

Действительно, воссоединиться-то мы воссоединились, но европейцами от этого не сделались, и по-прежнему основным законом у нас было беззаконие, грабливали на больших дорогах, обирали по казенным местам, и до того крепка оказалась московская закваска, что сам просветитель Петр сажал своих противников на кол, а после долго еще рвали ноздри и резали языки. Этот государь и награждать умел, но, кажется, напрасны были усилия строгости и любви: ближайший его сподвижник, светлейший князь и генералиссимус Александр Меншиков, наворовал столько казенных денег, что его состояние значительно превышало государственный бюджет, а безмерно любимая жена, императрица Екатерина Алексеевна, изменила ему с полковником Монсом, — случай первый, последний и немыслимый при статусе русских императриц. Генерал-прокурор Ягужинский прямо заявлял в Сенате, что на Руси казнокрадствуют все, только не все попадаются, и конца этому занятию не видать.

Видимо, еще при Иване Грозном, а то в Смутное время, что-то сломалось в нашем генетическом аппарате, и мы никак не починимся по сей день. Между тем из-за этой внутренней неполадки и все реформы новейшего времени обречены в лучшем случае на половинчатость, в худшем случае — на провал. Вот восстановили у нас было мировые суды, но, говорят, деньги, отпущенные на это дело из казны, по пути растаяли без следа.

Впрочем, еще неясно, какой именно человеческий тип благоприятствует истинному прогрессу: то ли они, которые не берут взяток, узки и скучноваты; то ли мы, которые без царя в голове, вороваты и широки.

Наш первый профессиональный литератор Михаил Васильевич Ломоносов, открывший историю новой русской словесности «Одой на взятие Хотина», вообще считал себя ученым, а свое стихотворчество — баловством. Однако граф Кирилла Разумовский, тогдашний президент Академии наук, ему говорил:

— Брось ты, Михайла Васильевич, свои дурацкие опыты! Ты же великий российский сочинитель — пиши стихи!

— Все-таки дозвольте, граф, также и наукой заниматься, — отвечал ему Ломоносов, — хотя бы на досуге, заместо больярду…

Президент на это, бывало, накуксится и молчит.

В науке Михаил Васильевич особых высот не достиг, из стихов его достойны замечания только строки: «Открылась бездна, звезд полна,/ Звездам числа нет, бездне дна», — всю свою жизнь жестоко воевал с русскими и немецкими оппонентами, пил горькую, умер пятидесяти четырех лет от роду и остался в родной истории первым русским ученым-естествоиспытателем, который на досуге писал стихи.

Это не удивительно, что викинги, придя господствовать в восточные славянские земли, уже через поколение обрусели; их было так немного, что они скоропалительно растворились среди на редкость плодовитых полян, древлян, кривичей и прочая, и ничего-то от них не осталось, кроме самоназвания нашего государства — Русь. На самом деле то удивительно, что после воссоединения России с Европой, последовавшего в начале XVIII столетия, мы как нация, как феномен не исчезли с лица земли.

Это потому удивительно, что вольные и невольные сподвижники Петра развели на Руси губительную пропасть иноземных понятий, обычаев, учреждений, слов, непосредственно иноземцев, которые до неузнаваемости изменили физиономию нашей государственности и старомосковскую нашу жизнь. Уже цвет нации говорил и писал исключительно по-французски, природную одежду носило одно податное сословие, то есть простонародье, топонимика пошла сплошь немецкая (это среди великорусских-то пажитей и болот, хотя и у французов есть свой Шербург, а у немцев Сансуси), явились еретические музыка и театр, хлеб насущный пошел в уплату за кёльнскую воду и фламандские кружева. Но то-то и поразительно, что в конце концов не русские онемечились, а наши немцы обрусели, и вот даже не петербургские балерины танцевали а-ля франсэ, а парижские — а-ля рюс. И уж на что евреи — блюстители своей крови, и те понабрали себе русских фамилий и до того прониклись отечественной культурой, что каждый третий великий русский поэт — еврей.

Надо полагать, нашему национальному духу свойственна редкостная, исключительная живучесть, а наша жизнь отличается каким-то невнятным, но настоятельным обаянием, способным вносить коррективы в кровь. Характер этого обаяния действительно трудно поддается анализу, но среди очевидных его векторов — высокий стиль человеческого общения, литература, идеализм, конструктивная леность как особая благодать.

Впрочем, все равно обидно: со времен Владимира Мономаха ведущие европейские народы ушли от нас так далеко вперед, что подавляющее число понятий из современной жизни обозначается у нас словом, имеющим иноязычный корень и вчуже звучащим дико, как у юкагиров наше «среднеарифметическое» или «шкаф». Да еще нынешние купчики из бывших урок и комсомольских работников перенасытили наш язык нелепыми англо-саксонизмами, так что не всегда поймешь, на каком-таком языке газета пишет, на каком радио говорит. А ведь над этой поселковой паракультурой еще Гоголь издевался сто пятьдесят лет тому назад, да вот беда: урка и комсомольский работник про Гоголя максимум что слыхал.

Одна надежда остается на неискоренимую нашу русскость, которая пережила и хана Бату, и петровские реформы, и немецкий социализм; Бог даст, и нынешних купчиков она как-то переживет.

Есть такое суеверие, будто бы наш соотечественник — существо несвободное по своей природе, поскольку он вечно раболепствует перед властями предержащими и его многотерпению нет конца. Это совсем не так.

Вот давно сложилось в России одно крайнее неудобство, которое способно отравить жизнь, именно: у нас закон неписан, то есть законы-то есть, с «Русской правды» Ярослава Мудрого понаписано множество разных законов, но в то же время их как бы нет. Например, с древности, а особенно после того как мы собезьянничали модель европейской государственности, никакой русский закон не находился в таком небрежении, как закон о преемственности власти, сиречь первейший закон страны. Петр Великий отошел от обычного права и самолично сочинил закон о престолонаследии, однако как раз вопреки этому закону на трон села его жена. И прежде Петра государством противозаконно управляла матушка-царица Наталья Нарышкина, про которую князь Куракин говорил, что она была «женщина ума смирного, править некапабель», и много позже царем должен был стать младенец Иван VI, но престолом хищнически завладела цесаревна Елизавета, и Николая II полагалось сменить Алексею II, но тут как раз подоспели большевики.

Как же государство хочет, чтобы его граждане, то есть мы, всячески труждающиеся и обремененные, добывающие хлеб в поте лица своего, неукоснительно исполняли законы этого самого государства, если оно ими первое и манкирует, и, например, ни за что не засадит в холодную премьер-министра, который обидел наше казначейство на миллиард. А Иванова-Петрова-Сидорова государство норовит сгноить в тюрьме за беремя дров… Недаром мы искони живем так, словно в нашей стране вовсе нет никаких законов или, по крайней мере, они писаны не про нас. Эта позиция, конечно, может всякую отравить жизнь, но зато она подразумевает такую внутреннюю свободу, с которой не идут в сравнение никакие свободы, дарованные извне. И правда: средневзятый немец не может не работать и ему претит воровать в силу родовой заповеди, а наш человек настолько свободен, всецело и безбрежно, что он может работать, а может и не работать, может воровать, а может не воровать.

Россия — это и для нас самих загадка, для русаков, хотя бы по той причине, что наша родная история возбуждает множество «почему», на которые только изредка находится соответствующее «потому».

При Алексее I Тишайшем часы в России считались восьмым чудом света, приговаривали к смертной казни за изъятие человеческого следа и производство над ним злонамеренной ворожбы, гражданские доблести были таковы, что казнокрадство считалось естественным, как личная гигиена, не всякий дворянин умел написать свое имя, и по весне Москва превращалась в северную Венецию, потому что по ней ни конному было не проехать, ни пешему не пройти. И ходу вовне нам было только в сторону Северного сияния, и последним оплотом континента считались Соловецкие острова. Словом, такая это была варварская, убогая, никому не интересная страна, что иностранные посольства нас посещали реже землетрясений, которые у нас не случаются без малого никогда.

И что же? Стоило нам вернуться в Европу, как при жизни одного поколения мы заставили считаться с собой весь мир. После оказались единственной нацией на континенте, способной урезонить наполеоновскую Францию и гитлеровскую Германию, наладили лучшие в свете науку и образование, явили небывалую художественную культуру, наконец, поставили фантастический общественно-хозяйственный эксперимент. В общем, если бы наш мир не был так невежественен и нелюбопытен, он с трепетным вниманием относился бы к нашему отечеству как явлению загадочно-чудесному в своей внутренней мощи, вроде той же тектонической энергии, которая в мгновения воздвигает хребты и сносит миллионные города.

Но откуда у нас эта внутренняя мощь, почему она пятьсот лет не давала о себе знать, какая пружина пособила ей развернуться? — Это для нас темно.

Во время киевского восстания 1113 года наши праотцы разграбили в стольном городе все еврейские дворы, порезали множество мужчин и женщин из знатных фамилий и кое-где пожгли боярские усадьбы, покуда сей разгул страстей не усмирил князь Владимир Всеволодович Мономах. Во время московского восстания 1993 года до еврейских дворов дело не дошло, однако же пострадала федеральная собственность и с обеих сторон было убито шестьдесят четыре человека, включая старушку, не в добрый час выглянувшую из окна. Стало быть, некоторое движение в сторону смягчения нравов вроде бы налицо.

То же самое касательно смертной казни: при Петре Великом еще сажали на кол, публично секли головы, вешали и аркебузировали, при Елизавете Петровне прилюдно больше секли кнутом и резали языки, в эпоху Екатерины отмечено две публичные казни, при Петре III, Павле и Александре Благословенном — ни одной, Николай I лишь театрализировал массовые расстрелы. Александр Освободитель, правда, множество народу перевешал на площадях, но при Николае Кровавом с инсургентами уже расправлялись втихомолку, за глухими стенами тюрем и крепостей. Кажется, последняя публичная казнь в России состоялась в 1944 году, когда при огромном стечении народа в Курске повесили несколько десятков пленных немцев, которые особенно злодействовали над мирным населением города и села.

Следовательно, история — это еще вот что: это если не движение в сторону смягчения нравов, то, по крайней мере, прогресс стеснительности; ассирийцы ничтоже сумняшеся обивали стены городов человеческой кожей, а наш современник точно постесняется столь дикой технологии, из чего логически вытекает, что хотя бы в отношении отношения мы постепенно становимся положительней и добрей.

Все-таки трудно вдоволь надивиться тому, насколько пленителен русский дух. Француженка Камилла Ле Дантю, вышедшая замуж за нашего декабриста Василия Ивашова уже после сенатской катастрофы, отправилась за своим каторжанином жить в Сибирь. Для коренной москвички или петербурженки — и то это был бы поступок прямо героический, хотя в простом народе издавна существовало такое правило: следовать за супругом в места лишения свободы, буде государство его осудит за те или иные неправедные дела. Но француженка, даже ни слова не знающая по-русски, этакое парижское бланманже, воспитанное на иезуитских ценностях и домашней бухгалтерии, и чтобы сие эфирное создание, как простая русская баба, бросила бы всё и последовала за милым в ледяную пустыню, где свирепствуют медведи и кровожадные самоеды, — это уже из номенклатуры невероятного и чудес. А француженка Инесса Арманд, бросившая четырех детей ради освобождения русского пролетариата и во имя торжества политической платформы РСДРП…

Впрочем, Россия, как известно, страна чудес. Если глядеть с бульвара Сен-Мишель, то наши француженки — это, разумеется, патология; но если из Арбатских переулков глядеть, то это просто у нас воздух вредный, который отравляет чужака до такой степени, что из здравомыслящего человека он превращается в дерганое, возвышенное и в высшей степени непрактичное существо. Императрица Екатерина Алексеевна, в девичестве захудалая немецкая принцесса, и пятнадцати лет в России не прожила, как совершила государственный переворот; то есть немецкое ли это дело — государственные перевороты, да еще в положении замужней женщины, с риском для жизни и, как говорится, не по злобе.

Неофиты мужского пола, вообще не такие нервные и менее предрасположенные к трансформациям, у нас тоже не ударили в грязь лицом. Доктор Гааз, живи он в Копенгагене, так и остался бы просто хорошим лекарем, а в России он превратился в подвижника человеколюбия и медицины времен Христа; Дельвиг ставил поэзию превыше гражданских благ; Данзас пострадал за пушкинскую дуэль; Владимир Иванович Даль не столько своей карьерой занимался, сколько «Словарем живого великорусского языка»; строитель наших первых железных дорог граф Клейнмихель насмерть стоял за русскую колею; художник Зелендорф в сорок первом году взял с собой в ополчение подушку-думку и «Детские годы Багрова-внука»; вице-канцлер Яков Вильямович Брюс при Петре I беззаветно служил России, но до того обрусел, что проворовался и его водили на эшафот.

Из их житий агностик извлекает следующий урок: чужаку нужно семь раз подумать, прежде чем отправиться в Россию на выходные, поскольку атмосфера русской человечности такова, что она легко перемалывает любой национальный материал в нечто нервно-романтическое, неуравновешенное, сострадательное, вдумчивое, добродушное и беспутное, каковые качества нежданно-негаданно слагаются в причудливую сумму, и та проходит у нас под ласковым термином — русачок.

Любопытный вопрос: почему ни одна из коренных реформ в России не задалась? Преобразования Петра Великого имели своей целью систему всеобщего благоденствия; Екатерина II стремилась упразднить крепостное право; Александр Благословенный желал конституционной монархии; Александр Освободитель налаживал государственную машину, за которую не совестно было перед европейской цивилизацией; Петр Аркадьевич Столыпин мечтал поднять производительность сельскохозяйственного труда; наконец, большевики грезили о таком обществе, где все были бы единодушны, одинаково обеспечены и равны. И вот все эти вожделения постепенно сошли на нет. Спрашивается, почему?

Видимо, потому что наши реформаторы в конце концов упирались в одну и ту же нерушимую стену — в такую форму человеческого сознания, когда повелительнее даже физиологии оказывается национальный характер и предания старины.

Вообще правильные реформы возможны только у тех народов, которые, к посрамлению великой христианской идеи, блюдут институт частной собственности, у которых она священна и неприкосновенна, как захоронения праотцов. Собственники организованы, последовательны и всегда знают, чего хотят. Оттого преобразователи у них исходят из возможного, а не из желательного, и преобразования имеют грамотную программу, которая всегда обеспечивает задуманный результат. А у нас с Рюрика собственность — понятие в высшей степени отвлеченное, академическое, поскольку огромное большинство русских людей этой собственности никогда не имело, и в несравненно большей цене была воля, то есть ничем не ограниченная возможность не пахать, а безобразничать, или не безобразничать, а пахать.

Оттого-то все наши реформы сошли на нет. Как же ты наладишь систему всеобщего благоденствия, когда Меншиков ворует, Мазепа предает, Булавин безобразничает, Брюс интригует, Аввакум подговаривает народ к коллективным самоубийствам во имя старозаветной, дониконовской ритуалистики, жена изменяет с полковниками, собственный сын норовит тебе всячески навредить… Как тут повысить производительность сельскохозяйственного труда посредством уничтожения крестьянской общины, если столоначальник украл подъемные деньги, урядник пропил общественное стадо, бедняк желает подпустить процветающему соседу «красного петуха»…

Таким образом, исторический материализм, вполне приложимый к германским условиям хозяйствования, становится лжеучением на российской почве, где не столько бытие определяет сознание, как сознание — бытие.

Кажется, основной элемент великорусского общества — дилетант. То есть деятель с претензиями, но слишком широко и неосновательно образованный, наделенный массой разнообразных дарований, но беспочвенный энтузиаст, не умеющий сосредоточиться на одном. Недаром у нас химики сочиняли музыку, профессиональные писатели составляли религиозные учения, прямые разбойники входили в государственный аппарат.

Конкретный пример: при Алексее Тишайшем три четверти России сидели на соленой рыбе, но правительство, точно и слыхом не слыхавшее про эту специфику, вдруг ввело непомерный соляной налог, и огромная нация встала перед шекспировским вопросом — жить ей или как раз не жить? Другой конкретный пример: правительство Екатерины Великой планировало освободить южных славян от османского ига и превратить Польшу в дружественно-буферное государство, однако в результате титанических усилий крымские мусульмане были освобождены от мусульман анатолийских, а большую часть Польши за здорово живешь прибрали к рукам германцы, и она вовсе перестала существовать.

Наконец, последний конкретный пример, связанный с нелепым в филологическом отношении понятием, — декабризм. Семь лет обер-офицеры и коллежские регистраторы из молодежи честного направления наяривали заговор против русского абсолютизма — писали конституции, пропагандировали войска, сходились и расходились, составляли план вооруженного восстания, но когда дошло до дела, то оказалось, что словно они сговорились позавчера. В результате шесть часов простояли солдатики на морозе в одних мундирах, и единственным истинно революционным актом со стороны повстанцев был выстрел несчастного влюбленного Каховского, который застрелил генерала Милорадовича, героя I-й Отечественной войны. И правительство, со своей стороны, знало о заговоре за три года, однако же сабли оказались не отпущены, лошади подкованы на летние нешипованные подковы, артиллерийский порох забыли взять.

Так продолжалось до тех пор, пока в мире не осталось только две непогрешимых конгрегации — Римская католическая церковь и наши большевики. Эти последние были такие профессионалы, что пух и перья полетели от вековых институций, верований и, казалось бы, неколебимых законов социального бытия. Поскольку от любителей всегда меньше вреда, чем от профессионалов, наверное, это даже отлично, что основной элемент великорусского общества — дилетант.

Государь Николай Павлович был человек благородный, прямой, с традициями и, кроме того, хороший инженер, но из породы домашних тиранов, который еще и трактовал Россию как чисто семейное дело вроде родового поместья или пошивочной мастерской.

Но самое удивительное его качество было то, что глава самого блестящего двора в Европе отличался крайней скромностью в быту и был непритязателен во всем, что касалось обыкновенных житейских благ. Царица Елизавета Петровна оставила после себя до пятнадцати тысяч платьев, стоивших казне больше, чем тогдашний российский флот, а Николай Павлович занимал в Зимнем дворце две комнатки в антресолях, спал на железной походной койке и укрывался солдатской шинелью, ходил дома в тапочках с дырками против больших пальцев ног, в рабочие часы надевал мундир второго срока, ел щи с говядиной, держал сыновей, что называется, в черном теле, и только по женской линии был ходок.

Но вот поди ж ты: о царице Елизавете Петровне складывается самое благоприятное впечатление, хотя она любила балы и не любила государственные дела, а государя Николая Павловича только в связи с тем и поминают добрым словом, что он заплатил долги Александра Сергеевича Пушкина, хотя этого государя отличала беззаветная работоспособность и стоицизм.

— А! — скажут через четыреста лет не подозревающие о его победах в Польской и Венгерской кампаниях, двенадцати тысячах кодифицированных законов, начале железнодорожного строительства в России, но отлично знающие, что нужно бояться вождей, особенно скромных в быту. — Это тот самый царь, который заплатил пушкинские долги…

В допетровскую эпоху неканоническую литературу сжигали на спинах у тех, кто ее сочинял. Анна Иоанновна еще презирала изящную словесность, и Херасков потехи ради у нее ползал на четвереньках по анфиладам императорского дворца. Но Елизавета Петровна уже щедро награждала создателей верноподданнических од, а Екатерина Великая, как за серьезное государственное преступление, упекла в Шлиссельбургскую крепость просветителя Новикова за книгоиздательство и таможенного чиновника Радищева — в Илимский острог за книгу путевых впечатлений и злостный сентиментализм. Когда восемнадцатилетний лейб-гусар Михаил Лермонтов написал стихотворение на смерть Александра Сергеевича Пушкина, его за это посадили на гауптвахту, а после выслали на Кавказ.

Такого домашнего отношения к литературе не знала ни одна европейская государственность, затем что ей не было дела ни до категорического императива Иммануила Канта, ни до детских сюжетов Дюма-отца. А нашей — было, до такой степени было, что она в конце концов ввела своеобразную крепостную зависимость для писателей на основе социалистического реализма, ибо опасалась духовных исканий Константина Левина наравне с происками классового врага.

Разумеется, ассирийские замашки нашей государственности одобрить нельзя, но, с другой стороны, понятно, почему она мелочно и с пристрастием следила за литературным процессом в России и несообразно реагировала на каждый выпад с этой, по европейским понятиям, нестоящей стороны. Во-первых, потому что она как-то постигла огромное значение литературы как формы общественного сознания, преследующего некий чреватый для нее и загадочный идеал. Во-вторых, потому что она угадала алгоритм собственно русской литературы, меньше всего занятой адекватным отражением действительности, а больше — такими глубинами правды о человеке, которые намекают на прямо опасную, антигосударственную модель. В-третьих, потому что каждое русское правительство отлично понимало, с каким народом имеет дело: с таким народом, который способен воспринимать художественный текст как инструкцию по технике безопасности, особо чувствителен к духовному слову и одинаково остро интересуется как исканиями Константина Левина, так и причинами скотского падежа. Наконец, наша государственность чувствовала за собой эту слабинку, что она — государственность варварская, по определению Ключевского, «какой-то заговор против народа», и сочувствовать ей нельзя.

Вот уже лет пятнадцать, как власти предержащие отстали от русской литературы и она перешла на положение жостовского письма. Хорошо это или худо — не разберешь. Вроде бы хорошо, потому что никто не мешает вывести в рассказе лишнего дурака, но вроде бы и плохо, потому что нынешнему писателю другой раз не в чем отправиться со двора.

Политический терроризм родился в России задолго до исламских фундаменталистов, одновременно с электрическим освещением и романом Льва Толстого «Война и мир». День его рождения приходится на 4 апреля 1866 года, когда Дмитрий Каракозов стрелял в Летнем саду в императора Александра II Освободителя, но промахнулся, или, как говорили охотники того времени, — спуделял. То ли у него револьвер был неисправен, то ли он перенервничал, то ли ему помешал крестьянин Комиссаров, который после, во всяком случае, был возведен в дворянское достоинство, получил денежное вознаграждение и, кажется, дом в Москве. С тех самых пор и вплоть до ликвидации самодержавия Романовых было застрелено, зарезано и взорвано на воздух до тысячи государственных деятелей разных уровней, и до семи тысяч террористов было повешено по суду.

Вопрос: как такое могло случиться, чтобы в народе с известными христианскими традициями, незлобивом по природе, явившем высокую духовную культуру, давшем миру, в частности, Яблочкова и Толстого, вдруг могла сложиться школа политического убийства из видов царства Божия на земле? Такая школа была бы органична для какой-нибудь дикой соции вроде огнепоклонников, которые практикуют человеческие жертвоприношения, убивают новорожденных девочек и натурально едят отцов. Но в России, изнеженной сладкоголосым Чайковским и премудростью христианнейшего Владимира Соловьева, да еще в пору ее наивысшего расцвета, да чтобы сложилась такая аномалия, — это представляется немыслимым и напрямую оскорбительным для расового самознания русака…

Ответ: предположительно, дело в том, что общественная мораль в России имеет до того нестрогие, размытые очертания, что у нас нет человека функциональнее истопника, которого было бы не за что посадить. Допустим, интеллигентнейший русский человек способен походя украсть пару кирпичей, легко возводит небывальщину на товарища, дает взятки милиционерам и держит на антресолях незарегистрированное ружье; отсюда нет ничего удивительного в том, что несколько десятков молодых людей, не нашедших своего места в жизни, жертвенно настроенных и грешивших превратными понятиями о гуманизме, вздумали убивать царских чиновников, имея в виду идеальную государственную модель… Тем более что из-за нашей вековой ненависти к российскому государству как «заговору против народа» общество мало сочувствовало жертвам политического террора и вчуже симпатизировало всякой уголовщине, имевшей антигосударственную направленность, из высших соображений и с перспективой мученического венца. Именно по этой причине ни интеллигентная среда, ни клир города Симбирска, ни коллеги директора Керенского, ни гражданский генерал Ульянов, ни милейшая Мария Бланк не смогли воспитать двух известных молодых людей в древнем правиле «не убий».

В обществе, день-деньской занятом в промышленном производстве, где просто умереть с голода, если пальцем о палец не ударять, и оттого нет места праздному умствованию, такого ни в коем разе не может быть. А в России каждый третий день был праздничным, между тем ничто так не способствует росту революционных настроений, как избыточные незанятость и досуг.

Многое указывает на то, что именно в XIX столетии европейская культура преодолела пик своего развития, а потом дело пошло на спад. Судя по одним только преемникам Федора Михайловича Достоевского приходишь к убеждению: в XIX веке белая раса достигла предела своих возможностей в области мысли и прекрасного, чего ради всякой расе только и стоит существовать.

На что ни взгляни, всё в позапрошлом столетии было совершенно, то есть окончательно хорошо. Затруднительно утверждать, но, сдается, человечество никогда не изобретет ничего прекраснее длинного, прямого, закрытого платья для женщин и фрачной пары для мужчин, не сочинит ничего восхитительнее того, что было сочинено Бетховеном и Чайковским, и культура общежития останется в преданиях поколений как недостижимое благо, канувшее в Лету наравне с афинскими вечерами, богословскими диспутами, балами в благородном собрании, сумерничаньями и навыком общения по душам.

Посмотрим, как пойдет дальше, но пока культура развивается в направлении, обратном или перпендикулярном научно-техническому прогрессу, судя по тому, что машины становятся всё сложнее, а люди — проще. В эпоху Высокой Греции тамошние Архимед с Пифагором, вероятно, проходили по статье «безвредные выдумщики», а люди ойкумены занимались искусствами, налаживали демократические институты, воевали, вообще наслаждались краткосрочным праздником бытия. В пору средневековья, когда человек весь сосредоточился на проблематике спасения души, был совершен только один прорыв: во время Столетней войны в Европе появилось огнестрельное оружие, и резня превратилась в правильную войну. Да Винчи, крупнейший деятель итальянского Возрождения, все-таки сначала был великий художник, а потом изобретатель парашютов и субмарин. И в плезирном XVIII столетии ведущей фигурой был поэт и мыслитель, а не инженер и ученый, недаром Кирилла Разумовский говаривал Ломоносову:

— Брось ты, Михайла Васильевич, свои дурацкие опыты! Ты же великий российский сочинитель — пиши стихи!

Но вот в XX столетии что-то сдвинулось со своих мест, какой-то слом произошел в организме всечеловечества, и дело культуры резко пошло на спад. Может быть, закономерное любопытство в его количественном выражении преобразовалось в то гиблое качество, которое обеспечивает господство материи над духом, удобного над прекрасным, простого над тем, что сложнее партии в «дурака». Может быть, в культуре просто-напросто отпала нужда, либо потому что она исчерпала свою миссию, воспитав человека положительного, либо потому что Наверху рассудили: не в коня корм. Во всяком случае, наш классический современник ходит сравнительно оборванцем, питается всухомятку, читает «Петербургские тайны», которыми в старину увлекались шарманщики и мелочные торговцы, говорит на диалекте и мыслит недлинно, как умный пёс. Невольно посетуешь про себя: какое, по сравнению хотя бы даже с шестидесятыми годами прошлого столетия, умаленье и декаданс!..

А то, может быть, дело в том, что движение культуры так же циклично, как смена времен года, и через две тысячи лет, которые как раз отделяют Софокла от Рафаэля, жизнь человечества вернется в нормальную колею. Такая перспектива тем более вероятна, что планете Земля все-таки остается существовать еще около шести миллиардов лет, если, конечно, до того времени род людской не сгинет через наркотики и футбол.

Поскольку мы умеем так воспевать наши поражения, что они выглядят чуть ли не как победы, деяния русского человека на военном поприще воображаются нам куда более величавыми, чем это было взаправду и наяву. Коли разобраться, вояки мы плохие и представляем собой грозную, практически неодолимую силу, если только уж очень нас рассердить. А если русскому солдату приказано покорить Кавказ, или добыть новые рынки сбыта, или установить в Финляндии социалистическую республику, то из этого, как правило, получается ерунда. Англичане, те с песнями гибли за то, чтобы поработить зулусов, а нам этого не дано: русская армия, самая многочисленная в мире, ничего не могла поделать с союзным десантом во время Крымской кампании; Кавказ мы покоряли чуть ли не шестьдесят лет; в русско-японскую войну проиграли все сражения на суше и потеряли два флота усилиями народа, который, по историческим меркам, только-только освоил огнестрельное оружие и сменил свои джонки на железные корабли.

То есть чести следует приписать, что мы народ невоинственный, неотчаянный, и относимся к войне как к суровой необходимости, греховной работе, проявлению силы зла. Так что трудно сказать, кто из нас больше молодцом: финны ли, отстоявшие свою независимость в Зимнюю кампанию 39–40-х годов, или мы, вяло сражавшиеся за Финляндскую социалистическую республику и точно нарочно вводившие в заблуждение III-й рейх.

Другое дело, мы терпели обидные поражения на западе и востоке еще в то время, когда в России существовали вера, царь, отечество, честь мундира; стало быть, в настоящее время нам нужно смирно и предельно осмотрительно вести себя на мировой арене, чтобы ненароком не накликать какой конфликт.

У Антона Павловича Чехова был дом в Москве, подмосковная и два имения в Крыму; но уже Мандельштам побирался, Платонов мел дворы, и на русском Парнасе царствовал Горький, человек симпатичный, но как писатель — середнячок. То есть, куда идем?!

Судя по тому, что в наше время хироманта встретишь чаще, чем квалифицированного читателя, и что писатель из серьезных низведен до положения полусумасшедшего, в ближайшую пору, как видно, добра не жди. А всё потому, что наших-то повыбили в германскую и гражданскую да основательно их поморили большевики. В результате одни ихние остались как генотип, а наших теперь нужно днем с огнем отыскивать на развод; те самые ихние остались, которые продают оружие противнику, слыхом не слыхивали про русский «серебряный век» и вообще произошли от противоестественного мезальянса между конокрадом и бобылем .

Молодые люди идут в революцию по той же причине, что и в блатные, — из-за неприспособленности (пожалуй, даже и физиологической) к положительному труду. За редкими исключениями , все профессиональные борцы за демократию ли, социальную справедливость или национальную независимость суть люди вполне ненормальные, коли условиться, что потребность в созидании представляет собой здоровый инстинкт, общий для всех людей. Кроме того, борцу, как и уголовнику, свойственны еще две злокачественные черты: романтизм и бессознательное презрение к простому человеку, который создан для непраздничной жизни и положительного труда.

Оттого неудивительно, что борьба за реализацию каких бы то ни было возвышенных идеалов в ста случаях из ста вырождается в бандитизм. К примеру, в случае с Октябрьской социалистической революцией 1917 года, которая преследовала высший общественно-хозяйственный идеал, мы получили резню в общенациональном масштабе и медленно затухающую страну. К примеру, в случае с Августовской буржуазной революцией 1991 года, которая преследовала реальный общественно-хозяйственный идеал, мы получили резню в общегосударственном масштабе и медленно затухающую страну.

Стало быть, мотаем себе на ус: если человек, вместо того чтобы растить картошку и воспитывать детей, норовит возглавить партию социал-эксплуататоров, его нужно опасаться, как буйнопомешанного, который ни с того ни с сего может хватить стулом по голове.

Мы потому взираем на Западный мир с чувством легкого превосходства, что там давным-давно и главным образом люди заняты выращиванием картошки и воспитанием детей, то есть окончательно омещанилась тамошняя публика и впала в гнусный материализм.

То ли дело мы: еще кое-кто из нас размышляет о возвышенном, не во всякий театр билет купишь и можно поговорить со случайным встречным о переселении человечества на Сатурн. Мудрено ли, что ни в одной стране мира не вздумали и, главное, не взялись строить коммунистическое общество, а русские вздумали и взялись.

Радоваться, впрочем, нечему: коммунисты пришли у нас к власти в 1917 году не потому, что мы такие благостные печальники по социальной справедливости в глобальном масштабе, а потому что мы моложе и, следовательно, дурнее Западного мира примерно на триста лет. То, что у нас недавно вытворяли большевики, у них давненько-таки вытворяли Кромвель и Робеспьер.

С тех пор на Западе известно (и даже не известно, а как-то передается из поколения в поколение на генетическом уровне), что добро осуществляется через зло, что общественное и личное благосостояние обеспечивают средства самого печального свойства, как-то: подневольный труд, частная собственность, эксплуатация большинства меньшинством, ответственность, дисциплина и еще целый ряд технических видов зла. А если из любви к человечеству совершить вооруженный переворот и объявить с ближайшего понедельника всеобщее счастье, то из этого получатся только Кромвель и Робеспьер.

Такая квелая позиция нас, разумеется, не устраивает, в России взрослые люди годами горячатся на тот предмет, возможна ли победа социализма в отдельно взятой стране или для нее требуется всемирно-единовременный катаклизм… У нас даже премудрый Лев Толстой доказывал премьеру Петру Столыпину, что крестьянская община — залог и предтеча всеобщего благоденствия потому-де, что у них бывают сходы, как в древнем Новгороде, а на самом деле она была главной причиной недородов и нищеты . То есть в Европе дело ладится по «Фаусту»: из злых побуждений, например, страсти к обогащению, как-то само собой выходит добро, например, реальный социализм. В России наоборот: из лучших побуждений, например, стремления к реальному социализму, как раз выходит необъятная сила зла.

К коммунизму как идее претензий нет, и даже скорее всего он — неизбежное грядущее человечества, а не германская блажь и беспочвенная мечта. Тем не менее, наверное, разумнее будет смириться с одичанием народным, растленной государственностью, воинствующей буржуазностью и прочими обстоятельствами, сопровождающими первоначальное накопление капитала, каковое и в Европе XVII столетия отличали предельно омерзительные черты. Что же делать, коли Бог действует не прямо, а опосредованно, именно преображает наши безобразия, вытекающие из природной свободы человека, в более или менее положительный результат.

Кстати заметить, через сто лет легко будет проверить, есть Бог или же его нет: если через сто лет Россия не пресечется как полноценное государство, то Бог есть, а если пресечется, то, стало быть, его нет. Ибо наше государство до такой степени растлил и обескровил свободный человек, что только на Бога и приходится уповать.

Сдается, то, что мы называем гражданскими правами и демократическими свободами, представляет собой промежуточный этап в развитии человечества, как переселение народов и тотемизм. На эту позицию наводит такое соображение: все-таки идеальной организацией общества следует считать ту, которая обеспечивает бескомпромиссное подавление зла добром, господство труда над прибавочной стоимостью, абсолютизм здравого смысла, подневольное положение сумасшедших, составляющих среди нас едва ли не большинство, диктатуру моральных норм. К тому же с демократическими институтами сопряжено множество неудобств, например, народ возьмет и выберет в президенты прямого уголовника, который посулит семь выходных в неделю, например, какой-нибудь русский Журдэн из бывших приемщиков стеклотары возьмет и издаст газету на матерном языке…

В общем, свобода есть зло, вытекающее из неспособности человечества к настоящей самоорганизации, постольку зло, поскольку свобода представляет собой инструмент, присвоенный слабыми и неправедными особями, которые могут им оперировать только во имя зла. А сильный и праведный всегда свободен, хоть при Са-санидах, хоть при наследниках Ильича. Ему нет дела до цензуры, потому что самый хитроумный цензор не способен постичь гигантской асоциальной силы «Братьев Карамазовых»; ему нет дела до «железного занавеса», потому что если уж очень приспичит, он построит вертолет из бензопилы «Дружба» и улетит. Впрочем, помнится, очень казалось обидным, что твои возможности передвижения зависят от отдельно взятого дурака.

Удивительная закономерность: в России чем страшнее жизнь, тем чудесней песни. Кажется, со времен Иоанна Грозного страна не знала такого бешеного террора, который ей устроил хитрый осетин Сталин, и что же? — Никогда, ни прежде, ни после у нас не сочиняли столько песен изумительной силы и красоты…

Мнится, в этой несообразности кроется какое-то обещание, залог, то есть тем больше у нас оснований поверить в то, что наша Россия со временем превратится в процветающую страну. Если, конечно, до той поры не сопьемся, не выродимся, не покоримся азиатам, не распадемся на удельные города. Но ведь одолели же мы Гитлера, которого, по логике вещей, никак не должны были одолеть, и построили среди болот Четвертый, краснознаменный Рим со всем, что к нему прилагается, — рабами, вселенской идеей, самой мощной в мире военной машиной, своими гаруспиками, жертвоприношениями и отцами нации, ведущими происхождение от богов.

Отсюда такое предположительное заключение: мы — народ сверхъестественной живучести и настолько причудливо талантливый, что умеем выводить пользу даже из общественно-хозяйственных катастроф. Ну кого еще можно довести до такого градуса изобретательности, чтобы он построил вертолет из бензопилы «Дружба» и улетел…

Всякая здоровая государственность ориентирована таким образом, чтобы человеку было хорошо. Русские марксисты в семнадцатом году вроде бы именно так и ставили вопрос, разве что они вывели за рамки понятия «человек» так называемого классового врага. Однако на поверку вышло, что благополучие труженика — дело десятое, что при нашей невзыскательности его с лихвой обеспечивают прочная пайка и поголовная занятость, и в действительности наша парасоциалистическая государственность все семьдесят четыре года своего существования работала на войну. Вернее сказать, на то, чтобы содержать в неприкосновенности безграничную власть десятка-другого старичков, которые волею судеб засели по адресу: Москва, Красная площадь, Кремль.

Особенно обидно, что на самом деле никто на их власть и не покушался, если не считать сумасшедшего Гитлера, — наверное, Запад как-то укрепился в мысли, что русского мужика лучше не сердить, поскольку он тогда себя не помнит и, если нужно двенадцать раз погибнуть за город Ржев, он двенадцать раз погибнет и не сморгнет .

Философ и президент довоенной Чехословацкой республики Томаш Масарик утверждал, что «в конце концов побеждают идеалисты»; у них, может быть, так оно и есть, а у нас сначала побеждают идеалисты, потом материалисты, потом опять идеалисты — так история и течет. Только в продолжение одного века материалиста Столыпина сменил идеалист Ленин, того — материалист Сталин, того — идеалист Хрущев, того — материалист Брежнев и так вплоть до наших гнетущих дней. Впрочем, на характере русской государственности эти пертурбации почти не сказываются и она может позволить себе любые шатания, поскольку хозяйство страны издревле держится на том, что работнику почти ничего не платят или не платят решительно ничего.

Но если бы наши владыки читали книги, то идеализм у нас не перетекал бы с такой легкостью в материализм, и власть была бы последовательнее и стройней. Работнику от этого будет не легче, но все же… откроет владыка книгу, положим, Василия Александровича Слепцова, а там написано: «Прежде чем строить храм, позаботься о том, чтобы противник не сделал из него конюшни». И, может быть, тот храм абсолютной социальной справедливости, который взялись строить большевики, равно как и храм демократических свобод, который возвели наши либералы, вышли бы не так подозрительно похожи на лагерь общего режима: наверху паханы, с ними дружатся контролеры, а по периферии ни за что труждаются мужики.

Судя по тому, что матерная брань вдруг стала в России лексической нормой, будущее нашей страны затруднительно предсказать. Но почему-то кажется, что Россия еще не выпила свою чашу, что еще многое впереди.

А мы всё приходим невесть откуда, и всё уходим невесть куда.