День пламенеет

Лондон Джек

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава I

Спокойно и тихо было этой ночью в Тиволи. У стойки, тянувшейся вдоль одной из стен большой бревенчатой комнаты, стояли, облокотившись, человек шесть; двое обсуждали сравнительные лечебные достоинства соснового чая и лимонного сока как средства против цинги. Разговор шел вяло, то и дело прерываясь мрачными паузами. Остальные почти не обращали внимания на спорящих. У противоположной стены в ряд разместились столы для азартных игр. Стол для игры в крэп пустовал, а за «фараоном» сидел один-единственный человек. Даже шарик рулетки не вертелся, а крупье, стоя у шумящей, докрасна раскаленной печки, болтал с молодой черноглазой миловидной женщиной. От Джуно до Форт-Юкона ее знали под именем Мадонна. Трое мужчин сидели за покером, но они играли по маленькой и без всякого энтузиазма, так как зрителей не было. В танцевальной комнате медленно вальсировали три парочки под звуки скрипки и рояля.

Сёркл не был заброшен, и денег в нем было немало. Золотоискатели уже вернулись с Лосиной реки и других рудников, расположенных на западе; летняя промывка прошла хорошо, и карманы были набиты золотым песком и самородками. Клондайк еще не был открыт, а золотоискатели Юкона пока не научились закладывать шахты, оттаивая землю. Зимой работы не было, и они привыкли зимовать в небольших лагерях, вроде Сёркл, в течение долгой арктической ночи. Время тянулось медленно, карманы были полны, а развлечение можно было найти только в питейных и игорных домах. И все же в ту ночь Тиволи пустовал. Мадонна, стоявшая у печки, зевнула, не прикрывая рта, и сказала Чарли Бэйтсу:

— Если ничего не случится, я пойду спать. Что такое делается с лагерем? Все поумирали?

Бэйтс даже не потрудился ответить; он продолжал угрюмо свертывать папиросу. Дэн Макдональд, пионер-трактирщик и игрок верхнего Юкона, хозяин и собственник Тиволи со всеми игорными предприятиями, бродил, как потерянный, по большой пустынной комнате. Наконец он подошел к двум, стоявшим у печки.

— Кто-нибудь помер? — спросила его Мадонна.

— Похоже на то, — последовал ответ.

— Ну, так, должно быть, весь лагерь вымер, — решительно сказала она и снова зевнула.

Макдональд усмехнулся, кивнул головой и открыл рот, чтобы ответить, но в эту минуту входная дверь распахнулась настежь и в полосе свете показался человек. Налет инея, которым он был покрыт, в жаркой комнате превратился в пар, завился вокруг него, опускаясь к его коленям, и, редея, разливался по полу, совершено исчезая футах в двенадцати от печки. Сняв метелку с гвоздя на внутренней стороне двери, вновь прибывший обмахнул снег со своих мокасин и длинных немецких носков. Он мог бы показаться крупным мужчиной, если бы к нему не подошел от стойки огромный француз из Канады.

— Здорово, Пламенный! — сказал он, хватая его за руку. — Черт побери, без тебя мы совсем закисли.

— Здорово, Луи! Когда вас всех сюда принесло? — ответил вновь прибывший. — Идем к стойке и выпьем, ты нам расскажешь о Бон-Крике. Дай мне еще раз пожать твою лапу. А где твой товарищ? Я его ищу.

Еще один гигант отделился от стойки, чтобы пожать ему руку. Олаф Хендерсон и француз Луи, вместе работавшие в Бон-Крике, являлись самыми крупными мужчинами в этой местности; хотя вновь прибывший был всего на полголовы ниже их, но рядом с ними он казался совсем малорослым.

— Здорово, Олаф, ты — моя добыча, знаешь ты это? — спросил тот, кого называли Пламенным. — Завтра — мое рождение, и я собираюсь всех вас положить на лопатки, слыхал? И тебя тоже, Луи. Я вас всех могу положить на лопатки в день своего рождения — слыхали? Иди сюда, Олаф, и пей, а я вам об этом расскажу.

Казалось, вновь прибывший излучал тепло, распространившееся по всей комнате.

— Это — Пламенный! — крикнула Мадонна.

Она первая узнала его, когда он вступил в полосу света. Суровое лицо Чарли Бэйтса смягчилось, а Макдональд перешел через комнату и присоединился к трем у стойки. С приходом Пламенного весь трактир сразу оживился и повеселел. За стойкой закипела работа. Голоса звучали громче. Кто-то смеялся. А когда скрипач, заглянувший в переднюю комнату, сообщил пианисту: «Это — Пламенный» — темп вальса заметно ускорился, а танцующие, заразившись общим настроением, стали кружиться с таким видом, словно это им действительно нравилось. Им с давних пор было известно, что с приходом Пламенного никто не скучает.

Пришедший отвернулся от стойки и заметил у печки женщину, приветствовавшую его страстным взглядом.

— Здорово, Мадонна, старушка! — крикнул он. — Здорово, Чарли! Что такое случилось с вами со всеми? Зачем разгуливать с такими лицами, когда гробы стоят всего три унции? Подходите сюда все и пейте! Подходите, непогребенные мертвецы, и говорите, какого хотите яду… Эй, вы, подходите все… Это моя ночь, и я хочу ее оседлать… Завтра мне стукнет тридцать лет, и стану я стариком. Это последняя вспышка молодости. Вы все со мной? Ну так вылезайте же… Шевелитесь, да поскорей…

— Сиди на месте, Дэвис! — крикнул он банкомету, сидевшему за столом, отведенным для «фараона»; тот собрался было отодвинуть стул. — Я хочу сделать одну пробу… Хочу узнать, кто платить будет за нашу выпивку — ты или я.

Он вытащил из кармана своего пальто тяжелый мешок с золотым песком и поставил его на «верхнюю карту».

— Пятьдесят, — сказал он.

Банкомет дал две карты — верхняя выиграла. Он нацарапал сумму на блокноте. Весовщик за стойкой отвесил на пятьдесят долларов золотого песку и высыпал его в мешок.

В задней комнате кончили танцевать вальс. Три парочки, а за ними скрипач и пианист двинулись к стойке. Пламенный заметил их.

— Валяйте сюда все! — крикнул он. — И говорите, кто чего хочет. Это моя ночь, а такая ночь бывает не часто. Подходите, вы, моржи и пожиратели лососей… Это моя ночь, говорю вам…

— И чертовски шелудивая ночь, — вставил Чарли Бэйтс.

— Ты прав, сын мой, — весело подхватил Пламенный. — Ночь-то шелудивая, но, видишь ли, это — моя ночь. Я — шелудивый старый волк. Послушайте, как я вою.

И он завыл, как одинокий серый волк, а Мадонна заткнула уши хорошенькими пальчиками и содрогнулась. Через минуту она уже неслась в его объятиях в танцевальную комнату; три женщины со своими партнерами последовали их примеру, и скоро все закружилось в веселом хороводе. Пламенный, мужчины и женщины танцевали в мокасинах, и скоро весь трактир наполнился шумом, а центром его был Пламенный. Насмешками, шутками, грубым смехом он подзадоривал всех и тащил из омута уныния, в каком они пребывали до его прихода.

Казалось, атмосфера в этих комнатах — и та изменилась. Он словно наполнил ее своей кипучей энергией. Люди, заходившие с улицы, сразу это ощущали, а в ответ на их вопросы половые кивали головой в сторону задней комнаты и выразительно говорили: «Пламенный разгулялся». Вошедшие оставались, и у половых была работа. Игроки снова заинтересовались жизнью, и скоро все столы были окружены, звон слитков и жужжание рулетного шарика монотонно и властно вздымались над гулом голосов, над проклятьями и смехом.

Мало кто называл Элема Харниша иначе чем Пламенный.

Это имя было ему дано в первые дни его пребывания в этой местности, так как у него была привычка поднимать своих товарищей с кровати криком: «Эй, вставайте! День пламенеет!»

Среди пионеров этой далекой полярной глуши, где, в сущности, все были пионерами, его признали одним из старейших. Такие люди, как Эль Майо и Джек Мак-Квещен, были его предшественниками, но он пришел в эту местность от берегов Гудзонова залива через Скалистые горы, а Элем Харниш первым прошел ущелья Чилкука и Чилката. Весной 1883 года, двенадцать лет тому назад, он восемнадцатилетним юношей перешел Чилкут с пятью товарищами. Обратный путь он совершил только с одним. Четверо погибли в холодных неисследованных просторах. И в течение двенадцати лет Элем Харниш искал золото в царстве тьмы у Полярного круга.

Ни один человек не искал с таким упорством и с такой выносливостью. Он сросся с этой страной. Он не знал никакой иной страны. Цивилизация была сновидением — сновидением далекой прошлой юношеской жизни. Лагеря, вроде Сороковой Мили и Сёркл, были для него столицами. И он не только вырос с этой страной: он помог и создать ее; он создал ее историю и географию, а те, кто следовал за ним, писали о его переходах и заносили на карту тропы, проложенные его стопой.

Герои редко бывают склонны к почитанию героев, но среди героических фигур этой молодой страны он, несмотря на свою молодость, был признан первым и выше всех. По времени он опередил их всех. Энергией и выдержкой он их превзошел. Что же касается его выносливости, то, по мнению всех, он превосходил самого крепкого из них. Наконец, он считался человеком сильным и честным, а ко всему этому был белый.

Всюду, где жизнь — игрушка в руках случая, легкомысленно отбрасываемая прочь, люди почти автоматически в минуту отдыха обращаются к азартным играм. В Юконе люди ради золота рисковали своей жизнью, а те, кто отнимал золото у земли, играли на него друг с другом. И Элем Харниш не был исключением. Он был первобытным человеком, и в нем силен был инстинкт вести игру, ставя на карту свою жизнь. Условия его жизни, вся среда определили форму, в какую вылилась эта игра. Он родился на ферме в Айове, затем отец его переселился в Восточный Орегон, и в этой стране рудников прошло детство Элема. Он знал только проигрыш на большие ставки. В этой игре значение придавалось мужеству и выносливости, но великий бог — случай — сдавал карты. Честный труд, приносивший верную, но тощую прибыль, в счет не шел. Человек вел большую игру. Он рисковал всем ради всего и, получая меньше, чем все, был в проигрыше. Итак, в течение двенадцати лет, проведенных им на Юконе, Пламенный проигрывал. Правда, прошлым летом в Лосиной реке он добыл двадцать тысяч долларов да в земле осталось еще столько же. Но, как сам он заявлял, этим он вернул только то, что вложено было раньше. Он отдал двенадцать лет своей жизни и сорок тысяч — маленький банк на такую ставку — цена выпивки и танцев в Тиволи, зимовки в Сёркл и запаса провианта на будущий год. Население Юкона перевернуло старую поговорку, и теперь она читалась так: «Горбом нажито — легко прожито».

По окончании танца Харниш предложил всем присутствующим повторить выпивку. Стакан стоил один доллар, золото расценивалось по шестнадцати долларов за унцию; в доме было тридцать человек, принявших его приглашение, и после каждого танца Элем угощал всех. Эта ночь принадлежала ему, и платить не мог никто. Нельзя сказать, чтобы Элем Харниш любил выпить. Виски большого значения для него не имело. Он был слишком здоровым и крепким человеком, — бодрый духом и сильный телом, — чтобы стать рабом алкоголя. Ему случалось проводить месяцы в пути, когда кофе являлся самым крепким его напитком; было время, когда целый год он обходился даже без кофе. Но он был животным стадным, а так как Юкон жил общественной жизнью только в трактирах, то Пламенный и проявлял себя там. Когда он еще мальчиком жил в лагерях рудокопов, мужчины всегда поступали именно так. Для него это был естественный путь, отвечающий желанию проявить себя в обществе. Иного пути он не знал.

Его внешность обращала на себя внимание, хотя одет он был так же, как и все остальные в Тиволи. На ногах были мокасины из тонко выдубленной оленьей кожи, украшенные бисером по индейским рисункам. На нем были шаровары и куртка, сшитая из одеяла. Сбоку висели длинные кожаные рукавицы, подбитые шерстью. По юконскому обычаю, они соединялись кожаным ремнем, проходившим вокруг шеи и через плечи. На голове была меховая шапка с поднятыми наушниками и болтающимися завязками.

В его лице, худом и удлиненном, с легкими впадинами под скулами, было что-то напоминающее индейца. Обожженная кожа и острые темные глаза подчеркивали это сходство, хотя бронзовый цвет кожи и такие глаза могли быть только у белого человека. В его лице, гладко выбритом и без морщин, было что-то юношеское, и однако он выглядел старше тридцати. Никаких ощутимых данных для такого заключения не было; оно вытекало из абстрактных фактов — из всего, что вынес и пережил этот человек, а его испытания бесконечно превосходили опыт обыкновенных людей. Он жил жизнью простой и напряженной, и это светилось в его глазах, вибрировало в его голосе — казалось, застыло вечным шепотом на его губах.

Губы были тонкие, плотно сжимавшиеся над ровными белыми зубами. Но их жестокость искупалась складкой в уголках губ, загнутых кверху. Эта складка придавала лицу какую-то особую мягкость, а маленькие морщинки в углах глаз таили смех. Эти черты спасали его от первобытной грубости, свойственной его натуре, смягчали характер, склонный к жестокости и горечи. Нос был тонкий, изящный, с широкими ноздрями; лоб, высокий и узкий, был великолепно обрисован и симметричен. Сходство с индейцами подчеркивалось его волосами, прямыми и черными, с блеском, какой бывает только у здоровых.

— Пламенный свечи палит, — засмеялся Дэн Макдональд, когда из танцевальной комнаты донесся взрыв восклицаний и хохота.

— И он как раз может это сделать, а, Луи? — сказал Олаф Хендерсон.

— Да, черт побери, за это можно поручиться, — сказал француз Луи. — Этот парень — чистое золото.

— А когда всемогущий Бог будет промывать душу Пламенного в день последней великой промывки, — перебил Макдональд, — ну, так всемогущему Богу придется тогда бросать вместе с ним и гравий в шлюзы.

— Это ошень карошо, — пробормотал Олаф Хендерсон, с глубоким восхищением глядя на игрока.

— Ошень, — подтвердил француз Луи. — Я думаю, по этому слюшаю мы можем выпить, а?

 

Глава II

Было два часа ночи, когда танцоры, проголодавшись, прервали танцы на полчаса. И как раз в эту минуту Джек Кернс предложил сыграть в покер. Джек Кернс был крупный мужчина с резкими чертами лица; это он, вместе с Беттлзом, сделал неудачную попытку основать почтовую контору в верхнем течении Койокука, далеко за Полярным кругом. Затем Кернс вернулся назад в свои конторы на Сороковой и Шестидесятой Миле и изменил планы, послав в Штаты за маленькой лесопильней и речным пароходом. Лесопильню уже везли на санях индейцы и собаки через Чилкутский проход; она должна была прибыть к Юкону ранним летом, после того как тронется лед. Позже, когда Берингово море и устье Юкона очистятся ото льда, ожидали прибытия парохода, нагруженного припасами.

Джек Кернс предложил покер. Француз Луи, Дэн Макдональд и Хэл Кэмбл (который прорезал канаву в Лосиной реке) — все трое не танцевали, так как для них не хватило женщин, — были склонны принять предложение. Они искали пятого партнера, когда из задней комнаты вынырнул Пламенный, держа в объятиях Мадонну, а за ним тянулся хвост танцоров. Услышав оклик игроков, он подошел к их столу в углу комнаты.

— Ты нам нужен, — сказал Кэмбл. — Везет тебе сегодня?

— Эту ночь счастье будет со мной, — с энтузиазмом ответил Пламенный; в ту же минуту он почувствовал, как Мадонна предостерегающе сжала его руку. Она хотела танцевать с ним. — Счастье-то со мной, но лучше я буду танцевать. Мне не хочется отбирать у всех вас деньги.

Никто не настаивал. Они приняли его отказ за окончательный, а Мадонна снова сжала его руку, чтобы увлечь вслед за остальными, отправившимися на поиски ужина. Но тут его настроение изменилось. Нельзя сказать, чтобы он не хотел танцевать, да и Мадонну обидеть он не намеревался, но это настойчивое пожатие возмутило в нем свободного мужчину. Он подумал, что совершенно не нуждается в том, чтобы какая-нибудь женщина им управляла. Сам он был любимцем женщин, хотя они в его глазах многого не стоили. Они были игрушками, отдыхом после крупной игры с жизнью. Он ставил женщин на одну доску с виски и картами и путем наблюдения выяснил, что значительно легче оторваться от выпивки и карт, чем от женщины, если только связался с нею по-настоящему.

Он был рабом самого себя, что естественно для человека со здоровым «я», но быть рабом кого-либо другого вызывало в нем бешеное возмущение и чуть ли не какой-то страх. Сладкое рабство любви было ему непонятно; влюбленные, каких ему случалось видеть, производили на него впечатление безумцев, а безумцы не стоили того, чтобы о них думать. Но товарищеские отношения с мужчинами отличались от любви к женщинам. В товариществе рабства не было. Товарищество — это честная деловая сделка между мужчинами. Мужчины друг друга не преследовали, вместе они несли риск путешествия по горам и рекам в погоне за жизнью и сокровищами. Не то в отношении между мужчиной и женщиной: один из них непременно должен был подчиниться воле другого. Товарищество — иное дело. В нем не было рабства; и хотя он — сильный человек — давал гораздо больше, чем получал, но он это делал не по обязанности, а великодушно отдавал свои дары — свой труд или героические усилия. Днями пробираться через перевалы, где бушует ветер, или брести по болотам, терпя укусы москитов, нести груз вдвое тяжелее, чем груз товарища, — во всем этом не было ни несправедливости, ни насилия. Каждый исполнял то, что мог. Такова была самая сущность дела. Одни люди сильнее других — верно; но поскольку каждый делает все, что в его силах, мена остается справедливой, деловой дух соблюден, и сделка никем не может быть опорочена.

Но с женщинами дело обстоит иначе. Женщины давали мало и требовали всего. Женщины готовы были привязать к себе тесемками от своего передника любого мужчину, дважды взглянувшего в их сторону. Взять, к примеру, Мадонну, которая зевала во весь рот, когда он завернул сюда, и пришла в восторг оттого, что он пригласил ее танцевать. Один танец — прекрасно. Но только потому, что он танцевал с ней один, два, несколько раз, — она ущипнула его за руку, когда ему предложили сесть за покер. Вот в этом-то — ненавистные тесемки от передника — первое из многих насилий, какие она совершит над ним, если он сдастся. Он соглашался с тем, что она славная женщина, здоровая, статная, красивая, и танцевала она прекрасно, но она была женщиной, с женским желанием пришпилить его к своему переднику, позорно связать по рукам и по ногам. Лучше покер. А кроме того, покер он любил не меньше танцев.

Он не поддался увлекающей его руке и сказал:

— Мне что-то захотелось дать всем вам взбучку.

Снова сдавили его руку. Она старалась обкрутить его своими тесемками. На секунду он стал дикарем, порабощенным вздымавшейся в нем волной страха и ярости. В этот бесконечно малый промежуток времени он походил на испуганного тигра, исполненного бешенства и ужаса в предвидении ловушки. Будь он только дикарем — он убежал бы прочь либо набросился на нее и уничтожил. Но в ту же самую секунду в нем шевельнулись зачатки дисциплины, с давних времен сделавшие человека несовершенным социальным животным.

Такт одержал верх, и, глядя в глаза Мадонны, он с улыбкой сказал:

— Пойди поешь. Я не голоден. А после мы опять будем танцевать. Время еще раннее. Ступай, старушка.

Он высвободил свою руку, шутливо подтолкнул ее в плечо и повернулся к игрокам.

— Чур, только без ограничений… Я буду жарить вовсю…

— Что нас ограничивает? Только крыша… — сказал Джек Кернс.

— К черту крышу…

Элем Харниш бросился на стул, хотел было вытащить свой мешок с золотом, но передумал. Мадонна секунду дулась, потом присоединилась к другим танцорам.

— Я принесу тебе сандвич, Пламенный, — крикнула она через плечо.

Он кивнул головой. Она улыбнулась в знак прощения. Он избежал тесемок и не слишком резко оскорбил ее чувства.

— Давайте играть на марки, — предложил он. — Эти зерна вечно звенят по столу. Как вы думаете?

— Я согласен, — ответил Хэл Кэмбл. — Моя пусть идет в пятьсот.

— Моя также, — заявил Харниш, а вслед за ним назначили цену на свои марки и остальные; француз Луи оказался самым скромным, оценив каждую в сто долларов.

В те времена на Аляске не было мошенников и шулеров. Игра велась честно, люди доверяли друг другу. Слово игрока значило не меньше его золота. Марка — плоский, продолговатый, сплавленный кусочек — стоила, быть может, цент, но если кто-либо, играя на марку, оценивал ее в пятьсот долларов — она шла в пятьсот. Тот, кто ее выигрывал, знал, что игрок, поставивший эту марку, выкупит ее, отвесив на весах золотого песку на пятьсот долларов. Марки были различных цветов, и не трудно было найти их владельцев. При этом в те ранние дни Юкона никому и в голову не приходило играть на наличные. Человек мог ставить на карту все, чем он владел, и не имело значения, где находится его имущество и в чем оно заключается.

Харниш снял колоду, и ему выпало сдавать. При этом в добром предзнаменовании он, тасуя карты, крикнул половых, чтоб поставили выпивку всем собравшимся. Сдавая первую карту Макдональду, сидевшему по левую руку от него, он закричал:

— Отправляйтесь в преисподнюю вы все, малемуты, бродяги и сивашские щенки! Принимайтесь за работу! Подтяните постромки! Навалитесь и натяните лямку! Хоп-ля! Уа! Трогаемся в путь! Говорю вам всем просто и ясно: сегодня ночью будет крутой подъем и славная гонка. И уже кто-нибудь из вас набьет себе шишек… здорово!

Усевшись за карты, игроки притихли; разговор почти прекратился, но вокруг них все галдели. Элем Харниш раздул искру. В Тиволи вваливались все новые и новые золотоискатели и оставались там. Когда гулял Пламенный, все старались такого случая не упустить. Танцевальная комната была битком набита. Женщин не хватало; многие из мужчин обвязывали платком руку и танцевали за дам. У игорных столов свободных мест уже не было, а голоса мужчин, разговаривавших у длинной стойки и толпившихся вокруг печки, сопровождались звоном золотых слитков и острым жужжанием шарика рулетки. Все атрибуты подлинной юконской ночи были налицо. Игра шла с переменным счастьем, хороших карт не было ни у кого. В результате большая игра шла с маленькими картами, и ни одна игра не затягивалась. Полная масть, оказавшаяся на руках у француза Луи, дала ему возможность объявить пять тысяч и снять у Кэмбла и Кернса по три. Банк в восемьсот долларов был выигран с открытыми картами. А один раз Харниш вызвал Кернса играть в закрытую на две тысячи долларов. Когда Кернс открыл свои карты, у него оказалась неполная масть, а карты Харниша показали, что он вызвал, имея на руках две десятки.

Но в три часа утра пошла настоящая карта. Такого момента игроки в покер ждут неделями. Новость распространилась по всему Тиволи. Зрители притихли. Стоявшие поодаль прекратили разговоры и приблизились к столу. Игроки бросили другие игры, танцевальная комната опустела. Все присутствующие — человек сто, если не больше — тесным молчаливым кольцом окружили стол.

Ставки уже повышались еще задолго до прикупа. Кернс сдал карты, а француз Луи открыл банк одной маркой — свои марки он оценивал в сотню долларов каждая. Кэмбл ограничился только тем, что остался в игре, но Элем Харниш добавил пятьсот долларов, заметив Макдональду, что тот в прошлый банк у него дешево отделался.

Макдональд, взглянув на свои карты, поставил марками тысячу. Кернс долго размышлял и наконец остался в игре. Тогда французу Луи, чтобы остаться в игре, пришлось уплатить девятьсот, что он и сделал после долгих колебаний. И Кэмбл должен был внести девятьсот, чтобы не выйти из игры и иметь право на прикуп, но, ко всеобщему изумлению, он повысил еще на тысячу.

— Наконец-то вы стали подниматься, — заметил Харниш, поднимая в свою очередь на тысячу.

Макдональд повысил еще на тысячу.

Тут игроки выпрямились, и всем стало ясно, что на руках настоящая карта. Хотя на их лицах не отражалось ничего, но все бессознательно напряглись. Каждый игрок старался держаться естественно, и каждый делал это по-разному. Хэл Кэмбл был подчеркнуто благоразумен. Француз Луи выглядел сильно заинтересованным. Макдональд сохранял свое обычное добродушие, слегка его утрируя. Кернс был холодно-бесстрастен и необщителен, а Элем Харниш по обыкновению смеялся и подшучивал. В банке было уже одиннадцать тысяч долларов; в центре стола громоздилась куча марок.

— У меня больше нет марок, — жалобно протянул Кернс. — Перейдем лучше на запись.

— Рад, что ты останешься, — сердечно отозвался Макдональд.

— Меня еще не укатали. Я уже внес тысячу. Как дела сейчас?

— Тебе будет стоить три тысячи, чтобы остаться, но никто не помешает тебе повысить.

— К черту повышение! Ты, должно быть, думаешь, что у меня такие же карты, как у тебя. — Кернс посмотрел на свои карты. — Но вот что я тебе скажу, Мак, — игра моя, и я вношу три тысячи.

Он нацарапал сумму на кусочке бумаги, подписал свое имя и бросил расписку на середину стола.

Центром внимания стал француз Луи. Некоторое время он нервно перебирал карты. Затем пробормотал: «Ах, шорт! У меньа нэт даше самой маленькой игры», — и с сожалением бросил карты.

В следующую секунду глаза всех уставились на Кэмбла.

— Я не подведу тебя, Джек, — сказал тот, удовольствовавшись объявлением следуемых двух тысяч.

Взгляды всех обратились на Харниша, который нацарапал что-то на листке бумаги.

— Я хочу показать вам всем, что у нас здесь не филантропическое общество воскресной школы, — я поднимаю еще на тысячу.

— А я на другую, — подхватил Макдональд. — Игра еще твоя, Джек?

— Моя. — Кернс долго крутил свои карты. — И я сыграю, но вам следует знать, каковы мои дела. У меня есть пароход «Бэлла» — цена ему двадцать тысяч, ни на унцию меньше. На Шестидесятой Миле запасов у меня на пять тысяч. И вы знаете, я получил лесопильню. Она сейчас у Линдерманна. Крепко я стою?

— Наваливайся; твои дела хороши, — ответил Пламенный. — А уж раз мы об этом заговорили, то я упомяну, что у меня в сейфе Мака лежит двадцать тысяч, да столько же осталось в земле в Мусхайде. Ты знаешь, где они, Кэмбл? Есть они там?

— Наверняка, Пламенный.

— Сколько сейчас ставить? — спросил Кернс.

— Две тысячи, чтобы остаться в игре.

— Мы тебе всыпем, — предостерег Пламенный.

— Очень уж игра хороша, — сказал Кернс, бросая расписку на две тысячи в растущую кучу. — Я так и чувствую мешок с песком за спиной.

— У меня нет игры, но карта сносная, — объявил Кэмбл, прибавляя расписку, — все же это не такая карта, чтобы можно было поднимать.

— А у меня такая… — Пламенный остановился и написал расписку. — Я поднимаю еще на тысячу.

Тут Мадонна, стоящая за его спиной, сделала то, что не разрешается даже лучшему другу. Перегнувшись через плечо Пламенного, она схватила его карты и, заслоняя их, внимательно вгляделась. У нее в руке было три дамы и две восьмерки, но никто не мог угадать, что она увидела. Глаза игроков внимательно впивались в ее лицо, пока она изучала карты, но, казалось, черты ее были высечены из льда — выражение лица оставалось неизменным во все время этой процедуры. Ни один мускул не дрогнул, ноздри не раздулись, даже глаза ее не блеснули. Она опустила карты на стол, и глаза игроков медленно оторвались от нее, ничего не узнав.

Макдональд благодушно улыбнулся:

— Я остаюсь и на этот раз — я кладу две тысячи. Как игра, Джек?

— Все ползет, Мак. Ты прижал меня, но эта игра все равно что ретивый конь; мой долг — ее оседлать. Я объявляю три тысячи. У меня недурная игра; Пламенный тоже объявит.

— Уж он-то объявит, — согласился Пламенный, после того как Кэмбл бросил свои карты. — Он знает, когда нужно действовать… Объявляю две тысячи и беру прикуп.

В мертвой тишине, нарушаемой лишь тихими голосами игроков, прикуп был сдан. В банке было уже тридцать четыре тысячи долларов, а игра наполовину еще не разыграна. К изумлению Мадонны, Пламенный оставил трех дам, сбросил две восьмерки и потребовал две карты. На этот раз даже она не осмелилась взглянуть на его прикуп. Она знала, что даже ее самообладанию бывает предел. Не посмотрел и он. Две новые карты остались лежать на столе, как были ему сданы.

— Карты нужны? — спросил Кернс Макдональда.

— С меня хватит, — был ответ.

— Ты можешь прикупить, если хочешь, — предостерег его Кернс.

— Нет, с меня довольно.

Сам Кернс взял две карты, но не взглянул на них.

Харниш все еще не трогал своих карт.

— Я никогда не перебиваю игры, — медленно сказал он, глядя на содержателя трактира. — Назначай, Мак.

Макдональд внимательно пересчитал свои карты, чтобы окончательно убедиться, правильна ли была сдача, написал сумму на клочке бумаги, сунул в банк и просто сказал:

— Пять тысяч.

Кернс, под взглядом всех присутствующих, взглянул на свой прикуп, пересчитал оставшиеся три карты и, убедившись, что на руках у него пять карт, написал расписку.

— Отвечаю, Мак, и добавляю еще тысячу только для того, чтобы Пламенный не вышел из игры!

Все уставились на Пламенного. Он в свою очередь посмотрел прикуп и пересчитал свои пять карт.

— Вношу эти шесть тысяч и поднимаю еще на пять… только чтобы попытаться высадить тебя, Джек.

— И я поднимаю еще на пять, чтобы помочь высадить Джека, — сказал Макдональд.

Голос его слегка хрипел, а когда он говорил, уголки рта нервно подергивались.

Кернс был бледен, и можно было заметить, что рука его дрожала, когда он писал расписку. Но голос звучал твердо.

— Поднимаю на пять тысяч, — сказал он.

Теперь Пламенный стал центром внимания. Керосиновые лампы сверху бросали свет на его лоб, покрытый каплями пота. Бронзовые щеки потемнели от прилива крови. Черные глаза сверкали, ноздри раздувались. У него были широкие ноздри — знак происхождения от диких предков, выживших благодаря сильным легким и совершенным дыхательным путям.

Но голос его звучал твердо — не то, что у Макдональда, и рука не дрожала, как у Кернса, когда он писал.

— Я поднимаю на десять тысяч, — сказал он. — Не то чтобы я тебя боялся, Мак. Это игра Джека.

— А я все-таки добавлю еще пять, — сказал Макдональд. — Я имел лучшие карты до прикупа, думаю — так оно и сейчас.

— Бывают и такие случаи, когда до прикупа карты лучше, чем после, — заметил Кернс. — Долг говорит: «Поднимай ее, Джек, поднимай», — и я поднимаю еще на пять тысяч.

Пламенный откинулся на спинку стула и, глядя вверх на керосиновые лампы, вслух стал высчитывать:

— До прикупа я внес девять тысяч, затем остался в игре и еще поднял на одиннадцать — это выходит тридцать. У меня остается только десять. — Он наклонился вперед и посмотрел на Кернса. — Отвечаю десятью тысячами.

— Ты можешь поднять, если хочешь, — ответил Кернс. — Твои собаки стоят добрых пять тысяч.

— Собак не тронь. Выигрывайте мой золотой песок, а собак не дам.

Макдональд размышлял долго. Никто не шевелился и не шептался. Зрители словно окаменели. Ни один не переступил с ноги на ногу. Стояла торжественная тишина. Слышалось только гудение ветра в гигантской печи, да снаружи доносился вой собак, заглушаемый бревенчатыми стенами. Не всякую ночь в Юконе играли на высокие ставки, а такой игры еще никогда не бывало в этой стране. Наконец содержатель трактира заговорил:

— Я ставлю закладную на Тиволи.

Два остальных игрока кивнули головой.

Макдональд прибавил свою расписку на пять тысяч.

Больше никто уже не продолжал игры и не объявлял ставок. Одновременно в глубоком молчании они выложили свои карты на стол. Зрители поднялись на цыпочки и вытянули шеи. У Пламенного было четыре дамы и туз; у Макдональда — четыре валета и туз; у Кернса — четыре короля и тройка. Кернс вытянул руку и придвинул к себе банк, рука его дрожала.

Пламенный вытащил своего туза и бросил его рядом с тузом Макдональда, воскликнув:

— Вот что меня все время подзадоривало, Мак! Я знал, что побить меня могут только короли, а они были у него. А что у тебя было? — с живейшим интересом спросил он, поворачиваясь к Кэмблу.

— Неполная масть — хорошая карта для прикупа.

— Ну конечно! Ты бы мог получить полную масть.

— Я и сам так думал, — грустно сказал Кэмбл. — Мне это стоило шесть тысяч, прежде чем я вышел из игры.

— Жаль, что ты не взял прикупа, — засмеялся Пламенный. — Тогда я не подцепил бы этой четвертой дамы. Теперь мне придется подписать с Билли Роулинсом почтовый контракт и ехать в Дайя… Какова добыча, Джек?

Кернс пытался сосчитать банк, но был слишком возбужден. Пламенный придвинул к себе банк, спокойно отделил марки от расписок, пересчитал и сложил в уме.

— Сто двадцать семь тысяч, — объявил он. — Теперь ты можешь выйти из дела, Джек, и ехать домой.

Выигравший улыбнулся и кивнул головой; он не в силах был говорить.

— Я бы заказал выпивку, — сказал Макдональд, — да только дом-то уже не мне принадлежит.

— Нет, тебе, — возразил Кернс, раньше смочив языком губы. — Твоя расписка годится на долгий срок. Но выпивку должен заказать я.

— Эй, вы, кто хочет змеиного соку — победитель платит! — громко крикнул Пламенный, вставая со стула и хватая за руку Мадонну. — Идем плясать, танцоры! Время еще раннее, а утром я поеду с почтой. Слушай, Роулинс, я беру этот контракт и в девять утра отправляюсь к морю — понял? Вперед, ребята! Где скрипач?

 

Глава III

Ночь эта принадлежала Пламенному. Он был центром и душой разгула — неутомимый и жизнерадостный, заражавший всех неподдельным весельем. Он был в ударе. Самые дикие выходки его вызывали подражание, за ним следовали все, за исключением тех, кого виски превратило в идиотов, валяющихся на полу и горланящих песни. Однако до драки дело не дошло. По всему Юкону было известно: когда Пламенный гуляет, никто безобразничать не может. В такие ночи люди не смели ссориться. Прежде бывало, что кое-кто затевал драку, но драчуны узнали, что значит подлинный гнев: они получили взбучку, какую мог задать один только Пламенный. В те ночи, какие принадлежали ему, все должны были громко смеяться и радоваться или тихонько расходиться по домам.

Пламенный был неутомим. Между танцами он выплатил Кернсу двадцать тысяч золотым песком и передал ему свои права на золото в Лосиной реке. Кроме того, он подписал с Билли Роулинсом контракт на перевозку почты и сделал приготовления к отъезду. Он послал человека поднять с кровати Каму, своего погонщика собак. Кама был индейцем из Тананау, он ушел от родного племени, поступив в услужение к белым пришельцам. Кама вошел в Тиволи, высокий, сухощавый, мускулистый — лучший экземпляр своей варварской расы и сам варвар; никакого внимания он не обращал на кутил, оравших вокруг него, пока Пламенный отдавал ему приказания.

— Хм… — сказал Кама, считая распоряжения по пальцам. — Брать письма у Роулинс. Грузить сани. Провиант до Селькирк… Вы думаете, в Селькирк будет много провиант для собак?

— Много, Кама.

— Хм… Привезти сани на это место к девяти час. Брать лыжи. Не нужно палатка. Может, принести брезент?

— Не нужно, — решительно сказал Пламенный.

— Много холодна.

— Мы едем налегке, понимаешь? Мы повезем массу писем туда, массу писем обратно. Ты — сильный человек. Мороз лютый, путь длинный, все в порядке.

— В порядок, — покорно пробормотал Кама. — Много холодна, мне наплевать. К девяти час готовым.

Он повернулся на каблуках и вышел, невозмутимый, похожий на сфинкса, ни с кем не обмениваясь приветствиями, не глядя ни направо, ни налево. Мадонна отвела Пламенного в уголок.

— Слушай, Пламенный, — начала она тихим голосом. — Ты проигрался?

— В пух и прах.

— У меня есть восемь тысяч в несгораемом сундуке Мака, — продолжала она.

Но Пламенный перебил ее. Ему померещились совсем близко тесемки передника, и он встрепенулся, словно неукрощенный жеребенок.

— Это неважно, — сказал он. — Голым я пришел в мир, голым я уйду, а проигрываю я все время с тех пор, как пришел сюда. Идем танцевать!

— Но послушай! — настаивала она. — Мои деньги лежат без дела. Ты можешь взять их в долг — на первое время, — поспешно прибавила она, заметив его встревоженный вид.

— Я ни у кого не беру денег, — был ответ. — Я достаю их сам, и если я получу добычу — она уже моя. Нет, спасибо тебе, старушка. Очень обязан. Я добуду денег, проехав с почтой туда и обратно.

— Пламенный… — прошептала она тоном нежного протеста.

Но он с искусственным увлечением потащил ее в танцевальную комнату, и пока они кружились в вальсе, она размышляла о железном сердце человека, державшего ее в своих объятиях и не шедшего на все ее уловки.

В шесть часов утра, обожженный виски, но вполне владея собой, он стоял у стойки, предлагая всем померяться с ним силой. Борьба была такова: двое мужчин становились друг против друга, локти правых рук опирались на стойку, кисти были сцеплены и каждый пытался опустить вниз руку противника. Один за другим люди подходили к нему, но никому не удавалось опустить его руку; даже гигант Олаф Хендерсон и француз Луи потерпели неудачу. Когда они заявили, что это — трюк, требующий навыка и сноровки, он предложил другое испытание.

— Слушайте, вы все! — крикнул он. — Я думаю вот что сделать: во-первых, свешаю свой мешок с золотом; а затем тащите сюда мешки с мукой — вы по очереди будете их поднимать; когда вы сдадите, я положу на кучу еще два мешка и подниму всю груду. Ставка — мой мешок с золотом!

— Идет! Принял пари! — заревел француз Луи, покрывая своим голосом все возгласы.

— Подошти! — крикнул Олаф Хендерсон. — Я нишем не хуше тебя, Луи. Я тоше принимаю.

Мешок Пламенного положили на весы; золотого песку в нем было на четыреста долларов, а Луи с Олафом вносили залог пополам. Из погреба Макдональда притащили пятидесятифунтовые мешки с мукой. Все стали пробовать свою силу. Поставили два стула, между ними на пол положили мешки, связанные веревкой. Многим удалось таким образом поднять четыреста-пятьсот фунтов, кое-кто осилил шестьсот. Затем взялись за дело два гиганта; они привязали еще два мешка. Француз Луи поднял семьсот пятьдесят фунтов; Олаф от него не отстал, но обоим не удалось поднять восьмисот.

Снова и снова повторили они свои попытки, пот крупными каплями выступал на лбу, кости трещали от напряжения. Сдвинуть груз удалось обоим, но они не в состоянии были отделить его от пола.

— Черт, Пламенный, на этот раз ты сделал большую ошибку, — сказал француз Луи, выпрямляясь и спрыгивая со стульев. — На эту штуку способен только шелезный шеловьек. Прибавь еще сто фунтов, дружище, не десять, а сто.

Мешки развязали, но когда к ним прибавили еще два, Кернс вмешался:

— Только один мешок.

— Два! — крикнул кто-то. — Пари было на два.

— Они не подняли этого последнего мешка, — возразил Кернс. — Они подняли только семьсот пятьдесят.

Но Пламенный величественно прекратил спор:

— О чем вы все кричите? Какое значение имеет один лишний мешок? Если я не смогу поднять еще три, то я, конечно, не подниму и двух. Валите их в кучу.

Он поднялся на стулья, присел на корточки и стал наклоняться, пока его руки не коснулись веревки. Он слегка передвинул ноги, напряг мускулы для пробы, затем снова ослабил напряжение, выискивая совершенное положение для всех частей тела.

Француз Луи, скептически поглядывавший на него, крикнул:

— Тяни, как черт!

Мускулы Пламенного напряглись вторично, и на этот раз дело шло всерьез. Вся энергия его великолепного тела была пущена в ход; незаметно, без всякого толчка, огромный груз в девятьсот фунтов оторвался от пола и стал раскачиваться между его ногами, наподобие маятника.

Олаф Хендерсон протяжно вздохнул. Мадонна, бессознательно напрягая мускулы до боли, облегченно потянулась, а француз Луи благоговейно прошептал:

— Monsieur Пламенный, salut! Я — большой младенец. Ти — большой человек.

Пламенный опустил свою ношу, спрыгнул на пол и направился к стойке.

— Насыпай! — крикнул он, протягивая свой мешок весовщику, который сейчас же пересыпал туда четыреста долларов из мешков обоих проигравших.

— Вылезайте все! — продолжал Пламенный. — Говорите, какого вам зелья! Выигравший платит!

— Это моя ночь! — кричал он десятью минутами позже. — Я — одинокий волк, я видел тридцать зим. Сегодня мое рожденье, мой единственный день в году, и любого из вас я могу положить на лопатки. Выходите вы все! Я хочу всех вас повалить в снег. Выходите, неженки и ветераны, примите крещение!

Шумная толпа потекла на улицу, шли все, за исключением поклонников Бахуса, оравших во всю глоту. Макдональд, желая поддержать собственное достоинство, приблизился к Пламенному с протянутой рукой.

— Как? Ты первый? — засмеялся Пламенный, хватая его руку, словно желая поздороваться.

— Нет, нет, — поспешно запротестовал тот. — Я хочу только принести поздравления по случаю дня рождения. Конечно, ты можешь повалить меня в снег. Какие могут быть у меня шансы против человека, поднимающего девятьсот фунтов?

Макдональд весил сто восемьдесят фунтов, а Пламенный схватил его только одной рукой; резким, прямым толчком он свалил содержателя трактира и бросил его лицом в снег. Быстро хватая близстоящих людей, он повалил еще с полдюжины. Сопротивляться не имело смысла. Они в беспорядке летели во все стороны, в причудливых позах падая в мягкий снег. Скоро стало трудно определить при тусклом свете звезд, кто из них уже был сброшен, а кто еще ждал своей очереди. Пламенный стал ощупывать их плечи и спины: если они были засыпаны снегом — значит, человек прошел через испытание.

— Еще не крещен? — задавал он все один и тот же вопрос, протягивая свои страшные руки.

Несколько десятков мужчин валялись в снегу, многие с насмешливой покорностью становились на колени и посыпали голову снегом, крича, что обряд совершен. Но группа в пять человек не выказывала желания валяться в снегу; это были пограничники и жители девственных лесов, готовые померяться с любым человеком, празднующим день своего рождения.

Люди, блестяще выдержавшие испытание в самой суровой школе жизни, ветераны многих и многих побоищ, люди выносливые, знакомые с кровью и потом, — все же они были лишены того, чем обладал Пламенный: почти совершенной координации мозга и мускулов. Эта особенность Пламенного отнюдь не являлась его заслугой: скорее это был дар от рождения. Его нервы проводили сигналы мозга быстрее, чем их; его мыслительный процесс, переходивший в волевые акты, совершался скорее, чем у них; даже мускулы его быстрее повиновались волевым импульсам. Его мускулы были великолепны. Рычаги его тела работали словно челюсти стального великана. А кроме того, он владел той сверхсилой, какая дается одному человеку на миллионы, — силой, зависящей не от размеров, а от качества, — высшим органическим превосходством, пребывающим в самом веществе его мускулов. Он наносил удар так быстро, что достигал цели прежде, чем противник мог оказать сопротивление. И наоборот, он так молниеносно реагировал на нанесенный ему удар, что мог спасти положение, перейдя в контратаку.

— Чего вы там стоите? — обратился Пламенный к выжидающей группе. — С таким же успехом вы можете подойти и принять крещение… Повалить-то вы меня можете, но только в какой-нибудь другой день, не сегодня… В день моего рождения я хочу, чтобы вы знали все — я лучше всех… Да… Чья это там голодная морда выглядывает? Пат Хэнрехен? Подходи, Пат!

Пат Хэнрехен, бывший профессиональный боксер и трактирный завсегдатай, выступил вперед. Они сцепились, и, прежде чем ирландец успел развернуться, он оказался зарытым в снег по плечи. Джо Хайнс, бывший грузчик, был брошен с такой силой, словно слетел с крыши двухэтажного дома; его падение было вызвано здоровым ударом в зад, нанесенным, как он после заявил, раньше, чем он успел приготовиться.

Все это нисколько не утомляло Пламенного. Длительных усилий от него не требовалось. Его тело напрягалось резко и сильно на одну секунду, а в следующую секунду напряжение спадало. Седобородый Док Уотсон — человек, словно вылитый из железа, свирепый боец — был опрокинут в одну секунду. Он только что приготовился прыгнуть, как Пламенный налетел на него; этот скачок был так внезапен, что Уотсон упал навзничь. Олаф Хендерсон намотал это на ус и попытался застигнуть врасплох Пламенного, набросившись на него сбоку, когда тот наклонился с протянутой рукой, чтобы помочь Доку Уотсону подняться.

Олаф ударил его коленом в бок, и Пламенный опустился на четвереньки, а Олаф, по инерции, перелетел через него и упал плашмя. Не успел он подняться, как Пламенный, перевернув его уже на спину, натирал ему снегом лицо и уши и гостями запихивал снег за шиворот.

— Я нишуть не хуше тебя, Пламенный, — крикнул Олаф, поднимаясь, — но, клянусь Юпитером, я не встречал такой лапы.

Француз Луи был последним из этой пятерки: он видел достаточно чтобы принять все необходимые меры. Добрую минуту он кружил вокруг да около, не давая схватить себя; затем еще целую минуту они напрягали все силы и топтались на одном месте, и нельзя было определить, на чьей стороне преимущество. И как раз, когда поединок стал интересным, Пламенный в одно мгновение напряг мускулы, внезапно переменил тактику и одержал верх. Француз Луи сопротивлялся до тех пор, пока кости его не затрещали, а затем стал медленно опускаться в снег.

— Победитель платит! — крикнул Пламенный, вскакивая на ноги и вбегая назад в Тиволи. — Валите все! Сюда, к стойке!

Они выстроились вдоль длинной стойки, отряхивая иней со своих мокасин, ибо температура на дворе была до 60 градусов ниже нуля. Беттлз, тоже один из испытаннейших ветеранов, прекратил свою пьяную песню о «Сассафрасовом корне» и, спотыкаясь, подошел поздравить Пламенного. Но по дороге он вдруг решил произнести речь и начал, повысив голос:

— Говорю вам, парни, я чертовски горд, что могу назвать Пламенного своим другом. Немало мы с ним походили, и он — молодец с головы до пят, черт бы побрал его шелудивую старую шкуру. Он был мальчишкой, когда попал в эту страну. У вас-то у всех в его годы еще молоко на губах не обсохло. А он никогда не был младенцем. Он взрослым мужчиной родился. А я вам говорю, в те дни мужчина должен был быть мужчиной. Никакой такой цивилизации, какая пришла теперь, тогда и в помине не было. — Беттлз остановился, чтобы по-медвежьи обхватить рукой шею Пламенного. — Когда ты да я в те добрые старые дни каюрили по Юкону, суп с неба не падал, и не было полустанков, чтобы позавтракать. Костер мы разводили там, где попадалась нам дичь, и пробавлялись больше кроличьей икрой да лососиными лапками — разве не так?

Взрыв смеха приветствовал эту перестановку слов. Беттлз выпустил Пламенного из своих медвежьих объятий и свирепо повернулся к толпе.

— Смейтесь, вы, безрогие, шелудивые олени, смейтесь! Но я вам говорю просто и ясно: ни один из вас не достоин завязать мокасины Пламенного. Разве я не прав, Кэмбл? Не прав я, Мак? Пламенный — он из старой гвардии, он — чертовский молодец. А в те дни не было ни пароходов, ни станций, и мы частенько жрали лососиную икру и кроличьи лапки…

Он победоносно огляделся вокруг. Взрыв аплодисментов и крики требовали от Пламенного ответной речи. Он согласился. Принесли стул и помогли ему взобраться на него. Он был не менее пьян, чем толпа, над которой он сейчас возвышался, — дикая толпа в причудливых костюмах, все в мокасинах, либо мук-люках, с рукавицами, болтающимися на ремнях, и с меховыми наушниками, подвязанными наверху, так что шапки походили на крылатые шлемы древних скандинавов. Черные глаза Пламенного горели, от крепких напитков кровь прилила к щекам и просвечивала сквозь бронзовую кожу. Он был встречен приветственными криками — многие рычали совсем нечленораздельно, а глаза подозрительно увлажнились. Так велось исстари. С сотворения мира так вели себя люди, празднуя, сражаясь и бражничая; так поступали они всегда — в пещерах и у костров в новооткрытых землях, во дворцах императорского Рима и в неприступных замках грабителей-баронов, в современных отелях, вздымающихся к небу, и в кабаках приморских городов. Такими были и эти люди — строители империи арктической ночи, хвастливые, пьяные, крикливые, отдыхающие несколько мгновений от страшной реальности своего героического труда. Современные герои — они нимало не отличались от героев древних времен.

— Ну, парни, уж и не знаю, что вам сказать, — неловко начал Пламенный, все еще пытаясь контролировать ускользающие мысли. — Думаю рассказать вам одну историю, я слыхал ее от своего товарища — там, в Джуно. Он пришел из Северной Каролины и, бывало, частенько ее повторял. Случилось это в горах, у него на родине. Была свадьба. Все собрались — и семья и друзья. Пастор как раз кончил свое дело и сказал: «А кого Бог соединил, тех ни один человек да не разлучает».

«Пастор, — говорит жених, — я протестую против вашей грамматики в этой фразе. Я хочу свадьбы по всем правилам». А когда дым рассеялся, невеста огляделась — и видит мертвого пастора, мертвого жениха, мертвого брата, двух мертвых дядей да пятерых мертвых гостей. Вздохнула она тяжело и говорит: «Эти новоизобретенные самострельные револьверы послали мои планы ко всем чертям…»

— Так и я вам скажу, — прибавил Пламенный, когда замер взрыв хохота. — Эти четыре короля Джека Кернса послали мои планы ко всем чертям. Я проигрался в пух и прах, и приходится мне ехать в Дайя.

— Удираешь? — крикнул кто-то.

Судорога гнева на одно мгновение исказила его лицо, но через секунду он уже обрел свое добродушие.

— Я знаю, вы в шутку только задаете такие вопросы, — с улыбкой сказал он. — Конечно, я не удираю.

— Дай еще раз клятву, Пламенный! — крикнул тот же голос.

— Могу. Первый раз я перешел через Чилкут в 83-м году. Я ушел обратно через перевал с одной драной рубашкой да кружкой сырой муки. В ту зиму я запасался провиантом в Джуно, а весной снова перевалил через Чилкут. И опять голод меня выгнал. На следующую весну я пошел снова, и тогда я поклялся, что не уйду до тех пор, пока не набью себе кармана. Но мне не удалось — и вот я здесь. И сейчас я не ухожу. Я получаю почту и возвращаюсь назад. На ночь я не останусь в Дайя. Я перевалю через Чилкут, как только сменю собак и получу почту и припасы. И вот я клянусь еще раз жерновами преисподней и головой Иоанна Крестителя, что не уйду отсюда, пока не добуду себе деньжат. И говорю вам сейчас на этом месте: деньжата мои будут крупными.

— Какие же такие деньжата ты называешь своими? — спросил Беттлз снизу, любовно обнимая ноги Пламенного.

— Да, сколько? Что ты называешь деньжатами? — подхватили остальные.

Пламенный остановился на секунду и подумал.

— Четыре или пять миллионов, — медленно сказал он и вытянул руку, требуя тишины, так как заявление его было встречено насмешливыми криками. — Я буду осторожен: пусть низшим пределом будет миллион. И если окажется хоть на унцию меньше, я не уеду из этой страны.

И снова его заявление вызвало бурю насмешек. В те времена на Юконе вся добыча золота не достигала суммы в пять миллионов, и еще ни один человек не напал на жилу в тысячу долларов, не говоря уже о миллионе.

— Слушайте меня, вы все… Вы видели, как Джек Кернс сегодня поймал настоящую игру. Все мы считали его битым до прикупа. Какой толк был от его трех королей? Но он знал, что должен выйти еще один король, — вот где был его козырь — и он его получил. И говорю вам — у меня тоже есть козырь. С верховьев Юкона тянется большая жила; и так оно и должно быть. Я не говорю о какой-нибудь дутой жиле вроде как в Лосиной реке или в Бон-Крике. От этой жилы волосы у вас зашевелятся на головах. Говорю вам, дело чертовски на то похоже. Ничто ее не остановит; ее найдут в верховьях реки. Вот где вы найдете в недалеком будущем следы моих мокасин, если захотите меня разыскать, — я буду в этих краях, буду бродить вдоль всех этих рек: Стюарт, Индейской и Клондайк. Когда вернусь с почтой, я полечу туда так быстро, что вы не разглядите моих саней за облаками неба. Она идет, парни, идет золотая жила, снизу, из-под корней травы — сотни долларов за одну сковороду; и толпы повалят к нам, увидите, что будет, — вам покажется, что ад взорвался.

Он поднес свой стакан к губам.

— Пью за успех и надеюсь, что вы все получите свою долю в этой добыче.

Он выпил, спрыгнул со стула и снова попал в медвежьи объятия Беттлза.

— Будь я на твоем месте, Пламенный, я бы не поехал сегодня, — посоветовал Джо Хайнс, только что выходивший за дверь посмотреть на спиртовой термометр. — Будет резкий поворот к холоду. Сейчас шестьдесят два градуса ниже нуля, и температура все падает; лучше подожди, пока повернет к теплу.

Пламенный громко засмеялся; захохотали и окружающие его ветераны.

— Эх вы, коротконогие олени, — крикнул Беттлз, — боитесь маленького мороза! И чертовски мало вы знаете Пламенного, если думаете, что мороз может его остановить.

— Он застудит себе легкие, если поедет, — последовал ответ.

— Ни черта не застудит! Слушай, Хайнс, ты в этой стране всего только три года. Ты еще не прижился. Я видел, как Пламенный делал по пятидесяти миль в день вверх по Койокуку, когда термометр показывал семьдесят два.

Хайнс горестно покачал головой.

— Вот так-то и отмораживают себе легкие, — вздыхал он. — Если Пламенный поедет раньше, чем спадет мороз, он никогда не пробьется, а ведь он едет без палатки и брезента.

— До Дайя тысяча миль, — объявил Беттлз, влезая на стул и обнимая за шею Пламенного, чтобы поддержать свое колеблющееся тело. — Тысяча миль, я говорю, и дорога почти нигде не проложена, но я готов биться об заклад с любым неженкой, на что угодно — Пламенный приедет в Дайя на тридцатый день.

— В среднем это выходит тридцать три мили в день, — предостерег Док Уотсон, — а мне самому приходилось путешествовать. Метель в Чилкутском проходе задержит его на неделю.

— Да, — сказал Беттлз, — а Пламенный сделает обратный путь в тысячу миль еще в тридцать дней; готов побиться на пятьсот долларов, и к черту метель!

Чтобы подчеркнуть свои слова, он вытащил мешок с золотом, величиной с болонскую колбасу, и бросил его на стойку. Док Уотсон положил рядом свой собственный мешок.

— Держись! — крикнул Пламенный. — Беттлз прав; я тоже буду биться. Ставлю пятьсот, что через шестьдесят дней я остановлюсь у дверей Тиволи с почтой из Дайя.

Послышались недоверчивые возгласы, и человек двенадцать вытащили свои мешки. Джек Кернс пробился вперед и привлек внимание.

— Я принимаю, Пламенный, — крикнул он. — Два против одного, что ты этого не сделаешь… Даже в семьдесят пять дней.

— Не нужно благотворительности, Джек, — был ответ. — Пари по всем правилам, и срок — шестьдесят дней.

— Семьдесят пять, и два против одного, что ты проиграешь, — настаивал Кернс. — Река на Пятидесятой Миле не замерзла — и лед по краям хрупкий.

— Деньги, какие ты у меня выиграл, — твои, — продолжал Пламенный. — И клянусь адом, Джек, тебе не удастся вернуть их мне вот таким манером. Биться с тобой об заклад я не буду. Ты стараешься всучить мне деньги. А я тебе скажу, Джек, у меня — другой козырь. И я отыграю его на этих днях. Вы только подождите этой большой жилы с верховьев реки. Тогда мы сядем за игру еще разок, и тут уж игра у нас пойдет настоящая. Идет?

Они ударили по рукам.

— Конечно, он это сделает, — шепнул Кернс на ухо Беттлзу. — Ставлю пятьсот, что Пламенный вернется через шестьдесят дней, — прибавил он громко.

Билли Роулинс принял пари, а Беттлз восторженно обнял Джека Кернса.

— Клянусь Юпитером, я тоше буду дершать пари, — сказал Олаф Хердерсон, оттаскивая Пламенного от Беттлза и Кернса.

— Победитель платит! — крикнул Пламенный, ударив по рукам. — Я уверен, что победа за мной, а шестьдесят дней — срок большой, чтобы ждать выпивки, и я плачу сейчас. Берите водку, ребята! Пейте все!

Беттлз, со стаканом виски в руке, снова влез на стул и, покачиваясь взад и вперед, запел единственную песню, какую знал:

Учитель и Ворд-Бичер — У них такой обычай — Ругают корень сассафраса: Его мы запрещаем! Но мы-то, мы-то знаем, Не проведет сюртук и ряса!

Толпа подхватила хором:

Его мы запрещаем! Но мы-то, мы-то знаем. Не проведет сюртук и ряса!

Кто-то открыл наружную дверь. Смутный серый свет просочился в комнату.

— День уже пламенеет! — крикнул чей-то голос.

Пламенный моментально бросился к дверям, по дороге опуская наушники. Кама стоял снаружи подле длинных узких саней шестнадцати дюймов в ширину и семи с половиной футов в длину; их дно поднималось на шесть дюймов над подбитыми сталью полозьями. К саням были привязаны ремнями из оленьей кожи легкие брезентовые мешки с почтой, кое-какая одежда и припасы для людей и собак. Впереди, впряженные гуськом, лежали, свернувшись в снегу, пять заиндевевших собак. Это были волкодавы, отличающиеся невероятной силой, выносливостью и чутьем, необыкновенно крупные и серые, все как на подбор. Со своими страшными челюстями и пушистыми хвостами — похожие друг на друга, как горошины, — они напоминали волков. Они и были волками — правда, прирученными, но ничем не отличающимися от волков по внешнему виду и повадками. Сверху саней лежали подсунутые под ремни две пары лыж.

Беттлз указал на одежду из шкур полярных зайцев, выглядывавшую из мешка.

— Это его постель, — сказал он. — Шесть фунтов кроличьих шкур. Самое теплое его одеяло — но пусть меня повесят, если я смог бы под ними согреться, а я видывал виды. Пламенный сам пылает, как огонь в аду, — вот каков он.

— Не хотел бы я быть на месте этого индейца, — заметил Док Уотсон.

— Он его убьет, наверняка убьет! — с упоением воскликнул Беттлз. — Я знаю. Я с ним поездил. Этот человек ни разу в своей жизни не чувствовал усталости. Не знает, что это за штука. Я видел, как он ехал весь день в сырых носках при сорока пяти градусах ниже нуля. Не встречалось еще ни одного, кто мог бы это проделать.

Пока шли эти разговоры, Пламенный прощался с теми, кто толпился вокруг него. Мадонна пожелала его поцеловать, и, хотя мозг его был затуманен виски, он нашел способ выпутаться из затруднительного положения, не компрометируя себя завязками передника. Он поцеловал Мадонну, но так же сердечно наделил поцелуями остальных трех женщин. Затем натянул свои длинные рукавицы, поднял на ноги собак и занял свое место у шеста.

— Вперед, красавцы, — крикнул он.

Животные всей тяжестью налегли на грудные ремни, низко припадая к снегу и зарываясь в него когтями. С нетерпеливым видом они рванулись с места. Пламенному и Каме пришлось бежать, чтобы не отстать от саней. Люди и собаки взобрались на возвышенный берег, нырнули вниз, к замершему руслу Юкона, и скрылись из виду в серых сумерках.

 

Глава IV

На реке, где дорога была гладко убита и в лыжах надобности не было, собаки делали в среднем шесть миль в час. Чтобы держаться наравне с ними, оба должны были бежать; Пламенный и Кама регулярно сменялись у шеста, так как здесь работа была тяжелая: приходилось управлять летящими санями и держаться впереди них. Сменившийся бежал за санями, время от времени прыгая на них для отдыха.

Работа была тяжелая, но возбуждающая.

Они летели, преодолевая пространство, стараясь нагнать время на убитой дороге. Позже им предстояло вступить на непроложенный путь, а тогда три мили в час — хорошая езда; нельзя будет ни отдыхать на санях, ни бежать за ними, а править шестом окажется делом легким, и к нему будет возвращаться на отдых ходок, выполнивший свою очередную работу, заключающуюся в том, чтобы проложить лыжами тропу для собак. В такой работе нет ничего возбуждающего. А еще впереди расстилаются пространства, где на протяжении многих миль придется пробираться среди хаотических ледяных глыб; там они будут довольствоваться двумя милями в час. Неизбежны и такие скверные переходы, где миля в час потребует гигантских усилий; правда, такой тяжелый путь тянулся лишь на короткие расстояния.

Кама и Пламенный не разговаривали. Самый характер работы препятствовал беседе, да и не склонны они были болтать за делом. Изредка, в случае необходимости, они обменивались односложными словами, а Кама по большей части ограничивался ворчанием. Время от времени одна из собак взвизгивала или рычала, но в общем упряжка держалась спокойно. Слышался только резкий, дрожащий скрип стальных полозьев, врезающихся в твердый снег, да треск несущихся саней.

Словно сквозь стену прошел Пламенный из шума и рева Тиволи в другой мир — мир мертвого молчания. Ничто не шевелилось. Юкон спал под покровом льда в три фута толщиной. Ни малейшего дыхания ветра. Даже мязга застыла в сердцах сосен, окаймлявших оба берега реки. Деревья, отягощенные снегом, застыли в абсолютном оцепенении. Большего груза их ветви не могли бы вынести. Малейшая дрожь сбросила бы снег, но снежное покрывало возлегало непоколебимым слоем. Сани были единственной движущейся точкой в царстве торжественного спокойствия, и резкий скрип полозьев только подчеркивал прорезаемое ими молчание.

Это был мир мертвый и серый. Погода стояла резкая и ясная; воздух был сух — ни тумана, ни изморози, однако небо раскинулось словно серая мантия. Объяснялось это тем, что хотя небо было безоблачно и ничто не омрачало яркости дня, но не было и солнца, дарующего яркие краски. Далеко к югу солнце медленно ползло по меридиану, но между ним и замерзшим Юконом вздымалась выпуклость земли. Юкон лежал в ночной тени, и день был, в сущности, длинными сумерками. Без четверти двенадцать, когда за широким поворотом реки открылась дорога к югу, солнце показало над горизонтом свой верхний край. Но оно поднималось не перпендикулярно. Оно ползло по кривой, так что в полдень едва отделилось от горизонта. Тусклое, бледное солнце. Оно не излучало тепла, и человек мог смотреть на него в упор, не прищуривая глаз. Едва достигнув полуденной точки, оно стало склоняться вниз, скрываясь за горизонтом, и в четверть первого снова надвинулись сумерки.

Люди и собаки бежали вперед.

Пламенный и Кама — оба были дикарями, когда дело касалось их желудков. Они могли есть не регулярно, в любое время и в любом количестве, при случае наедались по горло, а иногда делали большие переходы, обходясь совсем без еды. Что касается собак, им еда полагалась раз в день — они редко получали больше фунта сушеной рыбы. Они испытывали волчий голод и, однако, были в превосходном состоянии. Как и у волков — их предков — пищеварительный процесс протекал у них совершенно экономно. Малейшая частица поглощенной ими пищи превращалась в энергию. И Кама и Пламенный были им подобны. Потомки выносливых людей, они сами были выносливы. Весь их организм работал, как и у их первобытных предков, в высшей степени экономно. Небольшое количество пищи снабжало их чудовищной энергией. Ничто не растрачивалось. Человек, изнеженный культурой, исхудал бы и зачах за своей конторкой, сидя на той порции, какой держались Кама и Пламенный в моменты высшего физического напряжения. Они знали то, чего никогда не узнает человек за конторкой: что значит голодать все время так, чтобы в любую минуту есть с жадностью. Аппетит никогда их не оставлял и всегда был волчий; они с жадностью хватали все, что им попадалось, не ведая о несварении желудка. В три часа пополудни сумерки перешли в ночь. Высыпали звезды, резкие и яркие, а собаки и люди шли и шли вперед.

Они оба были неутомимы, а это отнюдь не был рекордный день, но лишь первый из шестидесяти. Хотя Пламенный провел ночь без сна, — ночь с танцами и попойкой, — казалось, нисколько на нем это не отразилось. Объяснение можно привести двоякое: во-первых, он был исключительно вынослив, а во-вторых, такие ночи редко выпадали на его долю. Проведем еще раз параллель между ним и клерком за конторкой: на последнего чашка кофе, выпитая на ночь, оказала бы действие более вредное, чем на Пламенного целая ночь, проведенная за попойкой.

Пламенный путешествовал без часов, определяя время каким-то подсознательным чутьем. Когда — по его расчетам — было шесть, он стал подыскивать местечко для стоянки. Дорога на повороте пересекала реку. Не найдя подходящего места, они направились к противоположному берегу, находящемуся на расстоянии мили. По дороге они встретили ледяную гряду, и им понадобился час тяжелой работы, чтобы перейти ее. Наконец Пламенный увидел то, что искал: мертвое засохшее дерево у самого берега. Сани въехали наверх. Кама удовлетворенно заворчал, и началась работа по устройству стоянки.

Разделение труда было образцово. Каждый знал, что он должен делать: Пламенный срубил топором сухую сосну, а Кама, вооружившись лыжами и другим топором, расчистил снег, на два фута покрывший лед Юкона, и нарубил льда для варки пищи. Кусок березовой коры пошел на растопку, и Пламенный принялся за стряпню; тем временем индеец разгрузил сани и выдал собакам их порцию сушеной рыбы. Мешки с пищей он подвесил высоко на деревья, чтобы волкодавы не могли их достать. Затем он срубил молодую сосну и обрубил все ветви. У самого костра он утоптал ногами мягкий снег и покрыл утоптанное место ветвями, и на эту подстилку бросил свой мешок с одеждой и мешок Пламенного; у Камы было два тулупа из кроличьих шкур, а у Пламенного только один.

Они работали без передышки, не тратя времени на разговоры. Каждый делал то, что требовалось. Ни одному не приходило в голову свалить часть работы на другого. Кама, заметив, что не хватает льда, пошел нарубить еще, а Пламенный снова воткнул в снег лыжу, опрокинутую собакой. Пока варился кофе, жарилось сало и приготовлялись оладьи, Пламенный нашел время поставить большой котел с бобами. Кама вернулся, присел на сосновые ветви и — в ожидании еды — стал чинить упряжь.

— Я думая, Скукум и Буга будут много подраться, — сказал Кама, когда они принялись за ужин.

— Следи за ними, — был ответ Пламенного.

Это были единственные фразы, какими они обменивались за едой. Один раз Кама с проклятьем вскочил и, схватив горящую головню, разогнал сцепившихся собак. В промежутках между глотками Пламенный подбрасывал куски льда в жестяной горшок, где они превращались в воду. Покончив с едой, Кама подбросил хворосту в огонь, нарубил дров на утро и, вернувшись к постели из сосновых веток, снова принялся за починку упряжи. Пламенный щедрой рукой нарезал сала и бросил в горшок с кипящими бобами. Мокасины у обоих были сырые, несмотря на лютый мороз. Когда им не нужно было больше оставлять оазиса из сосновых веток, они стянули с себя мокасины и повесили их на коротких палках сушиться возле костра; время от времени они их поворачивали. Когда бобы наконец сварились, Пламенный высыпал часть их в длинный мешок трех дюймов в диаметре и положил на снег, чтобы они замерзли. Бобы, оставшиеся в котелке, предназначались на завтрак.

Был уже десятый час, и они стали готовиться ко сну. Драки и стычки собак давно уже прекратились; усталые животные клубочком свернулись в снегу, прикрывшись пушистым волчьим хвостом. Кама развернул свои меха для ночлега и зажег трубку. Пламенный скрутил из коричневой бумаги папиросу. Затем они обменялись фразами — второй раз за весь вечер.

— Я думаю, мы сделали около шестидесяти миль, — проговорил Пламенный.

— Хм… я тоже думаю, — сказал Кама.

Они сняли свои парки, в которых были весь день, заменив их шерстяными куртками, и завернулись в мех. Они заснули моментально, едва закрыли глаза. Звезды искрились и дрожали в морозном воздухе, а окрашенные полосы северного сияния разливались, как лучи огромных прожекторов.

Было еще темно, когда Пламенный проснулся и разбудил Каму. Хотя северное сияние еще пылало, но день уже занялся. Разогретые оладьи с бобами, поджаренное сало и кофе — таков был их завтрак. Собаки не получили ничего; они сидели на снегу, обернув хвостами лапы, и издали пристально следили за людьми. По временам они беспокойно поднимали передние лапы, словно мороз зудел в ногах. Холод был лютый, по крайней мере шестьдесят пять градусов ниже нуля, а когда Кама голыми руками стал запрягать собак, ему приходилось несколько раз подходить к костру, чтобы отогреть немеющие концы пальцев. Вдвоем они нагрузили и связали сани, в последний раз погрели руки у костра, натянули рукавицы и погнали собак вниз с берега, к руслу реки. По расчетам Пламенного, было около семи часов, но звезды по-прежнему искрились как брильянты, и слабые зеленоватые полосы северного сияния все еще трепетали над головой.

Два часа спустя стало темно — так темно, что только инстинкт помог им не сбиться с пути; Пламенный понял, что время он определил правильно. Это была тьма, предшествующая рассвету, и нигде не бывает она гуще, чем на Аляске зимой. Медленно пробился сквозь мрак сероватый свет — сначала едва заметный, — и они чуть ли не с удивлением разглядели смутные очертания пути под ногами. Затем они могли рассмотреть ближайшую собаку, а потом и всю вереницу бегущих собак и полосы снега по обеим сторонам тропы. На секунду вырисовался ближайший берег и исчез; затем выступил вторично и на этот раз больше уже не исчезал. Через несколько минут медленно обрисовались очертания отдаленного берега на расстоянии мили от их пути, и можно было рассмотреть впереди и позади всю замерзшую реку, а слева широко раскинувшиеся хребты покрытых снегом гор. Тем дело и кончилось. Солнце не взошло. Серый свет так и остался серым.

Один раз путь саням пересекла рысь, пробежавшая под самым носом передовой собаки и скрывшаяся в белых лесах. Дикие инстинкты собак проснулись. Они испустили охотничий вой стаи, рванулись в сторону и бросились в погоню.

Пламенный с криком «Уа!» боролся с шестом; ему удалось перевернуть сани в мягкий снег. Собаки отказались от погони, сани были выправлены, и спустя пять минут они снова неслись по плотно убитому пути. Рысь была единственным живым существом, какое они встретили за два дня: она так быстро мелькнула и исчезла, что казалась призраком.

В двенадцать часов, когда солнце проглянуло из-за выпуклости земли, они остановились и развели костер на льду. Бобы замерзли, превратились в сплошную массу, напоминавшую по форме колбасу; Пламенный разрубил эту колбасу на куски, и они пообедали бобами, разогретыми на сковороде. Кофе они не пили. Он считал это излишней роскошью средь бела дня. Собаки перестали драться и серьезно наблюдали за людьми. Только к ночи получали они свою порцию рыбы. Днем они работали.

Мороз держался. Только железные люди могли путешествовать при такой низкой температуре. Кама и Пламенный были лучшими экземплярами своих рас. Но Кама знал, что его спутник — человек более сильный, и сам он с первого же дня был обречен на поражение. Он нисколько не уменьшал своих усилий, но это сознание угнетало. Перед Пламенным он преклонялся. Стоический, молчаливый, гордый своей физической доблестью, он находил все эти качества воплощенными в своем белом товарище. Этот человек превосходил всех остальных, он был божеством, и Кама мог только ему поклоняться — впрочем, ничем не обнаруживая своего отношения. Неудивительно, что раса белых людей победила, думал он, если она рождает таких, как этот. Какие шансы у индейцев против такой настойчивой, выносливой породы? Даже индейцы не путешествуют при такой низкой температуре, а ведь за ними — мудрость тысячи поколений; но вот появился этот Пламенный с теплого юга — и он оказался крепче их, смеялся над их страхами и десять-двенадцать часов в сутки был в пути. И этот Пламенный думал, что ему удастся в течение шестидесяти дней делать в среднем тридцать три мили в день! Подожди, пусть только выпадет снег, пусть только потянется непротоптанный путь или хрупкий лед, обрамляющий открытую реку!

Между тем Кама не отставал от Пламенного. Он никогда не ворчал, никогда не уклонялся. Шестьдесят пять градусов ниже нуля — большой холод. Раз вода замерзает при тридцати двух выше нуля — шестьдесят пять ниже означает девяносто семь градусов ниже точки замерзания. Более ясное представление можно получить путем сравнения температур. Сто двадцать девять градусов тепла — сильная летняя жара, однако эта температура равна всего девяноста семи градусам выше точки замерзания. Путем такого сравнения можно получить слабое представление о холоде, в каком путешествовали Кама и Пламенный при дневном свете и в темноте.

Кама отморозил кожу на скулах, хотя он растирал все время щеки; они потемнели и болели. Кроме того, он застудил легкие — опасная штука, — основная причина, почему человек не должен слишком напрягаться на открытом воздухе при температуре шестьдесят пять ниже нуля. Но Кама никогда не жаловался, а Пламенный пылал, как доменная печь: под его шестью фунтами кроличьих шкур ему было так же тепло спать, как его спутнику под двенадцатью.

За второй день они сделали больше пятидесяти миль, а на ночь расположились неподалеку от границы между Аляской и Северо-Западной Территорией. Остальной путь, за исключением последнего короткого пробега по Дайя, находился на территории Канады. Пользуясь тем, что дорога хорошо утоптана и снег не шел, Пламенный рассчитывал на четвертую ночь разбить лагерь на Сороковой Миле. Он поделился своими соображениями с Камой, но на третий день температура стала подниматься, и они поняли, что нужно ждать снега: на Юконе всегда теплеет, когда идет снег. Кроме того, в тот день на пути попались хаотические ледяные глыбы, тянувшиеся на расстоянии десяти миль, и им без конца приходилось перетаскивать на руках через льдины нагруженные сани. Собаки почти никакой пользы не приносили, но они вместе с людьми были измучены тяжелым переходом. Им пришлось лишний час провести в пути и нагнать только часть потерянного времени.

Проснувшись наутро, они увидели, что одежда их покрыта слоем снега в девять дюймов толщины. Собаки были погребены под снегом и с большой неохотой покинули свои уютные гнезда. Этот выпавший снег затруднял путешествие. Полозья саней не скользили по нему, а один из людей должен был идти впереди и пробивать тропу лыжами, чтобы собаки не проваливались в снег. И снег этот отличался от снега в странах с умеренным климатом. Он больше походил на сахар. Подброшенный вверх — он разлетался со свистящим шумом, как песок. Жесткие сухие снежинки не сцеплялись между собой, и из них нельзя было скатать снежный шар. Снег состоял не из хлопьев, а из кристаллов, крохотных ледяных кристаллов. Скорей то был не снег, а иней.

Погода стояла теплая, не больше двадцати градусов ниже нуля, и путники, с поднятыми наушниками и болтающимися рукавицами, обливались потом. В ту ночь им не удалось попасть на Сороковую Милю, а когда на следующий день они прибыли в лагерь, Пламенный задержался там на одну минуту, чтобы захватить почту и добавочный провиант. На следующий день они расположились лагерем в устье реки Клондайк. Начиная с Сороковой Мили они не встретили ни одной живой души, и им проходилось самим пробивать себе тропу. В ту зиму еще никто не ездил по реке на юг от Сороковой Мили, и возможно, что за всю зиму они были единственными путешественниками. В те дни Юкон был пустынной страной. Между рекой Клондайк и Солт-Уотер у Дайя пролегло шестьсот миль покрытой снегом пустыни, и только в двух пунктах на протяжении пути Пламенный мог встретить людей: на Шестидесятой Миле и в Форте Селькирк — уединенных глухих торговых станциях. Летом можно было встретить индейцев в устьях рек Стюарт и Уайт и на озере Ле-Барж, но Пламенный знал, что зимой они уходят за стадами оленей назад в горы.

В ту ночь, расположившись в устье реки Клондайк, Пламенный, окончив вечернюю работу, не лег спать. Будь здесь белый человек, он поделился бы с ним своими ощущениями. Он привязал свои лыжи, оставил собак, свернувшихся в снегу, и Каму, тяжело дышавшего под кроличьими шкурами, и взобрался на плоскогорье, тянувшееся над высоким берегом. Но сосны мешали ему смотреть; он двинулся дальше и поднялся на склон горы. Отсюда он мог видеть Клондайк, текущий с востока, и величественный изгиб Юкона; вниз по течению высилась огромная белая масса — гора Мусхайд, ясно вырисовывающаяся при свете звезд. Лейтенант Шватка дал ей название, но он — Пламенный — первый увидел ее, задолго до того, как этот неустрашимый исследователь перешел Чилкут и спустился вниз по Юкону.

Но Пламенный лишь мельком взглянул на гору. Его внимание сосредоточилось на широком плато, окаймленном глубокой рекой, — здесь легко можно было бы устроить удобные пристани для пароходов.

— Славное местечко для города, — пробормотал он. — Можно разбить лагерь на сорок тысяч человек. А нужна только золотая жила. — Некоторое время он размышлял. — Десять долларов на сковороду — и здесь будет такая толкотня, какой Аляска еще не видывала. А не здесь, так где-нибудь поблизости должна появиться жила. Мысль недурная — присматривать местечко для города.

Он постоял еще немного, глядя на уединенное плато и рисуя в своем воображении картину будущего. Мысленно он строил огромные торговые склады, трактиры и увеселительные заведения, длинные улицы с хижинами золотоискателей. А по этим улицам шли тысячи людей, перед складами стояли тяжело нагруженные сани, запряженные длинной вереницей собак. Он видел, как тяжелые сани тянулись по главной улице и вверх по замерзшему Клондайку, к тому воображаемому месту, где должна открыться жила.

Он засмеялся, прогнал видение, пересек плато и вернулся к лагерю. Он закутался в мех, но через пять минут открыл глаза и сел, удивляясь, что еще не спит. Затем посмотрел на индейца, спавшего рядом, на золу умирающего костра, на собак, свернувшихся в снегу и прикрывших носы своими волчьими хвостами, посмотрел на четыре лыжи, стоймя воткнутые в снег.

— Черт возьми, как меня разобрала эта жила! — прошептал он. Мысли его вернулись к покеру. — Четыре короля! — Он усмехнулся своим воспоминаниям. — Вот это была игра!

Он снова лег, натянул на уши мех, закрыл глаза и на этот раз заснул.

 

Глава V

На Шестидесятой Миле они возобновили запас провианта, прибавили к своему грузу еще несколько фунтов писем и продолжали свой путь. Начиная с Сороковой Мили дорога была не проложена, и до самого Дайя они не думали найти утоптанную тропу. Пламенный великолепно выносил путешествие, но сумасшедшая скорость сказалась на Каме. Из гордости он молчал, но результатов легочной простуды скрыть было нельзя. Лишь микроскопический кусочек был затронут морозом, но болезнь развивалась, вызывая сухой частый кашель. Слишком сильное напряжение кончалось приступом кашля, и тогда он походил на припадочного. Глаза наливались кровью и выпячивались из орбит, а слезы сбегали по щекам. Дым от поджаривающегося сала вызывал пароксизм, длящийся полчаса; и он старался держаться в стороне, когда Пламенный занимался стряпней.

День за днем пробирались они по мягкому неутоптанному снегу. Это была тяжелая, однообразная работа; подъема, с каким они летели по твердому снегу, быть не могло. Здесь требовались тяжелые, непрерывные усилия. То один, то другой должен был идти впереди и утрамбовывать лыжами рыхлый снег. Под тяжестью человека лыжи погружались на добрых двенадцать дюймов в мягкую массу. При таких условиях передвижение на лыжах требовало иных мускульных усилий, чем при обыкновенной ходьбе. Ногу нельзя было поднимать и двигать, сгибая колено. Ее следовало поднимать перпендикулярно. Когда лыжа вдавливалась в снег, ее нос упирался в вертикальную снежную стену в двенадцать дюймов вышиной. Если нога при подъеме слегка сгибалась, нос лыжи проникал в эту стену и опускался вниз, а задний конец ударял по ноге. Таким образом, с каждым шагом приходилось поднимать ногу на двенадцать дюймов, а затем уже сгибать ее в колене.

По этому пути — отчасти проложенному — следовали собаки, человек у шеста и сани. В лучшем случае, напрягаясь так, как могли напрягаться лишь самые выносливые люди, они делали не больше трех миль в час. Приходилось увеличивать число рабочих часов, и Пламенный, зная, что в будущем может выйти задержка, был в пути по двенадцати часов ежедневно. Так как три часа уходило на устройство стоянки и приготовление бобов, на утренний завтрак и оттаивание бобов во время полуденной остановки, то для отдыха оставалось девять часов; и собаки и люди отдавали эти девять часов сну.

В Селькирке, торговом пункте близ реки Пелли, Пламенный предложил Каме отдохнуть и присоединиться к нему, когда он будет возвращаться из Дайя. Индеец, забредший с озера Лe-Барж, соглашался занять его место, но Кама уперся. Он недовольно заворчал, тем дело и кончилось. Но собак Пламенный переменил, оставив свою собственную измученную упряжку отдыхать до своего возвращения, а сам продолжал путь с шестью свежими собаками.

В Селькирк они прибыли в десять часов вечера, а в шесть часов на следующее утро уже неслись по пустыне, тянущейся от Селькирка до Дайя на протяжении пятисот миль. Снова хватили морозы, но ехать по непротоптанному пути было тяжело — и в холодную и в теплую погоду. Когда термометр показывал пятьдесят градусов ниже нуля, путешествие стало еще более затруднительным, так как в такой сильный мороз снег еще более походил на песок и не оказывал сопротивления полозьям саней. Собакам приходилось напрягаться сильнее, чем при температуре в двадцать либо тридцать градусов ниже нуля. Пламенный увеличил число рабочих часов до тринадцати. Он старался сберечь выигранное время, зная, что впереди их ждут тяжелые переходы.

Не было еще середины зимы, и бурная река на Пятидесятой Миле подтвердила его расчеты. Местами река текла свободно, обрамленная по обеим сторонам ненадежным льдом, а там, где вода бешено ударяла в отвесный берег, не было даже этой ледяной каймы. Они крутились, сворачивали в сторону, иногда возвращались назад; часто им приходилось делать с полдюжины неудачных попыток, пока не удавалось миновать особенно скверный перегон. Дело подвигалось медленно. Они должны были исследовать ледяные мосты; Пламенный и Кама поочередно шли вперед на лыжах, горизонтально неся в руках длинные шесты. Таким образом, проваливаясь, они могли держаться за шест, который ложился поперек ямы, образованной их телами. Такие случаи не раз выпадали на долю каждого из них. При пятидесяти градусах ниже нуля человек, мокрый до пояса, не может путешествовать, не рискуя замерзнуть; таким образом, каждое ныряние означало задержку. Выбравшись из воды, промокший человек начинал бегать взад и вперед, чтобы поддержать циркуляцию крови, а тем временем его товарищ, оставшийся сухим, разводил костер. Под защитой костра можно было переодеться и высушить мокрую одежду на случай нового приключения.

Дело ухудшалось еще и тем, что по этой опасной реке нельзя было путешествовать в темноте, и их дневная работа сводилась к шести часам. Каждая секунда была дорога, и они старались не терять ни одной. Еще до первых проблесков рассвета складывались вещи, грузились сани, впрягались собаки, а люди, скорчившись у костра, ждали. Днем они не делали привала для еды. Все же они сильно отставали, и каждый день поедал нагнанное ими раньше время. Бывали дни, когда они делали пятнадцать миль, а не то и двенадцать. А однажды выдались такие два дня, когда им удалось — за оба — пройти всего девять миль, так как три раза им приходилось поворачивать спиной к реке и тащить сани с грузом через горы.

Наконец они миновали страшную реку Пятидесятой Мили и выехали на озеро Ле-Барж. Здесь лед был крепкий, и не было ледяных гряд. На протяжении тридцати миль снег лежал ровной гладкой пеленой, зато слой был в три фута толщиной и мягкий, как мука. Здесь они не могли делать больше трех миль в час, но Пламенный отпраздновал законченный переход через реку Пятидесятой Мили тем, что значительно увеличил перегон. В одиннадцать утра они вынырнули у конца озера. В три пополудни, когда полярная ночь была уже близка, они впервые увидели истоки озера, а с первыми звездами переменили направление. В восемь вечера они оставили озеро позади и вошли в устье реки Льюис. Здесь на полчаса была сделана остановка: разогрели куски замерзших бобов; собаки получили двойную порцию рыбы. Затем до часу ночи они ехали вверх по реке и только в час расположились на ночлег.

В тот день они были в пути шестнадцать часов; собаки так измучились, что даже перестали рычать и не заводили драк, а Кама последние несколько миль заметно прихрамывал; однако на следующее утро Пламенный тронулся в путь в шесть часов. К одиннадцати он был у подножия Уайт-Хорс, а на ночь расположился лагерем у Бокс-Кэнон; последний тяжелый перегон остался позади — впереди тянулись озера.

Он не убавил скорости. Их рабочий день был по-прежнему двенадцать часов — шесть часов в сумеречном свете, шесть — в темноте. Три часа уходили на стряпню, починку упряжи и устройство ночлега, остальные девять часов люди и собаки спали как убитые. Железная сила Камы сломилась. День за днем чудовищная работа подтачивала его. День за днем он расходовал запасы своих сил. Он стал медлительнее в движениях, все время прихрамывал, а мускулы его потеряли упругость. Однако он работал стоически, ни от чего не отказываясь, никогда не жалуясь. У Пламенного осунулось лицо. Он выглядел усталым, но благодаря своему удивительному организму несся вперед — все время вперед, упорно и безжалостно. В эти последние дни пути он больше чем когда-либо казался Каме божеством; измученный индеец был поражен этой неистощимой выносливостью — он не подозревал, что в человеческом теле могут таиться такие запасы энергии.

Пришло время, когда Кама был уже не в силах пробивать тропу; очевидно, состояние его было очень скверно, если он позволил Пламенному весь день идти впереди, утаптывая снег лыжами. Они миновали ряд озер от Марша до Линдерманна и начали подъем на Чилкут. По всем правилам, Пламенному следовало к концу дня разбить лагерь у подножия Чилкута, но он продолжал путь, перевалил через гору и спустился к Шип-Кэмп, а за ним бушевала снежная буря, которая задержала бы его на двадцать четыре часа.

Это последнее напряжение окончательно сломило Каму. Наутро он не смог тронуться в путь. Когда Пламенный разбудил его в пять часов, он с трудом поднялся, застонал и снова лег. Пламенный — один — нагрузил сани, впряг собак и, готовый к пути, завернул беспомощного индейца в три меховых тулупа — все, какие были, — и привязал сверху к саням. Дорога была хорошая; это был последний перегон; он погнал собак вниз через Дайя-Кенон и по плотно убитому пути на Дайя-Пост. Кама стонал на верху поклажи, Пламенный прыгал у шеста, чтобы не попасть под полозья летящих саней; так они въехали в Дайя.

Верный своему слову, Пламенный не сделал здесь остановки. Через час сани были нагружены обратной почтой и провиантом. Пламенный впряг свежих собак и нанял нового индейца. С самого приезда Кама не говорил ни слова до тех пор, пока Пламенный не пришел к нему попрощаться, отправляясь в обратный путь. Они пожали друг другу руки.

— Ты убьешь этот бедный индеец, — сказал Кама. — Знаешь, Пламенный? Ты убьешь индеец.

— Ну, до Пелли-то его хватит, — усмехнулся Пламенный.

Кама недоверчиво покачал головой и в знак прощания повернулся к нему спиной.

В тот же день Пламенный перевалил через Чилкут, в темноте спустился с высоты пятисот футов и в метель расположился на ночлег на озере Кратер. Это была «холодная» стоянка; леса остались позади, а он не обременял саней топливом. В ту ночь их занесло снегом на три фута, а утром, в темноте, когда они откапывались, индеец попробовал удрать. Ему не улыбалось путешествовать с человеком, которого он считал сумасшедшим. Но Пламенный мрачно убедил его остаться на месте. Они миновали Глубокое и Длинное озера и спустились на уровень озера Линдерманн.

На обратном пути Пламенный развил ту же бешеную скорость, а индеец был менее вынослив, чем Кама. Он тоже никогда не жаловался и больше уже не пытался удрать. Он пробивал путь и делал все, что было в его силах, но решил держаться в будущем подальше от Пламенного. Дни сменялись днями, чередовались ночи и сумерки, холод уступил место снегопаду, потом снова хватил мороз, и все это время они покрывали огромные расстояния, оставляя позади бесконечные мили.

Но на Пятидесятой Миле их настигла катастрофа. Переходя ледяной мост, собаки провалились, и их затянуло под лед. Постромки, соединявшие упряжку с первой собакой, оборвались, и вся упряжка погибла. Осталась только одна собака; Пламенный впряг в сани индейца и впрягся сам. Но человек не может в такой работе заменить собаку, а эти двое пытались заменить пять собак. Через час Пламенный разгрузил сани. Он выбросил лишние вещи, провиант для собак и запасной топор. На следующий день собака от чрезмерного напряжения вытянула сухожилие. Пламенный пристрелил ее и кинул сани. Он взвалил себе на спину шестьдесят фунтов почты и провианта и навьючил на индейца сто двадцать пять фунтов. Большую часть припасов он выбросил без всякого сожаления. Индеец пришел в ужас, видя, что оставлена никому не нужная почта, а выброшены бобы, чашки, кастрюли, тарелки и запасная одежда. На каждого осталось по тулупу, по топору, жестяной котелок и незначительный запас муки и сала. Сало в случае надобности можно было есть в сыром виде, а мука, размешанная в горячей воде, могла поддержать силы. Даже ружье и несколько десятков патронов остались позади.

Таким образом они сделали двести миль до Селькирка. Пламенный вставал рано и шел до поздней ночи. Часы, уходившие раньше на устройство стоянки и кормежку собак, посвящались теперь пути. К ночи они разводили костер, завертывались в свой мех, пили навар из муки и оттаивали сало, надетое на концы палок. Утром, в темноте, они поднимались, не говоря ни слова, навьючивали на себя свою поклажу, завязывали наушники и пускались в путь. Последние мили до Селькирка Пламенный гнал индейца перед собой; тот походил на призрак со своими ввалившимися щеками и запавшими глазами; если бы за ним не следить, он повалился бы на снег и заснул либо бросил бы свою ношу.

В Селькирке Пламенный нашел свою старую упряжку собак отдохнувшей и в прекрасном состоянии. В тот же день он пустился дальше, чередуясь у шеста с индейцем с Ле-Баржа, который вызвался его сопровождать. Пламенный запаздывал на два дня, снегопад и неубитая тропа помешали ему нагнать расстояние до Сороковой Мили. Здесь погода ему благоприятствовала. Пришло время ударить морозам, и он, рассчитывая на это, урезал запас провианта для собак и людей. Обитатели Сороковой Мили зловеще покачивали головами и желали узнать, что он будет делать, если снегопад затянется.

— Мороз хватит наверняка, — смеялся он и отправился дальше.

За эту зиму немало саней пролетело уже туда и назад между Сороковой Милей и Сёркл, и путь был хорошо убит. И морозы действительно ударили, а до Сёркл было всего двести миль. Индеец с Ле-Баржа был молодым человеком, еще не испытавшим своих сил и исполненным гордости. Он с радостью отметил быстроту продвижения Пламенного и даже мечтал сначала проявить свое превосходство над белым человеком. Первые сто миль он присматривался к своему хозяину, стараясь подметить признаки усталости, и, не находя их, удивлялся. На второй сотне миль он стал замечать эти признаки у себя, но заскрежетал зубами и сдержался. А Пламенный все время несся вперед, то прыгая около шеста, то отдыхая на летящих санях. Последний день, самый холодный и ясный, дал им возможность покрыть семьдесят миль. Было десять часов, когда они въехали на берег и понеслись вдоль главной улицы Сёркл, а молодой индеец, несмотря на то, что была его очередь отдыхать на санях, спрыгнул и бежал позади саней. Это было почетное тщеславие; хотя ему открылся предел его выносливости и он отчаянно боролся с усталостью, но бодро бежал вперед.

 

Глава VI

В Тиволи набилась толпа — та же толпа, какая два месяца назад провожала Пламенного, ибо это была шестидесятая ночь, и мнения — выдержит ли он испытание или провалится — разделились. В десять часов все еще бились об заклад, хотя ставки против его успеха все время росли. В глубине души Мадонна думала, что он потерпел неудачу, но все же держала пари с Чарли Бэйтсом на двадцать унций против сорока, что Пламенный вернется до полуночи.

Мадонна первая услышала лай собак.

— Слушайте! — крикнула она. — Это Пламенный!

Все бросились к дверям, но когда наружная дверь распахнулась настежь, толпа отступила назад. Слышались визги собак, щелканье хлыста, ободряющие возгласы Пламенного, и усталые животные увенчали все свои подвиги, втянув сани на деревянный пол. Они ворвались в комнату, а вместе с ними ворвался мороз — белым дымящимся паром, сквозь который проглядывали их головы и спины; они налегли грудью на лямку и, казалось, плыли по реке. За ними, у шеста, появился Пламенный, скрытый до колен клубящимся паром, словно он пробирался через него вброд.

Это был тот же прежний Пламенный, только похудевший и выглядевший усталым, а его черные глаза горели ярче обыкновенного. Парка из бумажного тика окутывала его, как монаха, и прямыми складками падала к коленям. Одежда, почерневшая и опаленная дымом костра, красноречиво рассказывала историю его путешествия. Борода сильно отросла за два месяца; за последний пробег в семьдесят миль она переплелась со льдинками — его замерзшим дыханием.

Появление его было живописно, мелодраматично, и он это знал. Это была его жизнь, ей он отдавался всем своим существом. В среде своих товарищей он был великим человеком — полярным героем. Он гордился этим, для него это был великий момент — проделав путь в две тысячи миль, ввалиться в трактир с собаками, почтой, санями, индейцем и всеми атрибутами путешествия. Он совершил еще один подвиг, и имя его пронесется по всему Юкону — он, Пламенный, король путешественников!

Его охватило изумление, когда раздался взрыв приветствий, и его глазам предстала знакомая обстановка Тиволи — длинная стойка и батарея бутылок, игорные столы, большая печь, весовщик у весов, музыканты, мужчины и женщины, Мадонна, Селия и Нелли, Дэн Макдональд, Беттлз, Билли Роулинс, Олаф Хендерсон, Док Уотсон — все, все. Все было так, как он оставил: казалось, этот день был тем самым, в какой он уехал. Шестьдесят дней неимоверно трудного пути внезапно отодвинулись, перестали существовать во времени. Они были моментом, случаем — и только. Он проник в них через стену молчания и, казалось, в следующую же секунду прорвался назад, через ту же стену, и погрузился в шум Тиволи.

Ему нужно было взглянуть на сани, нагруженные брезентовыми мешками с почтой, чтобы убедиться в реальности этих шестидесяти дней и двух тысяч миль по льду. Как во сне, он пожимал тянувшиеся к нему руки. Он ощутил сильный подъем. Жизнь великолепна. Он любил это все. Чувство человечности и товарищества нахлынуло на него. Все они — его, его собственная порода. Он чувствовал, как сердце его растапливается, ему хотелось пожать им руки всем сразу, заключить их в одном мощном объятии и привлечь к своей груди.

Он глубоко вздохнул и крикнул:

— Победитель платит, а я — победитель. Верно? Поднимайтесь вы все, малемуты и сиваши, наливайте себе яду, вот вам почта из Дайя, прямо с самого моря — и никаких подвохов, развязывайте веревки и полезайте в мешки!

Десятки рук схватились за веревки саней, когда молодой индеец с Лe-Баржа, наклонившийся над санями, внезапно выпрямился. В его глазах мелькнуло сильное изумление. Он дико озирался по сторонам: то, что с ним происходило, было ему ново. Он был глубоко потрясен недостатком своей выносливости, раньше он этого не подозревал. Он закачался, словно его хватил удар, колени подогнулись, и, медленно опускаясь, он упал поперек саней. Непроницаемая тьма заволокла его сознание.

— Истощение, — сказал Пламенный. — Возьмите его, ребята, и уложите в постель. Он — славный индеец.

— Пламенный прав, — произнес секунду спустя свой вердикт Док Уотсон. — Парень вдруг выдохся.

Люди занялись почтой, собак отвели домой и накормили, и когда все выстроились вдоль стойки, чтобы выпить, поболтать и собрать долги, Беттлз затянул песню о «Сассафрасовом корне».

Через несколько минут Пламенный кружился по танцевальной комнате, вальсируя с Мадонной. Он заменил свою парку с капюшоном меховой шапкой и курткой из шерстяного одеяла, стянул замерзшие мокасины и танцевал в носках. В тот день он промок до колен, но продолжал путь, не снимая обуви, и его длинные немецкие носки были до колен покрыты льдом. В теплой комнате лед стал таять и разламываться на кусочки. Эти кусочки звенели, когда он танцевал, и то и дело сыпались на пол, а остальные танцоры скользили по ним. Но все прощали Пламенному: он один из немногих, кто творил в этой далекой стране законы, кто определял этические правила и своим поведением давал мерило для справедливых и несправедливых поступков, независимо от того, разрешалось ли другим совершать то же или нет. Конечно, этим редким смертным благоприятствует тот факт, что они почти всегда неуклонно поступают правильно, делая лучше и тоньше остальных людей. И Пламенный — старший герой в этой молодой стране, а по возрасту один из младших — был особой привилегированной, человеком, стоящим выше остальных людей; и неудивительно, что Мадонна склонилась в его объятиях, когда они танцевали танец за танцем, и терзалась мыслью, что он видит в ней только доброго друга и прекрасную танцоршу. Ее мало утешало сознание, что он никогда не любил ни одной женщины. Она изнемогала от любви к нему, а он танцевал с ней, как стал бы танцевать с любой женщиной или мужчиной, если бы этот последний был хорошим танцором, но с повязанным на руке платком, превратившим его на время танцев в даму. С одним из таких мужчин Пламенный танцевал в ту ночь. В этой стране мужчина считался сильным, если ему удавалось завертеть своего партнера в танце до головокружения, так что тот без сил падал на пол; и когда Бэн Дэвис, банкомет в «фараон», с пестрой повязкой на руке, подхватил Пламенного, потеха началась. Хоровод распался, все отступили назад и наблюдали. Двое мужчин кружились по комнате, оба в одном направлении. Слух распространился и в первой комнате, и игорные столы сразу опустели. Всем хотелось посмотреть, и толпа ввалилась в танцевальную комнату. Музыканты все нажаривали, а пара все кружилась и кружилась. Дэвис был в этом деле ловкач, на Юконе он немало сильных людей положил таким образом на лопатки. Но через несколько минут выяснилось, что начинает сдавать не Пламенный, а он сам.

Еще некоторое время они кружились, затем Пламенный неожиданно остановился, отпустил своего партнера, отступил назад и закружился один, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие. А Дэвис, со смущенной улыбкой на лице, отступил в сторону, повернулся, стараясь удержаться, но во всю длину растянулся на полу. Все еще кружась, шатаясь и ловя руками воздух, Пламенный схватил ближайшую девушку и завертелся в вальсе. Снова он совершил подвиг. Усталый, после двух тысяч миль по льду и последнего пробега в семьдесят миль, он довел до головокружения свежего человека, и этим человеком был Бэн Дэвис.

Пламенный любил быть на виду и занимать высокое положение, хотя его опыт был ограничен, — до сих пор он занимал первых мест немного, но стремился быть выше всех. Мир не знал его имени, но оно гремело по всему молчаливому Северу, о нем слыхали и белые, и индейцы, и эскимосы, от Берингова моря до Проходов, от верховьев далеких рек до тундр мыса Барроу. Жажда власти была сильна в нем, ему было все равно — бороться со стихиями, с людьми или со счастьем в азартной игре. Все было игрой — и жизнь и все житейские дела. А он был игроком до мозга костей. Риск и случай были для него насущным хлебом. Правда, здесь имел место не только слепой случай, так как на стороне Пламенного были ум, сила и ловкость. Но за всем тем скрывалось предвечное Счастье, какое по временам обращается против своих любимцев, сокрушая мудрых и благословляя глупцов, — Счастье, какое все люди мечтают завоевать. Мечтал и он. В глубине его существа Жизнь пела песню сирены о своем собственном величии, настойчиво нашептывая ему, что он может достигнуть большего, чем другие люди, выиграть там, где они терпят неудачу, добиться успеха, когда они погибают. Таково было настойчивое требование Жизни — здоровой и сильной, опьяненной великим самодовольством, влюбленной в свое «я», очарованной своим собственным могучим оптимизмом.

И вечно слышалось смутное нашептывание, а по временам ясный трубный глас, что рано или поздно — когда-нибудь и как-нибудь — он настигнет Счастье, станет его господином, свяжет его и заклеймит как свою собственность. Когда он играл в покер, голос нашептывал ему о четырех тузах и королевской игре. Когда он копался в земле, тот же голос шептал о золоте в корнях травы, о русле реки, устланном золотом, о золоте по всему пути. В минуты острой опасности, в пути, на реке, во время голодовки голос шептал, что другие люди могут погибнуть, но он — Пламенный — пробьется и восторжествует. Это была старая, извечная ложь Жизни, обманывающей самое себя, верящей в свое бессмертие, в свое предназначение одержать верх над другими жизнями и завоевать свое счастье.

Итак, вертясь по временам в обратную сторону, Пламенный в вальсе разогнал свое головокружение и повел всю компанию к стойке. Но тут поднялся общий протест. Нельзя было больше следовать его теории, по которой победитель платит. Она противоречила обычаю и здравому смыслу, и хотя подчеркивала добрые, товарищеские отношения, но тем не менее, во имя доброго товарищества, ее нельзя было допускать. По справедливости, выпивка должна быть поставлена Бэн Дэвисом, и Бэн Дэвис должен за нее уплатить. И, наконец, всякая выпивка и угощение, какие брал на себя Пламенный, должны идти за счет трактира, ибо Пламенный привлекает в дом массу посетителей всякий раз, как гуляет ночью. Оратором был Беттлз, и его аргументы на образном местном наречии были встречены единодушными аплодисментами.

Пламенный усмехнулся, подошел к рулетке и купил кучу золотых зерен. Через десять минут он уже стоял у весов, и две тысячи долларов золотым песком были пересыпаны в его два мешка. Счастье, маленький проблеск счастья, — но он овладел им. Возбуждение его усилилось. Он жил, и ночь принадлежала ему. Он повернулся к своим благожелательным критикам.

— Ну, уж теперь-то победитель платит, — сказал он.

И они сдались. Невозможно было противостоять Пламенному, когда он взнуздывал жизнь, вскакивал на ее спину и пришпоривал своего коня. В час ночи он увидал, как Элия Дэвис вместе с Генри Финном и Джо Хайнсом двинулись к двери. Пламенный вмешался.

— Куда вы все идете? — спросил он, стараясь подтащить их к стойке.

— Спать, — ответил Элия Дэвис.

Это был худощавый выходец из старой Англии, вечно жующий табак. Он один из своей семьи переселился в Америку.

— Нужно идти, — извиняющимся тоном прибавил Джо Хайнс. — Мы уезжаем утром.

Пламенный все еще удерживал их.

— Куда? Какую штуку затеяли?

— Никакой штуки, — объяснил Элия.

— Мы просто хотим сыграть на твоего козыря и пощупать Верхнюю Страну. Не хочешь ли отправиться с нами?

— Конечно, хочу, — заявил Пламенный.

Но вопрос был задан в шутку, и Элия не обратил внимания на его согласие.

— Мы исследуем Стюарт, — продолжал он. — Эль Майо говорил мне, будто видал хорошие местечки в тот раз, как спускался по Стюарту; вот мы и пощупаем их, пока река подо льдом. Слушай, Пламенный, и помни мои слова: близко время, когда разработка копей будет вестись главным образом зимой. И тогда нас на смех поднимут за наше летнее царапанье.

В те времена о зимних работах еще не мечтали на Юконе. Сверху, от мха и травы, земля промерзла до самых нижних пластов, и замерзший гравий, твердый, как гранит, не поддавался лопате и кирке. Летом люди раскапывали землю по мере того, как она оттаивала под лучами солнца. Это время и посвящалось разработке копей. Зимой люди заготовляли запас провианта, охотились на оленей, а приготовившись к летней работе, — бездельничали в течение холодных темных месяцев в таких крупных лагерях, как Сёркл и Сороковая Миля.

— Да, скоро будет зимняя работа, — согласился Пламенный. — Подождите, пока не откроют этой большой жилы в верховьях реки. Тогда вы все посмотрите, что такое зимняя разработка. Что помешает тогда оттаивать землю кострами, скважить и сверлить нижний пласт? И балок класть не понадобится. Мерзлый перегной и гравий выдержат и без балок, пока в преисподней лед не растопится. Придет время, когда станут прорезать канавы на сто футов в глубину. Я еду с вами, Элия.

Элия рассмеялся, подхватил своих двух компаньонов и снова попытался пройти к двери.

— Стой, — крикнул Пламенный. — Говорю тебе, что я иду с вами.

Все трое быстро обернулись; на их лицах отразились удивление, радость и недоверие.

— Ты нас дурачишь, — сказал Финн, человек спокойный и решительный.

— Здесь мои собаки и сани, — ответил Пламенный. — У нас будет две упряжки, а поклажу мы разделим пополам; вот только первое время нам нельзя будет гнать собак, так как они здорово устали.

Все трое были в восторге, но все еще не могли поверить.

— Слушай, — сказал Джо Хайнс, — не морочь нам голову, Пламенный. Мы дело говорим. Хочешь ты с нами?

Пламенный ударил по рукам.

— Ну так заваливайся спать, — посоветовал Элия. — Мы выезжаем в шесть, и поспать можно всего четыре часа.

— Может, нам переждать денек и дать ему отдохнуть, — предложил Финн.

Гордость Пламенного была задета.

— Не надо! — крикнул он. — Мы все отправимся в шесть. Когда вас разбудить? В пять? Ладно, я вас подниму с постели.

Пламенный устал, сильно устал. Даже его железное тело испытывало усталость. Каждый мускул молил об отдыхе и постели. Его мозг залила волна протеста. Но в глубине его существа голос Жизни, презрительный и вызывающий, нашептывал, что пришло время совершить подвиг за подвигом, еще раз блеснуть своей силой — все товарищи смотрят на него. И с Жизнью заодно было виски со всем его самохвальством и наглостью.

— Вы, может, думаете, что меня еще от груди не отняли? — спросил Пламенный. — Я не успел ни выпить, ни потанцевать, ни с кем двух слов не сказал. Отправляйтесь спать. Я разбужу вас в пять часов.

И остаток ночи он проплясал в своих носках, а в пять утра оглушительно барабанил в дверь хижины своих новых компаньонов, и слышно было, как он распевал:

— Эй, вставайте! День пламенеет!

 

Глава VII

На этот раз дорога была легче. Снег был лучше прибит, и им не нужно было тащить почту. Дневные перегоны были короче, а рабочий день кончался раньше. Во время своего путешествия Пламенный выбил из строя трех индейцев, но его теперешние спутники знали, что впереди их ждет работа, и передвигались медленнее. Тем не менее они уставали, зато Пламенный отдыхал и набирался сил. На Сороковой Миле они остановились на два дня, чтобы дать собакам передохнуть, на Шестидесятой Миле Пламенный оставил свою упряжку у торговца. После чудовищного пробега от Селькирка до Сёркл собаки не могли на обратном пути отдохнуть. Итак, все четверо покинули Сороковую Милю со свежими собаками, впряженными в сани.

Следующую ночь они провели на группе островов в устье реки Стюарт. Пламенный говорил о планировке городов, и хотя остальные смеялись над ним, он все же отметил кольями весь лабиринт высоких лесистых островов.

— Вы только подумайте, что будет, если большая жила окажется в верховьях Стюарта, — доказывал он. — Может, и вам всем перепадет кусочек, а может — и нет. Но уж я-то наверно получу. Лучше вы подумайте, да и сделайте по-моему.

Но те уперлись.

— Ты не лучше Харпера и Джо Ледью, — сказал Джо Хайнс. — Те вечно возятся с этим делом. Знаешь ты это большое плато как раз пониже Клондайка, у подножия горы Мусхайд? Ну, так регистратор на Сороковой Миле говорил мне, что они сделали на него заявку всего месяц назад… Город Харпера и Ледью! Ха-ха-ха!

Элия и Финн тоже захохотали, но Пламенный был очень серьезен.

— Вот оно! — крикнул он. — Почуяли! Это в воздухе носится, говорю вам! Зачем бы им было делать заявку на это плато, если б они не знали, что жила идет? Эх, жаль, что я не сделал заявки.

Это сожаление вызвало новый взрыв смеха.

— Смейтесь, смейтесь! Вот тут-то и беда с вами. Вы все думаете, что, только копаясь в земле, можно набить себе карман. Но подождите, когда откроется эта большая жила. Вы все будете тогда только по верхушкам да в грязи копаться, и мало же вы за это получите. Вы думаете, золотой песок создан всемогущим Богом специально для того, чтобы дурачить сосунцов да неженок. Вам подавай самородков, а вы и половины их из земли не достаете! Вот как вы работаете! А кто ведет крупную игру — те будут делать заявки на места для городов, организовывать торговые общества, учреждать банки…

Хохот заглушил его слова. Банки в Аляске! Можно лопнуть от смеха!

— Да, и биржи открывать…

От смеха с ними сделались конвульсии. Джо Хайнс схватился за бока и катался по своему меховому одеялу.

— А за ними придут крупные акулы и скупят все речки, где вы до сей поры как куры ковырялись, и летом они будут работать гидравлическими машинами, а зимой оттаивать землю паром…

Оттаивать паром! Дальше уж некуда было идти! На этот раз Пламенный превзошел самого себя! Оттаивать паром — когда даже кострами еще не умели пользоваться, а только болтали об этом!

— Смейтесь, черт с вами, смейтесь! У вас глаза еще не открылись. Все вы — слепые, мяукающие котята. А я вам говорю: если жила покажется в верховьях Клондайка, Харпер и Ледью будут миллионерами. А коли появится она на Стюарте, вы посмотрите, как вырастет город Элема Харниша. В те дни, когда вы будете бродить голодные…

Он вздохнул с покорным видом.

— Ну, что же… думаю, придется мне вам дать супу или еще чего-нибудь…

Перед Пламенным вставали видения. Кругозор его был резко ограничен, но то, что он видел, представлялось ему в крупном масштабе. Ум его работал методически, он был практичен и не тратил времени на несбыточные мечты. Воздвигая лихорадочную столицу на пустынном снежном плато, поросшем лесом, он ждал открытия золотоносной жилы, которая сделает возможным существование города. Затем ему мерещились пристани пароходов, лесопильни, склады товаров — все, что отвечает нуждам золотопромышленного города далекого Севера. Но и это, в свою очередь, было лишь предпосылкой для иной, более крупной и захватывающей игры. Великие возможности мерещились ему в социальных и экономических условиях города, о котором он грезил. Это было более широкое поле для игры. Границей было небо с Соутлэндом, с одной стороны, и северным сиянием — с другой. Игра будет большая, о такой игре не мечтал еще ни один юконец, и он — Пламенный — постарается в этой игре выиграть.

Пока не замечалось еще никаких признаков. Но игра близилась. И как в покере Пламенный ставил все до последней унции, так теперь ставкой были его жизнь и труд, а козырем, на какой он рассчитывал, — золотоносная жила, какая должна была появиться в верховьях реки. А пока он и его три товарища, с собаками, санями и лыжами, пробирались по замерзшему руслу Стюарта, прорезая белую пустыню, где бесконечная тишина никогда не нарушалась голосами людей, стуком топора или далеким выстрелом ружья. Они одни прорезали эти тихие замерзшие пространства, крохотные земные существа, проползающие в день свои двадцать миль, растапливающие лед, чтобы получить воду для питья, а ночью устраивающие стоянку на снегу. И по ночам их волкодавы свертывались в снегу заиндевевшими пушистыми клубками, а восемь лыж торчали стоймя перед санями.

Они не встречали следов других людей, хотя однажды проехали мимо грубой лодки, втянутой на возвышение у берегов реки. Тот, кто оставил здесь лодку, никогда за ней не вернулся. Они подивились и поехали дальше. В другой раз они наткнулись на индейскую деревню, но индейцы исчезли; наверно, они ушли в верховья Стюарта, преследуя стада оленей. Милях в двухстах от Юкона они достигли того места, где, по мнению Элия, и была та отмель, о какой говорил Эль Майо. Они разбили постоянный лагерь, вырыли на возвышении яму для провианта, чтобы сберечь его от собак, и принялись за работу на отмели, пробираясь к земле через слой льда.

Это была суровая, простая жизнь. Покончив с завтраком, они брались за работу при первых проблесках серого рассвета. Когда спускалась ночь, они стряпали ужин, курили, болтали, а затем заворачивались в свои меховые тулупы и засыпали. Над их головами пылало северное сияние, а звезды искрились и дрожали в морозном воздухе. Пища их была однообразна: хлеб из кислого теста, сало, бобы, иногда рис, сваренный с горсточкой чернослива. Свежего мяса им не удавалось достать. В ту зиму зверей попадалось необычайно мало. Изредка случалось напасть на след кролика или горностая, но в общем вся страна была совершенно безжизненна. Для них это было не ново; в их практике бывали такие случаи, когда, вернувшись через два-три года в страну, изобиловавшую раньше дичью, они не видели ни одного живого существа.

Золото на отмели они, правда, нашли, но очень мало. Элия, пустившись в погоню за оленем, удалился от лагеря на пятьдесят миль и, исследовав здесь в большом ручье поверхностный слой гравия, нашел гравий хорошей окраски. Они впрягли собак и с легкой поклажей отправились к ручью. Здесь, вероятно впервые в истории Юкона, они прибегли к кострам для пробуравливания скважин. Посоветовал это Пламенный. Они расчистили мох и траву и сложили костер из сухих сосновых веток. За шесть часов земля оттаяла на восемь дюймов, и кирки легко проникали в глубину. Расчистив оттаявшую землю, они разводили новый костер. Они работали с раннего утра и до самой ночи, возбужденные успехом эксперимента. Пробуравив шесть футов мерзлого перегноя, они добрались до гравия, также промерзшего. Тут дело пошло медленнее. Но они уже научились лучше поддерживать огонь и каждым костром оттаивали землю на пять-шесть дюймов. В этом гравии были крупинки золота, но слой гравия был в два фута толщиной, а ниже уступал место перегною. На глубине семнадцати футов они наткнулись на пласт гравия, где попадались крупные зерна золота — на сковороду приходилось золота на шесть-восемь долларов. К счастью, этот пласт был всего в дюйм толщиной. Под Ним снова был перегной, перемешанный с остатками ископаемых деревьев и костями забытых чудовищ. Но золото они кашли — зерна золота, и все говорило за то, что залежи окажутся в подпочвенном слое. Они доберутся до этого слоя, хотя бы его отделяли сорок футов! Разделившись на две смены, они работали днем и ночью в двух скважинах; дым костров все время вздымался к небу.

Скоро им не хватило бобов, и Элия был отправлен в главный лагерь за припасами. Он был старым опытным путешественником. Расстояние туда и обратно равнялось сотне миль, но Элия обещал вернуться на третий день — один день до лагеря налегке, два дня обратно с поклажей. Вместо того он прибыл к вечеру второго дня.

— Что еще за чертовщина? — осведомился Генри Финн, когда пустые сани въехали в круг, освещенный костром, и он увидел, что серьезное длинное лицо Элия вытянулось еще больше и казалось пасмурнее обыкновенного.

Джо Хайнс подбросил дров в костер, и мужчины, завернувшись в свои меховые тулупы, придвинулись ближе к огню. Борода и брови Элия были покрыты льдом, и в своем меховом одеянии он походил на карикатурного рождественского деда.

— Помните ту большую сосну, что поддерживала угол ямы ближе к реке? — начал Элия.

В нескольких словах он рассказал о катастрофе. Большое дерево, казавшееся таким крепким и обещавшее продержаться еще много веков, оказалось гнилым. Корни, впившиеся в землю, ослабели. Вес припасов и зимнего снега оказался слишком велик. Равновесие, так долго сохраняемое деревом, было нарушено; оно сломалось и повалилось на землю, разбив помост над ямой с провиантом и тем подвергнув риску жизнь четырех человек и одиннадцати собак. Запас провианта погиб. Росомахи пролезли в яму, съели и испортили все, что там было.

— Они сожрали все сало, и чернослив, и сахар, и еду для собак, — докладывал Элия, — и пусть черти заберут меня в преисподнюю, если они не прогрызли мешки и не рассыпали муку, бобы и рис на всем пути от Дэна до Биршеба. Я нашел пустые мешки, они их оттащили на четверть мили в сторону.

Долго все молчали. Это было дело не шуточное — в глухую полярную зиму, в местности, покинутой дичью, потерять весь провиант. Они не испытывали панического страха, а уяснили себе положение и обдумывали вывод. Джо Хайнс заговорил первый:

— Мы можем растапливать снег и промывать бобы и рис… хотя там осталось не больше восьми или десяти фунтов рису.

— А кто-нибудь должен взять упряжку и ехать на Шестидесятую Милю, — сказал Пламенный.

— Я поеду, — вызвался Финн.

Они снова задумались.

— Но как мы-то тут прокормимся со второй упряжкой, пока он будет в отъезде? — спросил Хайнс.

— Только одно можно сделать, — высказал, наконец, свое мнение Элия. — Тебе придется взять вторую упряжку, Джо, и ехать к верховьям Стюарта, пока не нагонишь индейцев. Ты заберешь у них мясо и вернешься. Ты будешь здесь раньше, чем Генри приедет с Шестидесятой Мили, а пока ты будешь в отъезде, тут останемся только я да Пламенный, а уж мы как-нибудь прокормимся.

— А утром мы все поедем к яме, сгребем снег и посмотрим, сколько провианта у нас осталось, — сказал Пламенный. Затем он лег на спину, завернулся в свой тулуп и прибавил: — Лучше завалимся спать, чтобы встать пораньше. Вы двое поедете на собаках, а Элия и я пойдем пешком и поодиночке; может, нам удастся спугнуть дорогой оленя.

 

Глава VIII

Времени они не теряли. Хайнс и Финн, с собаками, переведенными уже на уменьшенную порцию, прибыли на два дня раньше. В полдень третьего дня явился Элия, нигде не видавший следов оленя. Вечером того же дня пришел Пламенный — ему тоже не повезло; сейчас же все принялись оттаивать и процеживать снег вокруг ямы. Это отняло много времени, так как бобы попадались на расстоянии сотни ярдов от ямы. Два дня ушло на промывку снега. Результаты оказались плачевными, и при братском дележе нескольких фунтов спасенной пищи все четверо показали, из какого теста они сделаны.

Как ни ничтожно было количество провианта, но львиная доля досталась Пламенному с Элия. Те, кто отправлялся на собаках, — один вниз, а другой вверх по течению Стюарта, — должны были скорее добраться до пищи. Остающимся же приходилось протянуть до их возвращения. Далее: хотя собаки, получая в день несколько унций бобов, будут продвигаться медленно, однако те, кто с ними путешествовал, могут в случае крайней нужды съесть и самих собак. У остающихся же не было этого выхода в случае острого голода. Таким образом Пламенный и Элия подвергались большей опасности. Но уменьшить риск они не могли. Дни проходили, и зима стала незаметно склоняться к северной весне, которая разражается внезапно, как гроза. Близилась весна 1896 года. С каждым днем солнце описывало все большую и большую дугу и дольше оставалось на небе. Кончился март, настал апрель, а Пламенный и Элия, худые и голодные, недоумевали, что приключилось с их товарищами. Давно уже им следовало вернуться, даже принимая в расчет возможные задержки и медленное продвижение. Несомненно, с ними что-то случилось. Все они учли возможность катастрофы с одним человеком и, руководствуясь главным образом этими соображениями, отправили двух в различных направлениях. Но, видимо, несчастье настигло обоих, а это было для них последним ударом. Все же, вопреки всему, Пламенный и Элия продолжали надеяться. Они влачили голодное существование. Оттепель еще не началась, так что они могли собирать вокруг разрушенной кладовой снег и растапливать его в горшках, ведрах и сковородах. Дав воде отстояться, они сливали ее и находили на дне сосуда тонкий осадок слизи. Это была мука, рассыпанная по снегу на пространстве в несколько тысяч ярдов. Иногда в этой слизи попадались намокшие чаинки, кофейная гуща, а также песок и всякий сор. Но чем дальше от ямы — тем меньше в воде было следов муки, тем тоньше осадок слизи.

Элия был старше и первый ослабел; большую часть времени он проводил лежа, завернувшись в свой мех. Изредка им попадалась белка, и это поддерживало их существование. Охотился на нее Пламенный, а это было нелегкое дело. Имея всего тридцать патронов, он не смел идти на риск промахнуться; а так как ружье его было 45–90, он вынужден был целиться в голову зверька. Белок было очень мало, часто проходило несколько дней, а им не попадалось ни одной. Заметив зверька, Пламенный принимал бесконечные предосторожности. Он выслеживал его часами. Руки его дрожали от слабости. При виде белки ему стоило большого труда удержаться и сразу не спустить собачку? Его самообладание било безгранично. Он стрелял только тогда, когда был безусловно уверен в себе. Как ни остро терзал его голод и желание овладеть этим трепещущим кусочком жизни, он отказывался от малейшего риска. По натуре игрок — он вел сейчас большую игру. Ставкой была его жизнь, картами — патроны, и играл он так, как играют крупные игроки — с бесконечной обдуманностью, предосторожностями и осмотрительностью. В результате — он никогда не делал промаха. Каждый выстрел означал убитую белку, и хотя между выстрелами протекало несколько дней, он не изменял приемов игры. Белок они использовали целиком. Даже из кожи варился бульон, а кости они дробили на кусочки, чтобы можно было их жевать и проглатывать. Пламенный раскапывал снег и находил иногда местечко, поросшее брусникой. Ягоды брусники состоят из зернышек и воды в оболочке из толстой кожицы; но ягоды, попадавшиеся ему, были прошлогодние, сухие, сморщенные и вряд ли содержащие питательные вещества. Немногим лучше была кора молодых деревьев; они варили ее около часа, без конца пережевывали и глотали.

Апрель близился к концу, и весна уже давала о себе знать. Дни удлинились. Снег, пригреваемый солнцем, стал таять, а из-под снега пробивались крохотные ручейки. В продолжение двадцати четырех часов дул чунукский ветер, и за эти двадцать четыре часа снег стаял на добрый фут. К вечеру он снова подмерз, и его ледяная кора выдерживала человека. С юга прилетели крошечные белые подорожники, помешкали день и полетели дальше, на север. Однажды, опережая весну, высоко над землей пронеслась, ища открытое море, сплоченная стая диких гусей. Они тоже тянулись к северу. А внизу у берега реки карликовые ивы пустили почки. Казалось, в этих молодых почках содержалось много питательных веществ, и Элия воспрянул духом. Но Пламенному не удалось найти другой ивовой поросли, и его товарищ снова впал в уныние.

Сок поднимался в деревьях, с каждым днем журчание невидимых ручейков становилось громче, по мере того как возвращалась к жизни замерзшая страна. Но река все еще лежала в оковах льда. В течение долгих месяцев зима скрепляла эти оковы, и их нельзя было сломать в один день — даже под громовыми стрелами весны. Настал май, и прошлогодние москиты, крупные, но безвредные, выползли из расщелин скал и гнилых бревен. Затрещали сверчки, в небе потянулись вереницы гусей и уток. А река все стояла. Десятого мая лед на Стюарте с треском оторвался от берегов и поднялся на три фута. Но он не пошел вниз по течению. Прежде должен был тронуться лед на нижнем Юконе, куда впадал Стюарт, а до тех пор лед на Стюарте мог только подниматься все выше и выше, по мере того как снизу прибывала вода. Но когда тронется Юкон — предсказать было нельзя. Он впадал в Берингово море, за две тысячи миль отсюда, а состояние льда на Беринговом море определяло момент, когда Юкон сбросит несколько миллионов тонн льда, загромождающих его русло.

Двенадцатого мая, захватив свои меховые тулупы, ведро, топор и драгоценное ружье, Пламенный и Элия отправились по льду вниз по течению реки. Их план состоял в том, чтобы добраться до лодки, какую они видели дорогой, и как только река тронется, спустить лодку и плыть до Шестидесятой Мили. Ослабевшие, без всякого провианта, они продвигались медленно и с большим трудом. Элия то и дело падал и без посторонней помощи не мог подняться. Пламенный, выбиваясь из сил, поднимал его на ноги, тот, шатаясь, тащился вперед как автомат, потом спотыкался и снова падал.

В тот день, когда они должны были добраться до лодки, Элия окончательно ослабел. Когда Пламенный его поднял, он упал снова. Пламенный попробовал идти, поддерживая его, но сам был так слаб, что они упали оба. Подтащив Элия к берегу, он устроил стоянку и отправился разыскивать белок. Как раз в это время и у него развилась привычка валиться с ног. Вечером он увидел первую белку, но сумерки спустились раньше, чем он успел хорошенько прицелиться. С терпением первобытного человека он ждал до следующего дня и через час после рассвета застрелил белку.

Большую часть своей добычи он дал Элия, а себе оставил жесткие куски и кости. Но такова химия жизни, что это маленькое создание, этот движущийся кусочек мяса передал свою энергию съевшим его людям. Белка уже не перебегала по соснам, прыгая с ветки на ветку и взбираясь на головокружительную высоту. Вместо того та же энергия, заставлявшая ее проделывать эти прыжки, перешла в истощенные мускулы и ослабевшую волю двух людей, заставляя их двигаться, или, вернее, двигая ими. Шатаясь, прошли они несколько оставшихся миль до лодки, упали здесь и долго лежали без движения.

Нужно было спустить маленькую лодку с возвышения на берег. Как ни легка была эта работа для сильного человека, но Пламенный провозился над ней несколько часов. И еще много часов, день за днем, провел он подле нее, лежа на боку, затыкая щели мхом. Когда он покончил с этим, река все еще не шла. Лед поднялся на несколько футов, но не спускался вниз по течению. Впереди была еще работа — спуск лодки на воду, когда река освободится от льда. Тщетно бродил Пламенный, спотыкаясь, падая и ползком пробираясь по мокрому оттаявшему снегу или по ледяной его коре, скрепленной ночным морозом, в поисках еще одной белки. Так и не удалось ему добиться еще одного превращения прыжков и болтовни маленького зверька в энергию человеческого тела, которому надлежало втащить лодку на полосу прибрежного льда и спустить ее в поток.

Только двадцатого мая тронулась река. Движение льда вниз по течению началось в пять часов утра; было уже светло; Пламенный сел и стал наблюдать за ледоходом. Но Элия уже никакое зрелище интересовать не могло. В полубессознательном состоянии он лежал без движения, а лед раскалывался на части, огромные куски его ударяли о берег, с корнями вырывали деревья и открывали многотонные глыбы земли. Вокруг них земля дрожала и сотрясалась от этих страшных ударов. Через час лед остановился. Очевидно, где-то внизу был затор. Тогда река начала подыматься, вздымая на своей груди лед, пока он не поднялся выше берега. А с верховьев вода все прибывала, и громоздились все новые и новые миллионы тонн льда. Грохот был невероятный. Огромные глыбы льда вытеснялись с такой силой, что взлетали на воздух, словно зернышки дыни, пущенные вверх ребенком, а вдоль всего берега громоздилась ледяная стена. Когда ледяная гряда была пробита, шум и удары удвоились. Ледоход продолжался еще час. Река быстро спала, но стена льда на берегу, спускающаяся к самой воде, осталась.

Прошли последние льдины, и впервые за шесть месяцев Пламенный увидел реку свободной. Он знал, что лед с верховьев Стюарта все еще не прошел, что он скопился там глыбами и может прорваться и спуститься вниз в любое время, но положение было слишком отчаянным, чтобы можно было медлить. Элия в любой момент мог испустить дух, да и сам он был далеко не уверен, что сил, оставшихся в его ослабевших мускулах, хватит на спуск лодки.

Это была также игра. Если он станет ждать здесь второго ледохода, Элия умрет наверняка, да и сам он, вероятно, отправится за ним. Если ему удастся спустить лодку и опередить второй ледоход, если его нагонит лед с верховьев Юкона, если его-счастье будет на его стороне в преодолении этих существенных препятствий и еще сотни других помельче, они достигнут Шестидесятой Мили и будут спасены, если — и снова «если» — у него хватит сил пристать у Шестидесятой Мили, а не проплыть мимо.

Он принялся за работу. Стена льда возвышалась на пять футов над тем местом, где стояла лодка. Подыскивая удобное место для спуска, он заметил большую глыбу льда, отлого спускавшуюся к реке, протекавшей внизу, у подножия ледяной стены. Двадцать футов отделяли его от этого места, и через час ему удалось подтащить туда лодку. Его тошнило от напряжения, а по временам он почти терял сознание; он ничего не видел, перед глазами мелькали пятна и искры света, мучительно яркие, словно бриллиантовая пыль; сердце отчаянно билось, вызывая приступы удушья. Элия не проявлял ни малейшего интереса, не двигался, не открывал глаз. Пламенный один вел борьбу. Наконец, упав на колени от напряжения, он установил лодку в равновесии на вершине стены. Ползая на четвереньках, он перетащил в нее свой тулуп из кроличьих шкур, ружье и ведро. С топором он не стал возиться. Для этого ему нужно было проползти еще двадцать футов туда и обратно, а он знал, что, если топор и понадобится, все равно он не сможет им воспользоваться.

Справиться с Элия оказалось труднее, чем он предполагал. Отдыхая через каждые две минуты, он протащил его по земле и вверх на ледяную глыбу к лодке. Но поднять его в лодку он не мог. Гибкое тело Элия поднять было значительно труднее, чем груз такого же веса и таких же размеров, но твердый. Пламенному не удавалось его впихнуть, так как тело перегибалось посередине, словно неполный мешок с зерном. Тогда он влез в лодку и тщетно старался втянуть за собой товарища. Он мог только поднять голову и плечи Элия на верхушку шкафута. Когда же он отпускал руки, чтобы взяться за нижнюю часть туловища, Элия быстро сгибался посередине и опускался на лед.

Отчаявшись, Пламенный переменил тактику. Он ударил Элия по лицу.

— Черт бы тебя побрал, мужчина ты или нет? — крикнул он. — Вот тебе, проклятый! Получай!

Ругаясь, он бил его по щекам, по носу, по губам, стараясь этой болью от ударов вернуть сознание и ослабевшую волю человека. Элия открыл глаза.

— Слушай теперь! — хрипло крикнул Пламенный. — Когда я втяну твою голову на шкафут, держись за него! Слышишь меня? Держись! Зубами вцепись, но не выпускай!

Глаза Элия закрылись, но Пламенный знал, что он его слышал. Снова втянул он голову и плечи беспомощного человека на шкафут.

— Держись, проклятый! Хватай зубами! — крикнул он, отнимая руки.

Одна слабая рука скользнула с борта, пальцы другой разжались, но Элия повиновался и вцепился зубами. Когда Пламенный приподнял нижнюю часть туловища, голова Элия съехала вниз, а щепки ободрали кожу с его носа, губ и подбородка. Он соскользнул на дно лодки, тело перевесилось через борт, и ноги висели снаружи. Но с ногами Пламенный мог справиться. Он впихнул их в лодку и, тяжело дыша, перевернул Элия на спину и прикрыл меховой одеждой.

Оставалось выполнить последнее задание — спустить лодку. Эта работа оказалась самой тяжелой, ибо нужно было лодку приподнять. Пламенный напряг все силы и приступил. Должно быть, с ним случилось что-то неладное: очнувшись, он лежал, перегнувшись на остром борту лодки. По-видимому, первый раз в своей жизни он упал в обморок. Вслед за этим ему показалось, что песенка его спета; он не мог пошевельнуться, и странно — ему даже не хотелось делать никаких усилий. Видения встали перед ним, реальные и яркие, мозг прорезывали мысли, отточенные, как стальное лезвие. Он, всегда стоявший лицом к лицу с суровой жизнью, увидел ее сейчас во всей ее наготе. Впервые он усомнился в силе своего «я». На секунду Жизнь перестала лгать. В конце концов, он был только маленьким земляным червем, таким же, как те люди, какие на его глазах гибли и умирали, как Джо Хайнс и Генри Финн — оба они уже потерпели неудачу и, наверно, погибли, — как Элия, лежащий на дне лодки, ни о чем не беспокоясь, с ободранным лицом. Пламенный лежал так, что ему было видно верхнее течение реки до поворота, откуда рано или поздно нужно было ждать еще одного ледохода. Глядя перед собой, он, казалось, возвращался назад, в прошлое, когда в стране не было ни белых, ни индейцев; но и тогда и теперь эта река Стюарт оставалась все той же. Каждую зиму она покрывалась льдом и каждую весну дробила этот лед на куски и вырывалась на свободу. И Пламенный заглядывал в безграничное будущее, когда последние поколения людей исчезнут с лица Аляски, когда исчезнет и он сам, а та же река, замерзая и снова оживая, будет вечно течь вперед и вперед.

Жизнь — лжец и шулер. Она обманывает всех. Она обманула его, Пламенного — одного из лучших экземпляров человеческой породы. Он был ничем — куском мяса и нервов, ползающим в грязи в поисках золота. Он мечтал, стремился, вел азартную игру, потом прошел, исчез. Только мертвое остается — то, что не имеет мяса и нервов и не знает ощущений, — песок, перегной и гравий, пласты земли, горы и сама река, то замерзающая, то разбивающая лед из года в год, вечно. Когда все сказано и сделано, приходится сознаться, что игра была жалкая, а игральные кости поддельные. Тот, кто умирал, не выигрывал, а умирали все. Кто же выигрывал? Даже не Жизнь, эта приманка в игре, ибо Жизнь — вечно цветущее кладбище, вечная похоронная процессия.

Он вернулся на момент к настоящему и заметил, что река по-прежнему свободна от льда, а на носу лодки сидит птица и бесстыдно следит за ним. Затем он снова погрузился в свои размышления.

Конца игры не избежать. Он был приговорен выйти из нее. Ну и что за беда?

Снова и снова он задавал себе этот вопрос.

Условная религиозность не коснулась Пламенного. У него была своеобразная религия, какой он следовал в своих поступках и в честной игре с другими. Он не занимался бесплодными размышлениями о будущей жизни. Со смертью кончалось все. В это он верил всегда — и не боялся. И в этот момент, когда лодка неподвижно лежала на высоте пятнадцати футов над водой, а сам он, обессиленный, от слабости теряя сознание, — он по-прежнему верил, что со смертью кончается все, и по-прежнему не боялся. Его взгляды были слишком просты и слишком прочно обоснованы, чтобы первый, а быть может, и последний вопль жизни, убоявшейся смерти, мог их опрокинуть.

Он видал, как умирали люди и животные, и теперь эта смерть встала в его видениях. Теперь он снова видел ее так, как видел тогда, и не чувствовал никакого волнения. Ну что же? Они мертвы, умерли давно. Они из-за этого не мучились. Они не лежали на животе поперек лодки и не ждали конца. Смерть легка — легче, чем он когда-либо себе представлял; и теперь, когда она была близка, мысль о ней радовала его.

Новое видение встало перед ним. Он увидел лихорадочный город своих грез — золотую столицу Севера, выросшую на высоком берегу Юкона и раскинувшуюся по всему плоскогорью. Он видел пароходы, выстроившиеся в три ряда у пристани, видел работающие лесопильни и длинные упряжки с двойными санями, нагруженными провиантом для рудников. Затем он увидел игорные дома, банки, биржу — словом, все возможности самой крупной азартной игры — такой, в какую ему никогда не приходилось играть. Проклятье, подумал он, вот теперь, именно теперь, когда скоро откроют эту золотоносную жилу, выйти из игры! Жизнь затрепетала при этой мысли и снова стала нашептывать свою извечную ложь.

Пламенный перекатился через борт и сел на лед, прислонившись спиной к лодке. Он хотел быть здесь, когда откроется эта жила. А почему ему и не быть? Где-то в этих истощенных мускулах еще осталось достаточно сил, чтобы приподнять и спустить лодку, — только бы ему удалось собрать эти силы! Совсем некстати у него мелькнула мысль купить у Харпера и Джо Ледью свою долю участия в будущем городе на берегу Клондайка. Третью часть они, наверное, продадут дешево. Тогда, если жила обнаружится в верховьях Стюарта, он войдет в игру со своей заявкой для города Элема Харниша; если она появится на Клондайке, его тоже из игры не вытеснят.

Тем временем он набирался сил. Он растянулся на льду во весь рост, лицом вниз, и с полчаса лежал и отдыхал. Затем поднялся, прогнал с глаз слепящие пятна и взялся за лодку. Положение представлялось ему вполне ясно. Если первая попытка не удастся, последующие усилия обречены на неудачу; он должен напрячь все оставшиеся силы для этого одного-единственного усилия; он должен исчерпать их в себе, ибо если ничего не выйдет, последующие попытки все равно будут бесполезны.

Он стал приподымать лодку, напрягая все свое существо, сжигая себя в этом усилии. Лодка поднялась. Ему казалось, что он теряет сознание, но напряжения он не ослаблял. Он почувствовал, что лодка начинает скользить вниз по откосу. Изнемогая, он бросился в нее и беспомощно свалился на ноги Элия. Он не пытался подняться. Лежа, он услышал и почувствовал, как лодка коснулась воды. Следя за верхушками деревьев, он понял, что она кружится на одном месте. Затем она с силой ударилась о берег, и во все стороны разлетелись осколки льда. Еще несколько раз она ударялась о берег и кружилась на месте, потом поплыла легко и плавно.

Пламенный пришел в себя и решил, что он спал. По солнцу видно было, что прошло несколько часов. Было за полдень. Он дополз до кормы и сел. Лодка неслась на самой середине реки. Мимо проплывали лесистые берега, окаймленные полосами блестящего льда. Вблизи неслась огромная сосна, вывороченная с корнем. По прихоти течения лодка прибилась к ней. Пламенный прополз вперед и привязал лодку канатом к одному из корней. Дерево глубже сидело в воде и двигалось быстрее; канат натянулся, и лодка пошла на буксире. Преодолевая головокружение, Пламенный еще раз огляделся. Ему показалось, что берега колышутся, а солнце раскачивается в небе, словно маятник. Он завернулся в свой кроличий тулуп, лег на дно лодки и заснул.

Когда он проснулся, была темная ночь. Он лежал на спине и мог видеть сияющие звезды. Слышалось слабое журчание полой воды. По резкому толчку он понял, что канат, раньше, видимо, ослабевший, снова натянулся, когда сосна поплыла быстрей. Глыба льда, унесенная течением, терлась о борт лодки.

Был яркий день, когда он снова открыл глаза. По солнцу был полдень. Оглядевшись на далекие берега, он понял, что плывет по мощному Юкону. По-видимому, Шестидесятая Миля была недалеко. Он чувствовал невероятную слабость. Движения его были медленны, неловки и неточны. Задыхаясь и испытывая головокружение, он дотащился до кормы, сел и положил подле себя ружье. Он долго глядел на Элия, но не мог определить, дышит он или нет; ближайшего осмотра он делать не стал, ему казалось, что их разделяет бесконечно большое пространство.

Он снова погрузился в мечты и размышления. Мысли его часто прерывались, меняясь какой-то пустотой; он не спал и сознания не терял, но тем не менее совсем не давал себе отчета в окружающем. Ему казалось, что мысль его застревает в мозгу на каких-то зубцах. В светлые промежутки он старался разобраться в своем положении. Он все еще был жив, и, вероятно, будет спасен, но как же это случилось, что он не лежит мертвый поперек лодки на вершине ледяной гряды? Тут он вспомнил о последних великих усилиях, какие он сделал. Зачем он это делал? — спрашивал он себя. Не смерти он страшился, в этом он был уверен. Ему вспомнилась золотоносная жила, в которую он твердо верил, и он понял, что его подстрекнуло желание принять участие в крупной игре. И снова встал вопрос: зачем? Что толку, если он добудет свой миллион? Он все равно умрет, как умирают те, кто никогда не выигрывал больше горсти золотого песку. В таком случае — зачем? Но мысли его все чаще прерывались каким-то забытьем, и он отдался приятной усталости, оплетающей его своей паутиной.

Вздрогнув, он поднялся. Какой-то голос шепнул ему, что он должен проснуться. На расстоянии ста футов он внезапно увидел Шестидесятую Милю. Течение принесло его к берегу. Но то же течение уносило его дальше и дальше, вниз по пустынной реке. Никого не было видно. Казалось, местечко было покинуто, только из кухонной трубы вырывался дым. Он пробовал крикнуть, но у него не хватило голоса. Какой-то гортанный, хрипящий свист вырвался из его горла. Он нащупал ружье, поднял его на плечо и спустил собачку. Отдача ружья пронзила его тело мучительной болью. Ружье упало на колени, и ему не удалось снова поднять его на плечо. Он знал, что должен спешить, и чувствовал, что сознание оставляет его. Не поднимая ружья с колен, он спустил собачку. На этот раз ружье подскочило и упало через борт. Но перед тем, как тьма окутала его, он увидел, что дверь кухни распахнулась и из большого бревенчатого дома, плясавшего среди деревьев чудовищную джигу, выглянула женщина.

 

Глава IX

Десять дней спустя Харпер и Джо Ледью прибыли на Шестидесятую Милю, и Пламенный, все еще ощущая некоторую слабость, вступил с ними в переговоры. Он уступил им третью долю в своем будущем городе на реке Стюарт, получив взамен третью долю на плато у Клондайка. Они верили в Верхнюю Страну, и Харпер отправился в путь на плоту, нагруженном запасами, намереваясь основать маленький пост в устье Клондайка.

— Почему бы тебе не захватить Индейскую реку, Пламенный? — посоветовал Харпер, прощаясь. — Туда впадает столько речек, а золото, ей-богу, прямо вопит, чтобы его нашли. Вот на что я бью. Большая жила придет, а Индейская река будет от нее не так уж далеко.

— И вся местность кишит оленями, — добавил Джо Ледью. — Боб Хендерсон сейчас где-то там, в верховьях, — вот уже три года, как он ушел. Клянется, что скоро приключится что-то особенное, пробавляется оленьим мясом и копается в земле, как помешанный.

Пламенный решил «махнуть» на Индейскую реку, как он выразился; но ему не удалось уговорить Элия с ним отправиться. Элия отупел от голода, он смертельно боялся повторения этого испытания.

— Никак не могу расстаться с жратвой, — объявил он. — Знаю, что глупо, но ничего не могу поделать. Я и от стола-то отхожу только тогда, когда набиваюсь так, что чуть не лопаюсь, и ни один кусок больше в рот не лезет. Я возвращаюсь в Сёркл и расположусь лагерем подле ямы с припасами, пока окончательно не вылечусь.

Пламенный помедлил еще несколько дней, набираясь сил и делая приготовления к отъезду. Он решил отправиться налегке, таща на себе поклажу в семьдесят пять фунтов и навьючив, по индейскому обычаю, на каждую из своих пяти собак по тридцати фунтов. Полагаясь на слова Ледью, он намеревался следовать примеру Боба Хендерсона и питаться оленьим мясом. Когда большая плоскодонка Джека Кернса, везущая лесопильню с озера Линдерманн, прибыла на Шестидесятую Милю, Пламенный погрузил на нее свою поклажу и собак, поручил Элия зарегистрировать свою заявку на острова в низовьях Стюарта и в тот же день высадился в устье Индейской реки.

Пройдя сорок миль вверх по течению реки на Куору-Крик, он напал на след работы Боба Хендерсона; то же было и тридцатью милями выше, у Австралия-Крик.

Проходили недели, но Пламенный так и не повстречался с Бобом. Оленей он находил в изобилии, и он и его собаки благоденствовали. На мелководье ему попадалось золото, но в незначительном количестве, а золотая пыль в перегное и гравии в руслах речек окончательно укрепила его веру в то, что золотоносный пласт ждет, чтобы его откопали. Часто он смотрел на северную гряду холмов и размышлял, не оттуда ли придет золото. Наконец он поднялся к истокам Доминион-Крик, перешел водораздел и спустился вниз по притоку Клондайка, названному впоследствии Ханкер. Возьми он другое направление, он вышел бы к Золотому Дну, названному так Бобом Хендерсоном, и застал бы там Боба за работой, впервые на Клондайке промывающего золото в большом количестве. Вместо того Пламенный продолжал идти вниз по течению Хенкера до Клондайка, к летней рыболовной стоянке индейцев на Юконе.

Здесь он остановился на один день у Кармака, женатого на индианке, и его шурина — индейца Скукум Джима, — купил лодку и, погрузив собак, отправился вниз по Юкону к Сороковой Миле. Он все еще безгранично верил в то, что жила появится в Верхней Стране, и намеревался собрать компанию из четырех-пяти человек, а если это не удастся — взять хотя бы одного компаньона и до заморозков подняться по течению реки для зимних разведок. Но обитатели Сороковой Мили ему не верили. Они довольствовались разработками на Западе.

Как раз в это время на Сороковую Милю прибыли в лодке Кармак, его шурин Скукум Джим и еще один индеец, Култус Чарли, и немедленно отправились в управление по заявкам, где и зарегистрировали три заявки и открытие рудного местонахождения на Бонанза-Крик. В ту же ночь в трактире «Кислое Тесто» все они демонстрировали чистое золото перед скептически настроенной толпой. Зрители усмехались и покачивали головами. Такие шутки были им знакомы. Все это, конечно, придумали Харпер и Джо Ледью, старавшиеся затянуть людей по соседству к их торговому посту и будущему городу. А кто такой этот Кармак? Ведь он был женат на индианке. Слыханное ли дело, чтобы такой человек мог что-нибудь открыть? И что это за Бонанза-Крик? Водопой для оленей, простая речонка, впадающая в Клондайк и известная старожилам под именем Кроличьей реки. Вот если бы Пламенный или Боб Хендерсон сделали заявки и показали золото, все бы знали, что тут что-то есть. Но Кармак! И Скукум Джим! И Култус Чарли! Нет, нет, не на таковских напали, нас не проведешь!

Пламенный тоже был настроен скептически, несмотря на свою веру в Верхнюю Страну. Ведь он всего несколько дней назад видел, как Кармак шлялся со своими индейцами, и даже в мыслях у него не было делать разведки. Но в одиннадцать часов вечера, когда он сидел на своей койке и развязывал мокасины, ему пришла в голову новая мысль. Он надел куртку и шапку и вернулся в «Кислое Тесто». Кармак все еще был там, показывая золото недоверчивым зрителям. Пламенный подошел к нему и начал внимательно это золото исследовать. Он долго изучал его. Затем высыпал из своего мешка несколько унций золота из Сёркл и с Сороковой Мили. И снова долго изучал его и сравнивал с золотом Кармака. Наконец он вернул ему золото и поднял руку, требуя тишины.

— Ребята, вот что хочу вам сказать, — начал он. — Она пришла, эта жила, с верховьев реки. И говорю вам просто и ясно — это она и есть. Никогда не бывало раньше в этой стране такого золота. Это новое золото. Оно содержит больше серебра. Вы все можете судить по цвету. Кармак сделал хорошую заявку. Кто из вас верит и пойдет со мной?

Охотников не оказалось. Раздался смех, со всех сторон посыпались насмешки.

— Может, и у тебя есть там местечко для города? — крикнул кто-то.

— Конечно, есть, — последовал ответ, — я внес третью долю в дело Харпера и Ледью. И скоро мое местечко будет стоить больше, чем все, что вы, жалкие куры, за всю свою жизнь выкопаете на Берч-Крик.

— Ладно, ладно, Пламенный, — вмешался Керли Парсон, стараясь его утихомирить. — Мы тебя знаем, и игру ты ведешь по-честному. Но ведь и ты можешь пойти на удочку, а эти бродяги городят ерунду. Я спрошу тебя прямо: когда делал Кармак эти разведки? Ты сам говорил, что он бездельничал в лагере, ловил лососей со своими сивашскими родственниками, а это было всего пару дней назад.

— Пламенный говорил правду, — с жаром перебил Кармак. — И я говорю правду, чистую правду. Я не делал разведок. И мысли такой в голове не было. В тот самый день, как Пламенный уехал, смотрю, спускается вниз по реке сам Боб Хендерсон на плоту с провиантом. Он вылез тут и хотел подняться к верховьям Индейской реки, перенести провиант через водораздел между Куору-Крик и Золотым Дном.

— Что за чертовщина? Где оно — это Золотое Дно? — спросил Керли Парсон.

— В низовьях Бонанзы, что звалась раньше Кроличьей рекой, — ответил тот. — Это приток большой реки, впадающей в Клондайк. Этим путем я сам шел, но, дойдя до водораздела, вернулся назад. «Идем со мной, Кармак, и сделаем заявку, — говорит мне Боб Хендерсон. — На этот раз, — говорит, — я на нее наткнулся — на Золотом Дне. Я уже выкопал оттуда сорок пять унций». Я и пошел, а со мной Скукум Джим и Култус Чарли. И все поставили заявочный столб на Золотом Дне. Назад я шел берегом Бонанзы, думал выследить оленя. Тут мы остановились и стали варить обед. Я завалился спать, а Скукум Джим возьми да и попробуй вырыть яму. Он видел, как Хендерсон делал разведку. Он стал рыть у корней березы, выгреб первую сковороду с грязью и промыл золота больше чем на доллар. Тут он меня разбудил, и я тоже принялся за работу. Я с первой же промывки получил на два с половиной доллара. Тогда я назвал речку «Бонанза», поставил заявочный столб и пришел сюда зарегистрировать заявку.

Он с беспокойством огляделся по сторонам, ища сочувствия, но все смотрели на него недоверчиво, — все, за исключением Пламенного, который в течение всего рассказа внимательно следил за выражением его лица.

— Сколько тебе заплатили Харпер и Ледью за то, чтобы ты дурачил людей? — спросил кто-то.

— Они об этом ничего не знают, — ответил Кармак. — Я вот сказал правду, как перед Богом. Я промыл три унции за один час.

— А вот и золото, — вмешался Пламенный. — И говорю вам, ребята, такого золота мы раньше не видали. Посмотрите, какой цвет.

— Чуть потемнее, — сказал Керли Парсон. — Должно быть, Кармак нес в том же мешке пару серебряных долларов. А если здесь есть хоть слово правды, почему же Боб Хендерсон не пришел зарегистрировать заявку?

— Он там, на Золотом Дне, — объяснил Кармак. — Мы нашли золото на обратном пути.

Его наградили взрывом хохота.

— Кто хочет быть моим компаньоном и завтра же отправиться со мной в лодке на Бонанза-Крик? — спросил Пламенный.

Желающих не было.

— Тогда, кто хочет наняться ко мне на работу, тащить тысячу фунтов провианта? Жалованье плачу вперед наличными.

Керли Парсон и еще один парень, Пат Монехен, откликнулись на это предложение. Со свойственной ему стремительностью Пламенный сейчас же уплатил им жалованье вперед и сговорился о поставке провианта; его мешок с золотом сразу опустел. Он уже собирался покинуть «Кислое Тесто», но потом неожиданно снова вернулся к стойке.

— Еще что-нибудь надумал? — окликнули его.

— Да, — последовал ответ. — Мука будет наверняка эту зиму в цене на Клондайке. Кто даст мне денег в долг?

В ту же секунду человек двадцать, отказавшихся принять участие в его несбыточном предприятии, обступили его, предлагая свои мешки с золотом.

— Сколько муки тебе нужно? — спросил заведующий складами Коммерческой Компании на Аляске.

— Около двух тонн.

Никто не подумал убрать мешки с золотом, но владельцы их разразились диким хохотом.

— Что ты будешь делать с двумя тоннами? — спросил заведующий складами.

— Сынок, — ответил Пламенный, — ты еще недавно в этой стране и не знаешь всех здешних штучек. Я думаю открыть фабрику кислой капусты и лекарства от перхоти.

Он брал деньги направо и налево, нанял и уплатил жалованье еще шестерым, которые обещали доставить ему муку на лодках. Снова мешок Пламенного быстро опустел, а сам он по уши погряз в долгах.

Керли Парсон с отчаянным видом опустил голову на стойку.

— Хотел бы я знать, — застонал он, — что ты будешь делать со всем этим?

— Я вам скажу начистоту. — Пламенный поднял один палец и стал перечислять: — Первое — большая жила идет с верховьев. Второе — Кармак открыл ее. А коли это так, то мука взлетит к небесам. Эту зиму ее будут продавать на вес золота. И говорю вам, ребята: не зевайте и ловите случай. Оседлайте его и скачите как тысяча чертей. Я несколько лет жил в этой стране и все ждал, когда же пойдет, наконец, крупная карта. И вот она пришла. Ну, уж теперь-то я хорошо сыграю, вовсю сыграю! Вот и все, ребята. Спокойной ночи.

 

Глава X

Люди все еще не верили в золотоносную жилу. Когда Пламенный прибыл со своим тяжелым грузом муки в устье Клондайка, большое плато было по-прежнему пустынно и заброшено. Внизу у самой реки расположились лагерем вождь Исаак и его индейцы и занимались сушкой лососей. Еще несколько человек из старых обитателей Юкона устроили здесь стоянку. Закончив летние работы на реке Десятой Мили, они спустились вниз по Юкону, направляясь в Сёркл, но на Шестидесятой Миле услыхали о жилье и решили сделать привал и исследовать местность.

Они как раз вернулись к своей лодке, когда Пламенный выгружал муку, и отчет их был самый пессимистический.

— Проклятое оленье пастбище, — заявил один из них, Длинный Джим Харни, остановившись, чтобы подуть в свою жестяную кружку с чаем. — Не связывайся с этим делом, Пламенный. Оно не стоит мыльного пузыря. Заварили его Харпер и Ледью, а Кармак служит приманкой. Слыханное ли дело — копаться на оленьем пастбище!

Пламенный сочувственно кивнул и задумался.

— А из вас никто не промыл золота? — спросил он наконец.

— Черта промывал! — последовал негодующий ответ. — Думаешь, я вчера родился! Новички только и могут валять дурака на этом пастбище и наполнять сковороду грязью. Мне довольно было раз взглянуть. Утром мы уезжаем в Сёркл. Я никогда не верил в эту Верхнюю Страну. С меня хватит и истоков Тананау; помни мои слова: если придет большая жила, она появится в низовьях реки. А вот Джонни вбил столб двумя милями пониже этой заявки — умней ничего не мог придумать!

Джонни выглядел пристыженным.

— Я это только так, для потехи, — объяснил он. — Я бы отдал свое право за фунт табаку.

— По рукам, — быстро сказал Пламенный. — Но после не поднимай воя, когда я выручу за это двадцать или тридцать тысяч.

Джонни беззаботно ухмыльнулся.

— Эх, беда! И чего я не сделал заявки! — жалобно пробормотал Длинный Джим.

— Еще не поздно, — ответил Пламенный.

— Но туда и обратно двадцать миль.

— Я поставлю за тебя разведочный столб, — предложил Пламенный. — А ты делай то же, что Джонни. Получи табак у Тима Логана. Он держит стойку в трактире «Кислое Тесто» и даст его мне в долг. Потом зарегистрируй заявку на свое имя, переведи на меня, а бумаги передай Тиму.

— И я тоже, — подхватил третий ветеран Юкона.

И за три фунта табаку Пламенный скупил три заявки на Бонанзе, в пятьсот футов каждая. Он мог сделать еще одну заявку на свое собственное имя, так как те были передаточными.

— Очень уж ты щедр на свой табак, — ухмыльнулся Длинный Джим. — Фабрика, что ли, у тебя есть?

— Нет, но у меня на руках козырь, — последовал ответ, — и, скажу вам, три фунта табаку за эти три заявки — дешевая цена.

Час спустя в лагерь прибыл Джо Ледью, прямо с Бонанза-Крик. Сначала он не заикался о жиле Кармака, затем скептически упомянул о ней и наконец предложил Пламенному сотню долларов за его долю в месте для города.

— Золото на стол? — осведомился Пламенный.

— Конечно. Вот оно.

С этими словами Ледью вытащил свой мешок. Пламенный рассеянно его взвесил на руке, с тем же рассеянным видом развязал и высыпал немного золотого песку на ладонь. Он был темнее любого песка, какой ему приходилось видеть, за исключением кармакского. Он высыпал золото обратно, завязал мешок и вернул его обратно.

— Может, оно тебе нужнее, чем мне.

— Нет, у меня много, — заверил его Ледью.

— А откуда оно?

Пламенный задал вопрос с самым невинным видом, а Ледью выслушал со стойкостью и невозмутимостью индейца. Но на одну секунду они заглянули в глаза друг другу, и в этот момент словно какой-то неосязаемый ток пробежал между ними. И Пламенному показалось, что он все же поймал нить и раскрыл какие-то тайные планы Ледью.

— Ты знаешь реку лучше меня, — продолжал Пламенный. — И если моя доля стоит, по твоему мнению, сотню долларов, так ведь она стоит сотню и для меня, хотя я этого места и не знаю.

— Я дам тебе триста, — с отчаянием предложил Ледью.

— Э, какая разница. Не важно, что я не знаю этого места, — оно стоит столько, сколько ты готов за него заплатить.

И тут Джо Ледью, пристыженный, должен был сдаться. Он увлек Пламенного подальше от лагеря и от людей и посвятил его в свою тайну.

— Жила здесь наверняка, — сказал он в заключение. — Я не промывал его ни в шлюзах, ни в люльке. Я просто сгреб его в этот мешок вчера, на высоком берегу. И говорю тебе, ты можешь вытрясти его у корней травы. А что делается на дне реки, этого я тебе и сказать не могу. Но жила большущая, уж это верно. Держи все в тайне и делай заявки. Золото рассеяно местами, но я нисколько не удивлюсь, если какие-нибудь из этих заявок поднимутся до пятидесяти тысяч. Одна беда — золото рассеяно гнездами.

Прошел месяц, а на Бонанза-Крик по-прежнему все было спокойно. Несколько человек поставили заявочные столбы, но почти вслед за этим уехали на Сороковую Милю и в Сёркл. Те немногие, у которых хватило веры остаться, занялись постройкой бревенчатых хижин ввиду наступающей зимы. Кармак и его родственники-индейцы взялись за постройку шлюзов. Работа подвигалась медленно, так как готового материала у них под рукой не было и приходилось пилить доски ручным способом в соседнем лесу. Дальше, вниз по течению Бонанзы, расположились четверо, приехавших с верховьев: Ден Макгилвари, Дэйв Маккей, Дэв и Гарри Вог. Все они были молчаливы, никого не расспрашивали, не посвящали в свои планы. Они держались особняком.

Пламенный, исследовавший место заявки Кармака и вытряхивавший золото из корней травы, сделал разведки во многих местах вдоль берега реки и ничего не нашел. Теперь он хотел узнать, что лежит на дне реки. Он заметил, как четверо молчаливых людей пробили скважину у самой реки, и слышал визг пилы, когда они делали доски для шлюзов. Он не стал ждать приглашения, а явился в первый же день промывки. И через пять часов он увидел, как они промыли тринадцать с половиной унций золота. Здесь попадались самородки величиной с булавочную головку и самородки ценой в двенадцать долларов; все это пришло со дна реки. В тот же день выпал первый снег, надвигалась полярная зима, но Пламенный не обращал внимания на серую тоску умирающего короткого лета. Его предсказания оправдались, и на большом плато снова вырастал его золотой город снегов. Золото открыли в породе — вот что было чрезвычайно важно. Заявка Кармака была не впустую. На свое имя Пламенный сделал еще одну заявку, примыкавшую к тем трем, какие он выменял на табак. Таким образом, он владел теперь пространством, тянувшимся в длину на две тысячи футов, а в ширину — от одного берега Бонанзы до другого.

Вернувшись в тот вечер в свой лагерь при устье Клондайка, он нашел там Каму, которого оставил в Дайя. Кама приехал в лодке и привез последнюю почту за этот год. С ним было на двести долларов золотого песка. Пламенный сейчас же взял у него взаймы. В благодарность он условился сделать для него заявку, какую тот должен был зарегистрировать на Сороковой Миле. Уезжая на следующее утро, Кама взял с собой письма Пламенного, адресованные золотоискателям с низовьев реки. В них он убеждал немедленно явиться сюда и делать заявки. Остальные обитатели берегов Бонанзы нагрузили Каму такими же письмами.

— Подымется такая чертовская суматоха, какой мы еще и не видывали, — усмехнулся Пламенный, стараясь представить себе возбужденное население Сороковой Мили и Сёркл, грузящееся в лодки и летящее сотни миль вверх по Юкону; он знал, что теперь его словам поверят безоговорочно.

С прибытием первых лодок Бонанза-Крик проснулась. С этого момента истина и выдумки стали гнаться наперегонки, но как ни лгали люди, истина всегда нагоняла их и опережала. Те, кто не верил раньше Кармаку, получившему два с половиной доллара на одну сковороду, сами теперь выкапывали столько же; но они лгали и говорили, что выкапывают унцию. А ложь еще не успевала распространиться, как они уже добывали на сковороду не унцию, а пять. Тогда они заявляли, что получили десять, и в доказательство своей лжи наполняли сковороду грязью, а в ней оказывалось после промывки — двенадцать.

И так было все время. Люди продолжали храбро лгать, а истина каждый раз опережала их.

Как-то в декабре Пламенный наполнил сковороду на своей собственной заявке и отнес ее в свою хижину. Там горел огонь, и вода в чане не замерзла. Присев на корточки перед чаном, он начал промывку. Казалось, сковорода была наполнена землей и гравием. Он стал вращать ее, и более легкие частицы поднялись наверх и осели по краям. Время от времени он проводил рукой по поверхности, снимая пригоршни гравия. Содержимое сковороды уменьшалось. Почти добравшись до дна, он, чтобы лучше исследовать осадок, подтолкнул сковороду и выплеснул воду. И обнаружилось дно, затянутое чем-то маслянистым. Это вспыхнуло желтое золото. Золото — золотой песок, золотые зерна и самородки, крупные самородки. Он был один. Он опустил сковороду и глубоко задумался. Потом он закончил промывку и взвесил осадок на весах. При расценке унции в шестнадцать долларов на сковороде было семьсот с лишним долларов. Это превосходило самые смелые его мечты. Он представлял себе, что цена на заявки не может подняться выше двадцати или тридцати тысяч долларов, а оказывается, были здесь заявки ценой не ниже, чем в полмиллиона — даже если золото встречалось гнездами.

В тот день он не вернулся работать к своей скважине; не пошел он и на следующий день. Вместо того он надел свою меховую шапку и рукавицы, взвалил на спину легкую поклажу, не забыв захватить кроличий тулуп, и отправился бродить по всей соседней территории, внимательно изучая все небольшие реки и ручейки. На каждой реке он имел право сделать одну заявку, но он был очень осторожен в выборе мест. Он сделал заявку только на Ханкер.

Бонанза-Крик от устья до истоков вся была помечена заявочными столбами, а также заняты были все речонки и ручейки, впадавшие в нее. Большой веры в эти притоки не питал никто, но несколько сотен должны были ими удовлетвориться, так как они не успели сделать заявки на Бонанзе. Самым излюбленным из этих притоков был Адамс; меньше всего привлекал Эльдорадо, впадающий в Бонанзу ниже заявки Кармака. Даже Пламенному не понравился вид Эльдорадо; тем не менее он купил право на половину заявки за полмешка муки. Месяц спустя он заплатил восемьсот долларов за прилегающее место, а еще через три месяца, увеличивая свои владения, заплатил сорок тысяч за третью заявку. В будущем ему было суждено заплатить сто пятьдесят тысяч за четвертую заявку на той же реке, казавшейся самой ненадежной из всех притоков Бонанзы.

Между тем с того самого дня, когда он промыл семьсот долларов с одной сковороды и долго просидел над ней, погруженный в глубокие размышления, — он больше ни разу не притрагивался к кирке и лопате.

В ночь чудесной промывки он сказал Джо Ледью:

— Джо, больше я никогда не стану работать, как мы работали. Пора мне пошевелить мозгами. Я собираюсь землю возделывать. Поглядишь, золото вырастет, если у тебя есть мозги в голове и запас на семена. Когда я увидел на дне сковороды эти семьсот долларов, я сразу же понял, что семена, нужные для посева, я наконец добыл.

— Где же ты думаешь его сеять? — спросил Джо Ледью.

А Пламенный широким взмахом руки очертил всю местность и все реки, протекающие за водоразделом:

— Здесь оно, а вы только следите за мной. Здесь на миллионы — для того, кто может их увидеть. А я их видел, эти миллионы, сегодня, когда семьсот долларов глянули на меня со дна сковороды и чирикнули: «Эге, а вот наконец пришел и Пламенный».

 

Глава XI

Герой Юкона в те ранние дни до кармакской заявки — Пламенный сделался теперь героем золотоносной жилы. Рассказ о том, как он рискнул оседлать подвернувшийся ему случай, ходил по всей стране. Оседлав его, он, конечно, оставил далеко позади самых отважных, так как не набралось бы и пятерых счастливчиков, сосредоточивших в своих руках столько заявок, сколько забрал себе он. И он продолжал свою скачку, а отвага его не уменьшалась. Рассудительные люди покачивали головами и предсказывали, что он потеряет весь свой выигрыш до последней унции. «Он спекулирует так, — заявляли они, — словно вся страна сделана из золота, а ведь ни один человек не выиграет, ведя такую игру с заявками».

С другой стороны, его владения оценивались в несколько миллионов, и находились такие легковерные, которые считали дураком всякого, выступавшего против Пламенного. За его великолепной щедростью и беззаботным пренебрежением к деньгам скрывался трезвый практический ум, пылкое воображение и смелость крупного игрока. Он предвидел то, чего никогда не видел собственными глазами; играл так, чтобы выиграть много или потерять все.

— Слишком уж много золота здесь, на Бонанзе; это не случайно, — рассуждал он. — Наверняка где-то пролегает золотоносная жила, и скоро она покажется и в других речках. А вы следите за Индейской рекой. В реках, какие текут по ту сторону Клондайкского водораздела, быть может, не меньше золота, чем в реках, текущих по эту сторону.

И он подкрепил свое убеждение, снабдив провиантом несколько групп, отправлявшихся за горный хребет производить разведки в бассейне Индейской реки. Других, не успевших сделать заявки на счастливых реках, он поставил на работу на своих заявках на Бонанзе. Он платил им хорошо — шестнадцать долларов в день за восьмичасовую работу, а работа шла в три смены. Для начала у него был провиант, а перед тем как река стала, прибыла «Бэлла», нагруженная съестными припасами, и Пламенный продал Джеку Кернсу место для постройки склада, а взамен получил запас провианта, каким и кормил своих людей всю зиму 1896 года. И в эту зиму, когда настал голод и мука продавалась по два доллара фунт, у него все время работали в три смены на всех четырех его бонанцских заявках. Другие золотоискатели платили своим людям пятнадцать долларов в день; но он первый поставил людей на работу и с самого начала давал им унцию в день; в результате у него были лучшие рабочие, с лихвой отрабатывавшие свое жалованье.

Ранней зимой, как только стала река, Пламенный выкинул одну из самых диких своих штучек. Сотни золотоискателей, потерпевших неудачу на Бонанзе и сделавших заявки на других реках, недовольные возвращались с верховьев на Сороковую Милю и в Сёркл. Пламенный заложил одну из своих бонанцских заявок в Коммерческой Компании Аляски и сунул аккредитив в карман.

Затем он впряг своих собак и понесся вниз по реке с той скоростью, с какой он один мог ездить. Он побил рекорд, сменив дорогой двух индейцев и четыре упряжки. И на Сороковой Миле и в Сёркл он десятками скупал заявки. Многие впоследствии оказались ничего не стоящими, но некоторые взлетели еще поразительнее, чем заявки на Бонанзе. Он покупал направо и налево, платил от пятидесяти долларов и до пяти тысяч. Самую высокую цену он уплатил в трактире Тиволи, это была верхняя заявка на Эльдорадо, а когда он согласился уплатить требуемую сумму, Джекоб Уилкинс, только что вернувшийся с разведок на оленьем пастбище, вскочил и направился к выходу со словами:

— Пламенный, я тебя знал семь лет, и до сего дня ты мне всегда казался человеком разумным. А теперь ты даешь себя грабить всем, кому не лень. Ведь это чистый грабеж. Нельзя запрашивать пять тысяч за заявку на этом проклятом оленьем пастбище. Я не могу оставаться в комнате и смотреть, как тебя обдирают.

— Вот что я тебе скажу, Уилкинс, — ответил Пламенный. — Жила Кармака так велика, что мы и представить себе не можем. Это — лотерея. А каждая заявка, какую я покупаю, — билет. И наверняка выйдут крупные выигрыши.

Джекоб Уилкинс, остановившийся в дверях, недоверчиво фыркнул.

— Представь себе, Уилкинс, — продолжал Пламенный, — представь себе, будто ты знаешь, что с неба польется суп. Что все будут делать? Конечно, покупать ложки. Ну, вот и я покупаю ложки. А суп пойдет там, в верховьях Клондайка, и у кого будут одни вилки, те ничего не подцепят.

Но тут Уилкинс ушел, хлопнув дверью, а Пламенный вернулся окончить сделку.

В Доусоне он остался верен своему слову и не притрагивался ни к кирке, ни к лопате; он работал напряженнее, чем когда-либо в своей жизни. Железо раскалилось, и нужно было его ковать. Работа требовала больших затрат, и он часто вынужден был путешествовать по различным рекам, определяя, какие заявки можно продать и какие следует удержать. В ранней молодости, до приезда на Аляску, он работал в кварцевых рудниках и теперь мечтал найти месторождение жилы. Он знал, что золотоносный рудник — вещь эфемерная, а золотоносная кварцевая жила весьма и весьма прочна, и в течение нескольких месяцев рассылал десятки людей искать основное месторождение золота. Но оно так и не было найдено, и уже много лет спустя он подсчитывал, что эти разведки стоили ему пятьдесят тысяч долларов.

Но он вел крупную игру. Как ни велики были его расходы, выигрывал он еще больше. Он бился об заклад, скупал участки, делился с людьми, которых снабжал провиантом, и делал заявки лично. День и ночь его собаки стояли наготове, а упряжки у него были самые быстрые; когда поднялась суматоха и толпы снова повалили к вновь открытой россыпи, Пламенный летел впереди, прорезая длинные холодные ночи, и сделал заявки вблизи места открытия. Тем или иным способом (не говоря о многих ничего не стоящих заявках) он приобрел ценные участки на таких речках, как Сульфур, Доминион, Эксельсис, Сиваш, Кристо, Альгамбра и Дулитл. Тысячи, какие он тратил, возвращались к нему десятками тысяч. Жители Сороковой Мили передавали историю его двух тонн муки, и по их расчетам выходило, что эта мука принесла от полумиллиона до миллиона. Одно было твердо известно: половина участка в первой заявке на Эльдорадо, купленная им за полмешка муки, стоила теперь пятьсот тысяч. И еще рассказывали: когда танцовщица Фреда приплыла с ледоходом по Юкону и предлагала тысячу долларов за десять мешков муки, но нигде не могла найти продавца, — Пламенный, даже ни разу ее в глаза не видав, послал ей эту муку в подарок. Такие же десять мешков были отправлены одинокому католическому священнику, который хлопотал над устройством первой больницы.

Щедрость его доходила до расточительности. Кое-кто называл это безумием. Когда полмешка муки дали ему участок в полмиллиона, разве не безумие отдавать целых двадцать мешков танцовщице и священнику? Но таков был его нрав. Деньги были для него только фишками, а значение имела игра, только игра. Добившись миллионов, он мало изменился, но игру стал вести с еще большей страстью. Воздержанным он был всегда — разве только за редчайшими исключениями, а теперь, когда у него были возможность и средства пить в любом количестве, он стал пить еще меньше. Самая радикальная перемена заключалась в том, что он уже не стряпал сам себе обед; только во время путешествий он занимался стряпней. Теперь с ним в его бревенчатой хижине поселился рудокоп и готовил еду. Но пища оставалась той же: сало, бобы, мука, чернослив, сушеные фрукты и рис. Он все еще одевался, как в старые времена: шаровары, немецкие носки, мокасины, фланелевая рубаха, меховая шапка и куртка, сшитая из одеяла. Он не прельстился сигарами, из которых самые дешевые стоили полдоллара или доллар за штуку; он по-прежнему довольствовался папиросами, скрученными из коричневой бумаги. Правда, теперь он держал больше собак и платил за них огромные суммы, но это была не роскошь, а необходимость. Ему нужны они были для быстрой гонки, нужны, чтобы опередить толпы. И повара он нанял по необходимости. Он был слишком занят и сам стряпать уже не мог. Ведя игру на миллионы, он не мог тратить время на растопку печи и кипячение воды.

За эту зиму 1896 года Доусон быстро разрастался. Деньги текли к Пламенному от продажи городских участков. Он немедленно помещал их туда, где они могли принести еще больше. Он вел опасную игру, громоздя пирамиду; а нельзя себе вообразить большей опасности такой игры, чем в лагере золотоискателей. Но глаза его были открыты.

— Вы подождите только, пока слухи о жиле перевалят за горы, — говорил он своим старым приятелям в трактире «Олений Рог». — Слух не дойдет туда до весны. А вот тогда ждите трех наступлений. Летом — подойдут налегке, осенью — уже с поклажей и со всем прочим, а на следующую весну, через год, — повалит армия в пятьдесят тысяч. Новички запрудят всю страну. Начнем с лета и осени 1897 года — как вы думаете к ним готовиться?

— А ты что думаешь делать? — спросил один из приятелей.

— Ничего, — ответил он. — Я уже все сделал. Я поставил в верховьях Юкона двенадцать артелей, чтобы сплавлять бревна. Вы увидите эти плоты, когда вскроется река. Хижины! Уж они-то будут стоить столько, сколько смогут заплатить за них в будущую осень. Строевой лес! Он взлетит до небес. У меня две лесопильни уже погружены за проходами. Они прибудут, как только вскроются озера. А если вам понадобится лес для построек, я хоть сейчас готов заключить контракт, — триста долларов за тысячу бревен — необтесанных.

Угловые участки в любой части поселка стоили в ту зиму от десяти до тридцати тысяч долларов. Пламенный дал знать за горы вновь прибывающим сплавлять бревенчатые плоты, и в результате летом 1897 года его лесопильни работали день и ночь в три смены, и, несмотря на это, у него еще оставались бревна для постройки хижин. Эти хижины, вместе с землей, шли от одной до нескольких тысяч долларов. Двухэтажные бревенчатые строения в деловой части поселка Пламенный продавал по сорока и пятидесяти тысяч, и все, что на этом зарабатывал, немедленно помещал в другие предприятия. Он продолжал загребать деньги, и казалось — все, к чему он ни прикасался, превращалось в золото.

Но эта первая дикая зима после открытия Кармака многому научила Пламенного. Несмотря на свою расточительность, он не лишен был выдержки. Следя за безумным мотовством новоиспеченных миллионеров, он не совсем их понимал. По его мнению, можно было вышвырнуть во время ночной пирушки свой первый выигрыш. Так он сам поступил в ту ночь в Сёркл, спустив в покер пятьдесят тысяч — все свое состояние. Но на эти пятьдесят тысяч он смотрел только как на первый заработок. С миллионами дело обстояло иначе. Такое состояние было крупной ставкой, его нельзя было сеять по полу трактира, а эти пьяные миллионеры, потерявшие всякое чувство меры, буквально рассыпали его из своих кожаных мешков. Был тут некто Макманн, пропивший в трактире тридцать восемь тысяч долларов; был Джимми Грубиян, распутничавший в течение четырех месяцев, прокучивая в месяц по сто тысяч долларов; затем, в одну мартовскую ночь он свалился пьяным в снег и замерз; был тут Быстроногий Билл, который надебоширил и спустил три ценные заявки, так что ему пришлось взять в долг три тысячи долларов, чтобы выехать из страны; из этой суммы он скупил на доусонском рынке сто десять дюжин яиц только потому, что его возлюбленная, водившая его за нос, любила яйца; он платил по двадцать четыре доллара за дюжину и сейчас же скормил все своим волкодавам.

Шампанское стоило от сорока до пятидесяти долларов бутылка, а устрицы в жестянках — пятнадцать долларов. Пламенный не позволял себе подобной роскоши. Он не задумывался поставить виски по пятьдесят центов за рюмку всей компании, собравшейся в трактире, но, несмотря на свою расточительность, не был лишен чувства меры, и что-то в нем возмущалось, когда он видел, как платят пятнадцать долларов за содержимое жестянки устриц. С другой стороны, быть может, помогая неудачникам, он тратил больше денег, чем самые дикие из новоиспеченных миллионеров могли выбросить в безудержном кутеже. Священник в госпитале мог бы порассказать о более значительных пожертвованиях, чем первые десять мешков муки. А старые приятели, навещавшие Пламенного, неизменно уходили от него, успокоенные и довольные. Но пятьдесят долларов за бутылку шампанского! Это его возмущало.

И тем не менее он все же иногда закатывал свою ночку, как в былые времена. Но он делал это по другим основаниям. Во-первых, этого от него ждали, ибо так он поступал в старину. А во-вторых, такую забаву он мог себе позволить, хотя теперь подобные развлечения его не так уже прельщали. У него по-новому проявилась жажда власти. Самый богатый золотоискатель на Аляске, он захотел стать еще богаче. Эта была крупная игра, и ему она нравилась больше всех прочих игр. Отчасти его роль была творческой. Он нечто создавал. И радость, вызываемая в нем миллионными россыпями Эльдорадо, совершенно тускнела в сравнении с той, какую он испытывал, следя за работой своих двух лесопилен и наблюдая, как несутся вниз по течению огромные бревенчатые плоты и прибиваются к берегу около горы Мусхайд. Золото, даже на весах, было в конце концов лишь абстракцией. Оно символизировало вещи, власть. Но лесопильни были сами по себе вещами конкретными и осязательными и давали возможность творить новые вещи. Это были сны, воплотившиеся наяву, — ясная и несомненная реализация волшебных грез.

Летом, с новыми партиями золотоискателей, прибыли специальные корреспонденты крупных газет и журналов. Все они отводили Пламенному длинные столбцы в своих газетах, и, поскольку дело касалось внешнего мира, Пламенный вырос в крупнейшую фигуру на Аляске. Конечно, спустя несколько месяцев мир заинтересовался испанской войной и позабыл о нем, но на Клондайке Пламенный по-прежнему оставался самой выдающейся личностью. Когда он проходил по улицам Доусона, все головы поворачивались в его сторону, а в трактирах новички следили за ним с благоговением, почти не отрывая от него глаз. Он не только был самым богатым человеком в этом краю, помимо этого он был Пламенным, пионером, тем, кто, чуть ли не в древние века этой молодой страны, перешел Чилкут и спустился вниз по Юкону, навстречу двум старым богатырям — Эль Майо и Джеку Мак-Квещен. Он был Пламенным, героем десятков невероятных приключений, человеком, который через дикие тундры домчался к китобойному флоту, затертому льдами в полярном море. Он был тем, кто сделал перегон с почтой от Сёркл до Солт-Уотер и обратно в шестьдесят дней, кто спас от гибели тананское племя в зиму 91-го года, короче, — тем, кто поражал воображение новичков сильнее, чем могли это сделать десятки других, вместе взятых.

Он отличался поразительной способностью приобретать известность. Все его поступки, как бы случайны и непроизвольны они ни были, казались необычайными. Люди постоянно говорили о последнем его подвиге: то он опередил бешеные толпы и первый явился на Дэниш-Крик, то убил огромного серого медведя на Сульфур-Крик или выиграл первый приз в гонке одновесельных гичек, когда его в последний момент принудили принять участие в состязании, так как один из участников не мог явиться. Как-то ночью, в трактире «Олений Рог», он засел с Джеком Кернсом за покер. Это был давно обещанный реванш. Ставки не были ограничены, играть условились до восьми часов утра, и к концу игры Пламенный выиграл двести тридцать тысяч долларов. Джеку Кернсу, крупному миллионеру, этот проигрыш большого ущерба не нанес, но весь город ужаснулся размерам ставок, а все двенадцать корреспондентов, присутствующих на поле сражения, отправили сенсационные статьи.

 

Глава XII

Несмотря на свои многочисленные источники доходов, Пламенный первую зиму нуждался в наличных деньгах, так как воздвигаемая им пирамида требовала больших затрат. Золотоносный гравий оттаивали и выгребали на поверхность, но он снова немедленно замерзал. Таким образом, шахты, содержавшие золото на много миллионов, были недоступны. Только с весной они оттаяли и растаяла вода для промывки; тогда Пламенный мог использовать содержавшееся в них золото. Вскоре на руках у него появилось слишком много золота, и он поместил его в два только что открытых банка. Сейчас же ему пришлось выдержать осаду со стороны отдельных лиц и обществ, убеждавших его поместить капитал в их предприятия.

Но он предпочел вести свою собственную игру и вступал лишь в те общества, какие носили характер оборонительный или наступательный. Так, хотя он платил самое высокое жалованье, он вступил в члены Ассоциации золотопромышленников, организовал атаку и буквально сломил нарастающее недовольство рабочих. Времена изменились. Старые дни миновали безвозвратно. Наступила новая эра, и Пламенный, богатый золотопромышленник, был верен своему классу. Правда, старожилы, работавшие на него, чтобы спастись от компании организованных собственников, были сделаны надсмотрщиками над артелью новичков; но тут Пламенный руководствовался чувством, а не рассудком. В глубине души он не мог забыть старых дней, хотя рассудок его вел экономическую игру, руководствуясь новейшими и наиболее практичным методами.

Однако, в противоположность групповым объединениям эксплуататоров, он отказывался принимать участие в чужой игре. Он один вел крупную игру, и ему нужны были все его деньги для своих собственных комбинаций. Только что основанная биржа сильно его заинтересовала. Ему никогда еще не приходилось видеть подобного учреждения, но он быстро определил его положительные стороны и сумел их использовать. Прежде всего, это была игра, и игра крупная. Частенько он заглядывал на биржу, исключительно для забавы и развлечения, в тех случаях, когда это отнюдь не требовалось ходом его дел.

— Она наверняка побьет фаро, — заявил он однажды, загребая сумму, которая для всякого другого составила бы целое богатство; предварительно он продержал доусонских спекулянтов целую неделю в лихорадочном состоянии и тогда только открыл свои карты.

Многие, сделав себе состояние, отправлялись на юг, в Штаты, на отдых после суровых полярных битв. Но когда его спрашивали, скоро ли он уедет, Пламенный только смеялся и говорил, что еще не кончил игры. Тут же он добавлял, что только дурак выходит из игры, когда ему сданы крупные карты.

Тысячи новичков, преклонявшихся перед Пламенным, утверждали, что он — человек, не ведающий страха. Но Беттлз, Дэн Макдональд и другие ветераны покачивали головами, смеялись и вспоминали о женщинах.

И они были правы. Он всегда боялся женщин, еще с тех времен, когда был семнадцатилетним юношей, и Королева Анна из Джуно открыто преследовала его своей любовью. Поэтому-то он и не знал женщин. Он родился в лагере золотоискателей, где женщин было мало; мать умерла, когда он был ребенком, а сестер у него не было, и ему никогда не приходилось с женщинами сталкиваться. Правда, убежав от Королевы Анны, он встретил их позднее на Юконе, — тех, кто первыми перешли горы по следам мужчин, начавших первые разведки. Но ягненок, прогуливаясь с волком, трепетал бы не больше, чем Пламенный, вынужденный беседовать с женщиной. Мужская гордость требовала поддерживать с ними общение, что он и делал; но женщины оставались для него закрытой книгой, и он предпочитал вести игру solo либо с шестью товарищами.

И теперь, превратившись в Короля Клондайка, нося еще несколько королевских титулов — Король Эльдорадо, Король Бонанзы, Барон Строевого Леса, Принц Заявок и — самый почетный титул — Отец Ветеранов, — он больше чем когда-либо боялся женщин. А они, как никогда раньше, простирали к нему руки, и с каждым днем все больше женщин стекалось в страну. Где бы он ни находился, за обедом ли у комиссара по золотым заявкам, или в танцевальном зале, заказывая выпивку, либо выдерживая интервью одной из представительниц нью-йоркского «Солнца», — все они одна за другой простирали к нему руки.

Было только одно исключение — Фреда, танцовщица, которой он дал муку. Она была единственной женщиной, в чьем обществе он чувствовал себя свободно, ибо она не простирала к нему рук. Именно из-за нее-то ему и суждено было пережить одно из самых сильных потрясений. Случилось это осенью 1897 года. Он возвращался после одной из своих поездок. На этот раз он делал разведки на Хендерсоне — речке, впадающей в Юкон немного ниже Стюарта. Зима наступила внезапно. Ему приходилось плыть пятьдесят миль вниз по Юкону в хрупком челноке, среди плавучих льдин. Он держался берега, уже окаймленного прочным бордюром льда. Проскочив устье Клондайка, извергавшего лед, он увидел одинокого человека, возбужденно скачущего по прибрежной полосе мыса и показывающего на воду.

Затем он увидел закутанное в мех тело женщины, погружавшееся в воду — в самую кашу мелкого льда. Быстрое течение пробило здесь ледяной покров. В одну секунду он направил лодку к месту катастрофы и, погрузившись по плечи в воду, вытащил женщину на борт лодки. Это была Фреда. И все бы еще могло кончиться прекрасно, если бы она позже, придя в сознание, не сверкнула на него сердитыми голубыми глазами и не спросила:

— Зачем? Ох, зачем вы это сделали?

Это его мучило. По ночам, вместо того, чтобы, по своему обыкновению, немедленно заснуть, он лежал без сна, видел перед собой ее лицо и гневный блеск голубых глаз и снова и снова повторял ее слова. Они звучали искренне. Упрек был неподделен. Да, она действительно думала то, что сказала. И он недоумевал.

В следующий раз, при встрече, она гневно и с презрением отвернулась от него. А потом пришла к нему просить прощения и намекнула на какого-то человека, где-то, когда-то, — она стала объяснять, — который бросил ее, не хотел с ней больше жить. Она говорила откровенно, но несвязно, и он понял только, что это событие случилось несколько лет назад. И еще он понял, что она любила этого человека.

Вот она — эта любовь! Она причиняла мучение. Она — страшнее мороза или голода. Все женщины были очень славными и симпатичными, на них приятно было смотреть, но вместе с ними приходило то, что называлось любовью. И любовь иссушала их до костей, они теряли рассудок, и никогда нельзя было предсказать, что сделают они через минуту. Эта Фреда была великолепной женщиной — женщиной красивой и неглупой; но пришла любовь — и все ей в мире опостылело; любовь загнала ее в Клондайк, побудила покончить с собой и возненавидеть человека, спасшего ей жизнь.

До сей поры он избежал любви так же, как избежал оспы; любовь — не выдумка; она действительно существует — не менее заразительная, чем оспа, и еще более опасная. Она заставляла мужчин и женщин совершать ужасные и безрассудные вещи. Она походила на белую горячку; нет, была страшней горячки. И он, Пламенный, рискует ею заразиться, а тогда и он будет болеть так же, как и все. Это было безумие, страшное и заразительное. Несколько молодых людей сходили с ума по Фреде. Все они хотели на ней жениться. А она сходила с ума по какому-то человеку, жившему там — за горами, и не хотела иметь с ними никакого дела.

Но кто привел его действительно в ужас — это Мадонна. Как-то утром она была найдена мертвой в своей хижине. Она покончила с собой выстрелом в голову и не оставила никакой записки, никакого объяснения. Потом пошли толки. Какой-то остряк, выражая общественное мнение, бросил, что ей «пламя обожгло крылья». Иными словами — она будто бы покончила с собой из-за него, Пламенного. Все так говорили. Корреспонденты оповестили об этом случае, и еще раз Пламенный — Король Клондайка — вызвал сенсацию, появившись в воскресных приложениях газет Соединенных Штатов. Мадонна изменилась к лучшему, говорили все, — и это была правда. Она никогда не посещала Доусон-Сити. Приехав из Сёркл, она стала зарабатывать себе на жизнь стиркой. Затем купила себе швейную машину и стала шить тиковые парки, теплые шапки из оленьего меха. Позже она поступила конторщицей в первый юконский банк. Все это и еще многое другое было известно, но все соглашались, что Пламенный неповинен в ее безвременной кончине, хотя она покончила с собой из-за него.

Хуже всего для Пламенного было сознавать, что все это правда. Всю жизнь он будет вспоминать ту ночь, когда видел ее в последний раз. Тогда ничто не остановило его внимания, но теперь его мучила каждая подробность этой последней встречи. В свете трагического события он мог понять все: ее спокойствие, ту тихую уверенность, словно все мучительные вопросы жизни сгладились и исчезли, какую-то нежность во всем, что она делала и говорила, — нежность почти материнскую. Он вспомнил, как она смотрела на него, как она смеялась, когда он рассказывал о неудаче Мики Долэна с заявкой на Скукум-Гельч. Смех у нее был веселый, но ему не хватало прежней заразительности. Она не казалась серьезной или подавленной; напротив, она выглядела довольной и успокоенной. Она его одурачила. Каким он, однако, был дураком! В ту ночь он даже подумал, что чувство ее к нему прошло, и эта мысль его порадовала; он даже размечтался о будущей их дружбе, когда устранится с пути эта надоедливая любовь.

А потом он стоял в дверях с шапкой в руке и прощался. Тогда она наклонилась к его руке и поцеловала ее, а ему стало смешно и неловко. Он чувствовал себя дураком, но сейчас он содрогался, вспоминая об этом, и снова ощущал прикосновение ее губ к своей руке. Она прощалась, прощалась навеки, а он ничего не подозревал. Именно в тот момент, хладнокровно и обдуманно, как делала она все, она решила умереть. Если б он только знал! Сам не затронутый этой заразительной болезнью, он тем не менее женился бы на ней, если бы только почуял, что она задумала. Но он знал ее непреклонную гордость. Ни за что она не приняла бы от него согласия на брак, данного им только из человеколюбия. В конце концов ее действительно нельзя было спасти. Любовь оказалась сильнее ее, и с самого начала она была обречена на гибель.

Что могло ее спасти? Только одно — его ответная любовь. Но он не заразился. А если бы он и полюбил, то скорее Фреду или какую-нибудь другую женщину. Был тут, например, Дартуорти — человек, окончивший колледж. Он захватил богатый участок на Бонанзе выше открытой россыпи. Всем было известно, что дочь старика Дулиттля Берта безумно в него влюблена. Однако Дартуорти влюбился не в нее, а в жену полковника Уолтстона, эксперта на рудниках Гугенхаммеров. В результате — три безумства: Дартворт продает свой прииск за десятую часть его стоимости; бедная женщина жертвует своим добрым именем и положением в обществе, чтобы бежать с ним в открытой лодке вниз по Юкону; полковник Уолтстон, пылая жаждой мести, отправляется за ними в погоню в другой лодке. Вся компания понеслась вниз по мрачному Юкону и миновала Сороковую Милю и Сёркл; трагедия разыгралась где-то в низовьях. Вот она, любовь! Разбивает жизнь мужчин и женщин, обрекает их на гибель и смерть, превращает добродетельных женщин в распутниц или самоубийц, а из мужчин, бывших всегда прямыми и честными, делает убийц или негодяев!

Первый раз в жизни Пламенный пал духом. Он был сильно перепуган. Женщины были ужасными созданиями, и преимущественно среди них бродила зараза любви. И они были так беспечны, так равнодушны к опасности. Их не испугало то, что случилось с Мадонной. Они еще соблазнительнее, чем раньше, простирали к нему руки. Он был приманкой для большинства женщин, даже не принимавших в расчет его богатства, а оценивавших его просто как мужчину, которому едва перевалило за тридцать, — сильного, великолепно сложенного, красивого и добродушного. Но ведь к этим природным качествам присоединялся ореол романтизма, связанного с его именем, и его огромное состояние. И в результате — каждая свободная женщина встречала его восхищенным взглядом, не говоря уже о многих несвободных. Других мужчин это могло испортить и вскружить им голову, но он испытывал совершенно иное: страх его усилился. В результате — он перестал ходить почти во все дома, где мог встретить женщин, и посещал только холостяцкую компанию и трактир «Олений Рог», где не было танцевального зала.

 

Глава XIII

В 1897 году в Доусоне зимовало шесть тысяч человек; на берегах рек кипела работа; все знали, что по ту сторону гор, за перевалами, еще сто тысяч ждут весны. Однажды, после полудня, по дорогам между Френч-Хилл и Скукум-Хилл, перед Пламенным предстало новое видение, расширившее его кругозор. Внизу под ним лежала самая богатая часть Эльдорадо-Крик, а Бонанза была видна на много миль. Везде было полное опустошение. До самых вершин холмов деревья были срублены; на обнаженных склонах зияли пробоины и скважины, даже мантия снега не могла их скрыть. Ниже, по всем направлениям, он видел человеческие жилища. Но людей почти не было видно. Покрывало дыма затянуло долины и превратило серый день в меланхолические сумерки. Дым поднимался из тысячи ям в снегу, где глубоко внизу, в замерзшем перегное и гравии, копошились, скреблись и копались люди, разводя все новые и новые костры, чтобы сломить оковы мороза. Там и сям, где закладывались новые шахты, эти костры пылали красным пламенем. Фигуры людей то выползали из ям, то снова исчезали, и на возвышенных платформах, сбитых из бревен, воротом поднимали оттаявший гравий на поверхность, где он немедленно замерзал. Всюду видны были следы весенней промывки — шлюзы, сваленные в кучу, обломки шлюзных желобов, огромные гидравлические колеса — остатки, брошенные армией людей, помешавшихся на золоте.

— Все это чертовски нелепо! — вслух пробормотал Пламенный.

Он поглядел на обнаженные холмы и представил себе, какая масса леса здесь истреблена. Здесь, на высоте птичьего полета, ему стала ясна вся чудовищная бестолочь этой лихорадочной работы. Всюду и везде видна была величайшая неприспособленность, неумение рационально работать. Каждый работал только для себя, и в результате получился хаос. На самых богатых участках приходилось затрачивать один доллар, чтобы выкопать два; а на каждый доллар, извлеченный этим лихорадочным, нелепым методом, один доллар безнадежно оставался в земле. Еще один год, и большинство участков будет разработано, а количество извлеченного золота, в лучшем случае, будет равно тому, что останется в земле.

Организация! Вот что здесь было необходимо — решил он; его живому воображению уже представился Эльдорадо-Крик в руках одной мощной компании, знающей свое дело, захватившей реку от устья до истоков и от одной горной вершины до другой. Даже оттаивание паром — способ, еще не использованный, — казалось ему лишь вспомогательным средством. Здесь нужно было поставить гидравлические машины в долинах и по берегам, а на дне реки пользоваться золоточерпательными машинами, какие, как он слышал, работают в Калифорнии.

Вот где можно было сыграть вкрупную! Раньше он недоумевал, чем руководствуются Гугенхаммеры и крупные английские концерны, посылающие сюда своих экспертов, которым они прекрасно платят. Так вот каковы были их планы! Вот почему подбивали они его продать уже разработанные участки! Они предоставляли мелким золотопромышленникам выгрести из земли все, что те смогут. Они знали — на их долю останется в земле немало миллионов.

И глядя вниз на дымящийся ад, где шла беспорядочная работа, Пламенный начертал план новой игры — игры, в которой Гугенхаммеры и все остальные должны будут с ним считаться. Но вместе с творческой радостью он ощутил какую-то усталость. Долгие годы в полярных краях его утомили. В нем разгорелось любопытство: что же делается во внешнем мире, в том великом мире, о каком он знал только понаслышке? Несомненно, там можно было вести игру. Игорный стол был больше, чем здесь, — почему бы ему со своими миллионами не сесть за него и не взять карт? В этот день, на склоне Скукум-Хилл, он решил сыграть на последние крупные клондайкские козыри и уехать на юг.

Однако игра отняла немало времени. Он разослал надежных агентов по следам крупных экспертов, и везде, где покупали они, покупал и он. Всякий раз, когда они пытались захватить разработанную реку, он становился им поперек дороги — ему принадлежали большие пространства и отдельные участки, так искусно разбросанные, что все их планы рушились.

— Я играю в открытую, чтобы выиграть, — разве я не прав? — сказал он однажды во время бурного совещания.

Последовали войны, перемирия, компромиссы, победы и поражения. В 1898 году в Клондайке находилось шестьдесят тысяч человек, и их состояния и дела колебались в зависимости от битв, какие вел Пламенный. А вкус к крупной игре все сильнее и сильнее подстрекал его.

Наконец он схватился врукопашную с великими Гугенхаммерами — и выиграл, бешено выиграл. Пожалуй, самая жестокая борьба завязалась на Офире, настоящем оленьем пастбище, ценившемся только благодаря его величине. Овладев семью заявками в самом центре его, Пламенный получил крупный козырь, и они не могли прийти к соглашению. Эксперты Гугенхаммера заключили, что ему все равно с этим делом не справиться; они предъявили ему соответствующие условия, он их принял и скупил все.

Итак, он одержал верх, но для осуществления своего плана послал в Штаты за компетентными инженерами. На Ринкэбилли, горном хребте между двумя бассейнами, он построил свой резервуар, и огромные деревянные трубы несли воду на протяжении восьмидесяти миль к Офиру. По смете, резервуар и водопровод должны были стоить три миллиона, а обошлись около четырех. Но он на этом не остановился. Были установлены мощные динамо, работы эти происходили при электрическом освещении, машины приводились в движение электричеством. Прочие старожилы, пораженные такой экстравагантностью, мрачно покачивали головами, предостерегая его, что он разорится, и отказывались помещать деньги в столь рискованные предприятия. Но Пламенный улыбался и распродавал оставшиеся городские участки. Он продал их в самый подходящий момент, в период расцвета золотого прииска. Когда он предсказывал своим старым приятелям в трактире «Олений Рог», что через пять лет нельзя будет продавать городские участки в Доусоне, а хижины пойдут на топливо, над ним смеялись. Все утверждали, что к этому времени золотая жила будет найдена. Но он продолжал идти своим путем и, не нуждаясь больше в строительном лесе, продал лесопильни. Затем он стал распродавать свои участки, разбросанные по течению различных рек, закончил водопровод, соорудил землечерпалки, ввез машины и добрался до золота Офира. И он, кто пять лет назад перешел через хребет, отделяющий бассейн Индейской реки, и путешествовал по молчаливой пустыне, навьючив поклажу на своих собак и питаясь, по индейскому обычаю, одним оленьим мясом, — слушал теперь хриплые гудки, призывающие к работе сотни его рабочих, и смотрел, как они трудятся под ослепительно белым светом дуговых ламп.

Закончив это дело, он приготовился к отъезду. Когда это стало известно, Гугенхаммеры, английские концерны и новая французская компания предложили купить Офир со всеми его машинами. Они наперебой набавляли цену, но выше всех предложили Гугенхаммеры; цена, предложенная ими, дала Пламенному миллион чистого дохода. Ходили слухи, что состояние его равняется двадцати или тридцати миллионам. Но ему одному известно было его положение: продав последний участок и собрав со стола выигрыши, он получил капитал, немногим превышающий одиннадцать миллионов.

Его отъезд был событием, перешедшим в историю Юкона вместе с прочими его подвигами. Весь Юкон был его гостем, а Доусон местом празднества. В эту последнюю ночь только он платил своим золотым песком. Никто не смел платить за выпивку. Все трактиры были открыты, на помощь измученным трактирщикам были даны свежие резервы, а напитки даром раздавались всем, кто хотел пить. Человек, отказывающийся от угощения и настаивавший на плате, рисковал быть побитым. Даже неженки и новички поднимались на защиту доброго имени Пламенного от подобных оскорблений. А среди пирующих бродил он сам — добродушный, со всеми запанибрата, хохочущий, воющий по-волчьи и славящий свою ночку. На нем были мокасины, шаровары и куртка из одеяла; наушники его развевались, а рукавицы болтались на ремне, переброшенном через плечи; черные глаза его сверкали, бронзовое лицо раскраснелось от вина. Но на этот раз он выбрасывал не крупную ставку и не все свое состояние, а только марку в игре: марок же у него было столько, что одна выброшенная не имела никакого значения.

Эта ночь затмила все, что видел когда-либо Доусон. Пламенный хотел, чтобы она навсегда осталась памятной, и старания его увенчались успехом. Добрая часть всего населения Доусона в ту ночь перепилась. Была осень, и хотя Юкон еще не замерз, но термометр показывал двадцать пять градусов ниже нуля, и температура продолжала падать. Поэтому необходимо было организовать спасательные артели, которые ходили дозором по улицам и подбирали пьяных, свалившихся в снег, ибо сон мог окончиться очень плачевно. Пламенный, по прихоти которого сотни и тысячи людей перепились в ту ночь, сам подал мысль организовать такие отряды. Он хотел, чтобы Доусон хорошо этой ночью покутил, но он не был легкомысленным и принял меры, чтобы ночь прошла без инцидентов.

Как и в былые такие же ночи, он издал приказ избегать ссор и драк, а с обидчиками пригрозил расправиться самолично. Но таковых не оказалось. Сотни преданных приверженцев следили за порядком: забияк валяли по снегу и затем укладывали в кровать.

Там, во внешнем мире, когда умирают крупные промышленные тузы, все машины на их заводах останавливаются на минуту. Но Клондайк, по случаю отъезда своего полководца, был охвачен такой веселой печалью, что в течение двадцати четырех часов никакие колеса не вращались. Даже великий Офир, где работали на жалованьи тысяча человек, застыл. Наутро после той ночи ни один человек не явился на работу.

На рассвете Доусон распрощался с Пламенным. Тысячи людей, выстроившихся на берегу, натянули рукавицы, а наушники были спущены и завязаны. Было тридцать градусов ниже нуля; лед вдоль берегов утолщался, по Юкону неслись ледяные глыбы. Стоя на палубе «Ситтля», Пламенный махал рукой и кричал последнее «прости». Когда канаты были отданы и пароход понесся по течению — те, кто стоял подле Пламенного, могли видеть на его глазах слезы. Для него это было прощанием с родиной: этот мрачный-арктический край был единственной страной, какую он знал. Он сорвал свою шапку и замахал ею.

— Прощайте! — крикнул он. — Прощайте все!